Ночные заморозки прихватывали землю — она посветлела на опустевшем Ефимьином огороде, где в ближнем углу осталась доспевать капуста. По утрам выпадал иней, вытягивал из тугих сочных кочанов терпкую горечь.
В пятницу утром Лукьяныч, уловив во взгляде Ефимьи согласие, взялся споро точить ножи, потом распорядился:
— Дошла капуста, мать. Пора!
За ними вышли на свои огороды соседи — Ефимьина капуста издавна славилась, и односельчане следовали Ефимье во всем, даже грядки обсаживали крапивой, чтобы червь не проникал.
Ефимья, гибкая и проворная старушка, внаклонку шла по грядке, одним касанием ножа сваливала кочаны. Лукьяныч подбирал капусту в одно место. Он работал медленно, прицеливался к кочану, прежде чем взять его дрожащими руками.
Старикам не управиться бы и в два дня, потому что насажено капусты, как в былые времена, когда семья была сам-семь, но с обеда, после школы, подгадали помощники: дочка, зять и внук. У Кирилла, зятя, чутье, в какой день приходить. Он уже не отговаривает стариков, что, мол, тянуть хозяйство не по силам. Более того, вошел в пай, чтобы помощь не казалась навязчивой. Лукьяныч воспрянул духом — поставил Соню в подмогу матери рубить капусту, Кирилла — носить ее в сени, десятилетнему внуку Коле поручили собирать листья, а на себя взял общий надзор. Привычная роль в хозяйстве молодила его, даже походка стала пружинистой. Заметив, что Коля пропустил уже несколько вялых желтых листков и, вообразив кочерыжки, выдернутые с корнем, гранатами, расшвыривает их по огороду, Лукьяныч подозвал внука к себе, с наслаждением сделал внушение:
— Ты, сынок, приучайся работать отчетливо. Труд, когда он отчетливый, должен глаз радовать, создавать приятность.
Тоже, как в давние времена, когда было кого наставлять, даже внука непроизвольно сынком назвал.
Тут же он увидел, что Кирилл берет мешок с капустой низко на спину.
— Кирюша, сынок, спину надломишь! — Лукьяныч подбежал, помог вскинуть мешок на плечи. — Так-то вот оно легче, сынок, когда в упор по стержню, только ноги переставляй.
Кирилл до сумерек таскал капусту в сени, узкие и длинные, сохраняя проход в один след до двери. Управившись с рубкой, женщины перешли помогать ему. Ефимья устала, из-под платка выбились седые прядки густых волос, и она не поправляла их, зато глаза светились довольством, что так дружно одолели еще одну заботу.
И Соня притомилась. Ефимья подбадривала ее:
— Еще, доченька, чуток. Полдела — не дело…
Дабы не ронять авторитет Лукьяныча, Кирилл шепнул ему, улучив момент:
— Пап, я бутылочку прихватил. Как там насчет ужина?
Лукьяныч встрепенулся:
— Мать, ступай готовь на стол! Без тебя завершим.
В это время зазвякала щеколда на калитке — почтальонка Катерина Мальцева извещала, что принесла что-то, а заходить некогда, еще до края села, наверно, пробежать надо. С улицы донесся ее голос:
— Ефимья Ивановна! Письмо вам от Марьи!
Ефимья заспешила к почтовому ящику. Марья, младшая и уже единственная сестра — две старшие умерли, — живет в городе, здоровьем осела, исхворалась, а пишет совсем редко.
— Да грибков достань, мать! — напутствовал ее Лукьяныч. — Слышишь?
За стол сели уморенные, говорить даже не хотелось. Ефимья успела поджарить картошку на сале, выставила соленья — огурцы, помидоры, грибы. Выпили по стопке.
— По единой с устатку, — сказал Лукьяныч, но по второй налил только себе и Кириллу.
Ефимья, наскоро поев, держала письмо наготове дать кому-нибудь почитать — у самой глаза ослабели. Первым вызвался Коля.
— «Здравс-туй-те рад-ныя маи си-стри-ца И-фи-мья и зять Дими-трий», — добросовестно пробрался сквозь первые строчки Коля и сконфуженно умолк.
— Ну-ну? — поторопила его Ефимья.
— А дальше совсем непонятно, баб.
— Дай-ка, — взяла письмо Соня. — «Во первых строках, сестрица, лопнуло мое ожидание, так как долго от вас ничего не получала…»
— Так ведь огороды, — пояснила Ефимья. — Некогда ведь.
— Слушай, мам: «Напишите о своем здоровье. А мое здоровье такое, что и врачи отказались. Я уж думаю, не рак ли? Оторопь берет, как взгадаешь: я ведь и платья хорошего не успела поносить…»
Кирилл забеспокоился, видя, как пригорюнилась Ефимья. Сказать бы что-то надо, смягчить впечатление от письма, но Ефимья предварила его:
— Было ли когда, — сказала она со вздохом. — Из нужды в войну, из войны обратно в нужду… Только бы и жить начать, а здоровья уже и нету… Ну, читай, Соня, читай.
— «А еще беспокоит меня, сестрица родная и зятек, международное положение…»
— Ай как! — вскрикнул от неожиданности Лукьяныч. — Вот это Марьюшка, вся как есть тута!
Засмеялись Кирилл с Соней. Ефимья тоже улыбнулась.
— «Как там у вас слышно, будет война или нет? — продолжала читать Соня. — Ты, Ефимья, заметный человек, напиши, если знаешь… А я вот доработаю до пенсии, восемь месяцев и три недели осталось, тогда, если не случится войны, буду принимать решение и перебираться к вам. Мне на прошлой неделе директор бани выдал похвальную грамоту и говорит, назначу тебя, Марья Ивановна, старшей по смене. Я, конечно, отказываюсь: зачем мне такая обуза при моем здоровье? Ну, пока, до скорого свидания, родные!»
Ефимья отсела к окну. В руках ожили вязальные спицы, заиграли на них световые зайчики — за вязанием как-то лучше прояснялись мысли. Соня подала мужчинам чай, подсела к матери.
— Крошить в воскресенье будем или завтра начнешь?
— А? Ну да, наверно, в воскресенье.
— Я к тому, чтобы без нас не делала. Мы сами управимся.
— Опять «комбайном»?
— И всю бы «комбайном» можно, хлопот меньше.
— Оно, конечно, скорее. А из-под ножа пригляднее выходит. Я уж по старинке ножом… Коля, дай-ка ногу носок примерить.
— А кому это? — Коля выставил ногу из-за стола. — Красивые!
— Так тебе же, кому еще. Один ты у меня такой — под красивые носки.
— Баба, а как это — заметный человек? Баба Маша-то заметнее тебя, вон она какая толстая.
Ефимья взъерошила Коле волосы заскорузлой доброй рукой. Соня ответила за нее:
— Проживешь такую жизнь, как бабушка, тогда узнаешь.
Лукьяныч с легкого зачина Марьи Ивановны взялся выяснять с Кириллом международное положение на Западе и на Востоке. От горячего чая и жаркого спора у него вспотела круглая лысина.
— Не говори так, Кирилл! — горячился Лукьяныч. — К примеру взять, если в прошлом году Санька, сосед вон, через дом, по недомыслию и по лени не просушил картошку и ссыпал в погреб. Так? Она к весне вся как есть погнила. Кашу доставали. Ну, а почто я должен ругаться с ним? То-то же, и сказать тебе нечего! Ты хоть и образованный, ребятишек учишь, а понятия не нажил.
— Ну, папа, политика не картошка.
— Знаю! Не картошка… Это пример для убеждения. А государство, хочешь знать, оно что хозяйство — каждый мужик на себя примерить может. Если он, само собой, мужик с понятием…
Соня позвала Кирилла и Колю собираться домой — пора идти.
— Дак оставались бы, поночевали, — предложил Лукьяныч. — Кино посмотрим. Коля, сынок, где программка? Интересное должно быть.
— Нет, папа. В другой раз, — не согласилась Соня. — У меня тетради еще не проверены.
— А я надумала, — Ефимья отложила носок на подоконник. — Слышь, Димитрий? К Марье сбегаю завтра. А к ночи вернусь с последней электричкой. Кадки я приготовила. Ты только ножи подправишь.
— Надумала так надумала, — согласился Лукьяныч. — Тогда телевизор включать не будем, без кина обойдемся.
Рано утром Ефимья, уже собравшаяся, склонилась над спящим Лукьянычем:
— Пошла я, Димитрий.
Лукьяныч приоткрыл один глаз, хотел сказать обычное, вроде: «В добрый путь! Да не задерживайся, смотри», но взгляд Ефимьи остановил его. В больших запавших глазах проглянуло что-то очень давнее и вместе с тем незнакомое, они будто впитывали Лукьяныча. Он вскочил, натянул на плечи фуфайку, прикрыл голову шапкой, вступил босыми ногами в галоши, приговаривая:
— Я мигом, Ефимья, я мигом.
— Куда это подсобрался так? — спросила Ефимья.
Лукьяныч поддернул широкие стариковские подштанники, заметил в глазах Ефимьи лукавинку — она повернулась лицом к свету, — и морщинки проступили вокруг глаз, ласковые морщинки застыли с молодости, и сам повеселел:
— Дак по нужде, мать, куда же еще!
— Ну да… Так пошла я.
— В добрый путь! Да гляди, не задерживайся!
Лукьяныч проводил Ефимью до калитки. Она поворачивалась к нему, слабо упиралась ладонью в грудь:
— Вертайся, Димитрий, простудишься.
Лукьяныч отводил ее руку. Обоим было приятно и легко на душе.
От калитки Ефимья шустро зашагала в белесый сумрак на дальние шумы станции — прямиком через лог будет не больше двух километров. Можно и селом, оно справа огибает лог, дорога лучше, но в три раза длиннее. Когда-то село было селом, а станция станцией. И эта улица была главной в селе, а дом Лукьяныча не последним в порядке: вокруг — распушенные лиственницы, окна в резных наличниках, тесовые ворота под козырьком. Постепенно село вытянулось до станции, в истоке лога образовался новый центр с большой кирпичной школой и многоэтажными домами, и дом Лукьяныча, оседая в землю, сошел на самую окраину.
Лукьяныч смотрел вслед Ефимье — в прилегающей плюшевой жакетке, голова повязана черным кашемировым платком с кистями и красными розами по кайме, на ногах литые резиновые сапоги — смотрел и думал, что крепкая она еще старушка, и удивлялся себе, как это сообразил вдруг провожать ее за ворота. Последние пятнадцать лет, как вышел на пенсию, они, вообще-то, не разлучались. А до того Ефимья провожала Лукьяныча в короткие поездки — он работал машинистом на паровозе и одно время водил местный пассажирский поезд. По этой самой тропке и провожала. Взгляд Лукьяныча зацепился за тропку — Ефимья уже скрылась из виду, и на сизой траве остались ее следы, не отдельные отпечатки, а две полоски, будто от лыж. И тревожно стало на сердце от этих полосок. Лукьяныч заторопился домой.
Одиноко и пусто показалось в доме. Лукьяныч нехотя позавтракал, поточил ножи, взялся было чистить капусту — готовить к завтрашнему дню. Непонятная тревога не улегалась. Собрался пойти к Кириллу, но вспомнил, что с утра они все трое в школе. Квартира у них просторная, со всеми удобствами. Лукьяныч усмехнулся своим мыслям. Соня и Кирилл, когда получили квартиру, хотели и стариков взять к себе. Ефимья сразу запротестовала. А Лукьяныч согласился испробовать — пожил один дня три и сбежал. Держать уборную в квартире, по его мнению, дело вообще непристойное, а тут — рядом с кухней, где едят, через тонкую перегородку. Ефимье он признался:
— Нету больше сил терпеть эти удобства. Одна забота с утра до вечера — как нужду справить. Не хочешь, а думаешь.
— И я об том же, Димитрий, — поддержала его Ефимья. — Безделье силы не прибавит.
Кириллу сказал, что мать, мол, согласия не дает. На том и остались старики вековать в своем доме без удобств.
Тревога возросла к ночи, когда последняя электричка по времени давно пришла и стало ясно, что Ефимья сегодня не вернется. В старости привязанность как в детстве: и день прожить друг без друга тягостно. От беспокойных мыслей и дурных предчувствий спалось плохо. И Соня, придя утром, встревожилась:
— Что с тобой, папа? Заболел?
— Так, ничего… Матери что-то долго нет. Вчера обещалась с последней электричкой…
— Приедет. Без нее пока начнем.
Кирилл задержался во дворе. Он уже хотел войти в сени, как осторожно отворилась калитка и во двор вступила Катерина Мальцева. Необычное появление почтальонки и в такое время насторожило Кирилла.
— Что случилось, Катерина Петровна?
— Ой, вы тут, Кирилл Андреич! — она протянула ему телеграмму. — Беда какая, Кирилл Андреич… Вы уж сами с Лукьянычем, я не знаю — как…
Кирилл пробежал единственную строчку глазами:
«Приезжайте умерла Ефимья».
Кирилл незаметно сунул телеграмму Соне. Соня побелела лицом, телеграмма выскользнула из рук. Лукьяныч на лету подхватил ее:
— Что там, что?
Он медленно прочитал телеграмму, недоуменно посмотрел на Кирилла, на Соню, на Колю, который насторожился в предчувствии, перечитал еще раз:
— Не-ет, не может она так вот… Простудишься, говорит, Димитрий, — и умолк, вспомнив полоски вместо следов на сизой траве.
— Тут какое-то недоразумение, — заговорил Кирилл. — Я поеду сейчас и все выясню.
— Я поеду! — оказал Лукьяныч.
— Ты пойдешь к нам. Где у тебя деньги? Не успею домой забежать.
— В горнице под скатеркой, — Лукьяныч как-то сразу сник.
События дня не задели сознания Кирилла. Не воспринималась такая внезапная смерть близкого человека за реальность. Марья Ивановна, грузно бегавшая следом, что-то причитала, с кем-то ругалась из-за машины надрывно. Кириллу же никто не перечил. Он всем говорил:
— Скорей надо. Лукьяныч ждет.
Никто не спрашивал, кто он такой, Лукьяныч.
Под вечер, в завершение никчемных хлопот, Кирилл перехватил машину. Усатый пожилой шофер уже отработал свою смену и дальним рейсом на ночь глядя не прельщался. Он присел на подножку, закурил, подал Кириллу папироску и поднес горящую спичку в ладонях.
Кирилл молча протянул ему десятку. Шофер посмотрел на Кирилла — серое застывшее лицо, невосприимчивые глаза — и нехотя взял деньги, долго заталкивал их во внутренний карман пиджака. Опыт подсказывал, что от таких людей отделаться невозможно.
— Ты чей там будешь?
— Кочемасов.
— Не припомню что-то. Таких вроде не было. Я ведь сам тамошний, в тридцать третьем, это, перебрался в город. Из приезжих, наверно?
Кирилл промолчал.
Подбежала Марья Ивановна, заголосила впричет, уговаривая шофера:
— Миленький, помоги, ради матери твоей помоги, душенька твоя ласковая!..
Шофер поднялся в удивлении:
— Маруся?.. Марья?!.
— Ох, господи! Да кто же ты такой? Знакомый ведь, а?
— Самопаловых помнишь?
— Матюшка? Матвей же! Вон ты где… Родненький ты мой! Ефимья-то, Фимушка наша… Одна я теперь, Матю-ша-а, — Марья Ивановна припала шоферу на плечо.
Матвей усадил ее на подножку, присел рядом, растерянно поглядывая на Кирилла.
— При памяти отходила… Господи, как пережить-то! Утром вчера чаю попили, прилегла отдохнуть на диван. Приехала меня проведать. Лучше б не приезжала, лучше б я еще не видела ее полгода… Вечерком, говорит, обратно надо — капусту крошить… Полежала. Что-то, говорит, Марьюшка, в середке зажгло… И зажгло, и зажгло, в жар кинуло. Я за скорой помощью… Резали ее. Зачем уж резать-то?.. К полночи померла. Смотрит так на меня, из глаз слезинки сливаются: жжет, говорит, Марьюшка, в середке, душа горит. И не верит сама, что помирает. Ничего так и не наказала… Так вот и вижу ее глаза, так и вижу…
— А чего, это, и спасти нельзя было?
— Вот я и говорю, зачем резать было, раз спасения нету? Доктора объясняют, будто сосуды, в которых кровь держится, прохудились и вся кровь в нутро вышла… Господи! Матвей, на тебя вся надежда. Я завтра с электричкой — на работе надо отпроситься. Вот Кирюша приехал за ней… Осиротели все мы, Матве-ей!..
Выехали за город. Матвей прокричал что-то, потом остановил машину.
— Слыхал я, говорю, про тебя, вспомнил. Еще директором в школе работаешь. Соня, это, Софья Дмитриевна, за тобой. Почему сразу не сказался? На вот деньги-то. Извини, что не так… Как твое имя-отчество?
— Кирилл Андреевич.
— Передохнем, Кирилл Андреевич, маленько… Как я знал ее, тетку Фиму… В соседях жили… Она ж семью нашу… От нас беду отвела… — Матвей раздавил в пальцах папиросу, достал другую. — Это под колчаками, когда уже конец им приходил… Лютовали, шомполами секли всех подряд. Мой батя и Дмитрий Лукьяныч пластами лежали по избам… Офицерье, это, нагрянуло в наш двор. Сивка вывели, меня, мальчонку, за ездового хотели посадить. Мать воет: мужик не работник, мерина уводят, а пора надвигается, когда один день год кормит. Тетка Фима услыхала, знать, и подворачивает тут на своей Ласке, кобыле-пятилетке. Удалось им как-то схоронить ее от мобилизации, а тут на последних днях сама, значит, вывела напоказ. Давайте, говорит, со мной, господа хорошие, вмиг, мол, до станции домчим. Стоит это на телеге, а глаза жгучие — зловещая стоит, одними губами улыбается и сдерживает Ласку, а та сучит ногами, шею в дугу гнет… Там, где школа теперь, на спуске в овраг тетка Фима разгорячила Ласку и на всем ходу выдернула шкворень — отцепленный задок с офицерами пошел кувырком, а ее Ласка на вожжах уволокла… Ездил я потом с теткой Фимой за телегой. Пятна от крови на дороге были, а что с офицерами сталось, так и до сей поры неизвестно — в село не вернулись тогда и до станции не дошли. А то бы взорвали водокачку — мины там заранее были заложены, вот они и торопились… Все окна проглядели мы, с дороги ждали тетку Фиму. А в полдень идет она прямиком из лога, дуга на плечах, Ласка в поводу. Я к ней побежал. Как она шла, Кирилл Андреич! Строгая, красивая. Не помню я таких баб с той поры, не видал больше. А платье на правом боку изодрано в лохмотья, в дырах темнеют кровавые ссадины, аж земля втерлась в тело. «Больно?» — спрашиваю. — «Им больней, — отвечает и тревожится: — Никого не было?»— «Нет, — говорю, — тихо пока». Она смеется, это, а губы дрожат. «За все шомпола, — говорит, — им выплатила». И когда наши пришли и созвали митинг, партизанский командир при всем народе благодарил ее: без воды б затор на дороге вышел, а дорога тянется через всю Сибирь.
Кирилл вздохнул: от знакомого рассказа и оттого, что передает его чужой человек, защемило сердце.
— Закуришь, Кирилл Андреич?
— Скорей надо. Лукьяныч ждет.
— Живой, значит, — Матвей послушно стронул машину, но скорости не набирал. — А Иван где?
— Погиб на фронте.
— Иван погиб?! А Яков с Михайлом?
— Тоже.
— А этот, самый младший-то, как его, Серега, что ли?
— И он. Все там.
Машина рванулась.
До Лесовой они больше не обмолвились ни словом. Обоим думалось об одном: зачем живет человек, что сохраняется от него на земле?
Дома их встретили Лукьяныч и Степан Кузьмич Сухарев, слесарь вагонного депо. Они уже поставили в сенях перегородку за дверью, сбросали за нее капусту, в стене сеней напротив двери из дома надрубили верхнее бревнышко, но проема делать не стали загодя. Теперь ясно стало, что проем нужен — в узких сенях не развернуться с гробом.
Степан Кузьмич и Матвей при свете переноски протянули два раза пилой до пола, выставили бревнышки — пусть Ефимья по-людски войдет в дом, чтобы отправиться из него в свой последний путь.
Гроб установили на столе в передней комнате. Лукьяныч сел рядом на табуретку. Кирилл замер около него. Степан Кузьмич и Матвей оставили их одних у гроба.
Лукьяныч за один день осунулся так, будто месяц не поднимался с постели. Глядя на него, Кирилл острей и глубже осознавал утрату и со страхом думал, достанет ли сил у Лукьяныча перемочь такое горе. Не стало Ефимьи, и ни к чему этот дом, ни к чему огород, капуста эта ни к чему — некому отказать, никому не нужно… Вдвоем старики еще поддерживали очаг, сохраняли видимость большой семьи. Один Лукьяныч не потянет… Кирилл тихонько вышел в сени, прислонился к проему в стенке. «Все — прахом? — думал он растерянно. — Никакой отметки после себя?..»
За углом в темноте приглушенно гудели голоса — Степан Кузьмич и Матвей были там на крылечке.
— …хотели уводить коровенку уж, и она на себя взяла тогда половину налога, — говорил Степан Кузьмич. — Не умеем мы сказать человеку в глаза добрых слов… А теперь кому скажешь?
После молчания Матвей промолвил:
— Думаешь, живет человек и живет…
И снова молчание.
Кирилл догадался, о чем речь шла: в войну Ефимья Ивановна была председателем сельсовета, помогала бабам-красноармейкам. Помнят… Кирилл переступил с ноги на ногу, под ногой хрустнула щепка.
— Кирилл Андреич? — спросил Матвей и, не дождавшись ответа, подошел.
Степан Кузьмич тоже приблизился, тронул Кирилла за плечо, хотел что-то сказать, но не сказал, вздохнул только.
— Спасибо, Степан Кузьмич.
— За что там…
— Спасибо…
Кирилл попрощался за руку с ним и с Матвеем Самопаловым.
Похороны были назначены на вторник. Все эти дни в доме и во дворе Пастуховых толпились люди. Коля слонялся между ними неприкаянным. Скучно: приходят, постоят молчком простоволосые и уходят. Одни сменяют других. Из-за них и Коле никакого внимания. Коля пробрался к дедушке — он сидел неподвижно у изголовья гроба.
— Деда, а что они все идут и идут?
Он ожидал, что дедушка распорядится, как прежде, и все станет, как всегда… Но дедушка, непривычно робкий, положил трясущуюся руку ему на голову:
— Идут, внучек, идут, отдают последний долг.
Коля направился от дедушки вдоль стенки к двери и приступил на недовязанный носок, оброненный в сутолоке на пол. Довязать-то здесь пустяк — и готовый будет. Коля отнес носок матери, выговаривая по-дедушкиному резко:
— Валяется под ногами!
Мать протянула руку и в который раз без звука осела. На Колю зашикали. Из горницы выскочила медсестра со шприцем — делать укол.
Во дворе Коля увидел отца.
— Пап, ну давай хоронить. Где ты все пропадаешь?
— Все, сынок, — сказал устало Кирилл. — Будем хоронить.
Шестеро человек вынесли на полотенцах гроб с бабушкой. Медсестра сопровождала мать, старухи вели под руки бабу Машу, которая вдруг ослабла так, что ноги перестали двигаться. Дедушка шел сам. Он был одет в полушубок, высокий воротник, в котором утонула голова, подвязан Колиным шарфом узлом на груди. Коля решил, что дедушка нуждается в помощи, и взял его за руку.
За воротами процессия выровнялась. Заняли свои места оркестр и машина с опущенными бортами, обтянутыми красной материей, — на ней стоял памятник с латунной звездой. Встроилась и санитарная машина — сразу за гробом. Когда процессия тронулась и вновь заиграл оркестр, в машину, Коля видел, внесли маму.
Шли медленно и долго. Кладбище, когда-то бывшее за селом, теперь располагалось чуть не в центре — в березовой роще над логом. Коля время от времени отлучался — забегал в голову процессии или задерживался до конца ее. Возвратившись, он шептал дедушке, что обратно они поедут на машинах — сзади пять грузовиков движутся следом и совхозный автобус. А то говорил:
— Венков-то, дедушка, сколько! Наши там, потом от сельсовета, от станции, от депо, еще от школы, от совхоза, от маслозавода, еще другие…
Или спрашивал:
— А правда, бабушкина капуста лучше всех? Там говорят, что не будет больше такой капусты.
— Не будет, — соглашался дедушка. — Много чего теперь не будет.
У могилы Коля с дедушкой остановились перед самым гробом. Дедушка смотрел и смотрел на гроб, на бабушку в нем, на лицо ее с добрыми морщинками и ничего другого не видел, ничего не слышал. А Коля видел, как подрагивает у дедушки бородка над шарфом, замечал, как хватает ртом воздух баба Маша, слышал, как выступают над гробом люди и что говорят. Много было сказано такого, о чем Коля и не подумал бы никогда. Бабушка была для него бабушкой, доброй и ласковой, что-нибудь вкусненькое припасала для него, вязала теплые носки и варежки. А тут называют ее беспартийным коммунистом и даже героем. Один старичок, постарее даже дедушки, так и сказал:
— Прощай, безымянный герой наш, Ефимья Ивановна! Вечная память тебе!
Коля затеребил дедушку:
— Что он говорит, деда? А, деда? Ну кто же наша бабушка?
— Ну кто? — неохотно отозвался дедушка. — Человек она.
— А почему тогда безымянный герой?
— Герой? — дедушка удивленно посмотрел на Колю, стиснул его руку, повернулся с ним к людям: — Я скажу, почему!
— Люди! — вдруг тоненько вскрикнул он.
Сотни пар глаз смотрели на них. Коля никогда не видел сразу столько добрых, сочувствующих, ждущих глаз. Ему стало горячо в голове, чуть из памяти не вышел. Потом он стал смотреть на дедушку, стал напряженно ждать, что он скажет.
— Лю-юди! — повторил дедушка еще громче и тихо проговорил: — Ушла от нас Ефимья…
Кто-то всхлипнул в тишине.
— Не сме-еть! — дедушка даже ногой топнул. — Не сметь плакать… Я скажу, кто она такая есть… — он сглотил комок, подступивший к горлу, закашлялся.
Вдруг послышался робкий голос:
— Не надо, Лукьяныч, а?..
Еще несколько голосов:
— Не надо бы…
— Мы знаем, Лукьяныч.
— Чего там…
Дедушка зажмурил глаза, по морщинкам у носа покатились слезы на бороду. И Коля заплакал. Смотрел на дедушку и плакал тоже без голоса, одними слезами — они сами текли и текли. Ему стало очень жалко бабушку, и дедушку жалко стало, и обидно было, что все знают, кто она такая, бабушка его, а он, родной внук, не знает еще.