Глава первая
1
Много дней тащился эшелон. Длинный состав из красных теплушек, с одним классным офицерским вагоном посредине, громыхал по рельсам средь заснеженных равнин, холмов и перелесков. Миновали Бугуруслан, Белебей, Уфу, Златоуст, Челябинск, Курган, Петропавловск. Пронзительно свистя, паровоз потянул эшелон по бесконечному, в самом деле великому Сибирскому пути. Все уже знали, что поезд идет на восток, к морю, там посадка на пароход — и во Францию.
Франция! Ванюша много слышал, но мало знал о ней и теперь, подпрыгивая на жестких нарах, старался представить себе: что же это все-таки за страна такая — Франция? А в Сибири трещали морозы. Железную печку в вагоне накаливали докрасна, лица солдат, сидевших возле нее, обдавало нестерпимым жаром, зато немного поодаль уже гуляли сквозняки и пробирало холодом.
Ванюша расположился на верхних нарах у окна, из которого сильно дуло, несмотря на то что окно было двойное, причем обе рамы крепко задвинуты и все щели заткнуты ватой, на что пошел не один индивидуальный пакет. Все же от тряски рамы отходили, и их все время приходилось хорошенько закреплять щепками. И на душе было неуютно, холодно.
Не хотелось ехать в эту самую «Хранцию», как называли ее солдаты. То и дело слышались разговоры:
— Хрен его знает, еще как доедем, а може, отправимся на дно морское раков кормить.
— В море-то, говорят, немецких подводных лодок полно.
— То-то и оно...
Но не опасности морского путешествия беспокоили Ванюшу. У него не выходила из головы Валентина Павловна, она теперь казалась ему совсем недосягаемой... Будто в каком-то облаке рисовалась ее милая головка в сестринской косынке с маленьким красным крестиком... И даже то, что один глаз немного отличался от другого (все-таки глаз был вставной, вернее, не вставной, а покрытый тоненькой стеклянной оболочкой), — даже это было ее прелестью, и Ванюша еще крепче любил ее. Он любил бескорыстно, по-прежнему считал Валентину Павловну недосягаемой из-за ее красоты, образованности, высокой общей культуры, хотя последняя, как он уже тогда понял, мало зависит от образования.
Но как сделать, чтобы остаться в России, не ехать в эту самую Францию за тридевять земель, через моря и океаны? Вот вопрос, который надо было решить. Как он ни советовался с Проней Лапшиным, с которым успел подружиться, а к чему-нибудь определенному прийти не смог. Отстать от эшелона — комендант подберет и посадит в следующий эшелон, а их много идет сейчас один другому в затылок, отбиться снова — значит вызвать явное подозрение у начальства — упекут под суд за дезертирство... Так ничего и не придумал.
Прибыли в Омск. Здесь всех вымыли в бане на пересыльном пункте и отправили дальше. Теперь тем более немыслимо было отставать: на одном пути смешались эшелоны обоих полков — всей бригады, а эшелон, в котором ехала пулеметная команда 2-го Особого пехотного полка, по всей видимости, двигался где-то в середине потока.
— Вчера отправили одного солдата в госпиталь с воспалением легких, — услышал он как-то обрывок разговора.
— Вот если бы удалось заболеть, — вслух подумал Ванюша.
— А ты попробуй, — порекомендовал ему пожилой солдат-сибиряк, который тоже подумывал над тем, как бы остаться в России и махнуть к себе в тайгу на заимку...
— Да боязно, найдут, поймают и отправят на тот свет.
Солдат тихонько посоветовал Ванюше:
— Ты разденьсь до сподней рубашки, разогрейся до большого пота у печки, а потом сразу раздвинь дверь и выставь голую потную грудь на мороз, да супротив ветра. Оно, глядишь, паря, и заложит грудь. А там жар появится, ну и в лазарет на лечение отправят. Там проваляешься, пока все эшелоны пройдут, — вот и останешься в России.
Ваня, недолго думая, все точно выполнил, даже капельки пота у него сразу замерзли, когда он выставил грудь на мороз. Но прошло три дня, а никакого жара не появлялось... И грудь не заложило, и дышалось легко.
Под Иркутском на станции Батарейная — опять баня и дезинфекция обмундирования... Потом эшелон медленно потянулся вокруг Байкала.
— Не берет ничего, дядя, — пожаловался Ванюша солдату-сибиряку. Тот докурил самокрутку, втер ее сапогом в пол теплушки и серьезно ответил:
— Ну, што ж, не взяло с первого раза, возьмет со второго — ты дюже крепкий, однако. Вот попробуй ишо: нагрей у печки голые ноги, а потом — на нары и выставь их в открытое окошко и терпи, сколько сможешь. Сперва их схватит морозом и как иголками заколет, а ты терпи и терпи. Ну, может, это возьмет, тогда сразу сопля потечет и жар должен быть непременно.
Ванюша и эту рекомендацию выполнил в точности: держал ноги в окне на морозе, сколько хватило сил. Уж, казалось, совсем отмерзнут. Но опять прошло три дня, и ничего: ни насморка, ни жара.
Переехали границу и остановились на станции Маньчжурия. Тут надежда Ванюши остаться в России почти совсем пропала.
— Ты, паря, не унывай, однако, — успокаивал его сибиряк. — Если залихорадит, то японцы положат в лазарет, а там и возвратят в Россию.
На станции Маньчжурия японцы подали свои вагоны, так как колея была другая. Перегрузились в их составы. По вагонам ходил какой-то японский генерал и с чем-то поздравлял русских солдат. Было приказано кричать ему в ответ «ура» и качать генерала на руках, но не ударять о потолок вагона, а все делать с умом.
Всю эту процедуру выполнили точно в том вагоне, где разместился Ванюша. Потом от имени этого японского генерала солдатам раздали пакеты, в которых было по белой булке и по хорошему куску колбасы, чем все остались очень довольны. Но как только тронулись дальше, то сразу замерзли, так как печек в вагонах не было. Не было и нар, а пол был застлан тонкими циновками. Все сбивались в кучу, как овцы в отаре, чтобы хоть как-нибудь согреться, а мороз был градусов около тридцати. Но зато как только эшелон останавливался на какой-либо станции, вдоль всего состава перед каждым вагоном уже горели по два больших костра из старых шпал, и солдаты грелись у огня, вытанцовывая, как на шабаше ведьм. Потом поезд двигался дальше до следующей остановки. Так добрались до Дайрена (бывший порт Дальний).
Светило солнышко, но все же было морозно. Эшелон подали прямо на причал — оставалось перегрузиться из вагонов на пароход. Везде стоят шеренгами японские солдаты: их желтые лица почти сливаются с желтыми околышами круглых фуражек. На шинелях японцев много всяких ремней, а сами солдаты, как статуи, стоят молча, лишь глазами моргают, — пожалуй, только это и отличает их от изваяний. А вообще-то русские солдаты казались против японцев богатырями.
Наконец настал час отправления парохода. На причале построились русские войска. Тут же два оркестра — наш и японский. Сначала исполнили японский гимн, а потом «Боже царя храни». На высокой палубе в парадной форме появился командир 1-го Особого полка полковник Ничволодов. Вокруг него — группа японских офицеров и генералов. Всюду сверкали золотом эполеты и сияли ордена.
— Братцы! Русские солдаты, богатыри земли русской! — начал свою речь полковник Ничволодов. — Вы должны знать, что город Дальний построен русскими людьми, они принесли сюда, на азиатские берега, русский дух, русский нрав, гуманность и культуру, чего, кстати, не скажешь о новоявленных «аборигенах» этой земли.
По рядам прошел гул.
— Вот те на! — зашептались солдаты. — Крепко он японцев-то обозвал: аборигены. Хы-хы-хы.
— Держит русскую марку, точно.
— Пусть знают нашего брата, а то ишь напыжились.
Японские генералы, очевидно, не понимали смысла слов русского полковника и покровительственно скалили зубы. А тот продолжал:
— Мы сейчас покидаем эти берега. Перед нами дальний путь, но мы никогда не забудем, что здесь каждый камень положен руками русских людей, и рано или поздно захватчики уберутся отсюда. Да здравствует наша победа! Ура, братцы!
Загремело громогласное «ура», перекатываясь над толпой русских солдат, сгрудившихся на пристани, на палубах и корме парохода. Все кричали «ура» что есть мочи, одобряя тем самым короткую речь русского полковника. Оркестры исполняли «Боже царя храни». Господа генералы и японские офицеры вытянулись в струнку и держали под козырек, а японские солдаты замерли по команде «Смирно» и держали «на краул». Многие из японцев, не понимая, что происходит, по команде офицеров кричали «банзай», троекратно повторяя этот клич.
Такова была прощальная речь полковника Ничволодова перед отплытием парохода в дальний и неведомый путь. Вскоре пароход отдал концы и отчалил. Можно было вообразить гнев японских генералов и офицеров, когда они получат перевод речи русского полковника.
— Ну и пусть, — поговаривали офицеры. — Пусть знают, что мы вернемся сюда как победители.
— Полковник Ничволодов не сдержался. Ведь он воевал здесь в 1904–1905 году.
— Разумеется, не выдержало русское сердце, вот он и высказался, как и полагается офицеру российской императорской армии.
Не унимались и солдаты:
— Ну и дал же японцам их высокоблагородие!
Гринько и все пулеметчики 2-го Особого полка весьма одобряли командира 1-го полка за его речь и, конечно, были огорчены, когда слушали речь командира своего полка полковника Генерального штаба Дьяконова. Он вежливо и корректно благодарил японское командование за оказанное гостеприимство, за высокое выражение союзнического долга и заверил, что Россия и ее славная армия выполнят свой союзнический долг и будут драться против германского нашествия до полной победы «нашего с вами, дорогие союзники, оружия».
— Да здравствует наша победа! Пусть нескончаемо гремит слава наших великих монархов! Ура!
Но «ура» кричали солдаты без всякого подъема, сухо, по-казенному. Мол, мели, Емеля, — твоя неделя.
Русских вез старый торговый грузовой пароход «Гималаи», «утюжок», как сразу прозвали его солдаты. В трюмах этой развалины было холодно, на стенах виднелся пушистый иней, особенно густо осевший на головках болтов. Солдаты сильно мерзли, на двойных нарах были постелены лишь тонкие японские циновки. Не прибавили тепла и соломенные солдатские маты.
Ванюша устроился на нижних нарах, у самой железной стенки парохода. Он смел с нее иней, но под ним оказался тонкий слой льда.
— Что они, заморозить нас хотят? — возмущались солдаты. — Хоть бы печки установили!
— Печки! А куда трубу выводить? За стенкой-то вода.
— Да, жисть наша... Не жисть, а жестянка! Вон в каютах их благородий тепло, им хоть бы што!
— Унтера говорят: потерпите, мол, в теплых морях будет жарко. А где енти теплые моря?
Берег медленно таял в дымке, пока наконец не исчез. Вместе с ним исчезла у Ванюши всякая надежда увидеть когда-либо Валентину Павловну. От этого было так тяжело на сердце. «Ну, что ж, прощай, моя любовь. Может, это и к лучшему: вырвать тебя сразу из сердца с корнем — и станет легче». Долго томился этими мыслями Ванюша и даже не замечал холода.
2
Наутро вышли в Желтое море. Стало немного теплее. Но солдат настигла другая неприятная неожиданность. Начался шторм, и корабль стало бросать с борта на борт. Многие из солдат заболели «морской болезнью». По команде «За завтраком!» никто не поднялся — и так тошнота мучит, выворачивает все нутро. Ванюша крепился и все сосал лимоны и апельсины, выданные японцами русским солдатам. Каждому досталось также по большой коробке сигарет, приторно и сладковато пахнувших, но из-за морской болезни никто в трюме не курил. Эти подарки были выданы от имени японского императора, за долголетнее царствование которого предлагали молиться вложенные в коробки открытки с русскими надписями.
— А ну его к хренам, у них бог не наш, значит, молитвы нашей не поймет, — шутили солдаты еще до того, как началась качка, а теперь, конечно, было не до молитвы. Все обращались к святому угоднику Николаю, спасителю и заступнику на морях, за помощью, чтоб облегчил солдатские мучения в разбушевавшемся море.
Только через восемь суток пароход «Гималаи» добрался до Гонконга и пристал к стенке. Измученные, шатающиеся солдаты первый раз за весь рейс поели как полагается и вылезли на носовую и кормовую палубы, на яркое и теплое солнышко. Впрочем, все уже давно отогрелись — в трюмах теперь стало душно и жарко. На самую верхнюю палубу вход был запрещен, там располагалось офицерство, хотя сейчас никого не было — почти все господа убыли на берег и на рикшах разъехались по злачным местам позабавиться с гейшами — китаянками и японками.
Двое суток пароход брал уголь, провизию и пресную воду. Солдаты толпились на палубах и глазели на красивый город, располагавшийся террасами по высокому берегу и подступившей к морю горе. Ночью вся эта гора светилась рядами огней и отражалась в бухте. Солдаты уже знали, что Гонконг — это захваченный англичанами кусок китайской земли, на которой они построили крепость и утвердились весьма основательно. Китайцы только обслуживали англичан и составляли рабочую силу для города и порта. Вот и сейчас в корзинах на бамбуковых коромыслах они таскают уголь. По трапу тянется нескончаемая вереница носильщиков. Они мечутся как угорелые: ссыпают уголь в угольные ямы, получают за пару корзин бирку, суют ее в рот за щеку: больше положить некуда. Носильщики совсем голые, и только рваная мешковина или что-то вроде рогожки прикрывает пояс. За двадцать корзин угля китайцы получают один цент — приблизительно две копейки. Скудно оплачивается этот адский труд...
Вот к пароходу подкатывает одна коляска за другой. Измученные рикши, обливаясь потом, с трудом переводят дух и протягивают руки к господам офицерам, чтобы получить гроши за свою тоже нелегкую, к тому же и унизительную работу.
Рикши почти голые, только в одних трусах и широких шляпах, защищающих их от нестерпимого солнца. Все они поджарые и худые, с широкими разбитыми ступнями. Высадив пассажиров, они выстраиваются в ряд со своими колясками, над которыми натянуты легкие тенты для защиты от солнца. Тонкие оглобли с тонкой тесьмой, чтобы закидывать ее на шею, а то и без тесьмы опущены на землю. Присев на корточки, рикши ждут очередных седоков, которых надо отвезти в город. Они будут напрягать последние силы, обливаться потом и тащить, тащить коляски с усевшимися в них жирными и тяжелыми пассажирами по улицам города, который круто поднимается от гавани вверх.
Господа офицеры уже съехались на корабль. Раздался последний гудок. Пароход снова уходит в море — теперь в Южно-Китайское. Впрочем, курс и следующий порт остановки никому не известны. Об этом знает лишь капитан, и тайна не разглашается. В море гуляют немецкие подводные лодки, и, чем меньше людей будет знать о маршруте корабля, тем лучше, спокойнее.
Всем солдатам выдали пробковые и капковые спасательные пояса, каждому указали место в шлюпке или на плоту, которое он должен занять по тревоге в случае гибели корабля. Такие тревоги частенько проводились для тренировки. Но кто его знает, тренировка это или действительная тревога. Каждый раз солдаты беспокойно усаживались на спасательные средства, осеняли себя крестным знамением. Многие шептали про себя: «Господи, милостивый и всемогущий, спаси! Святой угодник Николай, помилуй и сохрани раба божия...» — и называли свое имя.
— Ну вот и добро, раб божий Иван. Помолился богу, теперь акула не сожрет, а целиком проглотит! — смеялись наиболее отпетые зубоскалы, которые ни во что не верили — ни в бога ни в черта.
Ванюшу это как-то даже коробило, ведь угодник Николай первый заступник на морях.
Между тем установилась чуть ли не тропическая жара. Люди обливали друг друга на палубе морской водой из шлангов и сидели раздетые. В трюме, где размещалась пулеметная команда, открыли грузовой люк — стало немного свежей. Особенно хорошо было ночью: наступала прохлада, и море красиво искрилось огоньками-светлячками у самой стенки корабля, тихо скользившего по волнам.
Море было спокойное. Обогнули Индокитайский полуостров и двинулись прямо на юг. Становилось все жарче и жарче. Особенно это почувствовал Ванюша, когда они вдвоем с Прохором Лапшиным были назначены махальщиками. В их обязанность входило на верхней, офицерской палубе ритмично дергать за веревку и раскачивать подвешенные к потолку в кают-компании длинные, во всю каюту, широкие полотнища. Эти полотнища, подобно огромным веерам, опахивали млеющих от жары господ офицеров, все время потягивавших через соломинку зельтерскую воду из запотевших бокалов, в которых плавали кусочки льда.
С Ванюши и Прохора обильно стекал пот, сохло во рту, а губы слипались, как будто их кто клеем смазал. С каким наслаждением они выпили бы по бокалу свежей воды с кусочками льда! Но об этом и думать было нечего — такое удовольствие доступно только господам, их благородиям. После двух часов работы мокрые от пота Ванюша и Проня Лапшин были сменены другой парой солдат и сразу же направились на нижнюю палубу обливаться водой из шлангов.
Хорошо еще, что море спокойное. Если б к такой жаре добавилась еще качка, так можно было с ума сойти. Какой-то солдат в карцере умер от теплового удара — его зашили в мешковину, подвязали тяжесть к ногам и по наклонной доске спустили за борт. Товарищи по роте стояли у борта по стойке «смирно» с обнаженными головами.
— Царство тебе небесное, — прошептал кто-то.
А кое-кто подумал: где он будет это царство искать в пучине морской? Говорили даже, что труп и до дна не дойдет, а повиснет в воде столбиком, достигнув точки равновесия, а может быть, давлением воды будет совсем раздавлен.
Подошли к южной оконечности узкого Малаккского полуострова. Перед столпившимися на борту солдатами открылась английская крепость Сингапур. Это почти на нулевой параллели, тут уж экватор. Жара нестерпимая, солдаты места не находили, особенно теперь, на стоянке, когда знойный воздух неподвижен. Порт, расположенный на северной части острова Сингапур, отделен от материка узким, около двух километров, Джохорским проливом, через который насыпана широкая дамба, а по ней проложены шоссейная и железная дороги.
Сингапур... И здесь правили англичане, хотя основную массу населения составляли китайцы. Было немного малайцев и индейцев, а европейцев вообще горстка...
Город красив и, так же как Гонконг, расположен террасами на морском побережье. Особенно большое впечатление он производит ночью, при огнях.
Пароход «Гималаи» не причалил прямо к стенке, а стал в бухте на якорь. Вокруг него мигом столпилось множество всевозможных лодок. Люди в них оживленно жестикулировали, предлагали бананы, ананасы, кокосовые орехи, всякие безделушки и украшения, а некоторые многозначительно зазывали посетить их лодки и скрыться в затянутой полотнами корме. Тут же плавали, как лягушки, загорелые до предела, а может быть, такие черные от природы, местные жители и ловили в воде брошенные монеты. Это были чудесные пловцы и ныряльщики, и все их движения на огромной глубине просматривались довольно отчетливо.
Солдаты столпились у перил палубы, гоготали и бросали монеты, пловцы ловко их ловили и, показав, что монета поймана, прятали за щеку. У некоторых по выпуклой щеке было видно, что монет поймано много. Вот с верхнего мостика какой-то офицер бросил в море полтинник. Монета быстро погружалась, за ней кинулась целая стая ныряльщиков — мальчиков и стариков. Все они ушли так глубоко, что скрылись из глаз, потом стали появляться на поверхности, но никто не показывал полтинника. Но вот почти через минуту появляется малыш лет десяти — двенадцати и с победным выражением на лице показывает на раскрытой ладони полтинник под общее одобрение солдат. Он прячет монету за щеку и опять плавает, широко раскинув руки и ноги и едва шевеля ими. Кто-то из солдат бросил в воду белую луженую пуговицу. Ныряльщик бросился за ней, достал, но, увидев, что его обманули, сердито помахал кулаком и отшвырнул пуговицу подальше.
На палубах дружно засмеялись.
— Нехорошо так обманывать бедняг, — сурово сказал пожилой солдат.
Все замолчали. Больше никто пуговиц не бросал.
Подходили баржи с провизией, которая перегружалась на корабль, водолеи перекачивали пресную воду. По обоим бортам расположились баржи с углем, с них перебросили на пароход широкие помосты в виде ступеней. Голые, почерневшие от угольной пыли, люди поднимали большие корзины, полные угля, сначала на одну ступеньку. Здесь корзину подхватывала другая пара и передавала на следующую ступеньку. Так работал живой конвейер — и корзины с углем взлетали на палубу. Содержимое их высыпалось в угольные ямы, а пустые корзины летели на баржу; там их вновь наполняли, и опять они совершали тот же путь на корабль, подбрасываемые руками грузчиков.
Смыв с себя угольную пыль и грязь, пароход тронулся в путь по Малаккскому проливу. На небе ни облачка, солнце палит во всю свою силу, в полдень оно здесь прямо над головой, в зените, от человека нет даже малейшей тени, воздух насыщен зноем. Тяжело непривычному человеку в этих краях, да никуда не денешься. Море даже не колыхнется — лежит спокойно, как зеркало, и, как в зеркале, отражается в нем огромное знойное небо. Вокруг множество островов и островков, а слева по борту проходит большой остров Суматра. Все острова покрыты богатой, прямо-таки райской зеленью. Словом, сказочная страна... Но солдаты вспоминают почерневших от угольной пыли грузчиков и понимают, что рай здесь только для колонизаторов, а для коренного населения родная земля — сущий ад.
Между островами снуют лодки и лодчонки. Корма каждой из них прикрыта какой-то будкой; тут и очаг, тут и жилье, тут и семья, а сам хозяин за веслом — он главная движущая сила. Он двигает по воде свой дом и добывает, как умеет, пропитание для своей семьи, поддерживая ее скудное полуголодное существование. И сам он родился тоже в этой лодке, в ней он вырос, женился и теперь обзавелся целой кучей детей; самый маленький болтает головкой в пологе у матери за спиной. Когда она становится за весло вместо мужа, головка спящего ребенка так сильно болтается, что кажется, вот-вот оторвется. Другой постарше, голопузик, копается в корме лодки, а третий, уже побольше, хлопочет у очага, что-то подкладывая в огонь. Четвертый промышляет морскую добычу, подбирая все живое и съедобное, — он уже помощник. Вот так и живет эта малайская — индонезийская семья, ютясь всю жизнь в лодке.
Остров богат, чего только не произрастает на нем: табак, чай, кофе, хинное дерево, тропические фрукты, масличные пальмы, перец и, конечно, рис — основной продукт питания населения, хотя его не хватает. Здесь производится каучук, к тому же остров богат ископаемыми, но добывается не все. Крупное значение имеет лишь нефть, имеется уголь, золото и серебро. А люди живут очень бедно и терпят издевательства своих поработителей, которые бьют их хлыстами, резиновыми палками и просто чем попало. Не раз поднимались на борьбу люди этого острова, было время, когда они изгоняли своих притеснителей, но феодальные распри помешали им расправиться с колонизаторами — португальцами, французами, англичанами. Потом им прочно сели на шею голландцы.
Никто об этом солдатам не рассказывал, и они так ничего и не узнали бы, если б не оказавшийся на пароходе самарский слесарь, оружейник пулеметной команды, пожилой уже человек Иван Плетнев. Он-то и поведал об истории острова, о страданиях его народа. Пулеметчики заслушивались его, сидя на нарах трюма в темные вечера, когда не хотелось спать, и каждый думал: «Видать, не только в России народ стонет от горя и несправедливости».
Рассказывал Иван Плетнев и о себе. Что посещал в Самаре кружок, учился грамоте, а учительница, молодая женщина, объясняла, почему трудно живется рабочему люду и как надо сплачиваться всем вместе для борьбы с хозяевами и заводчиками за лучшую жизнь. Постепенно участники кружка начали приобщаться к подпольной революционной работе, вдохновителем которой была молодая учительница. Сам Иван Плетнев по ее поручению даже распространял листовки, тайно разбрасывал их по Трубному заводу, где работал.
— Да, прямо глаза нам открыла та учительница, — вспоминал он.
Это Иван Плетнев в Сингапуре постыдил солдата за то, что тот бросил пуговицу вместо монеты и заставил ныряльщика попусту трудиться. Теперь он как-то незаметно, но быстро завоевывал уважение к себе не только среди пулеметчиков, но и среди солдат других рот.
Старый пароходишко маневрировал между островами, часто менял курс и, наконец, вышел в Индийский океан, который был тих и величествен. Кругом чистая вода, ни островка, лишь попадались встречные корабли, ритмично и монотонно нырявшие носами в воду — все же зыбь вызывала небольшую килевую качку. Пароход «Гималаи» также нырял, но как-то никто этого не замечал, видимо, уже привыкли. Только тревоги вызывали некоторую суматоху на корабле, нарушая его размеренную жизнь, да стан летучих рыб привлекали внимание солдат и служили своеобразным развлечением.
Показались на горизонте огни, и темной ночью корабль подошел к острову Цейлон. Плавание уже осточертело, солдаты изнывали от жары и безделья, потеряв счет времени. Некоторые спали, а большинство следило с палубы, как пароход медленно входил в порт Коломбо и еще медленнее причаливал к стенке. Наконец машины остановлены. Постепенно небо начало светлеть и розоветь, показалось солнце. И тут солдат начал «просвещать» писарь пулеметной команды вольноопределяющийся Гагарин:
— Видите гору, вон ее верхушка светится на солнце... Это самая высокая гора на острове.
Писаря, с легкой руки Ивана Плетнева, нарекли князем Гагариным. А кто его знает, может, и князь, всяко бывает. У него образование первого разряда, значит, студент, грамотей — ничего не скажешь. По-французски говорит, и за милую душу объясняется с матросами-французами, и даже с капитаном парохода свободно разговаривает, куда лучше, чем господа офицеры, которые только и знают, что «мерси мусью».
— Ну вот, — продолжает писарь, — гора эта называется Пидуруталагала, и высота ее почти две с половиной версты.
— Ну и название — язык сломаешь, — бросает кто-то реплику.
— Остров этот принадлежит англичанам, — писарь не обращает внимания на шутку, — он богат чаем, каучуконосами и кокосовой пальмой. От Индии отделяется мелким проливом, который имеет много островков, рифов и всяких отмелей. Говорят, что их еще Адам разбросал здесь, поэтому и называют их Адамов мост.
Все внимательно слушают господина писаря, не часто вот так просто вступавшего в разговор с солдатами. Что-то его толкнуло на сближение с ними в этот раз: не то качка, не то частые тревоги и беготня со спасательными поясами по шлюпкам и плотам. А может, просто при виде изумительной красоты острова в лучах восходящего солнца разомлела душа человека, и ему захотелось сказать солдатам несколько слов о нем.
Вдруг покатилась команда:
— По трюмам и твиндекам! Одеть первосрочное обмундирование и приготовиться к прогулке.
Коротко и ясно. Все побежали, громыхая ногами по трапам. Тут же было разъяснено, что полковой командир получил приглашение союзного английского командования. По сему случаю солдаты пройдут по городу с песнями и музыкой.
Все переоделись в обмундирование первого срока — в светло-защитного цвета гимнастерки из тонкого сукна, такие же шаровары и мягкие выходные сапоги с пряжками сбоку у коленок, чтобы можно было потуже затянуть голенища, если они осядут во время ходьбы. Пока строились, выравнивались на пирсе, начальство, начиная от ротных командиров, вплоть до командиров батальонов, подходило и здоровалось. Но вот показался сам полковник Дьяконов. Оркестр заиграл встречный марш, и адъютант полка с шашкой наголо провел по фронту полковое знамя на правый фланг.
— Направо! Отделениями стройся, влево марш, равнение на-право, шагом... марш!
Оркестр заиграл «Под двуглавым орлом», и полк двинулся по улицам Коломбо.
Было десять часов утра, начиналась нестерпимая жара. Народ высыпал на улицы, облепил балконы. Все аплодировали проходившей «доблестной императорской» русской армии. Музыку сменили песни. «Соловей, соловей, пташечка, — канареечка жалобно поет», — раздавалось под знойным небом Коломбо.
Пот градом выступал на солдатских лицах. Гимнастерки стали влажными, а исподники — хоть выкручивай. Песни сменил «Преображенский марш». Полк шагал, четко отбивая ногу, по брусчатке улиц аристократической части города. Вот наконец вышли на окраину, но не на ту, где нагромождены один на другой легкие шалаши из пальмовых веток — жилища бедноты, где безраздельно господствуют вонь, грязь, болезни и все другие горькие спутники нищеты. Вышли на аристократическую окраину — с благоухающими обширными парками, клумбами чудесных цветов, орошаемых брызгами роскошных фонтанов. Длинными рядами выстроились здесь высокие ровные пальмы с макушками из широких листьев, а лужайки ярко зеленели травой, подстриженной под ежик машинками, которые катили перед собой темные, почти дочерна загорелые люди в шляпах из пальмовых веток-листьев. Совсем голые, с небольшим передничком-мешочком, они напрягали свои силы, чтобы справиться с неповоротливыми машинами. Их жены и дети подмотали дорожки, посыпали их красным кирпичным песком и поливали водой. Люди бросили работу и удивленно смотрели на изнемогающих от нестерпимой жары заморских солдат-чудаков, вырядившихся в суконное обмундирование и кожаные высокие сапоги.
Полк остановился на привал. Тут же его окружили местные жители, и солдаты жестами начали просить напиться. Они с жадностью бросились на принесенные ведра воды. А кое-кому достались большие, как арбузы, кокосовые орехи. Жители показали, как пить из них кокосовое молоко, при этом они гладили себя по животу и выражали блаженство на лицах, — словом, давали понять, что кокосовое молоко очень хорошо утоляет жажду. Солдаты быстро сошлись с ними, угощали их махоркой и сахаром.
— Полегче, не сходить с мостовой, — подал голос фельдфебель пулеметной команды Карпо Ковш.
Ковша пулеметчики прозвали «шашнадцатый неполный». Именно так он и выражался. Ковш был большой служака. Вот и сейчас, хоть и сам обливался потом и вся гимнастерка на нем была мокрая, он все же следил за порядком и не давал пулеметчикам разбредаться в стороны.
А жара делала свое дело. Вот уже от солнечного удара упало несколько человек. Подкатили белые автомобили с красными крестами, из них выскочили английские солдаты — санитары, в белых трусиках, в сандалиях на босу ногу, в белых с открытым воротом и короткими рукавами рубашках с погончиками и в высоких пробковых шлемах. Они быстро подобрали свалившихся от жары русских солдат на носилки, задвинули носилки в фургоны машин и увезли бедняг в госпиталь.
— Становись! — послышалась команда.
Солдаты построились и под музыку зашагали дальше по намеченному начальством маршруту.
Опять марш полкового оркестра, а затем хорошая солдатская песня «Бородино».
Вперед вырвались тенора, а им вдогонку катились басы. Песня всех захватила, в нее включались рота за ротой, пока не запел весь полк. Полковой оркестр тоже загремел, и пошла гулять над строем могучая русская песня, заливая улицы экзотического города. Знай наших!
На перекрестках напирали огромные толпы народа — весть о русских солдатах прокатилась по всему городу. Полисмены вовсю работали резиновыми палками, чтобы сдержать напор толпы, набежавшей посмотреть на русских богатырей. Песня развеяла усталость, и как-то даже жара меньше чувствовалась, хотя гимнастерки у всех были мокрым-мокры. Так с песней полк вернулся на пристань. Фельдфебели повели свои роты на пароход. С океана повеяло свежестью, и стало легче. На пароходе все быстро разделись, стали обливать друг друга водой. Еле-еле отошли от этой прогулки по городу.
Порт был оборудован хорошо, много было портальных кранов, ими и поднимали на пароход всякие грузы. Высокие, на металлических опорах дебаркадеры, построенные в несколько этажей, использовались для подачи вагонеток с углем, которые ловко переворачивались, и уголь высыпался из них в широкие металлические желоба, по которым с грохотом катился в угольные ямы парохода. К вечеру погрузка была закончена, и ночью пароход «Гималаи» вышел в открытый Индийский океан, оставив позади себя древнюю Индию — страну чудес.
3
Масса впечатлений, длительность плавания как-то притупили у Ванюши тоску по Валентине Павловне. Немного стало легче, но все же сердце ныло, хотя и не так сильно, как в первое время разлуки, когда еще теплилась какая-то надежда на встречу. Самая острая боль была пережита тогда, когда Ванюша ступил ногой на пароход. Значит, отрезано все. С этой мыслью он уже освоился и теперь вспоминал о Валентине Павловне, как о чем-то далеком и почти нереальном. Зато, странное дело, ему казалось, что где-то тут, близко, среди едущих на пароходе, находится Вера Николаевна, что он вот-вот встретит ее с Игорьком, сразу поднимет на руки этого славного карапуза и покажет ему летающих рыбок. Ему действительно приятно было бы встретиться с Верой Николаевной. Он скучал по ней просто как по хорошей, умной женщине, которую всегда уважал и уважает сейчас.
Поглядывая в открытый люк трюма, Ванюша замечтался, сидя на ящике из-под апельсинов. Ночь была темная. Небо чистое, усыпанное звездами. Но где же Большая Медведица? Так и не удалось Ванюше найти ее по «хвосту», как там, в Восточной Пруссии, когда он сменялся, сдавая или принимая дежурство у пулемета. Ванюша понял, что расположение звезд здесь иное.
Машины монотонно гудели, и пароход чуть вздрагивал, упорно скользя по упругой спине океана. Вода искрилась, поблескивая светлячками у самой стенки борта, и шипела, будто от злости, что не может остановить упрямый пароход.
— Ложись, Ванька, спать, довольно тебе нюни разводить, — позвал его Лапшин, который тоже не спал, вспоминая родное село и бескрайнюю сибирскую степь, покрытую ковылем.
— Ну что же, Проня, будем спать, — согласился Ванюша, и они улеглись рядом на циновку, скатав под головы свои уже изрядно потрепанные маты.
На корабле было тихо и темно. Огней не зажигали, чтобы не напороться на немецкие подводные лодки, которые все же погуливали по океану; даже не гремела рулевая цепь от штурвала.
Пароход все шел и шел по заданному курсу, который знали только капитан и штурман, прокладывавший курс по морской карте. Пройдя Аденским заливом, бросили якорь на рейде порта Джибути, являвшегося центром французского Сомали. Французы проложили от Джибути до Аддис-Абебы железную дорогу и вывозят из Эфиопии кофе, кожу, скот, соль и ароматические смолы. В районе Джибути ловят жемчуг и добывают соль.
Как и в других портах, к пароходу причалили со всех сторон баржи и стали загружать его всем необходимым. Работали главным образом стройные, высокие и красивые сомалийцы, их чернота немного отдавала цветом кофе: они так же, как и грузчики Сингапура и Гонконга, за бесценок грузили уголь, и угольная пыль стекала с них вместе с потом.
Заправившись всем необходимым, пароход двинулся дальше через Баб-эль Мандебский пролив по Красному морю, которое, видимо, и называется так потому, что его волны действительно отливают красным цветом. Море встретило «Гималаи» бурной волной, и старику пароходу здорово доставалось. Он со скрипом ворочался с борта на борт. Правда, морской болезнью солдаты страдали немного меньше, но все же их основательно мучила качка. Море узкое, и сманеврировать кораблю на выгодный курс было нельзя, он держал направление прямо на Суэц.
Небольшая остановка в Суэце. Приняли на борт лоцмана, он повел пароход по каналу, который пересекает Суэцкий перешеек, связывающий Африку с Азией. Солдаты сразу приметили особенность канала: он не имел шлюзов и к тому же включал в себя ряд естественных озер. Управление каналом, судя по всему, было довольно мудреным. И всюду по берегам — люди в белых пробковых шлемах. Это англичане. «Князь Гагарин» снова блеснул своей осведомленностью в географии. Он сообщил, что главное достоинство канала в том, что он пропускает корабли с осадкой до десяти метров; не будь его, пришлось бы обходить с юга всю Африку.
Вошли в большое соленое озеро. Пароход стал рядом с огромным новым лайнером «Лютеция», перекрашенным в защитный серый цвет и превращенным во вспомогательный крейсер французского флота. Началась перегрузка на «Лютецию».
На «Лютеции», имевшей много кают, был довольно большой военный экипаж. Русские солдаты быстро сдружились с французскими матросами и, пуская в ход жестикуляцию и самые, как им казалось, доходчивые и понятные слова, кое-как объяснялись с ними. Частенько можно было увидеть, как французские матросы угощали русских солдат красным вином.
Стояли на якоре около десяти суток, чего-то выжидая. За это время солдаты подробно обследовали корабль.
— Кают-то сколько, батюшки мои! — удивлялись они.
— Не меньше тыщи будет.
— Тыща не тыща, а все же тьма!
— А ты молчи. «Не ты-ща»! Потом будем говорить: вон, мол, на каком корабле плавали!
Впрочем, корабль действительно был великолепен. Правда, его палубы и обширные залы сейчас были застланы толстым матросским сукном и наглухо затянуты брезентом. Даже колонны и стены были задрапированы брезентом или суровой парусиной. Но солдаты все же доковырялись «до истины» и обнаружили, что пол покрыт ореховым паркетом, колонны мраморные, а стены лакированные.
Так комфортабельный лайнер, построенный незадолго перед войной и предназначавшийся для плавания на линии Брест — Нью-Йорк, превратился в военный транспорт. На нем установили несколько пушек разного калибра и глубинные бомбы против подводных лодок. Корабль обладал к тому же приличной скоростью — около тридцати узлов, — это примерно пятьдесят пять километров в час.
Солдаты разместились вповалку на полу, по всем залам и палубам. Солдат было много, и их нужно было кормить. Командование «Лютеции», прослышав, очевидно, о неприхотливости русского солдата, решило сбыть залежалые продукты. И вот пошли в пищу испорченные рис и горох. Подали суп, в котором плавали черви. Солдаты загудели, да еще французские матросы поддержали их. Поднялся бунт. От пищи отказались. Офицеры бегали и уговаривали солдат. Но это не помогло, и обед был выброшен за борт. Ушло двое суток, чтобы утихомирить солдат. Пришлось срочно подать на «Лютецию» доброкачественные продукты. Выделенные от солдат представители обследовали их, и только после этого они пошли в котел.
Наконец в один из вечеров «Лютеция» подняла пары и снялась с якорей. Это было величественное зрелище, когда лайнер проходил по узкому каналу, катя перед собой большой вал воды и высоко возвышаясь над берегами. По палубам корабля перекатывался раскаленный в египетской пустыне воздух и, словно банным сухим паром, обдавал русских солдат. Все истекали потом, хорошо, что «Лютеция» быстро прошла канал и вошла в Порт-Саид.
Высадив лоцмана, «Лютеция» ночью взяла курс в Средиземное море. Было свежо. Ветер усиливался с каждым часом. Громадный корпус «Лютеции», стремительно разрезая волны, глубоко зарывался своим высоким носом в бушующую воду. Корабль шел полным ходом. Солдаты понимали, что в шторм меньше вероятности попасть под атаку подводной лодки, и поэтому не роптали.
Бушует море... Конвойные миноносцы, идущие параллельным курсом, совсем пропадают в волнах, а потом выскакивают на высокие гребни. Глядя на патрульные корабли, можно оценить силу шторма. Вот один из миноносцев приближается к «Лютеции». Рядом с ней он кажется совсем маленьким. Капитанский мостик весь в брызгах и пене, с него офицер что-то кричит в рупор по-английски, переговариваясь с капитаном «Лютеции», а затем миноносец сворачивает и уходит в сторону, оставляя за кормой белую пенящуюся полосу.
Грозное, грозное Средиземное море...
Русские солдаты, хоть и втянулись в морской поход, сбились в плотные кучки и, прижавшись друг к другу, молча наблюдали за тем, как борется «Лютеция» со штормующим морем. Конечно, не обошлось без «морской болезни». Ванюша, Прохор Лапшин и другие пулеметчики сидели тесным кружком на полу концертного зала на носу корабля, где особенно явственно чувствовалось, как пароход поднимается вверх, а потом зарывается в волну. Никто из пулеметчиков не ходил за пищей, хотя аккуратно раздавались звонки, извещавшие о завтраках и обедах. Изредка проходили французские матросы. Их, конечно, тоже укачивало, но они скалили зубы и покрикивали:
— Коман са ва?
— Ничего себе са ва, — отвечали русские солдаты с невеселым смехом.
У орудий дежурили расчеты. Их обдавало брызгами, а иногда и целыми потоками воды, но они продолжали стоять по своим местам в брезентовых куртках с капюшонами, с которых все время стекали водяные струйки. Отстояв положенное время, французские матросы сменялись и направлялись в кубрики просушиться и отдохнуть. Вот тогда-то они и проходили мимо русских солдат. Обе «стороны» подбадривали друг друга, обмениваясь остротами.
К утру четвертых суток море утихомирилось. Впереди показался какой-то большой город. Было это 20 апреля 1916 года.
— Марсель! — закричали французские матросы.
Ясное солнце озаряло голубую воду и корабль. Последовало приказание: надеть выходное обмундирование и прифрантиться, уложить вещевые мешки и приготовиться к получению оружия. Все зашевелились. Фельдфебель «шашнадцатый неполный» проверял готовность команды. На носовой палубе, поблескивая начищенными трубами, построился оркестр полка.
Город приближался. Видна была пестрая толпа людей, запрудившая весь порт. Вскоре можно было уже различить радостные лица женщин, приветствовавших корабль; впереди них, у канатов, сдерживающих толпу, стояли цепи французских солдат в синих мундирах и красных шароварах. Много флагов и флажков, русских и французских, — оба флага одинаковых цветов: белый, синий и красный — пестрели на набережной. Только на одних эти цвета располагались вертикально, а на других — горизонтально.
«Лютеция» входила в гавань. Гремела музыка на корабле и на берегу. Наступал конец длительному, почти двухмесячному, морскому путешествию русских солдат. И вот теперь они ступят на французскую землю. Корабль медленно подходил к стенке. Все солдаты, уже одетые в выходное обмундирование, заполнили палубы корабля и приветствовали взмахами рук встречавший их Марсель. На пирсе толпа ликовала — размахивала флагами и флажками, платочками и букетами цветов, кричала:
— Вив ля Рюси!
— Да здравствует Франция! — неслось в ответ с корабля. Наконец «Лютеция» ошвартовалась и спустила трапы. Последовал ряд указаний и распоряжений: роты выстраивались по порядку номеров, а пулеметная команда за 4-й ротой — в строю по два. С корабля шли прямо в пакгаузы, где получали винтовки и подсумки, затем строились на просторной площади поротно и побатальонно уже с оружием. Французское снаряжение было хорошо подогнано — черные подсумки, совсем не похожие на русские, а какие-то квадратные, два спереди, а один сзади на плечевых ремнях, поддетые на поясной черный ремень, сидели хорошо на стройных фигурах отборных русских солдат. Пулеметной команде выдали короткие карабины, которые носились на ремне, за плечами, чем пулеметчики были очень довольны. Стрелковые роты подтянули плотно ремни на винтовках Ля-Беля, примкнули штыки, довольно тонкие и острые, чем тоже солдаты рот были довольны: все же «пуля дура, а штык молодец» — это суворовское изречение им хорошо было известно. Хотя они были хорошими стрелками, но уж больно любили штыковой бой — тут уж наверняка никто не устоит против русского. Лишь бы добраться до рукопашной, а там пойдет гулять бесшабашная русская головушка, да могучая богатырская силушка, да сметка, да русская удаль, а напор и смелость увенчают дело. Держись, супостат!
2-й Особый пехотный полк выстроился стройными шеренгами. Раздалась команда:
— Направо равняйсь! Полк, смир-н-н-но! Для встречи справа под знамя «на кра...ул»!
Давно истосковавшиеся по оружию солдатские руки четко исполнили команду, взяли оружие «на краул», и с третьим счетом солдаты одновременно четко повернули головы направо, чтобы правое ухо было чуть выше левого, а подбородок гордо подкинут чуть кверху. И — замри, чтобы слышно было, как муха пролетит. С корабля вынесли полковое знамя при двух ассистентах в сопровождении знаменного взвода, вооруженного русскими винтовками. Впереди четко шагал адъютант полка с клинком, взятым под высь. Полковой оркестр заиграл встречный марш.
Знамя пронесли по всему фронту полка. Солдаты сопровождали святыню торжественным взглядом. В этот момент они испытывали искреннее чувство преданности своему знамени. Знаменщик полка, могучий, самый высокий в полку солдат, тяжело и твердо ступал своими огромными сапогами по камням набережной, чуть подрагивая головой в такт шагу. Белое с узором полотнище шелка, обрамленное золотой бахромой и кистями, тяжело колыхалось на древке.
Обойдя фронт полка, знамя вынесли на середину строя. Оркестр замолк. Наступила немая тишина. Толпа французов и француженок также замерла, наблюдая этот необычный церемониал.
— Полк, к но...о...ге! Вольно!
Как хлопок, оборвалась команда командира полка полковника Генерального штаба Дьяконова.
— Господа офицеры!
Все вложили клинки в ножны, а полк взял оружие к ноге, но без стука прикладом о камни: оружие надо беречь, чтобы сохранить точность боя.
Глава вторая
1
Полк тронулся по улицам Марселя. Чем-то необъяснимым этот город напоминал Ванюше родную Одессу. Правда, внешне различий было немало, зато море там и тут — теплое, солнечное. Именно море окрашивало оба города в какие-то одинаковые тона. И Одесса, и Марсель — первоклассные порты, с их бурной, напряженной жизнью, с удалью портовых рабочих-грузчиков, с толпами иностранных матросов и вообще людей неопределенных занятий. И у Одессы, и у Марселя — живой, бунтарский, революционный дух. Достаточно вспомнить мятежный броненосец «Потемкин», чтобы проникнуться уважением к красавице Одессе. А Марсель... Это тоже город богатых революционных традиций. Батальон марсельских волонтеров во время Французской революции принес в Париж революционный гимн «Марсельезу», который поют французы.
Вот и сейчас, при встрече русских солдат, здесь звучит «Марсельеза». Как не похож этот гимн на русское «Боже, царя храни» — нудное и тягучее...
Словом, шел Ванюша в первой шеренге пулеметной команды (она вся состояла из георгиевских кавалеров, начальник команды любил этим блеснуть), шел, и ему казалось, что идет он по знакомым каменным мостовым Одессы. И старался шагать бодрее, держать голову выше. И гордый бунтарский дух наполнял его юное сердце... Да, ему еще многое, многое надо было понять, «це дило треба разжуваты», как говорят на Украине, но в нем уже жила потребность, горячее желание узнать правду. Может быть, поможет в этом слесарь команды Плетнев. Он вроде бы мужик с головой, надо только получше узнать его...
Вот уже полк выходит из района порта и вступает в центральную часть города. Все балконы и окна домов украшены гирляндами разноцветных флажков союзных Франции стран, но больше гирлянд из русских и французских флажков, так похожих друг на друга. Много, очень много цветов, зелеными кружевами спускающихся с балконов; на балконах и окнах висят роскошные ковры. На тротуарах сплошь народ. Люди рванулись бы к русским солдатам, но их сдерживают канаты, а впереди стоят шпалерами французские «пуалю», призванные в армию ратники, уже пожилые, с бородками и усами. И тут же вместе с ними зеленая молодежь с детскими, мальчишескими лицами. На французских ратниках синеют мундиры, пестреют разноцветными красками цветные кепи времен войны 1870–1871 годов и красные брюки, которые, как напоказ, выставлены, даже полы шинелей специально загибаются.
— Чего это они нарядились такими петухами? — недоумевают русские солдаты, одетые в скромное защитное обмундирование.
— А шут их знает, шагай своей дорогой...
В марширующие колонны летят цветы, зелень, флажки, слышны возгласы: «Вив ля Рюси!» Приказано отвечать криками «За здравствует Франция!». После этого возгласы марсельцев учащаются: «Вив ля Рюси!», «Вив ля Рюси!» А в ответ, по команде офицеров, гремит русское раскатистое «ура».
Полк вступает на городскую площадь перед ратушей. Над входом г. ратушу висят два огромных флага — один русский, другой французский, а между ними с балкона спущен большой цветастый ковер. Так братается русская монархия и французская республика.
— Приведет ли это к добру? — косясь по сторонам, перешептываются между собой господа офицеры.
Французский оркестр заиграл «Марсельезу». Мотив напоминал русским солдатам какую-то революционную песню, будил воспоминание о первой русской революции, вырвавшей у перепуганного царя пресловутый манифест, который затем был растоптан пришедшим в себя русским самодержцем.
— Это по мотиву похоже на нашу песню «Отречемся от старого мира», — тихо проговорил слесарь команды Иван Плетнев.
— Цыц! — шикнул на него стоявший впереди старший унтер-офицер Пантелеймон Федии.
Это был кадровый служака, к тому же фронтовик, о чем свидетельствовали два Георгия на груди и большой глубокий шрам над правой бровью, где вынесло пулей кусочек черепной кости. В этом месте голова Федина дышала розовой кожей, под которой не было кости.
— Ткни иголкой — и в мозг попадешь, — говорили солдаты.
— Откуда он у него, мозг-то! — язвили наиболее смелые.
Гринько, стоявший рядом с Фединым, покосился на него и подумал: «Строг ты, братец, да зря». В это время русский полковой оркестр затянул «Боже царя храни», и потекли медленные, безвольные звуки навстречу бравурной и ритмичной «Марсельезе».
— Какой парадокс, — проговорил, сморщившись, штабс-капитан Сагатовский, стоявший на правом фланге пулеметной команды. Сагатовский был убежденным монархистом, и ему казалось нелепым сочетание республиканского гимна с монархическим.
Младший офицер поручик Савич-Заблоцкий ничего ему не ответил, а лишь что-то гмыкнул себе под нос.
Генерал-майор Лохвицкий, начальник 1-й Особой пехотной бригады, между тем обменивался приветствиями и рукопожатиями с французским генералом и мэром города. И вот полк уже двинулся дальше, проходя церемониальным маршем перед властями города. Раздались песни в колоннах рот и батальонов. «Взвейтесь, соколы, орлами», — понеслось над 1-м батальоном. Где-то сзади затянули «Шумел, горел пожар московский». Но сразу же раздалась команда «Отставить». Солдаты поняли: не тоже напоминать французам о злополучной для них войне с Россией 1812 года.
Французский и русский оркестры наперебой играли марши. Встречающие восторженно выкрикивали приветствия русским солдатам и буквально засыпали колонну цветами. Знатные француженки сияющими глазами провожали проходивших мимо твердым, размеренным шагом статных, молодых русских солдат. До этого они представляли их себе с большими бородами и усами, какими видели на картинках в своих школьных учебниках. А тут такой приятный сюрприз — стройные, молодые, краснощекие, красивые. Ах, какие они милые и славные, а идут, идут как! — широким, бодрым шагом, с развернутой грудью, у некоторых видны хорошо подбритые и закрученные кончиками кверху усы. Солдаты уже успели украсить свои винтовки цветами, а у всех господ офицеров букеты цветов в руках. Марсельцы встречали русских солдат с открытым сердцем, выражая свой бурный восторг в приветствиях, в воздушных поцелуях. То и дело было слышно: «Ке бель сольда Рюсь!»
Короткая остановка.
— Стоять вольно, но с места не сходить. Можно закурить, — распорядились фельдфебели по указанию начальства, которое буквально потонуло в разноцветной толпе марсельских женщин. Их очень много, мужчин значительно меньше — они на фронте.
Через минуту толпа смешалась с русскими солдатами: кто угощает сигаретами, кто дарит шоколад, печенье. Появились ведра, кувшины свином, сидром, и вот уже солдаты утоляют жажду. А кое-где француженки уже обвивают нежными руками крепкие шеи русских солдат и раздаются звуки поцелуев. Солдаты теряются, но все же отвечают полной взаимностью.
— Становись! — прогремели голоса ротных командиров.
С трудом удалось восстановить строй, и полк под бравурный марш двинулся дальше по запруженной народом улице. Опять возгласы «Вив ля Рюси!». В ответ солдаты отвечали (уже нашпигованные господами фельдфебелями) : «Вив ля Франция!» На это приветствие марсельцы бурно отвечали восторженными возгласами и рукоплесканиями. Так, провожаемый ликующим населением, полк прибыл в расположенный рядом с Марселем лагерь Мирабо, обнесенный каменной стеной с массивными железными воротами.
2
Быстро был произведен расчет рот по палаткам — по десять человек на каждую. Палатки белели аккуратными рядами, утопали в яркой зелени деревьев. Оружие сложили в козлы. Вещевые мешки разместили в палатках. Солдаты сняли свои гимнастерки и пошли к умывальникам. Кто не знает лагерных умывальников, стоящих длинными рядами за палатками! И все же заботливые французы прикрепили к ним белые дощечки с надписью по-русски: «Умывальник». Вскоре накормили всех солдат хорошим, сытным обедом. Так первый раз за пятьдесят пять суток морского путешествия они поели на твердой земле. После обеда — отдых и свободное время. Господа офицеры вскоре покинули лагерь и уехали в город на всякие приемы или просто кутнуть с дороги. Остался дежурный офицер. Но отпускать солдат в город начальство запретило.
Вокруг лагеря собралось много всякого народу, от простого люда до богатых мосье. Со стороны города стены лагеря были высокими, метров пять и больше, а со стороны лагеря — в рост человека. Верхушка стены была зацементирована, утыкана битым стеклом, но это никого не остановило: солдаты покрыли верх стены мешками, травой, шинелями и живо вступили в разговор с француженками, используя все приемы для объяснений. Появились и доморощенные переводчики. Один пулеметчик, Станислав Лапицкий, немножко умел говорить по-английски — он до солдатчины служил в торговом флоте матросом и плавал по всему миру, — а какой матрос не «говорит» по-английски? Вот он и служил за переводчика между солдатами и горожанами. Вскоре у марсельцев появились легкие лесенки и просто веревки. Они забрасывали их солдатам, а те не заставляли себя долго ждать: проворно спускались по ту сторону стены и растворялись в толпе. Так почти добрая треть полка ушла в город, а у оставшихся появились бутылки вина и даже коньяк. Вскоре солдаты «повеселели».
Ушли в город и многие пулеметчики вместе с «переводчиком» Лапицким. Вернулись они уже на рассвете. Столько было рассказов! Кое-кто принес подарки, главным образом шоколад, вино, печенье и всякие сладости, а кое-кто побывал в гостях у любезных француженок.
— Так вот, спустились мы с Лапицким со стены, — плутовато подмигивая, исповедовался пулеметчик Петр Фролов, — тут Славик сразу «загутал» что-то, а потом «захавал», мол, «Ну за ду ю ту кал» — и все дело ясно. Одна дамочка, этакая в шляпочке и под зонтиком, хоп меня под ручку и повела, а другая, должно быть ейная подружка, подхватила Славика. Выпили мы на дорогу, усадили нас дамочки на извозчиков, и покатили мы в город. Подъезжаем к хорошему дому с садиком. Тут нас встречают лысые старички с бакенбардами и открывают калитку и двери, в одну пошел Славик, а в другую я с дамочкой, а старички давай нам кланяться. Эге, думаю, куда это нас угораздило! Подскочила к нам девушка, как пампушка, беленькая, и тоже низко поклонилась. Моя дамочка отдала ей зонтик и шляпу. Тут я увидел, что у нее пробивается седина в голове, но вся она такая пышная и красивая и, видимо, живет в достатке, — отчего бы это у ней седина появилась? Что-то она сказала этой девушке по-своему, та расшаркалась передо мной и говорит: «Але, мусью». Ну, разумеется, я пошел за ней. Проводит это она меня в умывальник, а он весь белый, прямо как лебедь. Пускает в ванну воды, меряет градусником. Приносит мне чистое исподнее белье, да такое тонкое...
— Да будет врать-то! — перебили его.
— Эх ты, врать! — Тут Петька расстегнул гимнастерку и действительно показал тонкое батистовое белье со множеством мелких складочек на манишке.
Солдаты пощупали белье:
— А ведь верно, шут его дери!
— Ну вот, — продолжал Петька, — девушка и говорит: купайся, мол, а сама ушла. Я, конечно, в ванну, помылся хорошенько с пахучим мылом, аж потом меня прошибло. Разумеется, одел вот эфтовое исподнее, что на мне, и форму. Выхожу в коридор. Тут меня опять встречает эта пампушечка, я даже щипнул ее, а она мне пальчиком погрозила и опять говорит: «Але, мусью». И привела она меня, видно, в столовую, потому что на столе стояли бутылки с вином и коньяком, тут же были тарелки с ложками и вилками, но хлеба не было, и почему-то на столе валялись цветы. Тут входит в столовую моя дамочка с проседью и так приятно и радостно мне улыбается. Усадила меня рядом с собой и говорит: «Буле ву»... Ну, в общем, наливает мне вина. Видит, я кошусь на коньяк, наливает коньяку. А себе какую-то малюсенькую чарочку чего-то красненького. Пампушечка принесла и положила мне на тарелку мяса, колбасы, отдельно, на тарелочке, как на смех, маленький кусочек белого хлеба, дамочка говорит: «Сивупле». Пей, мол. Выпили, потом дамочка еще налила а потом еще. Ну во мне, ясное дело, кровь заговорила, и в голове шумок пошел. Потом пампушечка кофе принесла, а дамочка опять нашла коньяку. В общем, выпил я ничего себе, а поесть, как полагается, было нечего. Потом дамочка привела меня в другую комнату, показывает на кровать и начинает мне расстегивать гимнастерку, смеется и заигрывает...
Слушатели заржали:
— Держись, Петька! «Шашнадцатый неполный» покажет тебе мадамочку!
Дневальный подал команду: всем отсутствовавшим на вечерней поверке выстроиться перед палаткой господина фельдфебеля.
— Вот оно, Петька, начинается! — гоготали пулеметчики.
Фролов сразу скис, Славик тоже почесал затылок.
— Дамочки вас расстегивали, а фельдфебель застегнет! — продолжали смеяться солдаты.
Когда все проштрафившиеся построились (таких из пулеметной команды оказалось двадцать три человека), Ванюша, дежуривший по команде, скомандовал им «Смирно» и пошел докладывать фельдфебелю. Фельдфебель вышел из палатки, обвел выстроившихся безразличным, мутным после крепкой выпивки взглядом и поздоровался.
— Здра желаем, г-дин фельдфебель! — бодро ответили ночные гуляки.
— Гм... гм... Ну, что же вы подводите команду перед всем полком — в самоволку пошли, — тянул фельдфебель. — Что ж, их высокоблагородию начальнику команды докладывать? Аль никто не попался?
И фельдфебель вопросительно посмотрел на провинившихся. Все молчали. Ванюша воспользовался паузой:
— Как вы приказывали, господин фельдфебель, я дежурному по полку доложил, что на вечерней поверке присутствовали все налицо.
— Ну и правильно! На поверке все были налицо, и отсутствовавших в пулеметной команде не было. Понятно? — Фельдфебель строго посмотрел на солдат.
— Так точно, понятно, господин фельдфебель, — ответили все вместе.
— Ну то-то ж, мотри мне. — И он помахал увесистым кулаком.
Этим внушением и закончилось дело. «Во всех ротах полка отсутствовавших на поверке не было», — сообщили начальству, хотя почти половина солдат да и господ унтер-офицеров уходила в город без разрешения. Дежурный офицер, опорожнив хорошую бутылку коньяка, безмятежно проспал все дежурство в палатке. За порядком в полку следил дежурный фельдфебель первой роты, старый слуга царю и отечеству подпрапорщик Уваров. Ему и докладывали дежурные по ротам и командам о полном благополучии в их подразделениях.
День в лагере прошел спокойно. Все отсыпались после длительного плавания, а многие и после самовольной и на редкость приятной ночи. Господ офицеров весь день в лагере не было — они находились в городе на всяких приемах, а то просто повторяли историю Петьки Фролова. Большой город с многотысячным населением легко проглотил в свое чрево русских гостей, прибывших спасать Францию в тяжелой войне.
На другой день прибыли французские железнодорожные агенты со схемами воинских эшелонов для расчета людей. Русских приятно поразило, что железнодорожные составы были сформированы из классных вагонов (пусть и третьего класса), а не из товарных. Французские власти решили по-хорошему встретить русских спасителей, хотя бригадное начальство считало это излишним: как бы не разнежить солдат, привыкших ездить в телячьих вагонах — «8 лошадей или 40 нижних чинов».
После расчета по эшелонам полк двинулся на станцию для погрузки. Благодарное население Марселя, с которым солдаты были уже на короткой ноге, с еще большей восторженностью сопровождало их до вокзала. У многих дамочек были влажные от слез глаза: они дарили своим «ангелам» и «ами» всякие сувениры и самое важное — адреса, с настойчивой просьбой писать.
С шумом и весельем размещались солдаты по вагонам — по десять человек на купе. Таких купе солдаты отродясь не видели: не соединяющиеся друг с другом, выходящие прямо на обе стороны вагона. Поэтому снаружи — сплошные ступеньки и у каждого купе поручни. Внутри — жесткие скамейки для сидения, по пять человек на сторону, над ними — полки из сеток для ручного багажа. Вагоны были явно рассчитаны на пригородное сообщение.
— Ну и что, рази это Расея, тут можно всю Хранцию и пешком отшлепать за неделю. Доедем как-нибудь, по десять человек даже удобнее, — делились между собой солдаты первыми впечатлениями.
Но дальнейшие события показали, что удобства купе оценены были ими весьма поверхностно...
Играла музыка — живая французская и тяжелая, размеренная русская полковая музыка. Шумные крики провожающей толпы, цветы, сладости, белое и красное вино — все это предназначалось русским солдатам. Они набивали карманы подарками и несли в свои вагоны. Тут были всякие баночки — и с вареньем, и с паштетом, с сардинами и даже устрицы.
— Все неси, на войне пригодится.
— Это уж точно.
— А что ж, бесплатно!
Под восторженные приветствия поезд тронулся. Путь был — на Лион, Дижон, Париж.
Каждая маленькая станция, на которой и поезд-то не останавливался, была запружена народом. Люди толпились даже на переездах, аккуратно закрытых шлагбаумами. И все кричали, махали цветами, бросали их в вагоны. На больших станциях, где поезд останавливался на несколько минут, вообще было столпотворение. Солдат качали, одаривали вином, фруктами, дети бросались им на шею. Девушки, в белых халатах, с маленькими красными крестиками на косынках, развозили в чистеньких тележках кофе, какао и угощали солдат. Те не отказывались, подставляли свои кружки:
— Ха, господское питье, какава какая-то. А вкусная!
Чем дальше ехали, тем все больше начинали понимать солдаты, что вагоны не так-то удобны, как это показалось на первый взгляд. А спать где? А до ветру куда? Вопрос решался по-солдатски: раз невтерпеж, раз всякие яства довели до поноса — тут некогда рассуждать. Открывай двери купе и спускай штаны. Ты, Славка, держи за руки Петьку, чтоб не выпал из вагона, а ты, Петька, того, не прохлаждайся... Ахти, черт побери! Как на зло, переезд, и люди машут цветами, а у них перед носом Петька голым задом проезжает. Вот те и купе!
— Ха-ха-ха, го-го-го, — заливаются солдаты.
А Ванька и Славка, захлебываясь от смеха, чуть не упустили из рук Петьку, так что тот даже побледнел с перепугу.
Наконец втащили в вагон опроставшегося Фролова. Солдаты еле успокоились после этой истории.
— Вы, ребята, поменьше ешьте, — распорядился старший по купе Гринько. — Видите, какие неудобства с туалетом.
Начало вечереть. Потянуло на сон, и солдаты стали размещаться — укладывали головы на плечи соседей, а те их без стеснения спихивали. Ванюша устроил нечто вроде совета: каким образом все же выспаться? Посыпались всякие предложения. Наконец порешили: двое лягут на сетках вместо ручного багажа, одного можно подвесить на полотенцах между сетками («Как в гамаке», — смеялись солдаты), четверо устроятся на полу, двое — под сиденьями, а остальные трое на скамейках. Так и сделали. Купе приобрело вид ноева ковчега. Но все заснули, не испытывая особых неудобств.
На следующий день администрация железной дороги учла бытовые неудобства вагонов, остановки стали чаще и продолжительней, и это намного облегчило участь солдат.
На одной из больших остановок, под Дижоном, накормили горячим обедом. Правда, борща или щей не было, а разливали по котелкам какую-то сизую водичку с редкими блестками жира.
— Тю-ю-тю, рази это еда, — переговаривались между собой солдаты и незаметно выливали бульон под вагоны. Подходили за вторым. Тут ничего не скажешь, давали по хорошему куску поджаренной колбасы с тушеной картошкой и богатой подливкой. Порции были подходящие, на опять беда: хлеб белый и уже за два месяца приелся, хотелось своего, черного, с аппетитной хрустящей коркой. После опять дали какао.
— Ну чем не житуха!
— Прямо как графья — какаву пьем и добавку дают по кружке.
Поехали дальше. Ночь опять поспали со всеми «удобствами», а рано утром поезд замедлил ход, подъезжая к лагерю Майи. Мимо проплывал двухэтажный белый дом. И вдруг в нем почти сразу распахнулись все, окна. Высунулись заспанные женские головы, затрепетали белые платочки. Солдаты сразу повеселели и в ответ замахали фуражками. По вагонам послышался смех, пошли рассуждения и предположения. Поезд вскоре остановился.
Последовала команда: «Выходи для построения». Полк построился во всю платформу. Французский оркестр со смешным капельмейстером с длинной палкой-булавой, которую он подбрасывал в воздух и ловил, заиграл встречный марш. Лагерное командование направилось к русскому начальству и представилось — оно было в меньших чинах, чем русское. Затем вынесли знамя полка, пронесли его по всему фронту замерших по команде «Смирно» солдат, и полк тронулся в лагерь.
3
Знаменитый военный лагерь Майи расположен на возвышении, примерно в ста пятидесяти километрах на восток от Парижа. Никакой реки близко нет, если не считать небольшого ручья Люитрель. Непосредственно к лагерю с востока примыкает большое стрельбище champ de tir do Mailly.
Это стрельбище даже можно назвать маленьким полигоном, ибо простиралось оно километров на четырнадцать как с юга на север, так и с запада на восток. Стрельбище имело форму круга, несколько поджатого деревнями Пуавр, Труан ле Гранд, Достон и Гранвиль с запада, и довольно большим населенным пунктом Сомпюи с северо-востока. Это почти ровное, открытое поле, правда, с небольшими перелесками.
Много это поле видело учений, парадов и стрельб, но русские войска на нем появились впервые за последние сто лет. Ведь они могли проходить по нему только в 1814 году, направляясь в Париж... Но зато теперь полю предстояло хорошенько послужить русским войскам, прибывшим во Францию.
Весь лагерь, за исключением четырех кирпичных казарм, каменных офицерских домиков и добротных кирпичных конюшен, состоял из легких сборных бараков, покрытых толем; даже легкие, длинные и низкие рамы окон были затянуты промасленной бумагой вместо стекол. Все легкое, перевозимое и небьющееся. Пол земляной. Каждый барак рассчитан человек на восемьдесят при кроватях в один ярус. Бараки стояли рядами, как солдаты в строю. Между ними были проложены дороги, по-лагерному — линейки. Несколько на отшибе, на горке, виднелась отдельная группа бараков. В них и расположились пулеметчики.
Из одной пулеметной команды на полк предстояло развернуть три команды — по одной на батальон. О таком обилии пулеметов в полку на русско-германском фронте никто, конечно, даже мечтать не мог. Для реорганизации была принята французская, смешанная организационная система, то есть четыре стрелковые роты — батальон, три батальона — полк. А, как известно, 1-й и 2-й полки составляли 1-ю Особую пехотную бригаду русских войск во Франции.
Две пулеметные команды разместились в этом барачном городке на отшибе, и сразу каждая выделила по два взвода из четырех на формирование еще двух команд. Так все шесть команд и разместились в этом городке — здесь как раз и оказалось шесть бараков. Основная пулеметная команда 2-го Особого пехотного полка получила наименование четвертой пулеметной команды, нумерация была дана единая на бригаду.
Вскоре пулеметную команду пополнили новыми людьми за счет стрелковых рот. Команда получила пулеметы «гочкиса», легкие пулеметные повозки под одну лошадь, которую повозочный должен был водить в поводу, и такие же легкие патронные двуколки. Это, конечно, ущемляло самолюбие пулеметчиков. Теперь никто не ездил на двуколке, никто, кроме начальника команды, не имел верховых лошадей.
— В пехтуру превращаемся, — поговаривали пулеметчики, чувствуя, что теряют свои привилегии.
Большим событием было получение лошадей. Четвертая пулеметная команда, в которой оказался Иван Гринько, как более укомплектованная и организационно устоявшаяся, должна была получить лошадей на все три пулеметные команды полка, собственно на весь полк. Лошади поступали из Канады, молодые, дикие, людей к себе они не подпускали. Принимали их по таврам и по номерам, выжженным на правом переднем копыте под венчиком. Чтобы посмотреть этот номер, требовалось несколько человек — они изо всех сил держали лошадь, с трудом поднимали ей ногу, обмывали копыто, и только тогда можно было разглядеть на нем пяти-шестизначное число. Особо дикие лошади вырывались, выбегали из конюшен и сломя голову носились по конюшенному двору, а то и по всему лагерю. Дневальные не зевали — старались поймать любую лошадь и загнать к себе в конюшню, не считаясь ни с какими номерами, лишь бы лошади по счету были налицо. Так что скоро все лошади были перепутаны между полками, и претензии по номерам не признавались. А лошадей по счету все же не хватало: нескольких упустили, и где они носились, никто не знал.
После полкового развода Гринько в качестве дежурного прибыл с дневальными на конюшни и стал принимать лошадей. Дневальным он строго-настрого приказал приглядывать за лошадьми, так как увидел, что рядом крутятся солдаты 1-го полка — у них лошадей явно не хватало. Об этом по секрету сказал Ванюше младший унтер-офицер Ковалев, сдававший ему дежурство. У него сбежали две лошади, их долго искали, но безрезультатно. Тогда ночью увели двух лошадей из конюшни 1-го полка. Как там дежурные будут отчитываться, когда утром спохватятся, — одному богу известно. Скорее всего, «постараются достать» коней у соседей.
— В общем лошади у меня по счету все налицо — вот и принимай, — решительно сказал Ковалев, понимая, что влез в излишние подробности. — И сам постарайся так же сдать дежурство. А там, смотришь, и дело с лошадьми прояснится: ведь скоро их будут делить по командам.
Ванюша согласился: не подводить же команду. Тем более что он уважал этого невысокого унтер-офицера за его храбрость, о чем говорили два ранения на фронте и два Георгия, болтавшихся на его узкой, впалой груди. Ковалев до службы работал на кожевенном заводе и так надышался всякой дряни, что прибаливал легкими и вообще был некрепкого здоровья.
Но несмотря на это, на войну его забрали, и службу он нес аккуратно. Звание младшего унтер-офицера Ковалев получил по статуту, вместе с Георгиями. Он любил как следует выпить и поскандалить с начальством, разумеется не с господами офицерами, а со взводными унтер-офицерами и с фельдфебелем, которого он считал «шкурой». За все это Ковалев уже успел побывать на лагерной гауптвахте, а Ковш по этому поводу целый час читал команде нотацию, что, мол, лицом в грязь ударили «перед хранцузом». В общем, Петр Ковалев стал одиозной фигурой, которую начальство любило склонять на все лады, и авторитет его от этого в глазах Ванюши, да и других пулеметчиков, значительно поднялся.
Новый наряд по конюшне вступил в свои права. Неподалеку от ручья, обильно поросшего молодым ивняком, располагались французские конюшни, даже не конюшни, а целое конное «депо», готовившее ремонтных лошадей для французских пехотных полков. Там даже мулы были. Лошади туда поступали раненые и больные, которых кое-как подлечили в ветеринарных лечебницах, а также те, что шли по выбраковке из кавалерийских частей. Французские солдаты, обслуживавшие это «депо де шваль», были все пожилые, добродушные, бывшие крестьяне. Они хорошо, по-приятельски относились к русским и охотно с ними общались, а за своими конюшнями смотрели сквозь пальцы. У них легко можно было увести пару-другую лошадей, но на это пулеметчики пойти не могли — не позволяла солдатская честь. Как обидеть этих добрых французских солдат! К тому же обнаружится такая подлость — свои заедят, позора не оберешься. А лошади у французов старые, спокойные, любой дурак отличит их от строптивых диких канадок.
Часа через два в гости к Ванюше пришли французские солдаты из конного депо во главе с сержантом, бывшим кавалеристом, потерявшим в бою глаз.
— Маршаль де Льожи Мишель, — отрекомендовался сержант.
— Трез-агреабль, капораль Жан, — ответил Ванюша и протянул руку французу.
Он представил своих дневальных, находившихся в амуничнике, и познакомился еще с двумя французскими солдатами, пришедшими с сержантом. Уселись поудобнее на тюках спрессованного сена и стали «вести» задушевный, солдатский разговор:
— Муа туа уважаю, понимаешь? — твердил Хольнов, второй номер первого пулемета.
— Уй, уй, — же компри, — отвечал ему француз.
Они стали обниматься и хлопать друг друга по спине.
Фролов принес котелки с обедом и нарезал хлеб, приспособив один тюк, застланный мешком из-под овса, под стол. Французы, что-то смекнув, сбегали к себе в конюшни и принесли фляжки с вином, а один даже вынул из своего кармана бутылку кирша — дешевого, но крепкого коньяка.
Выпили и вместе стали обедать. Французы нахваливали борщ и кашу с салом, а русские смаковали вино и особо нахваливали кирш, сразу усвоив его название.
— А крепко берет, сразу, как наш самогон, — заметил Фролов.
Беседа между союзниками протекала при полном взаимопонимании. Когда все вино и кирш были выпиты, французы, обвешанные фляжками, бидонами и снабженные деньгами за счет русской стороны, направились в городок за дополнительным источником веселья. Появились открытые банки консервов из носимого неприкосновенного запаса, прибыли французы с полной посудой, и пир пошел горой. В амуничнике гремели голоса, смешалась русская и французская речь. Петька Фролов на радостях, что познакомился с французом Пьером, стал с ним обниматься и целоваться. Ванюша, как дежурный, сидел посередине амуничника на одном тюке с Мишелем и тоже обнимался. В это время в дверях появился дежурный по полку капитан Юрьев-Пековец.
Сержант Мишель вскочил и испуганно уставился на капитана. В нетрезвом мозгу Ванюши молнией пронеслась мысль: надо отдать рапорт.
— Смирно! — заорал он во всю свою пьяную глотку.
Все вскочили, а Ванюша, вытянувшись, отчеканил:
— Ваше высокоблагородие, во время моего дежурства по полковым конюшням происшествий не случилось, по списку лошади все налицо, дежурный по конюшням ефрейтор Гринько!
Он ждал, что их высокоблагородие сейчас начнет морду бить.
Но командир 1-й роты капитан Юрьев-Пековец слыл в полку добрым офицером. Он смотрел, ухмыляясь, на всю эту картину и покачивал головой. Потом он расправил свои пышные украинские усы:
— Значит, происшествий не случилось, господин ефрейтор?
— Так точно, вашескородь! — отрубил Ванюша.
— Ну, пойдем, малец, посмотрим на твои порядки в конюшне, — проговорил капитан и с деланной строгостью погрозил Ванюше пальцем.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
Капитан пошел вразвалку, за ним Ванюша. Следом несмело шли Фролов и Хольнов, решившие в случае чего не давать в обиду своего командира. Жорка Юрков, наводчик пулемета, больше всех охмелевший, остался в амуничнике, а французы, не находя ничего предосудительного в том, что произошло, спокойно двинулись к своим конюшням.
Капитан Юрьев-Пековец только что отобедал в офицерском собрании и, видать, тоже хватил коньяку, поэтому был в добром расположении духа.
— Ну, что, дежурный, рассказать об этом штабс-капитану Сагатовскому или помиловать вас? Ну, как думаешь, господин ефрейтор? — говорил капитан.
— Помилуйте, ваше высокоблагородие, — взмолился Гринько.
— Никогда не забудем вашей милости, вашскородь, — вторил Ванюше Петька Фролов.
— Ну, а ты не вмешивайсь, когда два начальника ведут между собой речь, понятно? — прикрикнул капитан и, ухмыляясь, посмотрел на Фролова и Хольнова.
— Марш отсюда!
Те быстро повернулись, но Фролов покачнулся и чуть не упал. Его поддержал Хольнов, и они не очень твердыми шагами пошли в сторону амуничника.
— Вот что, ефрейтор Гринько, так уж и быть, я ничего не скажу вашему Сагатовскому, а то он по твоей спине розгами погуляет. Но ты мне в услугу подбери хорошего верхового коня.
— Так точно, ваше высокоблагородие, подберем самого лучшего, разрешите вывести и показать?
— Ну, давай, показывай.
Гринько позвал Фролова, самого отчаянного наездника, и все вместе пошли в конюшню. У Ванюши был на примете красивый и сравнительно спокойный гнедой конь.
Капитан вышел на площадку между конюшнями и, подбоченясь, наблюдал, как Фролов и Ванюша вдвоем выводили на растяжке мерина.
— Да, похоже, что это хороший конь, — проговорил капитан, прикусывая кончик своего пышного уса.
— Прикажете седло надеть? — спросил Ванюша.
— Ну, попробуй, малец, надень.
Фролов быстро вынес из амуничника новенькое седло с уздечкой. Кое-как с большим трудом удалось надеть на коня оголовье и взнуздать его. С седлом дело было хуже. Как только накинули седло, конь покосился и захрапел, а когда прихватили его подпругой, начал бить задом. Седло все больше сползало к хвосту, пока не свалилось на задние ноги лошади. Конь испуганно озирался налитыми кровью глазами, храпел, далеко и высоко отбрасывая задние ноги. Хольнов и Фролов крепко держали его, а Фролов норовил поймать верхнюю губу мерина в закрутку. Наконец это ему удалось, и лошадь жалобно заржала. Ее ноги запутались в подпругах — вот-вот подломятся. Но подпруга не выдержала и лопнула у пряжки, седло отлетело в сторону. Конь отскочил и перестал бить задом, только весь дрожал, мокрые бока его ходили ходуном.
— Тихо, тихо, голубчик, — приговаривал Петька и отпускал закрутку, а когда совсем отпустил, погладил и похлопал коня по шее. Тот стал успокаиваться.
Пока шла вся эта канитель, Ванюша и его дневальные Фролов и Андрей Хольнов совсем протрезвели и уже крепко держались на ногах.
— Разрешите, вашвысокородь, я его без седла под верхом покажу, — предложил совсем расхрабрившийся Фролов.
— Валяй, — согласился капитан.
Петька мигом очутился на коне и стал его прибирать к рукам. Конь норовил скинуть седока, но вскоре успокоился и пошел галопом между конюшнями.
— Держись, Петька, не пускай его в конюшню, а то он тебя о дверь треснет, — крикнул Андрей.
Петька накрутил на кисти рук поводья и почти подтянул коню голову к груди. Конь перешел на рысь, а затем на шаг. Так Петька все-таки поборол коня, уже покрывшегося пеной.
— Ну, вот и хорошо, — запишите этого коня за мной, — распорядился капитан Юрьев-Пековец.
— Слушаюсь, будет сделано, — отчеканил Ванюша и пристукнул каблуками, держа руку под козырек.
— И смотри мне, ефрейтор, чтобы больше не того, понятно?
— Так точно, понятно, ваше высокоблагородие.
Капитан своим неторопливым шагом, вразвалку пошел в сторону бараков.
— Ух ты, хрен тя побери, — перевел дух Андрей и погладил свои небольшие стриженые усы.
Вес трое глядели вслед капитану, еще не веря, что беда прошла мимо.
— Пронесло, слава богу, — сказал Фролов.
— Кто его знает, пронесло ли, — усомнился Ванюша, — возьмет да расскажет все Сагатовскому под пьяную руку в офицерском собрании. Им что, они там хлебают одной семьей. Сагатовский, говорят, на днях нашего толстопузого попа гонял вокруг собрания и даже палец ему на руке сломал.
— То-то он забинтованной рукой благословение божье раздает, — хихикнул Андрей Хольнов.
Вечером за ужином было решено Жорку Юркова на дневальство не ставить и дать ему проспаться, а то, чего доброго, заснет и проворонит коней. Ночь на конюшне прошла спокойно, хотя Фролова пришлось два раза будить: привалится к стенке и стоя спит, стервец. Сам Ванюша всю ночь ходил по конюшням и подбадривал дневальных. Все сошло благополучно. Как ни вертелись пулеметчики 1-го полка вокруг конюшни, а увести коней, которых не доставало по списку, им не удалось.
Наступило утро. Засыпали коням корму, еще и еще раз пересчитали всех лошадей по крупам и приготовились к сдаче. И вдруг на конюшне появились крестьяне из деревни Пуавр с помощником дежурного по полку подпрапорщиком Уваровым — фельдфебелем 1-й роты. Крестьяне вели... двух сбежавших накануне лошадей. У подпрапорщика имелась справка полковой канцелярии, что по описи и номерам это лошади второго полка. Пришлось их принять, а пулеметчикам 1-го полка вернуть двух похищенных у них коней. Конфликт был исчерпан, к обоюдному удовлетворению сторон. В двенадцать часов дежурство по конюшням благополучно сдали новому наряду.
4
Общение с французскими солдатами становилось все более тесным. Простым мужикам из Смоленщины, Черниговщины, Тамбовщины была по душе сердечность и доброта вчерашних пахарей и виноградарей. С ними можно было сговориться, не зная языка, — мысли одни, интересы одни, кругозор один, поэтому «туа муа, камарад» — и все ясно. Русские были удивлены демократическими отношениями французских офицеров и солдат. Их можно было встретить в кафе вместе за одним столиком, они запросто подавали руку друг другу, что абсолютно не допускалось в русской армейской среде. Французы-солдаты просто обращались к своим офицерам: «господин капитан», даже «господин генерал», а непосредственно к своему командиру роты или командиру дивизии еще более располагающе, с оттенком некоей интимности: «мой капитан», «мой генерал», без всяких там «высокоблагородий» и «высокопревосходительств». Ни о каких телесных наказаниях не могло быть и речи; любой французский офицер, позволивший себе ударить солдата, сполна, а то еще и с лихвой получал сдачи — на том дело и кончалось. А ведь в русской армии били направо и налево, а в последнее время, чтобы укрепить пошатнувшуюся в русских войсках во Франции дисциплину, были введены на законном основании, то есть по указу его императорского величества, телесные наказания розгами. Сразу повеяло духом экзекуций времен Павла Первого...
Не могли также не видеть русские солдаты, что французы в массе своей живут лучше, чем крестьяне и рабочие России, что у французов нет царя, что у них существует хотя бы подобие свободы. Во Франции почти не встретишь неграмотного, дома в деревнях каменные, дороги почти все вымощены камнем или шоссированы. Русский человек от природы наблюдателен и всегда немного философ. Все увиденное вызывало среди солдат много оживленных толков. Над всем этим не могло не задуматься и командование.
Решено было усилить в полках «воспитательную» работу. Все чаще и чаще в ротах стали появляться офицеры. Они прикидывались этакими добряками и старались ответить на возникавшие у солдат вопросы, как-то сгладить у них остроту восприятия окружающей действительности.
Вот и фельдфебель Ковш собрал четвертую пулеметную роту для беседы, которую проводил штабс-капитан Сагатовский. Причина для беседы была веская: в полку стали процветать выпивки, нередко переходившие в пьянство и кончавшиеся дебошами. Сагатовский расхаживал перед строем пулеметчиков и все убеждал их, что во всем надо знать меру. Он знал, что абсолютно запретить пить вино нельзя, это будет бессмысленная затея, к тому же метод запрета был уже испробован в других ротах и дал только отрицательные результаты. Требовались какие-то другие меры. К тому же о его пьяной баталии с полковым священником было известно всему полку... Вот он и проповедовал идею: пей, мол, да меру знай.
— Вот, например, фельдфебель Ковш, — вкрадчиво говорил штабс-капитан, — вы можете выпить одну рюмку, ну что ж, пейте. Только не пейте второй. Или, к примеру, старший унтер-офицер Федин...
— Есть, вашскородь! — гаркнул взводный унтер-офицер.
— Нет, нет, ничего, я так, к примеру... Допустим, в вас влазит один стакан — хорошо, выпивайте этот стакан, но не пейте второй. Или... — он посмотрел на строй, ища глазами кого-либо, — или возьмем рядового Хольнова и предположим, он может выпить бутылку водки — пусть пьет бутылку, но пусть не пьет вторую. Или рядовой Фролов, — и он ткнул пальцем Петьку в грудь, — в него влазит четверть...
— Го-го-го! — не удержалась рота.
Сагатовский был доволен, что нашел общий язык с солдатами, сумел, так сказать, подобрать ключик к солдатской душе.
— Ну, так вот, пусть пьет четверть вина, но пусть не пьет больше. Знать меру — это главный закон в поведении солдата, тем более среди культурного французского народа. Нужно высоко держать честь воина российской императорской армии и не позорить высочайший престол его императорского величества, помазанника божия, нашего отца и заступника всех верноподданных Российской империи.
Капитан немного помедлил, очевидно, с тем чтобы перейти от высоких материй к будничной действительности, и уже обычным голосом продолжал развивать свою идею о соблюдении нормы:
— А вот, например, георгиевский кавалер младший унтер-офицер Петр Ковалев, кровь проливший в боях за веру, царя и отечество, может выпить ведро вина...
Рота давилась от смеха, но под укоризненным взглядом фельдфебеля Ковша все же сдерживалась, чтобы не разорваться оглушительным хохотом.
— Пусть пьет ведро, — воскликнул штабс-капитан.
Рота не выдержала и грохнула. Ковалев был узкогруд и неказист. Трудно было представить его выпивающим ведро водки! И вдруг в солдатском гоготе послышался голос Сагатовского:
— Но пусть не пьет второго!
Штабс-капитан стоял, и с лица его медленно сходило выражение отцовской мудрости. Он понял, что переборщил. Ну, ничего, это, пожалуй, только расположило к нему пулеметчиков и вызвало здоровый, бодрый смех, а хорошее настроение — важнее всего, недаром Наполеон придавал такое большое значение моральному фактору, когда говорил о воспитании солдатской доблести и стойкости. Ну, да шут с ним, с этим Наполеоном, надо кончать.
— Так вот, братцы пулеметчики, я надеюсь, вы не посрамите честь русского мундира и во всем будете соблюдать меру.
Он принял стойку «смирно», небрежно приложил палец к козырьку и, посмотрев на фельдфебеля, сказал:
— Можете распустить команду, Карп Мефодьевич, — и, повернувшись перед строем, зазвякал шпорами по направлению к лагерю. «Шашнадцатый неполный» несколько раз с фланга до фланга обвел деланно строгим взглядом строй пулеметчиков, остановился на середине и, погрозив пальцем (так он поступал всегда в минуты доброго душевного расположения), сказал:
— Мотри мне, чтобы усе было в аккурат, не зря их высокородие все вам толком изъяснили...
Он вздохнул и скомандовал:
— Разойдись!
Смеху было не на один день! Особенно когда на глаза солдатам попадался полковой поп с перевязанной рукой.
— Сагатовский меру знает! Только палец сломал, а так живого оставил, — прыскали пулеметчики.
Разумеется, после такой беседы выпивки среди пулеметчиков не прекратились. Благо вино было. Да и обстановка к этому располагала. Война где-то далеко — пользуйся моментом. И пользовались. Причем были особые мастера на этот счет. Например, Женя Богдан, признанный в роте пижон.
До армии Женя Богдан жил в Екатеринославе. Где только он не работал: и билетером в кинотеатре, и конторщиком в заводоуправлении «Шадуар и К°», и писарем в городской управе и даже коммивояжером торговой фирмы «Морозов и сын». Ванюша да и пулеметчики подолгу слушали рассказы Богдана о его похождениях, особенно когда он посвящал их в свои амурные дела. И получалось так, что такие дела были у Женьки-пижона в основном с пожилыми женщинами.
— С ними, братцы, выгодней, — хитро подмигивал Женька, — напоят и еще денег на расходы дадут.
Сам Женька — стройный, довольно смазливый — носил красивую прическу на пробор и маленькие подстриженные черные усики. В общем, парень франтоватый и в обращении обходительный, такие женщинам нравятся.
Преуспевал Женька и на новом месте. Недалеко от бараков пулеметчиков, примерно в километре, стоял около шоссе одинокий дом. Это — кафе. Хозяйке лет сорок, недурна собой, вино у нее не переводилось, а стало быть, в посетителях недостатка не было. Кафе стало вотчиной пулеметчиков. Французы из конного депо туда тоже приходили.
Начали солдаты замечать, что Женька так и увивается вокруг хозяйки. Все «маман» да «маман». А она ему — «мон фис». Иногда он после закрытия кафе поднимался наверх к своей «маман», возвращался домой веселый, ублаженный. Но это случалось не так уж часто, своей компании Женька покидать не любил. И вообще помалкивал о своих отношениях с «маман».
— Детям о родителях не положено судить, — уклонялся он от домогательств друзей и переводил разговор на прошлое:
— Вот, помнится, заезжал я в Кривой Рог, так там...
Почему Женька так ревностно оберегал честь своей «маман» — так никто и не понимал. Да особенно и не старались понять.
В очередное воскресенье пулеметчики подались, как обычно, в кафе. Пришли туда и французы из депо. Пили вино, кофе с ликером... Правда, чего больше было в кружках — кофе или ликера, о том знали только пьющие. Что касается пулеметчиков, то они не делали из этого секретов — мешали ликер с вином, так получалось забористей.
Загулялись почти до вечера. Хозяйка спустила шторы на окнах и зажгла свет. В кафе было шумно и весело. И вдруг в дверях появился штабс-капитан Сагатовский. Он с ходу начал наводить порядок. Раскричался, подскочил к кому-то:
— Пьешь, негодяй!
Тот не то в шутку, не то всерьез, ответил:
— Так мы же по норме, ваш скородь.
— По норме! — рассвирепел Сагатовский. — А вот я тебе по морде! — И ударил солдата наотмашь.
Французы возмутились, бросились к Сагатовскому. Кто-то потушил свет — и началась потасовка. Кто бил Сагатовского — установить было невозможно: он еле вырвался с разорванным кителем и синяком под левым глазом. Выбежав из кафе, подался к баракам. Пулеметчики, воспользовавшись суматохой, покинули кафе и побежали к баракам прямиком, по пшенице. Они, конечно, опередили Сагатовского. Тот прибежал, запыхавшийся, красный, и сейчас же приказал фельдфебелю выстроить команду. Пулеметчики как ни в чем не бывало выскакивали из барака и вскоре строй стоял, как на смотру. Фельдфебель Ковш, явно перетрусивший, выкликал по списку пулеметчиков. Штабс-капитан Сагатовский топтался в нетерпении в стороне и прикладывал смоченный одеколоном носовой платок к подбитому глазу. И тут из-за угла барака появился еле державшийся на ногах младший унтер-офицер Петр Ковалев. Сагатовский смотрел на него изумленными глазами, а Ковалев остановился перед ним, шатаясь из стороны в сторону, и пытался что-то сказать, очевидно просил разрешения стать в строй.
— В-в-ваше вскр... вскр... вскродие, разрешите...
— Я тебе разрешу, собачья морда! — вскричал взбешенный Сагатовский, давясь от злобы, и, подскочив к Ковалеву, ударил его по лицу.
Тот сразу свалился с ног, но все же пытался подняться.
— Ишь нализался, свинья! — кричал Сагатовский.
Ковалев все же поднялся, из носа на гимнастерку и ленты Георгиевских крестов капала кровь.
— Ваш-ше скородь, вы из-из-изволили ука... указать, что в ме... меня влазит ведро вина, так... так я решил проверить, — закончил заплетающимся языком Ковалев и выпучил глаза на Сагатовского, подчиняясь правилу: ешь начальство глазами.
Сагатовский невольно рассмеялся, но быстро опомнился и, взяв себя в руки, распорядился:
— Фельдфебель! Петру Ковалеву по вытрезвлении всыпать двадцать пять розог!
— Шлушаюсь, — ответил Ковш, — разрешите доложить, вашскородъ, што остальные все налицо.
— Утром сам буду присутствовать при наказании младшего унтер-офицера Ковалева, — небрежно козырнул Сагатовский и направился в лагерь.
Ковш замер в стойке «смирно» и, держа дрожащую руку у козырька, провожал помутившимися от волнения глазами своего командира, бога и повелителя. Наконец фельдфебель опустил руку, как-то размяв и медленно повернулся к строю пулеметчиков. Он обвел строй глазами, вздохнул глубоко и произнес свое привычное:
— Мотри-ка, дела-то какие — срам один, — и погрозил кулаком. — Дежурный! Завтра рано послать дневального с Ковалевым нарезать сорок прутьев лозы, штоб к перекличке были готовы. Разойдись, срамники!
Пулеметчики молча разошлись, и сразу же пошли обсуждения события.
— А я-то прямо в окно сиганул.
— А я за прилавок и через запасной выход — шмыг в поле.
— Вы помалкивайте, не трепитесь, — обрезал рассказчиков Женька-пижон. — Нигде мы не были и ничего не видали, понятно?
— Правильно, — подтвердил Ванюша, — кто бы ни допытывался — нигде мы не были, а сидели за бараком и играли в бабки.
Все одобрительно засмеялись.
Утром пулеметная команда построилась на перекличку. В стороне перед строем на палатке лежал россыпью снопик прутьев лозы и рядом стоял, понурив голову, Петр Ковалев. На нем не было пояса, головного убора и Георгиевских крестов — фельдфебель приказал все это снять и оставить в канцелярии. Ожидали Сагатовского.
Фельдфебелю не удалось назначить кого-либо одного в розговые.
— Будете бить усе каждый по разу, — распорядился он и отсчитал двадцать пять человек с левого фланга, чтобы до первого взвода, из которого был Ковалев, не дошло. Первый взвод и его взводный унтер-офицер Федин, потупившись в землю, стояли как на похоронах. К фельдфебелю подошел денщик Сагатовского и доложил, что их высокоблагородие нездоровы и в команду не прибудут.
— Так, значит... — что-то соображал. Ковш, — мотри-ка, дела-то какие. Ну что ж, будем начинать. Ковалев, спускай штаны, ложись...
Ковалев дрожащими руками расстегнул брюки и, озираясь по сторонам, спустил их; закрыв лицо руками от стыда, лег на разостланную перед ним палатку. Началась позорная экзекуция. Поочередно подходили назначенные для ее исполнения солдаты, брали лозу и, отворачиваясь, нехотя и несильно били по обнаженному заду Ковалева, после чего бросали лозу в сторону и проходили дальше.
— Следующий... следующий, — тихо подавал команду дежурный.
Ковалев рыдал, тяжело всхлипывая. Не от боли, разумеется, — от стыда, хотя на теле его и появились красные полосы. Чувство тяжелой тоски овладело пулеметчиками. Они угрюмо стояли в строю, а выполнившие свою позорную роль пристраивались на левом фланге. У некоторых капали из глаз слезы. Не выдержал долго крепившийся фельдфебель Ковш, но все же заплакал молча, по-мужски, вынул носовой платок и вытер мокрые от слез усы.
— Ну, будя, — скомандовал он, когда осталось еще нанести пять-шесть ударов.
Все остальные стали в строй. Дежурный с дневальным с растерянным видом поднимали плачущего Петра Ковалева. Взяв его под руки, помогли застегнуть брюки и повели в канцелярию. Ковш подал знак рукой команде — разойтись. И сам пошел за Ковалевым. А за ним, тоже помрачневший, писарь вольноопределяющийся первого разряда Гагарин. Ему, окончившему университет, была, очевидно, особенно противна эта средневековая процедура.
Поодаль кучкой стояли французские солдаты из конного депо, пораженные увиденным. Наверное, они щипали себя, чтобы убедиться, что это было не во сне, а наяву.
Чувство стыда и гадливости не покидало пулеметчиков, когда пришла новая неприятность — несчастье в одиночку не приходит! До Сагатовского каким-то образом дошел слух о том, что произошло на конюшне во время дежурства Ванюши. Сагатовский, у которого синяк под левым глазом упорно не сходил, прислал фельдфебелю записку: ефрейтора Гринько за пьянство во время дежурства на конюшне выпороть — двадцать пять ударов розгами.
Опять началась подготовка к экзекуции. Бледный и осунувшийся, Ванюша с дневальным по команде пошел в ивняк у ручья нарезать для себя розги и там, дав волю своему горю, расплакался. Но, заметив у дневального слезы на глазах, сразу взял себя в руки и еще ожесточеннее начал резать лозу. Резал подряд, какая попадалась, даже узловатую и толстую...
Опять разостлана палатка на траве перед бараком, опять одинокий, без пояса, без фуражки и без Георгия, понурив голову, стоит бедный русский солдат. Опять назначено двадцать пять человек для порки. Сейчас начнется позор твой, Россия... А фельдфебель Ковш соображал про себя: «Что-то взялся их благородие пороть георгиевских кавалеров, а ведь по статуту их телесно наказывать не положено...» Он медлил с распоряжением. И тут все опять увидели приближавшегося денщика от Сагатовского. Денщик передал фельдфебелю записку. Ковш с облегчением на душе прочел: «Телесное наказание ефрейтору Гринько отменяю».
— Отставить! — заметно ободрившись, скомандовал фельдфебель. — Команде разойтись, ефрейтору Гринько получить в канцелярии свое имущество и вернуться во взвод. Их высокоблагородие отменил наказание — пороть не будем.
Глубокий вздох облегчения вырвался у пулеметчиков, и они, повеселевшие, разошлись.
После поведал денщик, что к штабс-капитану Сагатовскому приходил командир 1-й роты капитан Юрьев-Пековец и заявил, что проступок ефрейтора Гринько имел место во время его дежурства по полку и он во всем разобрался, не нашел в этом проступке ничего такого, чтобы сообщать о нем по команде, сам принял необходимые меры и посему просит отменить наказание ефрейтора Гринько. Долго, мол, громко разговаривали. Их высокоблагородие капитан Юрьев-Пековец говорил что-то об офицерской чести, а потом приказали подать выпить и закусить, и их высокоблагородие штабс-капитан Сагатовский уже в первом часу ночи написал записку и приказал отнести господину фельдфебелю. Но денщик не хотел будить фельдфебеля ночью и принес записку утром.
— Дура ты стоеросовая, ведь ты чуть не опоздал, а то начали бы пороть Ваньку, — возмущались пулеметчики. — Бывают же на свете такие раззявы!
5
Формирование пулеметных команд полностью закончилось: каждая команда состояла из четырех взводов по два пулемета в каждом. В четвертой пулеметной команде было два основных взвода — первый и второй, сформированные еще в Ораниенбауме, и два новых — они были сформированы уже в лагере Майи и усилены немного за счет основных взводов. Начальником четвертой пулеметной команды так и остался штабс-капитан Сагатовский, младшим офицером — поручик Савич-Заблоцкий, а вторым младшим офицером был назначен лейтенант французской службы Кошуба, выходец из русской семьи, эмигрировавшей из России еще в революцию 1905 года, а потому хорошо владевший французским и русским языками. Взводным командиром 1-го взвода остался старший унтер-офицер Федин, дважды георгиевский кавалер, большой службист, а начальником первого пулемета — ефрейтор Иван Гринько. Наводчиком у Ванюши был Георгий Юрков, вторым номером — Андрей Хольнов, подносчиками патронов Евгений Богдан, Петр Фролов, Станислав Лапицкий, Антон Корсаков. Повозочным, в обязанность которого входило ухаживать за обеими лошадьми пулемета, назначили видавшего виды Степана Кондратова. Второй пулемет взвода тоже был укомплектован полностью. Начальник его младший унтер-офицер Петр Ковалев после порки розгами как-то ушел в себя, будто задумался над чем-то... Кстати, после позорной экзекуции он ни разу не напивался.
Наконец генерал Лохвицкий особыми депешами донес русскому представителю при французском верховном командовании и главнокомандующему генералу Жоффру, что 1-я Особая пехотная бригада русских войск во Франции в полной боевой готовности и может выступить на фронт. В ответ последовало поздравление и приказ о включении бригады в 10-й армейский корпус 4-й армии. Разумеется, каждый командир корпуса, принимая бригаду, должен ее посмотреть. Вот и начались смотры, парады, а к ним надо как следует готовиться, поэтому пошли непрерывные, утомительные репетиции... Каждый день командиры полков тренировали свои полки, а потом взялся за это дело и сам командир бригады со всем своим штабом. Бригаду выводили на специально облюбованный плац на лагерном стрельбище, выстраивали в парадном расчете, производили смотр и пропускали церемониальным маршем раза по два, а то и по три в день. Это была какая-то парадная лихорадка. Начальство из кожи лезло, чтобы не ударить перед французами в грязь лицом.
Первым, кто произвел смотр бригаде, был представитель русского командования при французском верховном командовании генерал Палицын. Он, проходя по фронту, внимательно присматривался: не пошевелится ли кто после команды «Смирно», бодрый ли вид у солдат, туго ли затянуты поясные ремни. Это он изобрел правило, регламентировавшее солдатскую выправку: только один палец мог быть с усилием подсунут под ремень, если же два — то солдат получал два наряда вне очереди на работу, если три — то, соответственно, три наряда, если четыре — то два часа под ружье с полной выкладкой, а если, не дай бог, целый кулак залезет под ремень, то этот же кулак, туго затянутый в лайковую перчатку, чтобы генеральская рука не касалась солдатского рыла или при повторном ударе не выпачкалась в мужицкой крови, хорошенько погуляет но лицу того, кто не научился положенным образом затягивать ремень. Генерал признавал один закон: чем туже затянуто брюхо, тем круче и крепче будет грудь.
Подходя к фронту пулеметчиков, генерал уже был раздражен: где-то в первом полку он сумел все-таки засунуть всю руку под ремень солдата и этот случай закончился мордобитием. Но у пулеметчиков он ни к чему придраться так и не смог, и все обошлось благополучно. И не удивительно: ведь тут орудовал фельдфебель Ковш!
Церемониальным маршем пулеметчики шли изумительно ровными шеренгами по двадцать человек — это также было заслугой фельдфебеля Ковша, усердно гонявшего команду парадным строем. При одновременном повороте головы, когда клинок штабс-капитана Сагатовского, верхом на коне ведшего команду на параде, из положения подвысь срывался вниз, пулеметчики переставали махать руками и схватывались мизинцами... Проходили, как одна ровная, монолитная стенка, никто не мог ни вырваться вперед, ни отстать.
Генерал расчувствовался, крикнул:
— Спасибо, пулеметчики! Идете отлично!
— Рады стараться, ваше высокопревосходительство!
Команда отвечала дружно, четко, с особым шиком, с ударением на «дительство», а это последнее «ство» будто таяло и еле слышно отдавалось эхом над лесом.
Сагатовский был вне себя от радости и после парада приказал фельдфебелю к следующему смотру команду не тренировать, чтобы не испортить тот лад, на который напала команда.
— Шлушаюсь, вашскородь! — ответил растерявшийся от такой неожиданности «шашнадцатый неполный» и распустил команду.
Впрочем, это приказание даже расстроило усердного фельдфебеля, кажется больше всего в жизни любившего занятия строевой подготовкой. Как отрабатывал он повороты по элементам: делай раз, делай два, делай три! Сам Ковш даже ложился на живот и снизу всматривался в движение: одновременно ли ложились подошвы на землю... И вдруг его лишили этого удовольствия.
Да, это был строевик до мозга костей. Хотя и откуда бы?
Фельдфебель был мал ростом, имел уже брюшко и в обычное время отнюдь не отличался особой бодростью. А поди ж ты, на строевых занятиях прямо преображался. Готовясь к выходу на парад, Ковш накручивал на себя длинный молдаванский шерстяной пояс — аршинов шесть, чтобы убрать брюшко и выправить грудь. Этот его секрет знали все пулеметчики и подшучивали, что Ковш только перед Гагариным вертится веретеном, когда писарь держит конец молдаванского пояса, а фельдфебель накручивает его на себя, предельно подобрав живот. Кое-кто так его и называл — «веретено», «волчок», но все же старое прозвище «шашнадцатый неполный» держалось крепче. Так это «шашнадцатый неполный» к нему подходило, что всякий, знавший Карпа Ковша, услышав кличку, сразу представлял себе фельдфебеля, производившего расчет строя. Знал это хорошо и Ковш и даже смирился с прозвищем — все равно, мол, ничего не поделаешь да и все-таки связано оно с его любимым делом — строевой подготовкой. Трудно судить, действительно ли строевые занятия были потребностью самого существа Ковша или он понимал их истинное назначение: муштра вырабатывала у солдат привычку исполнять команду механически, без рассуждений. А эта привычка давала возможность заставить солдата стрелять по команде в своего брата, отца, мать и не только пороть розгами своего товарища Петра Ковалева, а и выпустить в него пулю в упор, если будет такая команда...
И вот теперь фельдфебель Ковш просто не находил себе места из-за того, что начальник команды дал такую опрометчивую льготу пулеметчикам. Все же каждое утро, когда другие начинали готовиться к очередному параду, Ковш отдавал команду дежурному построить пулеметчиков. Он выходил на середину строя со списком и лишний раз производил перекличку. Потом старательно выравнивал строй и, выходя на правый фланг, прижмуривал левый глаз, чтобы лучше проверить равнение. Потом приседал и проверял равнение носков: «Фролов! Подай правый носок вперед и немного разверни его влево»; «Иванов! Чего выпер свои носки, как татарские чувяки, ты колотушкой их побей, чтоб не задирались кверху». После этого фельдфебель медленно поднимался и принимался разъяснять солдатскую премудрость: «Мотри строго грудь четвертого человека, сшитая свою первой. А ухи, мотри ухи, чтобы правое было чуть выше левого. А подбородки повыше, но не задирай, а вбирай в себя, штоб гордость выходила и вид был молодцеватый...» Если фельдфебель замечал какой-либо непорядок, он морщился, как от зубной боли, и заклинал тонким плаксивым голосом: «Петров, подбери ты свое рязанское косопузое брюхо. И всем животы подобрать, грудь поднять!» И начиналось: «Смирно! Отставить! Смирно! Отставить! Смирно! И замри, чтоб слышать, как муха пролетит в бараке!» Выдержав пулеметчиков минуты три в стойке «смирно», Ковш проходил по фронту раза два-три, всматриваясь в глаза пулеметчиков, и, только заметив в них блеск гнева, выходил на середину и подавал команду:
— Воль-но-о! — Затем, выждав еще некоторое время: — Разойдись!
— Не мытьем, так катаньем берет проклятый Ковш. Неймется дураку! — перекидывались между собой пулеметчики.
— Разговорчики! — прикрикивал фельдфебель, который, может, и не слышал ничего, но знал, что пулеметчики клянут его.
Главным развлечением в то время было слушать игру известного на весь полк гармониста Жорки Юркова. Он вмиг выучил «Марсельезу», как только услышал ее при высадке с корабля, и теперь часто играл, старательно отчеканивая темп. Гармонь звучала особенно громко, когда Юрков доходил до куплета «О-з-армеситуайен, формево-батайон». Невольно все ему подпевали: в казарму заходи и песню заводи... Пулеметчики любили Жорку, это был действительно талант, схватывал мелодию прямо на лету. Каких только песен он не знал! Все танцы играл, все вальсы и гопаки, даже какой-то падекатр. А однажды услыхал вступление к опере «Кармен» и сразу же заиграл, да так звонко, так ритмично, что видавшие виды пулеметчики сразу подхватили: «Тореадор, смелее в бой, там ждет тебя любовь».
Гармонь у Жорки была хроматического строя. Сам он похвалялся:
— Она у меня рояльная, единственная на всем Поморье была, сто сот стоит. Давай больше, и то не отдам.
Гармонь была небольшая, темно-красного цвета. И хоть лак кое-где уже облупился, все же вид у нее был неплохой, особенно, как развернет Жорка мехи с черными краями, а в середине откроются ярко-красные разводы с оранжевым отливом, — ну, прямо огонь! Жорка играл самозабвенно: глаза закроет и только в такт ударяет легонько носком о пол. Юркова иногда даже приглашали играть в офицерское собрание. Но оттуда он возвращался всегда пьяный. Тогда бросал свою любимую гармонь в угол барака, как какую-нибудь рухлядь. Пулеметчики бережно ее поднимали, вытирали мягкой фланелью и укладывали в деревянный ящик, который сами смастерили для сохранения инструмента. Проспится Юрков, схватится руками за голову:
— Братцы, друзья мои, а гармонь цела?
Он не надеялся на себя, спьяну мог всякого натворить. Жорка принадлежал к тому разряду людей, которые всегда буйствуют во хмелю, теряя рассудок. Такие любят оправдываться народным изречением «пьяному море по колено». Есть ведь такая мерзкая порода людей...
Наконец была назначена генеральная репетиция парада — ожидался командир армейского корпуса. Прибыл французский генерал, который, как полагается, провел смотр бригады, прежде чем принять ее в состав своего корпуса. В ясный солнечный день он прошел по фронту бригады и стал на невысокий помост, чтобы принять парадный марш. Плотно сбитый, уже седой, в голубовато-сером мундире, генерал спокойно оперся на саблю и ждал начала церемониального марша. Несколько позади стояла небольшая свита прибывших с ним французских офицеров.
Генерал Лохвицкий подал команду:
— Бригада, смирн-но! — Голос был слабый, будто надтреснутый. — Церемониальным маршем, поротно, дистанция на одного линейного, на пле...чо!
Командиры полков, батальонов и рот нестройным хором повторили команду. А первая рота со знаменем между тем выходила правым плечом вперед и занимала положение для движения прямо.
Генерал закончил:
— ...равнение направо, ш...ша...го...м марш!
Сводный бригадный оркестр заиграл марш «Под двуглавым орлом», четко отбивая такт под левую ногу. Церемониальный марш — это самая сердцевинная часть всего смотра, здесь бригада (да и команда) показали, на что они способны. Правда, не все обошлось гладко. Вот уже близко принимающий парад, а штабс-капитан Сагатовский почему-то сидит себе боком на коне, смотрит в левую сторону, а в правой руке у него болтается обнаженный клинок. Уже поравнялись с принимающим парад, а Сагатовский себе и в ус не дует. Что с ним творится? Может, еще хмель не прошел после вчерашнего кутежа?
— Поручик Сагатовский! — послышался резкий возглас генерала Лохвицкого. Пулеметчики по его голосу, как один, перестали махать руками, четко повернули голову направо и, приветствуя принимающего парад, прошли ровными, чистыми шеренгами.
— Манифик! — произнес французский генерал.
— Отлично идете, пулеметчики! — перевел Лохвицкий.
Команда отрезала:
— Рады стараться, ваше высокодительство!
Штабс-капитан Сагатовский, совершенно обескураженный, быстро свернул в сторону, соскочил с коня и пошел к генералу Лохвицкому с извинениями. Генерал произнес — «поручик». Это было печальным предзнаменованием, ведь генерал Лохвицкий прекрасно знал, что Сагатовский — штабс-капитан. В связи с этим у многих офицеров мелькнула мысль: не представит ли Лохвицкий Сагатовского к снижению в чине? Что же было говорить о самочувствии Сагатовского, самовлюбленного, гордого офицера! Он и сам не мог взять в толк, почему так опростоволосился.
Савич-Заблоцкий вышел вперед и повел пулеметчиков.
Все последующие дни Сагатовский не появлялся в команде, говорили, будто он отсиживал домашний арест.
Через два дня опять был парад. На этот раз смотр производил командующий 4-й армией генерал Гуро. Несмотря на то что у него не хватало одной руки и пустой рукав был приколот, он стройно стоял на помосте в своем черно-синем мундире. Генерал любил форму альпийских стрелков, которая очень шла ему, сухому, бородатому старику. На этот раз пулеметчиков вел поручик Савич-Заблоцкий, красиво сидевший на коне. Он очень эффектно и четко салютовал принимающему парад. Пулеметчики уважали и любили этого офицера за простоту обращения, за человечность и старались изо всех сил, чтобы пройти лучше прежнего. И это им удалось. У такого скупого на похвалу генерала, каким был Гуро, и то невольно вырвалось:
— Он марш тре бьен — мерси!
— Спасибо, пулеметчики! — крикнул генерал Лохвицкий, и опять четкий ответ с шиком:
— Рады стараться, ваше высоко-ди... во.
Слава о пулеметчиках полетела по всей бригаде. А тут и новая удача. На боевых стрельбах, которые провел генерал Гуро, четвертая пулеметная также отстрелялась лучше всех. Француз был доволен и долго жал руку поручику Савич-Заблоцкому. Пулеметчики были действительно отлично подготовлены, и это была заслуга взводных унтер-офицеров.
От парадов голова пошла кругом. За генералом Гуро произвел смотр генерал Жоффр, затем — президент Пуанкаре, потом — король Черногории Николай Первый, король Сербский, король бельгийский Альберт, пожаловал король Великобритании, затем генерал Жилинский, сменивший старика Палицына, английский главком фельдмаршал Френч, а потом пошли высокопоставленные персоны, вплоть до принца Монако и всяких герцогинь и принцесс. Всего отшагала бригада за один месяц восемнадцать парадов. Уж стало невмоготу солдатам, да и господам офицерам.
Жоффр, Пуанкаре и король Великобритании осчастливили участников парада подарками: кому досталась трубка, кому пачка сигарет, кому плитка шоколада, ножик, бритва, портсигар, зажигалка, а то просто нательный крестик или какой-нибудь образок, но все-таки это радовало солдат, и они шумно делились впечатлениями о полученном.
В редкие выходные дни начальство отпускало в увольнение. Тогда все кафе городка Майи заполнялись солдатами, а у лагерного дома терпимости выстраивалась длинная очередь.
Полковник Ничволодов, командир 1-го полка, «рубаха-парень», как прозвали его солдаты, часто прогуливался верхом и вот увидел очередь. Ординарец ему доложил, что это, мол, вашскородь, солдаты до девок стоят.
— А-а, — протянул полковник. — Подъедем.
И направился к очереди. Из нее выскочил унтер-офицер и подал команду «Смирно». Полковник Ничволодов остановил коня, взял под козырек своей мягкой, с измятой тульей фуражки, хитро прищурился:
— Здорово, лихие... любовники!
Последовал громкий ответ:
— Здра желаем, вашскородь!
— Желаю вам успеха!
— Рады стараться, вашскородь!
И верно — «рубаха-парень»!
Ничволодов усмехнулся и поехал дальше, а в очереди пошли веселые толки и шутки. Вспоминали нашумевшую речь полковника в порту Дайрен. И снова хохотали от удовольствия.
В кафе городка приходили солдаты из всех вблизи расположенных гарнизонов, госпиталей и учреждений. И кого только здесь не было: сербы, итальянцы, бельгийцы, англичане, черные как смоль африканцы, желтые алжирцы и марокканцы, чистые французы и посланцы далекой России.
Пили, гуляли и веселились. Шло бойкое объяснение на всех языках. Обнимались, целовались и опять пили. Дело часто кончалось дракой. Но самое забавное: в таких случаях все дружно били французов, — видимо, всегда влетает чересчур гостеприимным хозяевам. Драка обычно назревала так: сперва возникал спор. Как будто из-за самых добрых побуждений. Потом следовал удар кулаком по столу, затем начинались соответствующие приготовления — англичанин занимал стойку для бокса, француз снимал мундир и закатывал рукава у рубахи. А русский удивленно наблюдал за всем этим и приходил к выводу, что надо тоже драться. И вот, случалось, он выхватывал из-под себя стул и, взяв его за спинку, бил первого попавшегося. Пострадавший, обливаясь кровью, падал. Кафе вмиг пустело. Улепетывали прочь англичане, французы, итальянцы, алжирцы... Удивленные горожане замирали на тротуарах, наблюдая этот катящийся по мостовой вихрь.
Больше всех русские дружили с бельгийцами. Те тоже были разудалые головы: им ничего не стоило бросить лимонку в окно дома терпимости, если надо было припугнуть скупую, несговорчивую содержательницу. Со стороны русских солдат следовал, конечно, гул одобрения:
— Вот это молодец! Дай, дай им духу, пусть узнают кузькину мать!
— Браво, камарад, ты им еще бутылку запусти, от нее больше осколков и грому.
Подзадоривали бельгийцев обычно те, у кого были свои счеты с этим «богоугодным» заведением.
А чаще всего вечерами гремели и широко разливались вокруг русские и украинские песни, наполняя видавший виды лагерь грустной и горькой солдатской радостью.
Глава третья
1
В конце июня от военного лагеря Майи потянулась длинная походная колонна отправлявшейся на фронт русской бригады. На предложение французского командования перевезти бригаду автотранспортом генерал Лохвицкий ответил отказом: русские не привыкли ездить в автомобилях, у них голова кружится от скорости движения, русский солдат любит ходить пешком. И потянулись походные колонны по шоссе на Соммсу, Витри, Шалон, Ля Вёв, Мурмелон ле-Гран.
Выступали каждый раз рано на рассвете и, смотришь, к полудню заканчивали переход. Дороги хорошие, в основном гладко укатанные щебенчатые шоссе. Главное, прямые, без всяких поворотов и крюков. В России эти «повороты» и «крюки» всегда заставляли офицеров пользоваться картой, чтобы не сбиться с направления, а карта зачастую была неточной. Тогда-то, как правило, и возникали пресловутые «гаки» в добавление к обычным переходам, например: «тридцать с гаком», «сто с гаком» и т. д.
— Да, культура! — восхищались дорогами солдаты. — До того все ясно, что даже заблудиться невозможно.
Очередной переход был завершен к полудню, и солдаты расположились на ночлег в тенистом лесу вдоль ручья на подступах к Шалону-сюр-Марн. Говорили о том о сем. Вспомнили про Мишку, прирученного медведя, которого привезли с собой во Францию. Когда тронулись в поход, он шел за повозкой. С непривычки сразу натер о щебенку лапы. Сел и сидит, поглядывает на вздувшиеся подошвы. Его так и сяк, а он ни с места. Тронут лошади повозку, а Мишка хвать лапами за колеса и назад ее. А сам ревет. Долго маялись с ним, пока не догадались надеть ему на ноги специально сшитые ботинки. Да только медведь разъярился и порвал их в клочья. Пришлось санитарный автомобиль подавать.
— Во, наш Мишка не хочет топтать французские дороги, подавай ему автомобиль! — засмеялся Петька Фролов.
— Правильно, — поддакнул кто-то из пулеметчиков, — он умнее нашего генерала.
Плотно пообедав, солдаты крепко уснули. Быстро пролетела короткая летняя ночь, и рано-рано утром горнисты заиграли подъем. Бивак зашевелился, как муравейник, готовясь к походу.
Утром прошли через городок Шалон, разбудив его жителей озорной солдатской песней. В городе свернули налево, пошли на Ля Вёв и вскоре расположились в бараках Мурмелона. Там переночевали, связались с французами, занимавшими окопы на передовой позиции, и ночью выступили им на смену, проделав километров шесть по ходам сообщения, носившим громкие названия: «Центральный бульвар», «Бульвар святого Мартина», «Бульвар Сен-Жермен». Наконец стрелка указала: «Аванпост № 2». Туда, соблюдая особую тишину и маскировку, и направились пулеметчики.
«Ну, вот и опять на фронте», — подумал Ванюша. Бывшие фронтовики быстро осваивались, а необстрелянные солдаты ко всему приглядывались, прислушивались. День прошел в изучении местности и расположения траншей противника, которые проходили по господствовавшему холму. Оттуда, должно быть, хорошо просматривались французские позиции.
Французский капрал все старательно пояснил, указал расстояния до целей. Сдал по описи инвентарь поста: бочки с водой, дрова, провода, телефоны, матрацы, убежища. Кстати, убежища были оборудованы глубоко под землей. Вниз вели тридцать восемь ступенек, а там — крепкое дубовое крепление, как в шахте, по бокам деревянные клетки, обтянутые железной сеткой, а на них солдатские матрацы. Это — койки. Для начальника пулемета даже отдельная комната с одной койкой, столом, сбитым из досок, запасом ручных гранат и патронов в лентах. Из убежища два выхода — один от начальника пулемета прямо в траншею к стрелкам и другой — из общего помещения к пулеметному, крытому, хорошо замаскированному гнезду.
— Ну, тут можно воевать! Это тебе не русский фронт, там, бывало, все на живую нитку, — поговаривали пулеметчики.
Аванпост № 2 представлял собой небольшой, хорошо укрепленный узел, выдвинутый от передовых траншей в сторону противника метров на триста — четыреста. С траншеями он соединялся отдельным крытым ходом сообщения. На аванпосту располагался пулемет под начальством Ивана Гринько и стрелковое отделение шестой роты. Ответственным за пост как начальник более мощного огневого средства — пулемета — был назначен Ванюша. Со всех сторон аванпост прикрывали проволочные заграждения в несколько рядов.
Впереди метров через восемьдесят — сто начинались широкие полосы проволочного заграждения противника в пятнадцать — восемнадцать рядов кольев, а сзади пролегала густая полоса французских заграждений. Ее ширину было даже трудно определить. Всю местность, изрытую воронками и траншеями, перекрывали широкие ржавые полосы колючей проволоки. К тому же там были установлены всякие сюрпризы и натяжки. Заденешь такую штуку — и сразу взлетит сигнальная ракета. А между окопами полно спиралей Бруно из колючки.
И так по всему западному фронту. Обе стороны зарылись в землю. Господствовали позиционные формы войны. И немцы, и французы сделали все, чтобы как-то сдвинуть фронт с места. Но не тут-то было! Ничего не помогало: ни сапы, ни подкопы, ни вылазки, ни набеги. Фронт окаменел, словно отлитый из цемента. Стороны привыкли к этому и спокойно отсиживались в окопах. Был спокоен и так называемый участок Оберив, который заняла русская бригада.
Пулеметчики изнывали от безделья. Все истории, правдоподобные и выдуманные, были пересказаны, все фокусы, кто какие знал, показаны.
Один фокус особенно запомнился. Антон Корсаков посадил перед собой Андрея Хольнова, не верившего ни в какие чудеса, подкрутил свои рыжие усы, сосредоточился, попросил Андрея сложить руки, туго переплетя пальцы, и потом долго их держал в своих руках, что-то нашептывая, чуть шевеля губами. Затем отпустил и говорит:
— А теперь, Андрюша, разведи руки.
Хольнов, как ни пытался разъединить пальцы, сделать этого не мог, хотя видно было, что он напрягал все силы — на лбу даже пот выступил. Но вот Антон опять взял его руки, накрыл своими ладонями, затем быстро их отнял:
— А ну-ка, попробуй теперь...
Руки Хольнова свободно разошлись. Все легко вздохнули, но продолжали соблюдать тишину — единственное условие, которое поставил Корсаков, прежде чем начать свой опыт.
— Можете разговаривать, — сказал Антон.
Но пулеметчики, потрясенные увиденным, не могли вымолвить ни слова. А Корсаков поднялся и вышел из пулеметного гнезда, ухмыляясь в усы.
— Андрей, что с тобой было, почему ты не разъединил руки? — допытывались пулеметчики.
— А я и не пытался их разъединять, — с напускной небрежностью ответил Хольнов. — Думаю, пусть Антон потешится.
Но никто в это не поверил, все видели, что Хольнов лукавит, и проникались к Антону каким-то суеверным чувством. Ванюша слышал о прошлом Корсакова: говорили, что он работал в цирке и прислуживал гипнотизеру. Теперь Антон доказал, что не зря всегда носит с собой книжки по черной и белой магии. Книжки были засаленные и обтрепанные, но Антон бережно обертывал их в бумагу, подшивал и подклеивал пожелтевшие от времени оторвавшиеся листы...
Много было странностей у этого солдата. Он не пил и не курил. Очень старательно записывал в свою самодельную записную книжку все услышанные им французские слова, записывал так, как они ему слышались, то есть чаще всего довольно неправильно, заучивал их и с грехом пополам разговаривал с французскими солдатами. Он был не очень опрятен: гимнастерка у него быстро засалилась, сапоги никогда не чистил, белье не любил стирать, но любил выворачивать свою грязную нижнюю рубаху и с удовольствием бил вшей, сидя где-нибудь на солнце, так что даже слышался треск. Товарищи его сторонились. Это обижало Антона.
— Хороший солдат должен иметь вшей, — твердил Корсаков. — Что это за солдат без вшей, это просто интеллигентик, а не солдат.
Но чаще всего, слыша упреки товарищей, Корсаков отмалчивался и все о чем-то думал. Только когда пулеметчики очень уж его донимали, он озлоблялся и начинал огрызаться.
Ванюша не сторонился Антона: чувствовал в нем что-то необыкновенное, какое-то превосходство над собой и другими солдатами, а после опыта с Андреем Хольновым окончательно проникся к Корсакову чувством уважения. Они часто беседовали, и Антон рассказал Ванюше о «чудесах» цирковых фокусников. Он говорил, что если человек очень сосредоточится на одной мысли и глубоко поверит в то, чего хочет достигнуть, то он добьется своего: его желание обязательно передастся другому, и тот вольно или невольно сделает все, что ему мысленно прикажешь. В этом весь секрет гипноза. Только надо очень верить, верить до самозабвения в силу гипноза и в свою силу — тогда опыт удастся. Если же этой глубокой веры не будет, то ничего не получится. Так объяснял тайну гипноза литовец Антанас Корсакас, записанный в канцелярии для простоты Антоном Корсаковым.
2
Жизнь пока шла безмятежно и тихо. Гринько давно освоился с ролью командира, да, впрочем, ему не трудно было освоиться с нею: он повоевал, отлично знал свое дело. А главное, его любили солдаты за добрую, отзывчивую душу, за независимый от начальства нрав, за то, что он порой смело и прямо отвечал на поставленные им же самим вопросы: «Почему французы живут без царя? Значит, и мы так можем жить». «Почему французы не называют своих офицеров всякими благородиями и превосходительствами? Значит, и нам надо ввести такой порядок». «Почему французы не бьют по морде и не порют розгами своих солдат? Значит, и у нас нужно так сделать».
— Дисциплина у французов неплохая, — говорил Ванюша. — вон как дерутся под Верденом. А у нас розгами хотят укрепить дисциплину.
Много возникало вопросов, которые требовали своего разрешения, — пулеметчики задумывались над ними. Франция благоустроена — дороги прекрасные, дома в деревнях каменные, под черепицей. Рабочие по восемь часов в день работают. А урожай какой собирают — по сто и сто пятьдесят пудов пшеницы с десятины. Разве на родине сохой наковыряешь столько? Даже помещики такого урожая не собирают. Много, много было всего, что бросалось в глаза русскому человеку. Было над чем задуматься. И солдаты, в массе своей далекие от политики, задумывались. А Ванюша высказывал свои мысли безбоязненно, вслух. До начальства доходили сведения о вольнодумстве Гринько, оно присматривалось к Ванюше, но придраться не могло — службу он нес исправно. К тому же он был истинный патриот России — это знали все.
Вообще пулеметчики в расчете Ванюши подобрались дружные. Наводчик Жора Юрков — слесарь архангельских портовых мастерских, чудесный гармонист, артельный, веселый парень. Любил он, правда, выпить лишнего, но Ванюша оберегал его от нападок начальства, как только мог, считая, что такого солдата следовало оберегать: Юрков отлично стрелял из пулемета и хорошо знал материальную часть. Андрей Хольнов — высокий статный шатен с небольшими, коротко подстриженными усиками и карими задумчивыми глазами. Наверное, его очень любили ткачихи с Трехгорки. Работал он там наладчиком. Скромный, непьющий, он так охотно устранял всякую неисправность в станке, что кажется, не для хозяина старался, а из-за любви и уважения именно к ней, ткачихе. Таким же скромным и отзывчивым остался он и на фронте. Женька Богдан — прирожденный ловелас, но все же хороший боевой товарищ, он друг Ванюши и его житейский наставник. Петр Фролов — здоровенный псковский крестьянин, хаживавший в Питер на отхожий промысел (канавы в городе копал), сейчас он исправный солдат. Не промах парень и по женской линии, хотя женат и имеет двух детей. Слава Лапицкий — поляк, матрос торгового флота. Он грубоват, любит выпить и приврать о заграничных плаваниях, немного говорит по-английски; лицо у него в прыщах, но приятное. Где-то в тылу, за лесочком, недалеко от артиллерийских позиций, находится с лошадьми Степан Кондратов. Но он тоже наведывается на аванпост № 2 — каждый день приносит обед пулеметчикам. Это сумрачный, молчаливый забайкалец, старатель, лет тридцати пяти. Имеет где-то семью: жену и много детей. Очень храбрый, солдат он называет «паря», и его все уважают.
Словом, это было чудесное товарищество, проникнутое глубокой дружбой: никто никогда не выдаст, и все готовы крепко постоять друг за друга. Каждый день они тесным кружком сидели у пулемета и по очереди рассказывали о своей жизни. Все очень скучали по дому. У Ванюши не было дома — он очень тосковал просто о родине, о России, о своей славной Украине. Часто вспоминал Казань, госпиталь, Валентину Павловну, Веру Николаевну и, конечно, свою маму. Антон помимо того, что показывал фокусы, делал из гипса всякие фигурки. Грунт был меловой — почти чистый гипс, и из целого куска действительно можно было сделать любую вещь: подсвечник, пепельницу, статуэтку... Этим и любил заниматься Антон, а между делом все думал о своей черной и белой магии.
Траншею давно обжили. По глубокому дну ее были проложены деревянные решетки, а под решетками проходила канавка, по которой стекала во время дождя вода; правда, в низинах сток был плохой, и вода туда собиралась из всех окопов и траншей. Ее приходилось вычерпывать, а она снова натекала, и траншея наполнялась белой и тягучей, похожей на сметану, жидкой грязью. Приходилось ходить по этой жиже, пока она не загустеет, тогда ее выбрасывали лопатами за бруствер. По стенкам траншей прикреплены планки с роликами, на которые натянуты телефонные провода. По решеткам на дне траншеи проложена миниатюрная узкоколейка для подвоза боеприпасов, пищи, дров, воды. Все уже знакомо, все изучено до тонкости... Чем заняться?
Как-то неожиданно для себя пристрастились к картам. Как-никак, а солдат получал двенадцать рублей, младший унтер-офицер — пятнадцать, старший унтер-офицер — восемнадцать... Да за каждый Георгиевский крест по три рубля дополнительно. Это были заграничные повышенные оклады, не то что на русском фронте — семьдесят пять копеек в месяц. В общем, в переводе на франки получалось неплохо — рядовой получал тридцать два франка пятьдесят сантимов. На эти деньги можно было щегольские ботинки купить или литров двадцать простого виноградного вина...
И начали пулеметчики играть в очко. Ванюша не проявлял интереса к этой игре, но все же за компанию играл и, странное дело, обыгрывал всех. Через день или два все деньги солдат пулеметного расчета оказались у Ванюши. Потом он обыграл стрелковое отделение, и у него скопилось около шестисот франков.
Вскоре появились азартные игроки и в других взводах пулеметной команды. Самым удобным местом для картежной игры оказался аванпост № 2 — начальство сюда не заглядывало, а добраться до него легко.
Ванюша был совсем неопытный игрок, а деньги все же плыли к нему. Ударит по банку — и снимает. Иногда так, шутя, откроет десятку и говорит: «Давай туза бубей». И бубновый туз на самом деле приходит.
Денег у Ванюши скопилось много: Хольнов складывал их прямо в вещевой мешок — Андрей был за казначея, как самый положительный из пулеметчиков. Впрочем, сам Гринько не дорожил деньгами. К чему они ему? От войны ими не откупиться, хоть она уже и встала поперек горла. Андрей с Жоркой сходили на ночь в Мурмелон, накупили целый мешок разного шоколада, даже ванильного с орехами, принесли несколько бутылок бенедиктину, а также фотоаппарат «Кодак», пленки к нему и другие принадлежности. Жорка, конечно, вернулся пьяный, как его ни оберегал от этого Андрюша. Этот поход предприняли тайно от Федина и от всего начальства. Весь день после похода ребята отсыпались.
Совершенно неожиданно для пулеметчиков пришла смена: 1-й полк сменил части 2-го полка, и последний отошел в район Мурмелона в резерв корпуса. Один батальон был направлен на парад в Париж в честь французского национального праздника 14 июля — дня падения Бастилии, а остальные два батальона вели по ночам окопные работы — строили тыловые позиции. Но пулеметчикам было некоторое послабление: они учились стрелять из пулеметов на мурмелонском стрельбище.
Опять пошла беззаботная тыловая жизнь. Пулеметчики все подговаривали Ванюшу сыграть в карты с отборными полковыми шулерами. Он нехотя согласился. И вот ночью собрались в землянке под строгой охраной товарищей. Началась игра. Колоды карт новые, только что распечатанные перед игрой; на столике, освещенном двумя свечками, горка франков — ну чем не Монте-Карло! Банк держит завзятый картежник, обыгравший весь 3-й батальон. Он раздает карты и колоду кладет на стол. Все сосредоточенны и серьезны, лишь раздуваются ноздри от горячего дыхания, как у скаковых лошадей. Но Ванюша спокоен, даже легкомыслен. Он беззаботно следит за картами, но как бы между прочим запоминает порядок движения карт в колоде, их последовательность...
Рядом с ним Петька Фролов — он в роли телохранителя, да и деньги все у него. Через плечо у Петьки брезентовая сумка, а в ней — франки. Он отсчитывает и выкладывает тоненькие, хрустящие стофранковки.
Вот очередь Ванюши. На кону семьсот франков. Можно сразу вылететь в трубу или выиграть кучу денег. Ванюша даже не посмотрел свою карту и бьет по банку. Петька отсчитывает семь сотен и выкладывает на стол. Ванюша поднимает верхнюю карту из колоды и переворачивает ее — туз. Переворачивает свою карту — десятка червей. Очко!
Петька Фролов нервно вздыхает и жадными руками загребает деньги в сумку.
Потом еще один выигрыш Ванюши. Игра кончается — у партнеров денег больше нет. Ванюша и Фролов с сумкой тихо выходят из землянки. Их уже поджидают Евгений Богдан, Андрей Хольнов и Жорка Юрков. Все, довольные, направляются в свой барак.
3
Потом 2-й полк снова вышел на передовую линию на смену 1-му полку. Поступила команда: батальонам и ротам занять прежние места. Что ж, начальство рассудило верно: люди уже знают местность, ориентиры, цели, расстояние до них — зачем ставить их на новые участки? Ванюша со своим пулеметом и отделение из шестой роты направились на аванпост № 2.
Пулеметчики даже рады такому случаю: хотя и опасности больше, приходится сидеть прямо под носом у противника, но зато и от начальства подальше. Так по привычке заняли свои места. Но по всему чувствовалось: здесь многое изменилось. И действительно, 1-й батальон 1-го полка, занимавший позиции на аванпосту, так раздразнил немцев, что они в ночь на 17 июля после недолгой, но сильной артиллерийской подготовки пошли на этот батальон в атаку. Завязался короткий бой силовой разведки: 2-я рота батальона перешла накоротке в контратаку и отбросила немецких егерей, захватив четырех пленных, но зато дорого заплатила за это, потеряв тринадцать человек убитыми и тридцать шесть ранеными. Попало от артиллерийского огня и самому аванпосту. Было разрушено убежище. И сейчас еще видны следы ремонта. Приходится держать ухо востро.
Теперь участок, занимаемый русскими войсками, стал довольно беспокойным. Ночные разведывательные поиски участились с обеих сторон, и редкий день проходил, чтобы русская бригада не несла потерь. А начальство все стремилось к активности и организовывало одну разведку за другой. Этот coup de main (разведывательный поиск) стал обычным явлением. А ведь у французов до этого здесь была тишь да благодать...
Но пулеметчики все же приспособились к опасности. Ванюша увлекся своим фотоаппаратом, снимал товарищей и снимки отпечатывал на солнце. Андрюша Хольнов был у него подручным — готовил проявитель, закрепитель и проявлял пленку, а карточки делал Ванюша. Фотобумага была только для печати на солнце, о ночной, как ее называли, наши «фотографы» и понятия не имели.
На аванпост потянулись со всего полка желающие сняться. Они пробирались по ходу сообщения и искали Гринько. А он никому не отказывал: ведь как приятно солдату послать домой из далекой Франции фотографию, да еще такую, где он запечатлен прямо в траншее, под самым носом у немца! Ванюша был бескорыстен и брал деньги за карточки только для того, чтобы восполнить расходы на пленку и бумагу. Словом, работал по себестоимости. А вот Жорка Юрков — тот озорничал. Возьмет аппарат, когда все отдыхают, и давай пустым щелкать посетителей. И задаток с них берет, а потом на батарее у французов вина накупит. Французским солдатам выдавали на фронте по три четверти литра в день виноградного вина и по одной шестнадцатой литра кирша. Этого зелья можно было всегда купить у артиллеристов, вот Жорка и пользовался такой возможностью. Смотришь, он уже во хмелю, а Ванюше приходилось рассчитываться за его проделки, когда «клиенты» являлись за карточками.
— Ты, Жорка, хоть записывай, кого снимал пустым аппаратом, чтобы я знал, что их действительно надо снять, — просил его Ванюша.
— А вы мне давайте денег на вино, тогда я и снимать никого не буду, — парировал Жорка.
Пришлось пойти на такую сделку.
Как-то писарь команды Гагарин, в обязанность которого входило доставлять почту в окопы, принес письма. Пришли долгожданные весточки из родных мест! Радости солдат не было конца.
Получил и Ванюша два письма из Казани: одно от Веры Николаевны (Ванюша с ней переписывался, но с единственной целью — узнать что-либо о Валентине Павловне, с которой связи не имел), а второе — от самой Валентины Павловны. Трудно передать ту радость, которую он испытал. Но виду не подал, только в глазах засветился огонек счастья.
Рядом с пулеметным гнездом грохнула немецкая мина, всех обдало пылью и белыми крошками гипса. Пулеметчики инстинктивно пригнулись, притихли, а Гагарин покатился по крутым ступенькам в убежище. Переждав очередной обстрел, все принялись читать свои письма.
Вера Николаевна — Ванюша распечатал ее письмо первым — писала, что по нему очень скучает Игорек и все собирается ехать во Францию. Как бы между прочим Вера Николаевна сообщила: к Валентине Павловне неожиданно приехал в гости прапорщик Манасюк, отрекомендовался, сказал, что знает ее по словам Ванюши. Время у них пролетело весело, и он, кажется, женился на Валентине Павловне. Собирается устроиться — вернее, его собираются устроить — где-нибудь в запасном полку в кадрах.
Это известие словно громом поразило Ванюшу. Ему сразу стало жарко, на лбу выступил пот, и он спустился за Гагариным в убежище, чтобы товарищи не заметили его растерянности. Перед глазами сразу встала казарма с трехъярусными нарами в 1-м пулеметном Ораниенбаумском запасном полку и тот вечер, когда он писал на тумбочке письмо Валентине Павловне, сидя на нижних нарах. Только под конец он заметил, что его письмо прочитал ефрейтор Манасюк... Но ведь когда Ванюша выругал его за это, Манасюк дал слово, что поедет к Валентине Павловне только для того, чтобы рассказать ей, как Ванюша Гринько крепко ее любит. Вот и рассказал... Какой подлец!
Всю ночь не спал Ванюша. Он дежурил у пулемета, а мысли его были далеко-далеко, около Валентины Павловны. Он сжимал ее письмо в своем нагрудном кармане, но еще не читал его. Ему хотелось, чтобы все, о чем сообщала Вера Николаевна, было неправдой.
Наступило утро, небо над немецкими позициями начало розоветь, и наконец показался краешек красного солнца. Ванюша решил прочесть письмо. Разрезав осторожно конверт острым перочинным ножичком, которым обрезал края фотобумаги, когда она не вмещалась в рамку, Ванюша осторожно достал письмо.
«Доброе утро, дорогой друг Ваня! Я только что встала и нежусь на солнышке за папиным письменным столом. Вот пишу Вам письмо...»
Ванюша на минуту оторвался от письма. «Дорогой друг Ваня!» Не может быть, чтобы женщина, вышедшая замуж, писала такие нежные слова. И он продолжал читать:
«...На днях совершенно неожиданно явился ко мне прапорщик Манасюк и отрекомендовался, что он меня хорошо знает по Вашим словам. Меня это очень озадачило, и было больно и грустно за Вас: он многое рассказал мне с Ваших слов о наших отношениях и... рассказал о том, чего не было. Ну, бог с Вами, пусть он простит Вас. Мне теперь все равно. Он пробыл у нас неделю — она пролетела как чудесный миг. Кончилось тем, что я вышла за него замуж...»
Внутри Ванюши что-то оборвалось, горький комок подкатил к горлу. Но он заставил себя дочитать письмо до конца:
«...С большим огорчением проводила его в Симбирский запасной полк, куда он получил назначение по нашей протекции. Жаль, что Вы мне не писали эти полгода. Неужели все чувства угасли и все прошло и развеялось, как дым? Я видела Ваше фото у В. Н. Вы выглядите таким молодцом, возмужали. Желаю Вам счастья.
Крепко Вас обнимаю.
Вал. Снегирева.
P. S. Фамилию я оставила свою, его фамилия мне не нравится.
В».
Какое-то время Ванюша сидел, тупо упершись взглядом в доску, которая закрывала бойницу пулеметного гнезда, потом глубоко вздохнул. Ему было нестерпимо обидно и больно, что Манасюк ради достижения своей цели пошел на подлость, оклеветал его, Ванюшу, в глазах Валентины Павловны, выставил его лгуном, вызвав у нее озлобление и ненависть к нему.
Но сама-то Валентина Павловна! Как она могла поверить Манасюку, от которого за версту пахнет подлостью?
— Ну и черт с вами! — вырвалось у Ванюши.
Проснувшийся от этого возгласа дежуривший с ним у пулемета Андрей Хольнов удивленно посмотрел на своего друга.
И странно, будто что-то тяжелое свалилось с Ванюшиной души, и она, облегченная, просветлела. Больше Ванюша не получал писем от Валентины Павловны, да и не хотел их получать, но зато аккуратно переписывался с Верой Николаевной. Теперь она предстала перед ним в каком-то новом свете. Ванюша понял, что это настоящий, преданный друг.
4
«Солдатский вестник» сообщил, что какой-то разведчик слышал в тылу немцев русскую речь. И вот пошли приготовления к разведке. Нужно было захватить пленных и узнать, в чем дело. Может быть, немцы используют русских пленных на окопных работах на передовых позициях, нарушая международную конвенцию по обращению с военнопленными? Тогда, мол, надо задуматься над тем, как их вызволить из плена.
Команда охотников четвертой роты под начальством прапорщика Гука, выследив немцев, ворвалась в их окопы, захватила двух немецких солдат и благополучно отошла с ними в свои траншеи. Это вызвало сильную перестрелку и артиллерийский огонь с обеих сторон. К удивлению пулеметчиков, аванпост № 2 остался вне обстрела. Но передовая траншея и вторая линия были под сильным огнем и понесли потери.
Французское начальство восхищалось храбростью русских солдат и их боевой работой. Командир французского корпуса генерал Дюма писал по этому поводу в своем донесении «Ils prouvent leur solide et sérieuse valeur et leur ardent désir de faire» , a русское начальство с достоинством принимало похвалы, а вместе с похвалами и французские ордена. Это побуждало его к организации новых и новых вылазок во вражеский тыл.
— Проклятые «кудемены», когда они только кончатся! — возмущались солдаты.
«Кудемены» — от французского «coup de main» — разведывательный поиск. Переложение весьма вольное, но «кудемены» эти действительно засели в печенках.
— Кому на грудь кресты, а у кого голова в кусты, — невесело шутили русские солдаты.
Немцы начали вести себя очень осторожно и при каждом шорохе открывали беспорядочный огонь по всему фронту русских войск, тщательно заплетали проволокой все подступы к своим траншеям, в общем делали все, чтобы наши разведчики не могли проникнуть в их тыл. По показаниям захваченных вражеских солдат, они действительно использовали русских военнопленных на работах по укреплению своих тыловых позиций.
Русское начальство тоже приняло ответные меры. Чаще стали появляться в траншеях господа офицеры — проверяли дежурство и наблюдательные посты. Наведывался и командир 2-го батальона подполковник Готуа.
Это был очень требовательный к себе и к подчиненным офицер. Ходил он по траншеям один, без сопровождающих, в своих мягких кавказских сапогах и, как кошка, подкрадывался к постовому наблюдателю. И горе тому, кто задремал на посту — Готуа бил свою жертву обухом клинка или плашмя.
Но и тут не обошлось без солдатской хитрости. Вот подкрадется Готуа к дремлющему наблюдателю — хлоп его шашкой что есть силы. А это — чучело! Аж завизжит Готуа от злости.
Как ни храбр был командир батальона, но бить солдата на фронте опасно — можно пулю в затылок схлопотать. На это отнюдь не двусмысленно намекали ему солдаты в анонимных письмах. Однако подполковника пронять было трудно. Получив очередное письмо, он при первой возможности собирал солдат своего батальона, выходил на середину круга, высокий, сухой, в черной черкеске с гозырями, почти на целую голову возвышающийся над общей массой, и зачитывал письмо. После этого он вызывал к себе автора — если тот не трус. Разумеется, никто не выходил. Тогда Готуа объявлял, что письмо написано трусом, а он трусов презирает, рвал письмо на мелкие кусочки и пускал их по ветру. Тем не менее никаких покушений на подполковника Готуа не было — его побаивались.
Однажды в конце дня в пулеметном гнезде собрались пулеметчики и тихонько запели «Вечерний звон». Рядом в небольшом усике траншеи стоял дежурным наблюдателем Петька Фролов. Его тоже привлекла песня, и он, подойдя поближе, стал подтягивать. А голос у него был хороший, недаром Петр числился в запевалах команды. Да и песня была такая чистая, душевная, русская, что действительно вызывала «так много дум». Ваня поднял голову и посмотрел на вход — видит Петьку с карабином и рядом с его головой лицо подполковника Готуа. Командир батальона тихо подкрался сзади к Фролову и теперь внимательно вслушивался в песню. Ванюша вскочил как ужаленный и начал рапортовать, а Петр, воспользовавшись заминкой, незаметно улизнул на свой пост. Все были уверены, что Готуа в сумерках не заметил этого.
Командир батальона задал несколько вопросов Ванюше, а потом наводчику и его помощнику, как бы нарочно давал время Фролову запять свое место. Потом в сопровождении Ванюши направился к Петькиному усику.
— Что видишь, что слышишь, душа лубэзный? — обратился он к Фролову.
Тот растерянно что-то ответил.
— А почему ты бросаешь пост и уходишь песни петь?
— Никак нет, вашевысокородие, я был на месте и все время наблюдал за противником.
— Зачэм врешь, мэрзавец?! — повысил голос подполковник.
Кричать он не мог, понимал, что находится на аванпосту, под самым носом у немцев, поэтому только весь дрожал от злости и шипел, как змея.
— Он не виноват, я виноват, ваше высокоблагородие! — прошептал Ванюша.
Подполковник удивленно посмотрел на него, поблескивая своими черными, как уголь, глубоко посаженными глазами на худом старческом лице, — Готуа было, наверное, далеко за пятьдесят.
— А ты за чем смотришь, начальник пулемета?! — зашипел он, водя кулаком около носа Ванюши.
И Ванюша сообразил, что нужно делать: он приблизил свое лицо к кулаку Готуа: вот, мол, тебе моя морда, бей! Этот «маневр» подполковник понял. Но он заметил также Георгиевский крест на груди Ванюши.
— Сажаю тебя на чэтверо суток под строгий арэст за плохое несэние служба на пэрэдовом посту. Доложи об этом начальнику пулеметной команды! — И, мягко ступая, подполковник, как рысь, пошел дальше по траншее в сторону стрелков. Там, где замыкался круг траншеи аванпоста, имелся крытый ход сообщения; и когда Готуа (судя по времени) спустился в него, пулеметчики с облегчением перевели дух.
— Вот тебе и «Вечерний звон», — переговаривались они между собой.
— И черт тебя принес к гнезду, — нападали товарищи на Фролова, — вот теперь Иван будет отдуваться за тебя!
— Тише ребята, — примирительно сказал Ванюша. — Теперь дело не исправишь, а вот какой черт принес Готуа на аванпост? Ведь он никогда сюда не заходил.
Наутро о случае на аванпосту было доложено по команде. Сагатовский не находил себе места и безудержно ругался.
Было приказано высылать ефрейтора Ивана Гринько два раза в день с полной выкладкой под ружье к землянке командира 2-го батальона подполковника Готуа. Обычно эта процедура заключалась в следующем: к десяти часам утра провинившийся, навьюченный вещевым мешком и прочим снаряжением, так, что общий вес, включая винтовку и скатку, составлял семьдесят два фунта, являлся к землянке командира батальона, где дежурный фельдфебель ставил его под ружье по команде «На плечо». С этого момента отсчитывалось время. Нужно было стоять «смирно» два часа не шелохнувшись. Сзади был столик, Готуа выходил и садился за него, перебирая какие-то бумаги. Если солдат чуть шевельнется под ружьем, следовала немедленно команда — «К но-ге». А потом вновь — «На плечо». И время уже вновь отсчитывалось с этого момента. Так нужно было два часа под ружьем с полной выкладкой отстоять до обеда и два часа после обеда: это равнялось одним суткам строгого ареста.
Нестерпимо обидно было стоять под ружьем на солнцепеке, да и тяжело. Некоторые солдаты не выдерживали и теряли сознание. Их обливали водой, приводили в чувство, давали понюхать нашатыря и опять ставили у землянки.
Ванюша героически переносил это наказание и три дня подряд отстоял по четыре часа под ружьем и ни разу не был замечен в нарушении стойки. Хотя все же он сжульничал: к ружейному ремню незаметно прикрепил большой шинельный крючок и с помощью его цеплял винтовку к ремню снаряжения. Рука только чуть поддерживала приклад и почти не ощущала тяжесть винтовки. Иначе рука могла занеметь, винтовка весила все-таки около двенадцати фунтов. И тогда, независимо от воли солдата, винтовка выпала бы из руки. Ванюша этого избежал. Что делать, сама жизнь толкала солдата на хитрости, облегчающие ему нелегкую службу.
На третьи сутки, к концу дня, пришло прощение: подполковник Готуа смилостивился и отменил дальнейшее наказание. Видимо, он нашел в Ванюше какие-то солдатские достоинства, смягчившие его жестокое сердце. Эту весть все пулеметчики команды восприняли с радостью.
Наказание, нужно сказать, не понизило авторитета Ванюши в команде, даже в глазах Сагатовского и «шашнадцатого неполного». Напротив, Ивана Гринько стали еще больше уважать товарищи и старшие, его озарял ореол мученика, человека, явно пострадавшего за своего подчиненного. А Петька Фролов готов был отдать жизнь за Ванюшу, он любил его всем сердцем.
— Посылай, начальник, в разведку — немца притащу, вот увидишь, — предложил Петька, чтобы хоть как-то искупить свою вину. — Был я намедни у разведчиков шестой роты, они почти каждую ночь выходят в разведку, вот я с ними и пойду. Но действовать буду один и один захвачу немца.
Этому никто не удивлялся, все знали отчаянную храбрость, ловкость и бесшабашность Фролова.
А разведчики шестой роты действительно творили чудеса. Однажды они во главе с рядовым Ющенко, добродушным и тихим украинцем из Таврии, выследили немецких разведчиков и молча напали на них. Ющенко бросился первым и заколол штыком двоих — те не успели и ахнуть. Его товарищи еще троих закололи, а одного с пробитой штыком грудью приволокли на палатке в траншею аванпоста, но он тут же испустил дух. Наши разведчики отделались двумя легкими ранениями (тоже штыковыми). Командир корпуса генерал Дюма в восхищении писал в своем донесении: «Le Russe est encore le soldat du combat à la baïonnette» .
Глядя на приземистого, усатого Ющенко, медлительного и неловкого в обычное время, совершенно нельзя было предположить в нем такого мужества и сноровки. Но на его груди уже красовался Георгиевский крест. А теперь, наверное, получит французский военный крест...
Был у разведчиков офицер, подпоручик Блофельд — из прибалтийских немцев. Ничего не скажешь: храбрый, смелый в боевом деле. Но первый мордобоец, сволочь — иначе его и не называли солдаты. И подумывали разведчики: как бы отправить Блофельда на тот свет. Все как-то не удавалось. Начали подговаривать рядового Ющенко взять на себя это дело, но он категорически отказался.
В начале августа пошли разведчики на поиск, а уходили они обычно с аванпоста № 2, поэтому пулеметчики всегда были в курсе дела. Повел их подпоручик Блофельд. Пошли и пропали. Все забеспокоились, даже подполковник Готуа. Начали готовить на поиск знаменитого Кошку — разведчика, любившего действовать в одиночку, только под прикрытием.
Но вдруг разведчики дали о себе знать — с вражеской стороны донеслись звуки сильного боя. Оказывается, русские солдаты четыре дня лежали среди немецкой проволоки, высматривали и только после этого ворвались в немецкие окопы. Тогда-то и завязался бой. Кое-как удалось русским выбраться из окопов. Все разведчики видели, как отошел и Блофельд. Еще сутки просидели они в старых воронках от снарядов, держа с собой двух немецких пленных с кляпами во рту. В последнюю ночь перед отходом попала неизвестно чья ручная граната в воронку подпоручика, разорвала ему живот, осколком пробила голову. Подпоручик Блофельд был убит. С трудом дотянули разведчики пленных немцев до аванпоста. Ющенко, весь измазанный кровью, притащил труп Блофельда и, когда опустил его в траншею, облегченно вздохнул.
— Ух и тяжелы же вы, вашеблагородь. — Ющенко широко перекрестился: — Царство вам небесное...
Повели связанных немцев, от которых дурно пахло. Санитары уложили на носилки мертвого подпоручика, накрыли его палаткой и понесли. За ним пошел понурив голову рядовой Ющенко, у которого рядом с Георгиевским крестом красовался французский военный крест.
Сколь терпелив же ты, русский солдат, сколь добра и отходчива душа твоя...
5
Взводный старший унтер-офицер Федин принес пулеметчикам жалованье. Обычно он редко заходил на аванпост № 2, не чаще одного раза в неделю, а все остальное время находился со вторым пулеметом на основной линии первой траншеи. Пулеметчики, конечно, обрадовались — можно будет сходить к французам на батарею за веселительным. К тому же получился как бы двойной праздник. Вместе с Фединым на аванпост пожаловал Гагарин с почтой.
Ванюша получил письмо на французском языке.
— А это тебе еще mandat de poste. — И Гагарин протянул Ванюше бланк.
— А что это за «менда-де-пост», объясни-ка, — зубоскалил Петька Фролов.
Гагарин недовольно поморщился:
— Это денежный почтовый перевод. На пятьдесят франков.
— Тьфу, — сплюнул Фролов, — богатому черт дитя колышет. Зачем ему деньги? Вон у него в убежище висит полная гранатная сумка этих франков, да и сейчас, поди, будет прибыль — ведь Федин принес получку...
Ванюша попросил Гагарина прочесть письмо, тот нехотя стал читать и переводить:
— «Дорогой крестник! Не удивляйтесь, что я так вас называю. У нас принято брать себе крестников из заслуженных солдат-иностранцев, сражающихся за нашу святую Францию.
Вот мне и вручили ваш адрес через комитет французских женщин Красного Креста, чтобы проявлять о вас материнскую заботу. Посылаю вам немножко денег, чтобы облегчить вашу солдатскую участь и жизнь в окопах. Прошу выслать мне вашу фотографию и написать немного о себе. Кто вы, откуда родом, кто ваши родители?»
— Ну, в общем, опишешь ей свою автобиографию, — сказал Гагарин. — Вот и все. Подпись — «уважающая вас ваша марен де ля гер».
Было заметно, что Гагарин торопится: он не любил задерживаться на аванпосту.
Все уже расписались в ведомости на раздачу жалованья, получили деньги, и Федин тоже освободился, но не ушел, а стал проверять чистоту в убежище и в траншее. Гагарин торопил его:
— Пантелеймон Денисович, пора двигаться обратно, а то скоро понесут обед и будет трудно проходить ходом сообщения.
Но Федин пошел на наблюдательный пункт взглянуть, как Антон Корсаков несет службу, да и заодно посмотреть в самодельный перископ на немецкие окопы.
— Пойдемте же, Пантелеймон Денисович, — не отставал Гагарин.
Наконец они ушли, чему пулеметчики были рады. Они не любили посторонних в своей траншее: шум лишний и глаз чужой.
— Ну, давай хвастайся, Ванюша, письмом и фотокарточкой своей крестной, — окружили Гринько пулеметчики.
Жорка Юрков долго рассматривал карточку, на которой стояла во весь рост женщина лет за пятьдесят и с ней мальчишка лет четырнадцати-пятнадцати.
— Жаль, что она уже в возрасте, — заключил Жорка, — а то можно было бы попросить ее приехать к нам в траншеи... В гости.
Евгений Богдан с укоризной посмотрел на Юркова и нравоучительно сказал:
— Старших уважать надо, а не зубоскалить, тем более — она крестная мать.
Юрков махнул рукой и направился на смену Антону Корсакову.
Ванюша долго вчитывался в письмо, и у него появилось подозрение, что Гагарин перевел написанное далеко не точно. В письме написано: «Mon cher filleul». Это он перевел: «Дорогой крестник», в то время как следовало: «Мой дорогой крестник».
— Правильно, — подтвердил Антон, тоже немного разбиравшийся в языке.
Наутро нежданно-негаданно появился на аванпосту лейтенант Кошуба вместе со Степаном Кондратовым, который принес хлеб, сахар и термос горячего чая.
— Вот и добрались, ваше благородие.
— Вы меня, господин Кондратов, не называйте «ваше благородие», а называйте «мон льетнан», сколько я вам говорил.
— Никак не можно, ваше благородие, нарушать порядок, он у нас царем-батюшкой заведен. А то унтера так намолотят по морде, что будь здоров! Да еще и розог всыплют...
Ванюша воспользовался хорошим настроением лейтенанта и попросил перевести ему злополучное письмо. Кошуба охотно взялся переводить. Он прочитал:
— «Мой дорогой крестник, я вас очень прошу простить меня, что я вас так называю. Я очень хотела проявить заботу о вас, так далеко оторванного от вашей родины, и обратилась в Париж, в Комитет французских дам, состоящий при Красном Кресте...»
В общем, по смыслу получалось то же, только окраска была иная. Лейтенант Кошуба, не торопясь, закончил перевод, вернул письмо и сразу же предложил написать ответ француженке.
— Покорнейше благодарю, мон льетнан, — ответил Ванюша, — я ей сам напишу.
— Ошень хорошо, — похвалил Кошуба Ванюшу, — первый раз будет трудно, а потом куда легче, и вы познаете французский язык.
— Оно завсегда первый раз трудновато, вашблагородь, а потим иде, як по маслу, — высказался рядом стоявший Кондратов.
Пулеметчики заухмылялись, но смех сдержали.
Осмотрев пулеметное гнездо и убежище, Кошуба пожелал всем успеха в службе, а Ванюше подал на прощание руку.
— До свидания, господин Гринько. Это ошень хорошо, что вы будете изучать французский язык — это хороший, богатый язык.
Ванюша с Антоном действительно взялись изучать французский язык, причем довольно упорно: днями и ночами сидели над словарями, разговорниками и письмовниками. Самое главное для Ванюши было написать своей marraine de la guerre ответное письмо. Они кое-как с Антоном подобрали немудреный текст, и Ваня написал. Он так теперь увлекся французским языком, что даже не хотел играть в очко. Но не смог устоять под общим напором пулеметчиков и снова обыграл весь аванпост.
В это время поступило известие, что Румыния объявила войну Австро-Венгрии и Германии. Смысла этого события солдаты не понимали, а он заключался в том, что Румыния решила кое-чем поживиться, пользуясь успешным наступлением русских войск на Юго-Западном фронте летом 1916 года. Таким образом, успех генерала Брусилова дал России нового союзника. Было приказано прокричать три раза «ура» во всех траншеях и выставить плакаты с надписью: «Немцы, Румыния вам объявила войну, теперь вам скоро наступит конец». Немцы обозлились и открыли по плакатам сильный артиллерийский огонь. Пришлось скорее убрать их. Обстрел прекратился.
Спустя некоторое время разведчик 2-го батальона подпоручик Тихомиров, которого все уважали за добрый нрав, не побоялся после смерти Блофельда, о которой ходило много разных толков, пойти в разведку с группой солдат. Они удачно выследили немцев, и ночной поиск увенчался полным успехом: разведчики приволокли двух пьяных немцев. Оказывается, немцы не зря пьянствовали — они наголову разгромили румын и в свою очередь подняли над траншеями плакаты с короткой надписью на русском языке: «Капут вашим румынам». Пришлось теперь французской артиллерии открыть «тир де бараж» и заставить немцев убрать эти раздражающие плакаты.
— Выходит, мы теперь квиты с немцами, — сказал кто-то из пулеметчиков.
— Э-э! — ответили ему. — Кто тут разберется. Нам бы скорее война кончалась да в Россию...
6
Тяжелая солдатская служба текла своим чередом. Обе стороны сидели, глубоко зарывшись в землю, забрасывали друг друга минами, которые неожиданно рвались в окопах и наносили тяжкий урон. Но и отвести душу надо солдату. Пулеметчики опять стали обладателями крупных сумм франков и как-то по разрешению начальства Женька Богдан, Андрей Хольнов и Жорка Юрков получили увольнение в Мурмелон ле-Гран на целый день. Когда вернулись, первые двое были навеселе, а Жорка совсем пьяный. В передовых траншеях он хватил своей гармоникой по ежам из колючей проволоки и порвал в клочья мехи. Теперь пулеметчики с горечью рассматривали разбитую гармонь. Починить ее почти не было никакой возможности — где такого мастера найдешь! Проспавшийся к утру Жорка как увидел, что сделалось с его любимицей, так сразу и разревелся, приговаривая и причитая над гармонью, как над живой: и моя милая, и моя ясная, и моя золотая северянка, как я без тебя буду, на чем я успокою свою бедную голову и свое сердце... И опять ревел белугой.
Действительно, потеря была большая. Андрюша с Жоркой собрали гармонь, уложили в ящик. Но Антон стал серьезно обдумывать, как ез починить.
— Не сдали бы голоса и лады, а мехи я как-нибудь склею и подлатаю, — уверял он пулеметчиков.
Антон стал добывать необходимый материал: клей, картон, перкаль, выправил угольники, смастерил новые из латуни. Все ему помогали и суетились, охваченные этой неотложной заботой.
Несколько мин неожиданно разорвались над самым пулеметным гнездом. Земля вздрогнула, всех обдало гарью и меловой пылью. Следующая очередь легла по стрелкам. И пошла артиллерийская подготовка: немцы что-то задумали.
Пулеметчики кинулись в убежище. Гринько и Фролов остались у пулемета, откинули наблюдательный щиток и стали следить за противником. Огонь артиллерии и минометов все усиливался, немцы били главным образом по аванпостам № 1 и № 2 и по передовой основной траншее. Все заволокло дымом и пылью, трудно стало наблюдать за проволочными заграждениями, а мины все рвутся и рвутся, да с таким треском, что дрожит пулеметное гнездо. Сколько продолжался обстрел — трудно сказать, в это время каждая минута тянется мучительно долго.
Вот по сигналу командира стрелкового отделения солдаты выбежали из убежища и заняли ячейки в передней стенке траншеи. Ванюша увидел какие-то фигуры в дыму у проволочных заграждений и открыл огонь. Подоспели остальные пулеметчики. Юрков сел за пулемет, а Ванюша занял наблюдательный пост между пулеметом и стрелковым отделением.
Артиллерийский обстрел аванпоста № 2 усилился, а пехота стала обходить его по флангам, но, попав под огонь пулеметов, залегла и притихла. С новой силой вспыхнула артиллерийская стрельба с обеих сторон, особенно старалась французская пушечная артиллерия. С трудом различались желтые, белые, синие и красные ракеты, вызывавшие огонь на соответствующий сектор и корректировавшие его в зависимости от действий наступающих. Потом стало все затихать, а через некоторое время перестрелка возобновилась. Затрещали выстрелы уже сзади аванпоста. Ванюша распорядился забросать проходы в траверсах колючими ежами и занять круговую оборону. Пули летели с тыла и трудно было сказать, чьи они. Завязался упорный бой по круговой защите аванпоста.
Немцы стали забрасывать траншеи русских ручными гранатами, стрелки и пулеметчики им отвечали. Вот двое стрелков свалились замертво, а вот и Фролов упал на дно траншеи, к нему подскочил Богдан и стал его перевязывать.
Наступили густые сумерки, потом ночь, а бой продолжал бушевать. Везде взвивались ракеты, и пулеметный огонь при этом вспыхивал с особой силой. Потом все неожиданно стихло. Связь была порвана, и не было известно, где кто находится и что творится вокруг. Стали осматриваться и подсчитывать потери. Пулеметчики оказались все целы, только Петру Фролову вырвало осколком кусок мышцы левой ноги. Перевязанный, он лежал в убежище. А у стрелков один был убит наповал осколком в голову, а другой тяжело ранен в грудь.
После полуночи опять загрохотала немецкая артиллерия, разрывы стали покрывать весь район аванпоста № 2. Несколько мин попали в траншею и разворотили ее, завалили ящиками с опилками, которые были установлены на бруствере на случай отражения газовой атаки. Хорошо, что стрелки и пулеметчики укрылись в индивидуальных ячейках и не пострадали.
Вот взметнулись несколько красных ракет. Гринько тоже выпустил три красные ракеты, вызывая артиллерийскую подмогу. Барражный огонь окаймил аванпост. При вспышке разрывов Ванюша увидел в тылу поста немцев, которые пытались вытянуть из-за траверса ежи и колючие рогатки.
— Корсаков, Богдан, за мной! — Они втроем кинулись к траверсу и стали забрасывать немцев ручными гранатами. Кто-то со стоном свалился в траншею, а пулеметчики все бросали и бросали гранаты. Пулемет вел огонь короткими очередями. Справа стрелки тоже защищали свой тыловой траверс от немцев, пытавшихся проникнуть с тыла в траншею аванпоста. На миг появилась связь, но только и услышали пулеметчики в трубку: держитесь, переходим в контратаку, — и опять связь пропала.
Ствол пулемета уже стал багрово-красным; Юрков и Хольнов быстро сменили его и вновь открыли огонь.
Ванюша одну за другой пустил белые ракеты и увидел, что немцы убегают. Где-то слева послышалось прерывистое «ур-р-ра». Наверное, стрелковые роты контратакуют.
Стало легче на душе. Гринько оставил у траверса Корсакова, а сам занял место на своем наблюдательном пункте, расположенном рядом с пулеметным гнездом. Неожиданно в траншее за ячейкой, в которой находился Ванюша, что-то ухнуло. Должно быть, разорвалась мина. Он только на миг увидел ослепительный блеск, а потом почувствовал сильную колющую боль в ушах... Все поплыло в желтом затухающем свете, и Ванюша, свалившись, как мешок с песком, на дно своей ячейки, погрузился в кромешную тьму.
Андрей Хольнов бросился к Ивану, но поднять и вытянуть его из узкой ячейки не смог.
— Гринько убит! — вырвалось у него.
Подбежал Юрков, и они с трудом положили бесчувственное тело на дно траншеи. Хольнов снял каску и опустил голову... И тут из груди Ванюши вырвался тяжелый вздох.
— Жив, жив! — закричал Андрей.
— Кто жив? — тихо спросил Ванюша и ощутил на своем лбу приложенное Андреем холодное, мокрое полотенце.
Через некоторое время Ванюша с трудом встал на ноги и сразу же как подкошенный опустился на землю: к горлу подкатывал неприятный комок, а в голове был страшный шум и звон.
Богдан осветил фонариком тяжело раненного немца, свалившегося в траншею у траверса, и подтянул его к убежищу. А при выходе из убежища лежал на ступеньках солдат, около него стоял ящик с ручными гранатами. Богдан чуть было не запустил в неизвестного гранату, да вовремя увидел, что это Петька Фролов.
Контратака шестой роты оказалась успешной. Корсаков, услышав русскую речь по ту сторону траверса, стал выбрасывать из траншеи колючие рогатки и ежи, чтобы пропустить пришедшее на помощь еще одно отделение. Небо стало сереть, наступал рассвет. Все стихло.
Долго пулеметчики приводили в чувство тяжело раненного немца. Дали ему горячего кофе. Немец назвал адрес и попросил написать маме, что ее сын честно умер за Германию. Потом простонал и на все вопросы лишь отрицательно покачивал головой. Так и умер, ничего не сказав...
Ванюше уже утром помогли спуститься в убежище, и он лег на свою койку.
Бой явился тяжелым испытанием для двух русских аванпостов.
Начальник 1-й Особой русской бригады генерал Лохвицкий вскоре получил письмо командующего 4-й армией генерала Гуро и решил объявить это письмо в приказе по бригаде. В письме говорилось: «Во время усиленных разведывательных атак, произведенных немцами против наших линий в ночь на 19 сентября, русские солдаты проявили беспримерную храбрость. Два передовых поста 1-й Особой русской бригады были совершенно окружены неприятелем. Тем не менее бойцы этих постов продолжали упорно сражаться и облегчили этим выполнение контратаки, их освободившей. Ставлю в пример поведение этих храбрецов всем войскам армии».
Письмо было справедливым. В результате этой схватки немцы оставили убитыми свыше полусотни и, очевидно, вдвое-втрое больше потеряли ранеными. Долгое время после этого они вели себя спокойно.
Пулеметчики поправили траншею, пополнили боеприпасы и продолжали удерживать свой уже прославленный аванпост. Не хватало только Петьки Фролова, который был эвакуирован в русский госпиталь в Эперне. У Ванюши звон в ушах через неделю прошел, и он полностью восстановил свои силы.
Немцы применили газы. Несмотря на то что со стороны их позиций местность в сторону русских и французов спускалась пологим скатом, опыт применения газов успеха не принес: случилось так, что ветер внезапно переменил направление, и газовая волна покатилась на немецкие позиции. На той стороне поднялся переполох: послышались звуки рожков и клаксонов, удары в гильзы, предупреждающие об опасности; названивали колокола; по всей линии окопов загорелись костры. Сразу вмешалась французская артиллерия и своим ураганным огнем подняла у немцев еще большую сумятицу и переполох. Очевидно, эта газовая атака «обратного действия» принесла много жертв самим же немцам.
Как только утихла «газовая» суматоха, в середине октября 1-ю Особую пехотную бригаду сменила 3-я Особая пехотная бригада под командованием генерала Марушевского, прибывшая из Росии через Архангельск и готовившаяся в течение полутора месяцев в лагере Майи. 1-я бригада, на этот раз уже автотранспортом, отправлялась в лагерь Майи на отдых.
Глава четвертая
1
Длинная колонна «камионов» привезла части 1-й Особой пехотной бригады в лагерь Майи. Все здесь было знакомо и по-своему близко. Только теперь пулеметчики разместились в той части лагеря, которая примыкала к самому городу, так что ходить в свою корчму, стоявшую на дороге по направлению на Малый Труан, стало подальше, нужно было шагать почти через весь лагерь.
Первое время бригаде был дан отдых. Солдаты написали письма на родину и отогревались на скупом осеннем солнышке перед своими бараками. Никто не сидел днем в казармах: изголодавшиеся лагерные блохи тучами наваливались на солдат и причиняли много беспокойства. Никакая дезинфекция не помогала: после нее в бараках стояла невообразимая, трудно выветриваемая вонь, а блохи не пропадали и наскакивали на солдат с еще большим ожесточением.
Гринько по-прежнему увлекался фотографией. Желающих сфотографироваться опять было вдоволь. Так что самодеятельная походная фотография Ванюши работала с полной нагрузкой.
Неожиданно возникло еще одно прибыльное дело. Как-то подсмотрели солдаты, что Антон Корсаков и Ванюша сами читают письма на французском языке, которые они получают от своих «марен де ля гор», и сами им пишут ответы. Вот пулеметчики и нагрянули с просьбами: «Переведи, пожалуйста, мое письмо», «Ответь, пожалуйста, моей марене». Мы, мол, не постоим, заплатим.
Пришлось «пойти навстречу». Мзду за это дело Ваня и Антон, вернее, их товарищи по пулеметному расчету, брали натурой: за письмо и ответ — одна фляга вина; за вежливое письмо, требующее более изысканного текста, — подороже, тут уж пол-литра коньяку, киршу или рому. В составлении этих писем Антон и Ванюша поднаторели. А для облегчения заготовили несколько постоянных, текстов: один для простого ответа — обычно эти письма направлялись в деревни; другой для изысканного — городским интеллигентным женщинам.
Ванюша с Антоном были вынуждены распределить обязанности: так как Ванюша лучше знал французский язык, писал разборчиво и красиво, на него легли «изысканные» письма. Антон же штамповал «деревенские». У Ванюши была более обширная клиентура. Каждому хотелось, чтобы его письмо было написано на хорошей бумаге, красивым почерком и произвело впечатление на адресата. Ведь вместе с письмами от «марен» поступали зачастую и денежные переводы...
Женька-пижон первым делом навестил свою «маман». По настоянию пулеметчиков, он упросил ее угостить товарищей, и «маман» устроила нечто вроде приема у себя наверху, в личных покоях. Весь расчет первого пулемета во главе с Ванюшей она угостила белым бочоночным вином. Правда, это вино дешевле красного, но пулеметчики были не в обиде. Они понимали, что у «маман» каждый сантим на учете, иначе не проживешь, вылетишь в трубу. Закуска была тоже простая — в основном винегрет и отварная картошка. Хлеб был по карточкам, поэтому пулеметчики принесли свой. И хотя все было очень скромно, пир удался на славу!
Вскоре начальство забеспокоилось: опасно, когда солдаты бездельничают. Надо их чем-нибудь занять. И вот, к удовольствию «шашнадцатого неполного», были назначены строевые занятия — основа основ военной подготовки солдат. Тут уж Карпо Ковш отвел свою душу!
Вернулся из госпиталя Петр Фролов. Весь расчет первого пулемета четвертой пулеметной команды теперь опять был налицо. А вслед за этим — новое событие: пришли награды.
Выстроили весь полк. Полковник Дьяконов зачитал приказ и стал торжественно прикалывать вызванным из строя награды. Была названа фамилия и ефрейтора Ивана Гринько. Ванюша вышел и пристроился к небольшой шеренге награжденных. Командир полка подошел к нему и, по французскому обычаю, как бы обнял и поцеловал три раза (но это был только жест), а затем приколол к его груди бронзовый крест с мечами. На зеленой полосатой ленточке ордена была прикреплена небольшая золоченая звездочка — «декорасион де кор», как говорили французы. Это означало, что награждение военным крестом произведено приказом по корпусу . Военная медаль была высшей солдатской французской наградой, и ее получил только один человек в полку — рядовой Ющенко, чему были от души рады все солдаты.
Между прочим, писаря, хорошо осведомленные обо всем, поговаривали что в полковой канцелярии шел немалый спор, чем наградить Ивана Гринько. По заслугам надо было наградить военной медалью. Да уж больно неровный характер у этого ефрейтора: службу он знает и любит, дисциплинирован, но читает пулеметчикам французские газеты, задает сомнительные вопросы и сам же отвечает на них в непредусмотренном уставом духе... Нет, уж лучше не спешить с медалью...
Так судило да рядило начальство. И наконец решило: чтобы овцы были целы и волки сыты — представить Гринько к награде военным крестом корпусной степени.
Впрочем, все это мало волновало Ванюшу. Он был доволен полученной наградой. К тому же орден ему нравился больше медали: крест был с мечами и отдаленно напоминал офицерского Владимира с мечами.
Ванюша ловил себя на мысли, что стремление стать офицером у него не пропало, а глубоко затаилось где-то в сердце. Он невольно вспоминал Николая Манасюка. Тот теперь прапорщик. Прапорщик! А ведь Ванюша чувствовал свое превосходство над Манасюком во всех отношениях. Взять хотя бы его пусть небольшие, но твердые военные знания... Да их хватило бы и для младшего офицера. Ко всему прочему Ванюша знал людей, уважал их, будь то солдат, крестьянин или рабочий. А ведь Maнасюк предаст любого, из-за своей личной выгоды не остановится нн перед какой подлостью и гадостью.
Ванюша подумал: «Может быть, это ревность?» Может быть, действительно это чувство усилило неприязнь к Манасюку? Но ведь он его не любил и даже презирал, когда встретился с ним впервые в Ораниенбауме в пулеметном запасном полку. Ну что ж, теперь презрение усилилось и, пожалуй, достигло наибольшей остроты.
Надо бы разобраться в своих чувствах к Валентине Павловне. Но Ванюша боялся этого. Ведь это все равно что сорвать только что окрепшую корку с засохшей, но еще не зажившей раны. «Дай ей бог счастья», — думал Ванюша о Валентине Павловне. И тут же душевные мучения вновь охватывали его: «А сможет ли она быть счастливой с этим подлецом?»
Из писем Веры Николаевны он мало что узнавал о жизни Валентины Павловны; она, видимо, умышленно не касалась этой темы. Дальновидная, умная женщина, Вера Николаевна не хотела поддерживать угасающий огонек в сердце Ванюши. С другой стороны, ей самой очень не понравилась вся эта история с Манасюком. Она писала Ванюше: когда Валентина Павловна знакомила ее с Манасюком, ей показалось, что его влажная рука покрыта какой-то противной слизью. После этого рукопожатия Вера Николаевна даже помыла руки и протерла их спиртом. Было видно, что и ей жаль Валентину Павловну, эту чувственную, быстро загорающуюся девушку.
Мысли Ванюши все чаще улетали в Казань. Это были счастливые, хотя и грустные минуты. А все остальное время он вынужден был заниматься тем, что давно уже надоело. Военные занятия, главным образом строевые, проводились каждый день. За ними следовала словесность с перечислением августейшей семьи, служившая также средством внедрения в солдатское сознание долга перед богом, царем и отечеством.
Разумеется, эти проповеди никто не слушал, каждый думал о своем: о семье, о родных, о делах по дому. Пора, мол, навоз вывозить на поле, хлеб молотить, на мельницу ездить и ходить на заработки к помещику.
А Ванюша продолжал думать о Валентине Павловне, хотя уже давно решил раз и навсегда вырвать ее из сердца. Однажды после нудных занятий Ванюша написал большое письмо Вере Николаевне. Он даже давал ей повод надеяться на что-то и особенно тепло вспоминал маленького Игорька, зная, что это будет очень приятно его матери. От этого письма, как от высказанной обиды, у Ванюши стало легче на сердце, и он повеселел: бодро писал любому обратившемуся к нему солдату ответы «маренам», фотографировал, обрабатывал карточки и успевал с Женькой-пижоном бегать по вечерам к его «маман», чтобы выпить стакан-другой красного вина и немножко охмелеть.
2
Как-то неожиданно быстро — на отдыхе всегда время летит быстрее, чем на фронте, — наступил декабрь, и бригада прибыла в район Силери, это совсем близко от Реймса. Здесь сменили французов, и опять потянулись нудные окопные дни. А тут еще погода отвратительная: то слякотный дождик моросит; то мокрый снег перепадает, добавляя грязи в окопы, располагавшиеся в низине; то вдруг мороз ударит градусов до десяти.
Частые смены и перегруппировки по ночам совсем измучили пулеметчиков. Солдаты стали роптать. А тут еще начальство задумало новые разведывательные поиски и набеги, которые нарушали спокойствие фронта, и опять, как под Оберивом, начались частые артиллерийские налеты, минометные обстрелы, а за всем этим — потери. Словом, полная картина войны, где грязь смешивается с кровью, трупы выбрасываются за бруствер, чтобы очистить проходы в мелких окопах и дать живому укрыться понадежнее — авось удастся спастись и пожить еще некоторое время в надежде на лучшие времена...
А дома тоже плохо. Идут солдатам неутешительные письма: матери не могут достать хлеба детям, все дорого, денег же нет и заработать негде... У пустых булочных в Москве, Петрограде, Киеве и в других городах стоят длинные очереди... Пулеметчики читают эти письма с глубокими вздохами и болью в сердце.
«Что-то будет?» — эта мысль назойливо сверлит солдатские умы. Все уже чувствуют: над Россией собираются грозовые тучи. Это понимают и солдаты, и младшие офицеры, и высокое начальство. Только реагируют по-разному.
Гринько — в центре солдатских дум и толков. Он читает товарищам газеты, которые при встречах на флангах и стыках достает у французов. А подчас они сами — то артиллеристы, то саперы, то связисты — даже нарочно приносят газеты в окопы, занятые русскими. В газетах тоже пишется о нехватке продовольствия в тылу и снарядов на фронте, о беспрерывных отступлениях на русско-германском фронте, особенно в Прибалтике, о бунтах и стачках в российских городах.
Все это наводит на тяжелые раздумья. А французские солдаты подливают масла в огонь: сообщают все новые и новые вести, одна тревожнее другой. Они и сами возмущаются: зачем французская буржуазия положила под Верденом свыше 350 тысяч французских солдат, зачем» пролито так много крови, что им до Вердена? Их решительно поддерживают русские солдаты, изнемогающие в своих болотистых окопах.
Злые, как волки, пулеметчики с завистью вспоминали аванпост № 2. Правда, то было летом! А тут и зима не зима, сплошная промозглая сырость. Холодно, неуютно. Хороших убежищ нет, вместо них какие-то сырые ямы с проржавленными железными сетками и рваными мешками с землей. На брустверах ящики с опилками, политыми мазутом, которые нужно зажигать во время газовой атаки, чтобы газ в окопы не опускался, а поднимался вверх и как бы перекатывался через траншеи.
Французское командование, очевидно проведав о настроении русских солдат, вскоре сменило их и отвело в тыл, разместив биваком на постой по деревням. Ух, как пулеметчики были довольны, когда оказались в теплом коровнике зажиточного крестьянина!
Коровник был на попечении слепого на один глаз молодого батрака, веселого и хорошего парня. Он быстро сошелся с русскими пулеметчиками. Камарад Пьер был молодец — то вино приносил, то газеты. И обедал вместе с пулеметчиками. От него приятно пахло навозом, что напоминало далекую и милую родину — Россию, русские деревни. Недаром сказано, что «дым отечества нам сладок и приятен». Камарада Пьера все считали своим, и в сарае было тепло и весело.
Однажды невесть как к пулеметчикам попала маленькая листовка. В ней говорилось: «Мы не желаем класть свои головы и проливать свою кровь на защиту Шампанских виноградников, служащих целям удовольствия и утехи для генералов, банкиров и прочих богатеев. Долой войну! Требуйте возвращения в Россию!»
Листовку эту жадно читали поодиночке и, перечитав ее не один раз, передали во второй взвод.
Пьер принес газету «Юманите». В ней сообщалось, что высшее французское командование расстреливает своих солдат, требуя крепкой дисциплины и беспрекословного подчинения, что разбухают военные тюрьмы Франции.
Газету читал Ванюша. Если попадались незнакомые слова, то переводил по смыслу так, как находил нужным. Пулеметчики настороженно слушали: «Брусиловское наступление прославило русское оружие, спасло от разгрома итальянскую армию, толкнуло наконец долго выжидавшую удобного момента Румынию вступить в войну на стороне держав Согласия. Но румыны не умели считаться с реальными силами и общей обстановкой и были наголову разгромлены Фалькенгайном. Вся Румыния оказалась занятой германо-австрийскими войсками. На русскую армию легла новая забота и бремя — нужно было растянуть русско-румынский фронт до самого устья Дуная — вот результаты Брусиловского наступления, которое окончательно заглохло...»
— Да, довоевались, нечего сказать, — вставил реплику Андрей Хольнов.
— Стоп! — тихо вскрикнул дневальный, — «шашнадцатый неполный» идет!
Все смолкли. Газету спрятали и начали играть в шашки.
— Завтра с восьми утра на занятия в поле, — передал Ковш. — Приготовить двуколки и пулеметы!
— Слушаюсь, приготовиться к полевым занятиям, — четко ответил Гринько.
Фельдфебель обвел коровник взглядом, потом посмотрел на пулеметчиков, на коров, повернулся и ушел.
Километрах в двадцати юго-западнее Реймса, в районе Виль ан Тарденуа, был оборудован учебный городок, напоминавший своим устройством и подобием будущий район действий бригады. Вот на этом учебном поле солдаты и отрабатывали атаку вражеских укреплений — там и канал был обозначен, и укрепленный форт на лесистом холме, и многое другое. Тренировались всю вторую половину февраля и начало марта. Пулеметчики тоже выходили сюда на учение, возвращались в коровник усталые и спали как убитые. Вот и сейчас нужно было выходить на учебное поле...
До бригады дошла весть, что немцы в конце января 1917 года в ответ на французскую газовую атаку пустили три волны газа на 3-ю бригаду в районе Оберива и атаковали ее. Атака эта была отбита, а от газов погибло около пятисот человек наших солдат, а французов, говорят, раза в три больше. Это передавалось из уст в уста по всей бригаде и еще больше возбуждало недовольство солдат.
— А маски-то никуда не годятся! — возмущался Фролов. — Как вдохнешь поглубже, так сразу и с копыток долой.
— Да ну, не может быть!
— Ей-богу, хрест святой. — И тут же Петька трижды перекрестился.
— Говорят, зато погибли все крысы в окопах, — вставил Жорка Юрков.
— Брось зубоскалить, — вмешался Андрей Хольнов, — дело серьезное. Противогазы придется таскать с собой.
— Ну, разумеется, — подтвердили пулеметчики.
Пьер слушал, не понимая разговора. Фролов решил его просветить:
— Понимаешь, Пьер, Мурмелон ле-Гран знаешь?
— Уй, уй...
— Так там атака, газ — понимаешь? И вот наш, ну, нотр камарад рюс боку — капут, понимаешь? Вот, брат, оно как, а ты смеешься. Хаханьки тебе! — закончил Петр серьезно.
3
Пулеметчики упросили штабс-капитана Сагатовского разрешить направить в город Эперне небольшую группу — человека три, чтобы закупить всяких необходимых солдату мелочей. Выделили по одному человеку от взвода. Возглавил группу Гринько, от второго взвода пошел Сотников — «Красная девица», как его прозвали за исключительную застенчивость и скромность; от третьего взвода — старый друг Ванюши Лапшин, а четвертый взвод выделил парную повозку и ездового.
Рано на рассвете группа отправилась в путь и часам к десяти утра добралась до города. Пулеметчики присмотрели глухую площадку, на которой оставили повозку с ездовым, а сами направились за покупками.
Решили сначала закупить всякие мелочи: носки, перчатки, носовые платки, бритвы, кисточки, мыло, одеколон, крючки, пуговицы, нитки, иголки и другую чепуху, а потом вино, на которое тоже были заказы. Его следовало хорошо запаковать в ящики, чтобы в дороге не побить.
Таких мелочей, как крючки, пуговицы и иголки, так и не смогли найти. Пришлось перейти к основному — к закупке спиртного. Бутылки запаковали в ящики, погрузили в повозку, подмостив под ящики сена и укрыв их сверху попонами. В винном магазине Ванюша спросил адрес, где бы можно было купить иголки и нитки. Его никак не могли понять. Ванюша уж и на пальцах показывал — вот так, мол, колоть и протягивать нитку... А нитку называл «ле фий» вместо «дю филь». Наконец его поняли, добродушно рассмеялись и вручили бумажку с написанным адресом. Лапшин и Сотников во главе с Ванюшей направились в указанное место. Долго пришлось искать, спрашивать у постовых полицейских и просто у прохожих. Они внимательно прочитывали адрес и все с ухмылкой направляли дальше, в какие-то глухие кварталы, где и магазинов-то не было.
— Куда это мы двигаем, братцы? — недоумевал Лапшин. — Что-то не видать тут никаких лавок.
— Ну, может быть, к какому-либо портному или в мастерские швейные нас направили, — предположил Сотников.
— Стоп, ребята! — сказал Ванюша, сличая адрес с номером дома. — Вроде как здесь, — и, подняв голову, увидел красный фонарь, висевший над сумрачной глухой дверью.
— Ну, чего же тут раздумывать, — Лапшин дернул ручку звонка.
Послышался стук отодвигаемого засова, и дверь открылась.
— Сильвупле, шер сольда рюс, — приветливо улыбаясь, сказала пожилая нафуфыренная женщина.
Солдаты вошли и, пройдя по темному коридору, попали внебольшой, слабо освещенный зал. Зал был пустой, вдоль стен, как в фойе, стояли рядами стулья. Ванюша и Сотников были в недоумении, а Лапшин слегка ухмылялся себе в ус.
— Атанде эн пё, мез ами, — сказала встретившая солдат дама.
Через какое-то мгновение раздвинулся занавес, и в зал вошла вереница почти совершенно обнаженных девушек. Кокетливо улыбаясь, они выстроились в одну шеренгу перед солдатами.
— Ясно, — тихо проговорил Ванюша.
Сотников стоял красный как рак, а Лапшин, напротив, был весел и улыбался.
Пулеметчики уже успели приглядеться к обстановке зала. За внешним уютом и даже некоторой помпезностью всюду проглядывало убожество. Плюш на стульях был потерт, на стенах, оклеенных дорогими некогда обоями, виднелись грязные пятна, очевидно следы шампанского, а нижняя часть стен, над стульями, лоснилась — их основательно протерли спины посетителей...
Больно было глядеть на вереницу девушек... Многие из них оказались не так уж и молоды. У одной дряблая шея и вислые мешки под глазами, покрытые толстым слоем пудры, у второй — неимоверно развитые плечи, большие красные руки, третья худа, измождена, глаза лихорадочно блестят... Были и действительно молоденькие девушки, вернее, девочки, не успевшие еще подавить в себе чувство стыда, — они неловко прикрывали свою наготу и боязливо поглядывали на содержательницу. А та, вся в буклях, оборках, рюшках, с выкрашенными редкими волосами, вся в пудре и помаде, сладко улыбалась, безумолку тараторила, очевидно расхваливая свой «товар». В зале стоял затхлый, противный запах — смесь духов, пудры, старого тряпья и человеческого пота... О страшной трагедии, о попранной чести и нищете кричали стены зала, кричали глаза женщин, старавшихся понравиться солдатам.
«Вот это попали! — подумал Ванюша. — Вот почему все, у кого я спрашивал дорогу, хитро улыбались; хорошо еще, что я спрашивал у мужчин, а не у женщин».
Видя нерешительность посетителей, кокотки окружили их, и каждая старалась завлечь гостя к себе...
С трудом Ванюша с Сотниковым отбились от наседавших женщин, дали им по нескольку франков «откупного» и ушли. Лапшин остался на некоторое время.
Так и не удалось купить иголок и пуговиц. Когда вернулись к повозке, решили все четверо поужинать в ресторане, который находился тут же рядом. Официант спросил, будут ли камарады что-нибудь пить. Ему ответили, что будут пить ром. Он принес маленькие рюмочки величиной с наперсток, наполненные ромом. Солдаты недоуменно переглянулись и попросили официанта принести целую бутылку рому и затем стали наливать его в большие бокалы, аккуратно размерив бутылку — всем поровну. Все, кто был в ресторане, как по команде, повернули свои изумленные лица к русским солдатам, наблюдая за ними.
— Ну, ребята, не ронять чести, вишь уставились, как в цирке, — сказал Ванюша.
Все согласились, что национальную гордость посрамить никак невозможно. Выпив залпом свои бокалы, солдаты принялись за еду. Через некоторое время процедура была повторена, и, хорошо поужинав, пулеметчики ушли, щедро расплатившись: надо было показать, что русские солдаты за деньгами не стоят. Все, кто был в ресторане, разинув рты смотрели вслед русским.
Прибыли в пулеметную команду около одиннадцати часов вечера и сразу же раздали пулеметчикам покупки. В коровнике царило оживление. Жаль только, что не были куплены крючки, пуговицы и иголки с нитками, которые были так необходимы солдатам. Но что поделаешь! Впрочем, в эту ночь не многие о них вспомнили.
4
В ночь на 10 марта пулеметчиков, как и всю бригаду, подняли по тревоге и повели походным порядком по проселочным дорогам в сторону Реймса. В России такие дороги с полным основанием считали бы шоссейными, так как они были с твердым покрытием. Все их отличие от действительно прекрасных французских магистральных шоссейных дорог заключалось в том, что они были узкие — метра в три ширины, ну, может быть, немножко шире, и не такие прямые.
После одного перехода бригада сменила северо-западнее Реймса французские части, которые срочно выводились в тыл для оздоровления: среди французских солдат началось брожение.
Опять окопы... Они располагались на высоком косогоре перед каналом, соединяющим Марну с рекой Эн. Участок был беспокойным — он то и дело подвергался сильному артиллерийскому обстрелу почти без всякого на то повода. Ночи стояли темные, дождливые и холодные, а главное, тревожные: любой шум в проволочном заграждении перед окопами казался опасным и сразу же вызывал огонь.
Гринько не любил стоять на посту у пулемета в эти длинные и абсолютно темные ночи: таращишь глаза изо всех сил — и все равно ничего не видно. Приходилось подниматься почти по грудь над окопами, подмащивая под ноги ящики с ручными гранатами, но и это не помогало. Одна надежда была на слух — следовало внимательно прислушиваться и самому соблюдать полную тишину. Это было выгодно по двум соображениям: во-первых, тебя никто не заметит, если и пройдет мимо, а, во-вторых, на малейший шорох можно пустить одну за другой несколько гранат. Соседний наблюдатель подумает, что уже «началось», и тоже запустит перед собой несколько гранат, а там и сигнальная ракета взлетит и вызовет на этот сектор артиллерийский «тир де бараж» — и пошла писать губерния! Вот час-другой и будет бушевать огонь с обеих сторон — так оно веселей. Когда же все утихнет — пора и наблюдателям сменяться.
Обычно такой ночной шум большого вреда не приносил — весь огонь как одной, так и другой стороной велся перед окопами, для отражения противника. Отдыхающие смены солдат на это никакого внимания не обращали и продолжали крепко спать в своих глубоких убежищах. Такие «развлечения» обычно вспыхивали несколько раз за ночь. Зато день наступал спокойный: днем все-таки видно, и никто из дежурных наблюдателей не начнет случайной стрельбы. Жаль только, что дни были намного короче ночей.
...Бегом по окопу несется прямо к пулеметчикам старый французский солдат, пуалю, торопливо сует в руки Ванюше французскую газету и кричит:
— Тсар абдике, тсар абдике!
Гринько перевел заголовок статьи:
— «Царь отрекся от престола!»
Солдаты растерянно смотрят друг на друга. Никто не может отдать себе ясного отчета в том, что произошло, но все понимают: случилось что-то значительное. Все, о чем доходили слухи из далекой России — голод, стачки, забастовки, — вылилось теперь в это потрясшее всех событие. Царь отрекся от престола. Радостные мысли роились в головах солдат, надежды одна светлее другой распирали сердца. А Ванюша взволнованно читал, пропуская непонятные слова, прыгал глазами главным образом по заголовкам. Власть перешла в руки Временного правительства. И перечислял состав этого правительства.
Фамилии новых министров пулеметчикам ничего не говорили: их никто не знал.
— Ну, теперь будет жить Россия без царя! — воскликнул Ванюша.
— Оно, может быть, и лучше будет, — рассудительно заметил Андрей Хольнов, — но, видимо, это не все. Солдаты на фронте еще подумают, а потом вмешаются в это дело.
— Землю, землю надо дать нашему брату крестьянину, — вставил Петька Фролов.
Прибежали свободные пулеметчики из расчета второго пулемета во главе с Ковалевым:
— Что тут у вас? Что пишут?
Ванюша быстро передал им смысл происшедших событий.
— Н-да, хрен редьки не слаще, — заметил Ковалев. — А пороть теперь будут нашего брата?
Он никак не мог забыть позорной экзекуции над собой.
— Будут, да еще покрепче, и свинцовыми розгами, — ответил Жорка Юрков, направляясь с Петькой Фроловым на дежурство.
Жорка ничего не мог понять и поэтому злился.
— Нам бы землицу, а розгами, шут с ними, пусть порют, — твердил свое Фролов, входя вслед за Жоркой в траншею.
Послышалось шипение, и около самого бруствера раздался резкий раскатистый взрыв. Вход в траншею обдало землей и дымом. Новое шипение — и второй взрыв. Корсакова отбросило в сторону, и он обеими руками схватился за грудь. К нему кинулись пулеметчики и втянули в убежище. Антон был сильно ранен в грудь. Фролов втащил за собой в траншею Жорку Юркова, также рухнувшего на землю и не подававшего признаков жизни.
— Воды, ребята, поскорей! — крикнул Петька.
Он облил лицо Юркову, и тот глубоко вздохнул, а затем открыл глаза. Голова и ноги его были залиты кровью.
Перевязали раненых, а в сумерки эвакуировали их на полковой пункт. Там сразу — в санитарную линейку и дальше — в госпиталь.
Острая обида жгла сердце солдат.
— Вот тебе и революция без крови! А нашего брата убивают как ни в чем не бывало. — высказался Женька Богдан.
— Что солдат! Солдат — скотина. — Кто-то с досадой выругался.
Второй батальон и приданную ему четвертую пулеметную команду после смены отвели в резерв, расположив в балке недалеко от деревни Тиль. Сюда заглядывало солнце, и можно было просушиться, немного отогреться.
А толки о революции в России не прекращались. Появилась солдатская газета «Русский солдат-гражданин во Франции». Она, захлебываясь, расхваливала Временное правительство и ратовала за продолжение войны до победного конца: теперь, мол, есть за что воевать свободному русскому народу — за свободную Русь!
Тут же новое событие: вышел приказ № 1. По этому приказу отменялись всякие «превосходительства» и «высокие благородия», при обращении и ответах командиров предлагалось называть «господин генерал», «господин полковник» и т. д.
— Во! — оживился Петька Фролов. — Иду это я, а навстречу подполковник Готуа. Ну, разумеется, я вытянулся, он со мной поздоровался: здравствуйте, говорит, господин солдат. Так и сказал — господии солдат. А я ему как полагается: «Здравия желаю, ваше высокородие!» А он мне в ответ: «Сутки ареста». Был, говорит, приказ называть «господин подполковник», а вы его нарушаете. Опять-таки на «вы» назвал, — заключил Фролов под общий смех пулеметчиков.
— И все ж сутки отсидишь, господин солдат, — подтрунивали над Петькой.
Разрешалось выбрать солдатские комитеты в ротах, батальонах, полках и в бригаде, которые, выражая волю солдат, должны будут помогать своим командирам в сплочении войск под знаменем свободной России. Свободный русский солдат должен защищать свободную родину со всем упорством и настойчивостью, твердо держа оружие в своих руках, он не имеет права положить оружие даже по приказу офицера, — гласил приказ № 1.
Бурлил и 1-й полк. Сведения оттуда приносил и передавал Ванюше Иван Плетнев, находившийся, кстати сказать, под подозрением начальства и переведенный в команду разведчиков полка.
— В Россию вернулся Ленин и выступил в Петрограде перед рабочими, — рассказывал Иван Плетнев при очередной встрече. — Прямо на Финляндском вокзале выступил с военного броневика, значит, и солдаты за большевиков. Ленин призывает рабочих бороться за социалистическую революцию, значит, за немедленное окончание войны, за передачу помещичьей земли крестьянам, а фабрик и заводов — под рабочий контроль. Одним словом, пролетарии всех стран, соединяйтесь! Расскажи-ка, браток, об этом пулеметчикам.
На другой день весть о возвращении Ленина в Россию быстро распространилась по всему второму батальону.
Кое-что рассказывал пулеметчикам лейтенант Кошуба, главным образом то, что писали французские газеты. На специально проведенной беседе лейтенант упорно расхваливал партию социалистов-революционеров. Это, мол, истинно русская революционная партия.
Потом лицо его перекосилось от злобы:
— А то вот в России есть социал-демократическая рабочая партия большевиков. Это же всякий сброд, жиды и немецкие шпионы. Они только мутят народ и хотят отдать Россию немцам. Так что надо, господа солдаты, хорошо разбираться в сложившейся революционной ситуации, тесно сплачиваться вокруг революционных офицеров и пресекать всякую деятельность агитаторов и провокаторов, немедленно докладывая о них начальству.
Он остановился и, вытирая пот со лба, оглядел солдат. Но, к его удивлению, солдаты сидели насупившись, опустив глаза. Смысл «беседы» лейтенанта до них что-то доходил туго.
— А как насчет землицы, господин лейтенант? — подал голос кто-то из пулеметчиков. — Крестьянин землицу-то получит?
— Господа, господа! — в досаде поднял руку лейтенант. — Надо проявить терпение. Не можем же мы допустить анархию и произвол. Вот выберем представителей народа в Учредительное собрание, и оно решит все как полагается.
— Да, жди! Глядишь там в России и землю всю разделят, а мы будем тут во Франции прохлаждаться, — неожиданно смело сказал Петька Фролов под гул одобрения пулеметчиков.
— Правда, надо бы в Россию возвращаться, война тут нам ни к чему, — поддерживали его из толпы. — Французская земля здеся, пусть французы за нее и воюют.
Кошуба хотел увидеть того, кто это сказал, но не смог найти его и в упор остановился взглядом на Андрее Хольнове.
— Правду, правду он говорит, господин лейтенант, — не смутился Андрей. — Надо бы нам домой возвращаться, ведь свободная Россия нуждается в надежных защитниках, вот мы там и начнем опять бить немца на своей земле.
— А когда начнем сполнять, господин лейтенант, приказ номер первый и свои солдатские комитеты выбирать? — послышался новый голос.
— Это точно, надо комитет выбрать, — заявил унтер-офицер Ковалев, — а то, глядишь, опять пороть розгами начнут.
— Господа, не беспокойтесь, телесные наказания отменены, — растерянно ответил Кошуба, видя, как против него восстанавливается все собрание. — Прошу успокоиться, господа пулеметчики. Я сейчас пойду и выясню, когда будет назначено выборное собрание команды.
И лейтенант поспешно удалился.
— А чего нам ждать, давайте сразу и выберем комитет, — предложил Ванюша.
— Вон в первом полку уже и ротные комитеты есть, а делегаты из рот скоро будут батальонные и полковые комитеты выбирать.
— Давай, давай! — послышались голоса.
— Тогда, ребята, нам надо председателя собрания избрать, — предложил Евгений Богдан.
— Ну, вот, давай тебя и изберем, — послышались голоса со всех сторон. — Председательствуй!
Стали называть фамилии, кого следовало бы выбрать в комитет. Со всех сторон слышалось:
— Иван Гринько!
К полной неожиданности Ванюши, его тут же выбрали.
— Андрей Хольнов!
— Петр Ковалев!
— Константин Сотников!
— Станислав Лапицкий!
Ванюшу избрали председателем комитета. Членами комитета стали Андрей Хольнов и Петр Ковалев, а запасными — Константин Сотников и Станислав Лапицкий.
Дали наказ комитету — проводить защиту солдатских интересов и обо всем докладывать пулеметной команде.
Вскоре был избран солдатский комитет второго батальона. Делегаты батальонов с передней линии выбрали свои комитеты, был избран и полковой комитет. Поступило распоряжение, чтобы всем председателям комитетов через день собраться при штабе бригады и выбрать бригадный солдатский комитет.
Бригадный комитет избрали в составе двенадцати человек: семь действительных членов и пять запасных. Председателем выбрали солдата первого полка Яна Болтайтиса. Присутствовавший на собрании генерал Лохвицкий объявил, что бригада должна будет принять участие в наступлении. Начались дебаты: идти бригаде в наступление или нет?
Восемь делегатов высказались за то, чтобы не идти, а просить французское командование отвести бригаду в тыл и вернуть ее в Россию. Человек двадцать выразили мнение идти в наступление: нельзя, мол, сейчас отказываться от наступления. Не для того получили свободу, чтобы оставить ее беззащитной.
— Свобода не только дала нам права, но и наложила гражданский долг и обязанность! — распинался какой-то унтер-офицер. — Надо защищать свободу, иначе мы станем изменниками своего народа, свободной родины, посрамим себя, как трусы, перед памятью погибших сынов России!
В результате большинством голосов была принята резолюция бригадного делегатского собрания, гласившая:
«Мы, сознательные воины свободной России, являясь ее верными сынами, состоящими на военной службе в 1-й Особой пехотной бригаде, принимаем на себя обязательство беспрекословно выполнять приказ командования бригады и принять участие в предстоящем наступлении».
Все присутствовавшие на собрании председатели солдатских комитетов обязаны были довести резолюцию до всех солдат рот и команд.
На собрании пулеметной команды Иван Гринько полностью зачитал резолюцию. На вопрос пулеметчиков, за что он голосовал, ответил, что голосовал за то, чтобы идти в наступление. Ванюша тут же разъяснил свою точку зрения:
— Мы были подневольными солдатами у царя и ходили в бой безоговорочно. Как же теперь нам не отстаивать свою, — Ванюша повторил с ударением, — свою свободу с оружием в руках!
Резолюция и ответ Ванюши не внесли воодушевления в настроение пулеметчиков, но и не встретили какого-либо осуждения. Все чувствовали себя как-то обреченно, понимали, что хотят они этого или не хотят, а в наступление идти придется.
В это время земля заходила ходуном, и через мгновение солнце заслонило тучей земли и дыма. Раздался какой-то протяжный, страшной силы взрыв. Оказалось, взорвался склад артиллерийских снарядов и мин, расположенный на перекрестке дорог в перелеске, всего в полукилометре от пулеметчиков. Через их головы летели бревна и неразорвавшиеся снаряды.
Противнику удалось вызвать этот взрыв во время сильного артиллерийского обстрела. Располагавшиеся недалеко солдаты, наряженные для работ на складе, погибли все до одного. Сразу стали называть цифру — две сотни убитых. Наверное, это так и было: солдаты редко ошибаются в определении своих потерь. Второй батальон и пулеметчики сразу же были направлены на помощь пострадавшим. Они собирали останки убитых, разбросанные взрывом, восстанавливали склад...
5
Накануне дня наступления второй батальон с четвертой пулеметной командой с утра двинулся по глубокому ходу сообщения на передовую позицию. Выяснилось, что от второго полка будет наступать только этот батальон, а другие два составят корпусной резерв.
Утро было сумрачное. Небо затянули густые низкие тучи. Сумрачны были и лица солдат, идущих один за другим по глубокой канаве. Откуда ни возьмись, появился немецкий самолет и стал кружиться над колонной. Было видно, как летчик в шлеме на виражах перегибается за край фюзеляжа, наверное, подсчитывает количество солдат. Немец так увлекся этой арифметикой, что не заметил, как появился французский истребитель. Завязался воздушный бой. Одна, другая очередь из пулеметов — и немецкий самолет загорелся, начал падать, оставляя за собой шлейф огня и дыма. Летчик вывалился из машины и, раскинув в стороны руки и ноги, как брошенная кукла, полетел вниз.
Французский летчик торжествовал победу. Он опустился немного ниже и пролетел раза два вдоль заполненного солдатами хода сообщения. Все приветствовали победителя поднятыми руками и касками. Наступило оживление, усталость исчезла. Солдаты пошли энергичнее, даже пулеметчики почувствовали меньше неудобств от резавших плечо треноги и тела пулемета и от оттягивавших руки ящиков с набитыми лентами.
К вечеру было занято исходное положение для наступления, уточнены направления для каждого пулемета, определены ориентирные предметы, сверены часы и как следует изучен сигнал начала движения. Артиллерия готовила это наступление десять дней, обстреливая интенсивным огнем немецкие позиции и укрепления, но уверенности, что все разрушено и уничтожено, не было. В связи с этим давались подробные указания частям пехоты по согласованию движения и огня.
Все было рассчитано по минутам. Условились о переносе огня артиллерии вперед, в сторону противника. Эти переносы огня должны были следовать один за другим, создавая катящийся впереди пехоты вал заградительного огня, так называемый «barrage roulant», который должен был прокладывать дорогу пехоте.
Такая математическая точность может показаться кое-кому надуманной. Это, мол, сплошная теория, далекая от практики. Но было именно так. На Западе считалось, что движение пехоты в сфере неприятельского огня возможно и допустимо лишь в том случае, если атакующая пехота будет надежно прикрыта барражным огнем своей артиллерии. Это являлось последним словом в области военной тактики в отличие от ранее применявшегося метода, при котором предусматривалось полное разрушение укреплений и средств обороны противника огнем всех видов, главным образом тяжелой гаубичной артиллерии. Пехоте оставалось только занимать разрушенные участки обороны противника. Так действовали немцы под Верденом. Однако там же, под Верденом, французы в своих контратаках блестяще доказали преимущество движения пехоты вплотную за подвижным заградительным огнем своей артиллерии. Это, разумеется, не исключало и предварительной артиллерийской подготовки, которая велась уже десятые сутки с целью разрушить все, что только возможно.
Заградительный огонь артиллерии настойчиво внедрялся новым главнокомандующим генералом Нивелем, который считался наиболее талантливым последователем новой школы. Во исполнение его приказа и давались такие подробные и точные указания.
Все молча принимали инструкции как должное, не задумываясь над их сутью. Раз надо, значит, надо. Каждого больше всего занимали думы: как бы уцелеть в этом наступлении.
Начальник команды штабс-капитан Сагатовский, боясь, как бы пулеметчики не угостили его пулей в затылок, под видом болезни удрал в парижский офицерский госпиталь.
— Наверно, триппер поймал, — поговаривали солдаты, зная его беспутство.
Примеру Сагатовского последовали многие другие офицеры, боявшиеся возмездия за свою свирепость по отношению к солдатам, так что в некоторых ротах не оказалось ни одного офицера.
Командир второго батальона подполковник Готуа остался. В пулеметной команде остались поручик Савич-Заблоцкий и лейтенант Кошуба.
И вот оно, утро наступления.
— Приготовиться! — передали команду по передней траншее.
Артиллерия усилила огонь до предела. На шесть часов назначен первый перенос артиллерийского огня. В это время пехота должна выскочить из траншей и двинуться бегом вперед. Минутная стрелка часов неумолимо движется вперед, приближаясь к цифре «12». Ванюша тревожным взглядом следит за ней, на сердце нудно и тяжело, подкатывает какая-то тошнота. Стрелка проползла цифру «12». Надо подавать команду и самому выпрыгивать из окопа. А как не хочется!..
— Вперед, за мной! — крикнул Гринько и побежал по изрытому воронками полю и обрывкам колючей проволоки.
Надо догнать огневой вал. Остро пахнет пороховой гарью и дымом. Вокруг — топот солдатских сапог. Опять двинулся вперед «бараж рулан» (огневой вал), надо за ним поспевать. Стали рваться немецкие снаряды, заставляя все чаще ложиться. После разрывов пулеметчики опять поднимались и бежали вперед.
Вот уже и немецкие проволочные заграждения — вернее, остатки от них; вырванные из земли железные колья и болтающиеся вокруг них концы колючей проволоки. Под ногами путаются куски спиралей Бруно.
Заговорили немецкие пулеметы, и во всех направлениях стали с шипением прорезать воздух пули.
— Скорей, скорей, вперед! — крикнул Ванюша, и пулеметчики изо всех сил кинулись в немецкие окопы. Рядом солдаты пятой роты забрасывали немцев ручными гранатами.
Пулеметчики спрыгивают в сильно разрушенные артиллерией окопы: в них много убитых немецких солдат. Живых немцев пехотинцы берут в плен.
— Вперед, вперед, к каналу! — кричит Ванюша.
Сильный пулеметный огонь с Носа «Фердинанда» и «Куртины де ля Повет» полыхнул по пулеметчикам. Ванюша почувствовал сильный удар по кисти левой руки, будто его кто-то ударил увесистой палкой. Он свалился в воронку от снаряда, из рукава лилась теплая, яркая кровь, пальцы и ладонь онемели. Он сполз в какой-то окоп, а за ним — Хольнов, Фролов и Богдан. Ванюша поднял рукав шинели, и кровь фонтанчиком ударила из артерии вверх. Он быстро опустил руку и, заложив складкой рукав, прижал его к колену. Стал отрывать бинт и быстро закручивать руку поверх рукава шинели.
— Хольнов, скорее открывай огонь по Куртине!
Но тот уже соединил тело пулемета с треногой и заряжал пулемет. Пулемет затрещал, вздрагивая в руках Андрея: через некоторое время Куртина замолчала.
— Вступай в командование пулеметом, — приказал Ванюша Хольнову.
— Хорошо, — ответил Андрей, — но ты скорее уходи на перевязочный пункт, пока жив.
— Ладно, не беспокойся, вот огляжусь немного и пойду.
И Ванюша стал высматривать менее обстреливаемый путь в свои окопы, а потом из воронки в воронку начал пробираться в тыл. Рукав наполнился кровью и стал похож на бурдюк с вином. Навстречу попался подполковник Готуа. Он прыгал, как кошка, длинными прыжками, а за ним связисты тянули телефонный провод.
Как ни отгонял от себя Ванюша пленных немцев, они все жались к нему, как овцы. Их обстреливали свои же — не могли удержаться от мести.
Наконец Гринько добрался до русских траншей, где уже разместился передовой перевязочный пункт полка. Ванюше развязали рукав, и оттуда хлынула кровь — наверное, больше котелка. Пошли круги перед глазами. Замелькали желтые полосы, и наступила тьма. Он потерял сознание.
Очнувшись, Ванюша увидел, что рукав разрезан и рука забинтована. Через белый бинт пробивается ярко-красное пятно крови. Санитар поднес ему в медицинском стаканчике разведенного спирта.
— Выпей, легче станет...
Эвакуированный в бригадный лазарет, Ванюша крепко заснул и долго проспал. Проснулся он от сильного грохота, качались стены сборного барака. Стреляла французская железнодорожная батарея особой мощности. После каждого выстрела большое орудие далеко откатывалось по железнодорожному полотну вместе с железнодорожной платформой, сильно скрипя и визжа тормозами. Некоторые раненые рассматривали стрелявшую батарею через высоко прорезанные в стенах барака окна и восхищались ею. Ванюша попробовал встать и почувствовал боль в левом колене. Он невольно на него посмотрел, ясно была видна опухоль и засохший рубец ранки. «Наверное, во время перебежки сильно накололся коленом на колючую проволоку».
Глава пятая
1
В русском госпитале врачи внимательно осмотрели рану Ванюши и пришли к единодушному решению: если немедленно не ампутировать руку — начнется гангрена.
— Ну-с, молодой человек, руку надо отрезать, а то будет заражение крови, антонов огонь, и умрете, — твердо заключил пожилой военный хирург.
Ванюшу это ошеломило, в мозгу пронеслось: лучше умереть, чем жить без руки. «Что я буду делать? Какую найду работу? Быть калекой? Не хочу!»
— Не дам отнимать руку! — почти выкрикнул Ванюша. — Вам бы все резать и резать. Не дам!
Врачи переглянулись между собой и заговорили по-латыни. Пожилой хирург, передернув плечами, сказал:
— Я снимаю с себя всякую ответственность, — и решительно удалился.
— Может быть, молодой человек, вы все же подумаете. Хороший протез вам заменит кисть, теперь очень удобные протезы делают. Зато останетесь живы и на войну вас больше не пошлют, — ласково заговорил молодой врач.
— Нет, нет, не дам ампутировать руку, — решительно воспротивился Ванюша.
— Жаль, очень жаль. Вы так молоды, у вас все впереди, а вот последствий своего упрямства не понимаете, — сказал врач и тоже вышел.
Ванюша остался один. Тысячи мыслей проносились в голове. Может быть, все-таки согласиться? Ведь правая рука останется, а левой все равно почти ничего не делаешь. Да к тому же и военные есть без руки, — взять хотя бы генерала Гуро. Ничего, что правый рукав болтается, а он все-таки армией командует.
Но тут же закипала горькая обида. Генералу Гуро что — он генерал. Адъютанты его и одевают, и обувают. А тут надо самому зарабатывать на хлеб. Без руки какой работник! Да и какая девушка на тебя посмотрит? Кто полюбит, кто решится замуж выйти за калеку? Разве так, из жалости. Но зачем это унижение — жить без любви и никогда не быть любимым! Лучше умереть.
Подошла сестра милосердия и спросила:
— Как вы себя чувствуете?
Ванюша ничего не ответил.
— Почему вы так боитесь лишиться руки? — продолжала ласково сестра, поглаживая Ванюшу по голове. — Ведь на этом жизнь не кончается, вы такой молодой и красивый. Зачем вам умирать?
— А кому я нужен без руки? — отрезал Ванюша.
— Ну, к чему такой пессимизм! Вы смотрите на жизнь с надеждой, вот тогда вас полюбит красивая девушка и вы будете счастливы. — И она внимательно посмотрела в серые с голубинкой глаза Ванюши.
Она была молода, миловидна: светлые волосы, большие голубые глаза, окаймленные тонкими ровными бровями, маленький, слегка вздернутый носик. Она потупилась и от смущения часто и взволнованно задышала.
— А вы полюбите меня, калеку, без руки? — выпалил Ванюша и вопросительно уставился на нее. — А? Полюбите?
Сестра от неожиданности растерялась и не знала, что ответить.
— Ну, я... я... уже замужем, — солгала она, — но я бы полюбила вас.
— Врешь! — зло выкрикнул Ванюша, чутко уловив ложь в ее ответе.
Она совсем растерялась и покраснела. В это время подошел молодой врач.
— Ну как, молодой человек, решили?
— Решил руку не отрезать. И умирать не буду.
— Ну так, батенька, может не выйти, — сказал врач и пощупал пульс здоровой руки.
— Не выйдет, так помру, а калекой жить не хочу.
— Ну, тогда собирайтесь, — сказал врач.
— Я вам сказал, доктор, что не пойду на операцию и руку отрезать не дам, — упорствовал Ванюша.
— Я вас, голубчик, отправляю в английский госпиталь в Эперне, пусть там вас посмотрят. Это госпиталь большой, в нем много хороших хирургов, может быть, вам и сохранят руку, как знать. Есть там замечательный, смелый хирург, который избрал себе специальность бороться с заражением крови. Авось он сумеет одолеть антонов огонь, тогда вы будете жить с обеими руками и не станете набрасываться на сестер милосердия, как набросились сегодня на нашу Машеньку. Ведь я все слышал.
— Извините, доктор, я не хотел ее обидеть. Мне просто страшно остаться без руки, — сказал Ванюша, и в его глазах засветилась надежда.
— Я так и знал, — сказал врач. — Ну, собирайтесь.
Через пятнадцать минут специально наряженная амбулансия повезла Ванюшу в Эперне.
На окраине города в казармах военного городка разместился английский госпиталь. Ванюша попал в палату, где не было ни одного русского или хотя бы француза. Приняла его молодая, рыжая, вся в веснушках, сестра милосердия и указала на койку у окна. Таким одиноким почувствовал себя здесь Ванюша! По-английски он не знал ни слова. Вокруг стонали тяжелораненые; одних приносили после операции на носилках и осторожно перекладывали на койку два здоровенных, неуклюжих санитара; других укладывали на носилки и уносили на операцию. Кому тут нужен русский солдат!
К Ванюше никто не подходил. Прошел час, показавшийся мучительно долгим. Многое передумал за этот час Ванюша. Его угнетала чувство одиночества, заброшенности. Он хорошо знал всю горечь тою состояния, когда никому, решительно никому нет дела до твоих страданий. Хотелось заплакать, и на глаза уже навернулись слезы, но Ванюша быстро смахнул их здоровой рукой — не дай бог кто-нибудь увидит: солдат — и плачет!
Но вот вошла сестра, которая его принимала. Бережно поправила на голове сильно стонавшего соседа Вани по койке пузырь со льдом и сделала это так нежно, что у Ванюши стало легче на сердце. Сестра показалась ему даже приятной и очень доброй, и лицо стало казаться симпатичным, и веснушки уже как-то не бросались в глаза. Она посмотрела на Ванюшу своими добрыми голубыми глазами и улыбнулась. Ванюша совсем осмелел и улыбнулся ей в ответ.
— Soon there will come the physician; he will inspect you. Не is finishing an operation. Не has performed so many operations to-day.
Ванюша ничего не понял, что сказала сестра. Но надо что-то ответить, и он сказал по-французски: мол, ничего не понял.
— Кель домаж, — сказала она.
Но тут же ее позвал другой раненый, и она стала поправлять его ногу, большую и неуклюжую, — нога была в гипсовой повязке. Когда сестра освободилась, Ванюша начал правой рукой как бы пилить левую руку и спросил:
— Купе?
Он думал, что она поймет по-французски скорее, чем по-русски. На она недоуменно смотрела на Ванюшу и ничего не отвечала, потом улыбнулась и утвердительно кивнула головой.
У Ванюши все внутри оборвалось. «Так и есть — ампутируют».
— Неужели отрежут? — спросил он по-русски. — Не дам! — и отрицательно закачал головой. — Ни-ни... Ни за что.
Она тоже решительно покачала головой и сказала:
— Ни-ни... Ни за что.
Это Ванюшу озадачило, и он спросил:
— Вы понимаете по-русски? Ведь вы так чисто сказали «ни за что».
В это время в палату вошел высокий врач с маленькими подстриженными усиками на усталом бледном лице. Сестра сразу перед ним вытянулась, как солдат. Он что-то спросил ее по-английски, она ему ответила:
— Иес, сэр.
Врач подошел к Ванюше. Молча взял его здоровую руку и стал по часам сверять пульс, потом взял раненую руку и что-то сказал сестре.
Она быстро разрезала повязку и легко сняла ее. Доктор внимательно осмотрел наружную сторону запястья, где на вздутой опухоли засох струп, закрывая входное отверстие пули, потом повернул руку, посмотрел на внутреннюю сторону, где зияла большая засыхающая рана, и слегка нажал на рану. Ваня почувствовал резкую боль. В глазах потемнело, он заскрипел зубами, но не вскрикнул.
— Карашо, солдат, — сказал доктор, улыбнулся и похлопал Ванюшу по здоровому плечу.
На лбу у Ванюши появились капельки пота, а врач, что-то сказав сестре, ушел. Она наложила сухую повязку. Когда Ванюша немного успокоился и сидел, обнимая здоровой рукой раненую, сестра показала жестом, что надо встать. Ванюша встал, она набросила ему на плечи халат и, взяв его за здоровую руку, повела к выходу из палаты. Так они вошли в операционную.
Ванюша никак не мог понять, что с ним будут делать. Отрежут руку или нет? Хотя сестра и доктор отрицательно качали головой, Ванюша все же не был уверен, что все будет так, как решил он. Надо требовать переводчика. А санитары, рослые, сильные, уже укладывают его на операционный стол и привязывают ремнями. Ванюша, к удивлению врачей, стал сопротивляться изо всех сил и требовать переводчика.
— Позовите интерпрета! — кричал он.
Санитары засуетились и куда-то побежали. Операционная Сестра в волнении не знала, что делать: скоро придет хирург, а раненый еще на ногах. Наконец пришли двое: доктор, который осматривал Ванюшу, и с ним какой-то английский офицер. Офицер на ломаном русском языке спросил:
— Что вам угодно спрашивать доктор?
— Я не согласен на ампутацию. Не дам отрезать руку, пусть лучше умру.
Ванюше пришлось эту фразу повторить, чтобы офицер ее понял. Он перевел ее хирургу, тот засмеялся и ответил, что руку отрезать не собирается, а произведет операцию по очистке раны от осколков раздробленной кости, сошьет кровеносную артерию и все сделает для сохранения руки. Если и возникнет необходимость ампутировать руку, выяснится это дня через два — три после операции, но он уверен, что этого не случится.
У Ванюши сразу отлегло от сердца, и он разрешил санитарам привязать себя ремнями к столу. Санитары крепко затянули ремни, так, что и не пошевелишься. Молодой врач надел на его лицо маску и сказал, чтобы Ванюша громко считал — раз, два, три и т. д.
— ...сорок... шестьдесят один... восемьдесят... — считал Ванюша.
Уже насчитал сотню и начал вторую. Надоело. «Надо отдохнуть», — решил он и притих. Застучали инструментом, кто-то взял больную руку. Ванюша отдернул ее и вновь стал считать. Врач снял с него маску и надел вторую, какая-то жидкость потекла с маски на подбородок, и вот уже снится Ванюше бой: он стреляет из пулемета, перебегает вперед по красивой лужайке, она вся в цветах, трава такая приятная, ярко-зеленая, а цветы сами сбегаются в букеты; вот вдали показалась сестра Маша с букетом в руках, улыбается и идет прямо к Ванюше... Ох, как холодно! Ванюша пришел в себя и открыл глаза — он лежал совершенно голый на кровати, а по палате ходила сестра-англичанка.
Он быстро сел, достал простыню, сложенную в ногах, натянул ее на себя. Но в то же мгновение почувствовал адскую боль в левой руке: кто-то невидимый втыкал в руку раскаленную щетку из иголок. Втыкал и вынимал... И так без конца. Что же делать, чтобы не кричать? И вот Ванюша, как маятник, закачался вперед-назад. Боль стала как-то тупее. Подошла сестра и дала ему высокую конусную кружку, полную молока. Ванюша, поддерживая ее здоровой рукой, всю, не отрываясь, выпил.
— Карашо, — сказала сестра и накрыла его ноги до пояса одеялом.
Боль стала понемногу утихать. Принесли в палату другого раненого — с раздробленной пяткой. Ванюша видел, как его осматривал хирург, как около раненого засуетилась сестра. Ванюше ничего не оставалось, как только лечь. Он лег, и сон сразу же сразил его.
Ванюша проспал вечер и всю ночь. Наутро он проснулся. Всю палату заливал солнечный свет. Ванюша легонько пощупал левую руку и кончики пальцев на ней — рука на месте. Славу богу!
Спокойно прошли два дня. Гринько не вставал, чтобы не бередить больную руку, и она совсем успокоилась. На третий день пришел доктор, который оперировал Ванюшу, потрепал его по плечу, как старый знакомый. Пощупал лоб, посчитал пульс и сказал:
— Карашо.
Сестра что-то доложила и показала температурный лист. Хирург внимательно посмотрел, опять сказал:
— Карашо, — добавил что-то по-английски и пошел обходить остальных раненых.
Все они были оперированы им. У некоторых нехватало руки или ноги. Долго хирург разговаривал с сестрой около постели раненого, у которого была раздроблена пятка. Затем санитары унесли его в операционную. Когда после перевязки его опять принесли в палату, сестра увела в операционную Ванюшу. Осторожно была снята повязка, и Ванюша увидел открытую рану. Насквозь через мякоть руки были протянуты резиновые трубочки. Врач, промывая рану, лил в них какую-то жидкость, которая растекалась во все стороны, потому что стенки трубочек тоже были в отверстиях. Врач пинцетом протягивал взад и вперед эти резиновые трубки — было больно, но Ваня терпел. Сверху на руке виднелись продольные разрезы, врач их внимательно рассматривал и даже нагибался и нюхал.
— Карашо, — сказал он в заключение, и другой молодой врач стал накладывать марлю, запихивать ее в рану, а потом крепко забинтовал руку.
2
Гринько сам без сестры пришел в палату, но не лег на койку, а стал просматривать газеты, лежавшие на столе. Попалась ему газета «Русский солдат-гражданин во Франции». Ванюша невольно пробежал глазами несколько заметок. Газета описывала наступление русских войск на форт Бримон, приводила подробности этого наступления: как оно готовилось, началось и протекало.
«...Утром 16 апреля низко нависли густые тучи, через которые еле пробивался свет. Стоял густой туман, затруднявший наблюдение. Дул сильный, пронизывающий ветер. Он очень мешал боевой работе авиации, которая все же вела свою деятельность весьма активно. Шли боевые столкновения в воздухе.
Части изготовились к атаке заблаговременно и ровно в шесть часов утра смело бросились вперед. Слабый огонь противника не мог их остановить, ибо французская артиллерия хорошо подготовила атаку и обеспечивала огнем пехоту. Несмотря на двойные и тройные полосы проволочных заграждений противника, пехота нашла в них широкие проходы, достигавшие нескольких десятков метров в ширину, проделанные артиллерией. Почва от беспрерывных дождей раскисла, была вязкой и тяжелой для движения, но это не смогло сдержать русских богатырей — они наступали с большим воодушевлением, да иначе и не могли действовать доблестные воины свободной России...»
Ванюша поморщился от этих высокопарных выражений, но продолжал читать.
«Наши славные воины ворвались в первые линии противника, но здесь были встречены ужасающим огнем пулеметов неприятеля. Люди были буквально пригвождены к земле и своим метким огнем вступили в тяжелое единоборство с пулеметами коварного противника, которые укрылись в прочных гнездах Носа Фердинанда, в укреплениях де Ля Кувет и на обратных скатах высот, которые оказались уцелевшими от всеуничтожающего огня французской артиллерии. В несколько минут наступающие части понесли огромные потери. После небольшой паузы наши богатыри опять ринулись вперед и форсировали канал...»
Все это так ясно представлялось Ванюше по свежей памяти. Он вспомнил своих товарищей: Андрюшу Хольнова, Петра Фролова, Женю Богдана. Что с ними, где они, дорогие друзья?
Ванюша читал дальше.
«...К полудню обозначился серьезный успех, доблестные русские солдаты славной 1-й бригады овладели селом Курси. Введенные в бой два батальона 2-го полка из корпусного резерва успешно завершили атаку бригады, к вечеру атаковали и овладели рядом укрепленных пунктов противника, включая редуты Свиной головы. Так блестяще закончился для доблестной русской бригады день 16 апреля, в течение которого она выдержала, и с успехом, очень тяжелое боевое испытание. Частями бригады было взято в плен около 700 немецких солдат, и в их числе 11 офицеров. Слава доблестной первой бригаде русских войск!»
Ванюша просмотрел «Пти паризьен» . Там описанию успешных атак русских войск на форт Бримон была отведена вся первая страница, отпечатанная красным цветом, а это для французских газет — редкость. Потом Ванюша взял следующий номер «Русского солдата-гражданина во Франции». Захлебываясь от восторга, газета описывала бои за укрепленную группу к востоку от Курси, за стекольный завод. Тут же сообщалось о тяжелых схватках при отражении контратак немцев, особенно на участке второго полка, и, наконец, о завершении успеха русской бригады установлением связи с флангом французской дивизии, чем, собственно, и была полностью выполнена задача, поставленная 1-й Особой бригаде. В ночь с 19 на 20 апреля русские части были сменены вновь подошедшей французской дивизией. 1-ю Особую пехотную бригаду вывели в ближайший тыл армии и расположили в районе Pargny к юго-западу от Реймса.
Части 3-й Особой пехотной бригады, как выяснилось впоследствии, были введены в бой 16 и 17 апреля на разных направлениях сначала побатальонно, а затем полками. Они вели очень тяжелые и упорные бои, показав при этом великолепные боевые качества и высокий наступательный порыв. Однако из-за плохого взаимодействия с французскими частями 3-я бригада понесла очень большие потери. Она вырвалась вперед, была охвачена артиллерийским огнем и подверглась жестоким контратакам. С упорными боями бригада отошла. И все же мужество русских не вызывало у французского командования никакого сомнения. Разумеется, не из-за слабости русской бригады, а из-за того, что она была обескровлена в тяжелейших боях, ее части были к исходу 20 апреля отведены в район Пруйи (Prouilly), северо-западнее Реймса, а затем в Нёвшато (Neufchâteau) километров 50–60 юго-западнее Нанси.
Гринько задавал себе вопрос: почему французское командование высоко оценило боевые действия русских бригад в районе Бримонского массива в апрельском наступлении? Длительное пребывание на фронте научило его оценивать события, выходящие далеко за рамки действий пулеметного расчета. Легко представив себе всю картину сражения, Ванюша понял, что по сути дела только русские войска имели наибольший успех в этом злополучном наступлении. Французские армии, наносившие главный удар, так и не достигли желаемых результатов. И действительно, в конце апреля это наступление, получившее название «бойня Нивеля», окончательно заглохло. Было признано, что действия французских армий в этой операции совершенно не соответствовали военно-политической обстановке, продолжать их не стали, а вместо генерала Нивеля главнокомандующим стал Петэн.
Еще тогда, в госпитале, Ванюша подумал: «Сколько крови пролито напрасно». Потом стали известны точные цифры потерь. Свыше пяти тысяч русских солдат либо сложили свои головы, либо были искалечены, либо пропали без вести. Наскоро вырытые могилы усеяли поля Шампани, ранеными были забиты французские госпитали.
Да и сами французы дорого заплатили за участие в этом наступлении. Ходили различные слухи, называли большое количество потерь... Во всяком случае, ста двадцати тысяч человек французское командование недосчиталось.
Неудачная операция и напрасные потери всегда создают благоприятную почву для недовольства и раздражения. В войсках усилилось брожение. Обвиняли командный состав в неумелом руководстве. «Нас вели на бойню», — говорили французские солдаты. Масла в огонь подливали пацифисты, причем их пропаганда находила самую благодатную почву: в войсках царили разочарование, утомление. На армию и народ полилась волна брошюр, газет и листовок, выступавших против войны, за заключение мира. Отмечено было много случаев подстрекательства к забастовкам на оборонных заводах, крестьяне отказывались обрабатывать и засевать земельные участки.
Волнения, в общем-то, начались давно. Но с провалом широко разрекламированной апрельской наступательной операции они значительно усилились. Даже обнаруживались разногласия в верхах армии. Это разлагало и низы. В частях начались открытые выступления за прекращение войны. Делались попытки перейти к выборному командованию, раздавались призывы идти на Париж, где якобы все готово для революционного взрыва. Были зафиксированы случаи неповиновения и открытого бунта. Словом, признаки разложения французской армии были налицо.
Неудивительно, что генерал Петэн начал принимать решительные меры по наведению порядка. Рука об руку с ним действовал Клемансо. И вот тюрьмы Франции заполнились французскими солдатами. Пошли крайние репрессии, даже расстрелы. Французская армия постепенно приходила в повиновение. Притих народ, затаились пацифисты. Жандармская дубинка действовала вовсю...
3
Лечение Ванюшиной руки шло благополучно. Струпик на колене засох и отпал. Оказалось, что Ванюша вовсе не накололся о проволоку — в колено ударил небольшой осколок снаряда, он и теперь чувствовался под пальцами, если пощупаешь ниже чашечки.
Вскоре Ванюшу направили в один эвакогоспиталь, затем в другой, и он очутился наконец в Бордо. Здесь госпиталь располагался в монастыре, за высокой каменной стеной, в нем были только русские раненые. Так, Ванюша очутился среди своих, и у него сразу появились новые друзья. Соседом по койке оказался солдат пятого полка Степан Пронин, причем ранение у него было примерно такое же, как и у Ванюши, тоже в левую руку. Разница была лишь в том, что пальцы на раненой руке у него не шевелились, а у Ванюши действовали, он их хорошо чувствовал. Разница, конечно, очень существенная.
Было в палате еще четверо раненых. Постепенно все сжились и сдружились.
По французским порядкам перевязки делались в палате, прямо на койках, только, если требовалось, подстилалась клеенка. Тут же в палате стоял остекленный с трех сторон высокий шкафчик с инструментом, лекарствами и перевязочным материалом. Обслуживали палату пожилая няня (ее так и звали «тетя Няня») и две сестры: Dorothée, или просто Даша, как ее называли раненые, женщина лет тридцати пяти — сорока, одинокая, некрасивая, но добрая по натуре, и Agrippine, прозванная Груней, чернявая, с тонким лицом восточного типа, приветливая, ласковая, но, однако, весьма строгих правил. Муж у нее воевал, а на руках у Груни был сынишка лет шести, который иногда навещал ее.
Перевязки Ванюше, Степану Пронину и солдату, раненному в плечо, делала сестрица Даша. Со временем стало заметно, что больше других внимания и ласки она уделяла Степану. Сестрица Груня делала перевязки «своим» раненым на противоположной стороне палаты. Больше всего она возилась с унтер-офицером, раненным в промежность. Он от стыда закрывал лицо руками, пока она возилась с раной, выбирая пинцетом клочки ваты. А сестрица Груня была невозмутима. При этих процедурах остальные раненые обычно дипломатично уходили в коридор.
Тетя Няня и сестры сжились с ранеными и каждого называли по имени, так же как и раненые привыкли к ним и относились, как к родным. В палатах царила спокойная, какая-то семейная обстановка.
Раненые всего госпиталя, а их было около двухсот, решили выбрать госпитальный комитет, чтобы была «своя русская власть». Да и французская администрация госпиталя об этом просила, рассчитывая, что солдатский комитет сумеет призвать к порядку раненых, допускающих нарушения установленного режима, и станет выполнять другие административные функции, касающиеся русских.
И вот как-то после обеда все раненые, за исключением тех, кто не мог передвигаться и лежал в палатах, остались в столовой. Приступили к выборам солдатского комитета. Многие уже знали, что Гринько был председателем комитета в пулеметной команде. Его и выдвинули в председатели. Проголосовали дружно. Так Ванюша возглавил комитет. Потом выбрали еще трех членов и двух запасных. «Власть» была сформирована.
Пошли теперь у Ванюши новые заботы. К нему часто заходил дежурный врач, а то и сам «шеф дюпиталь» со всякого рода житейскими делами. Главной темой разговоров были, конечно, самовольные отлучки раненых. Чуть начал ходить, глядишь, уже сбежал в город. Нарушители возвращались обычно поздно и всегда навеселе. Что мог сделать Ванюша! Только созвать заседание комитета и пристыдить очередного провинившегося. Каждый обычно каялся и клялся, что больше этого не будет. Мол, и в рот не возьмет проклятого зелья. А через два-три дня того же солдата опять приглашали на заседание комитета и снова выслушивали клятвенные обещания. Правда, во второй раз, что называется, добирались до совести: беседовали долго и нудно, даже самим надоедало. Хорошо еще, если самовольные отлучки проходили мирно и «благопристойно». Но были случаи, когда прибегали за «президентом», как французы, а с их легкой руки и русские называли председателя комитета, и просили привести к успокоению какого-нибудь буйствовавшего пьяницу. Когда появлялся Ванюша, дебошир обычно успокаивался и засыпал. По вытрезвлении его разбирали на комитете. Но иногда буйство пьяного имело тяжелые последствия. Дебошир пускал в ход костыли: звенели разбитые стекла, летели на пол пузырьки, и палата наполнялась запахами лекарств. Случалось, что пьяный врывался в соседнюю палату, расшвыривал удерживавших его раненых и учинял настоящий погром. Весь состав комитета и французская администрация старались успокоить буяна, навалившись на него со всех сторон.
В общем, хлопот был полон рот. При рассмотрении дел дебоширов на заседании комитета те клялись, что ничего не помнят, искренне жалеют о случившемся и готовы уплатить за побитые стекла. И опять-таки заверяли, что этого больше не будет. Однако Ванюша имел собственный взгляд на «ничего не помнящих»: им было просто стыдно сознаться в содеянном. Правда, многие с ним не соглашались.
— Ему что, — говорили такие, — сам не пьет, поэтому и понять не может.
Но Ванюша стоял на своем:
— Если бы я и был пьян, то все равно помнил бы, что делал.
Однажды по этому поводу разгорелся спор. Мнения сторон разделились. Одни поддерживали Ванюшу, другие возражали ему. В итоге была достигнута договоренность: назначили комиссию, которая обязана была напоить Ванюшу допьяна, а на другой день, по вытрезвлении, потребовать от него полного отчета о своих действиях и даже высказываниях. Ванюше только предоставили право выбора напитков и места, где должно было свершиться возлияние. А пить он должен был до тех пор, пока комиссия определит, что достаточно. Правда, сами члены комиссии, назначенные, разумеется, из людей, понимающих толк в вине, обрекали себя прямо-таки на мученичество — смотреть, как пьет Ванюша, и ни капли не брать в рот самим. Но что поделаешь — долг!
Ванюша упорно боролся против этой затеи, но, чтобы доказать свою правоту, вынужден был пойти на все. Поехали в город. Ванюша выбрал хорошее кафе — ведь все расходы несло общество. Пил белое вино как самое слабое. За первым кафе последовали второе, третье. Ванюша выбирал их с таким расчетом, чтобы быть поближе к госпиталю. Самым любимым вином у Ванюши было красное «Бирн» — оно вкусное, немного сладковатое и даже как будто слегка густое, но его он оставил напоследок. Попробовал Ванюша усыпить бдительность членов комиссии и в каком-то кафе представился предельно пьяным, начал качаться, молоть какую-то чепуху. Но не зря в комиссию попали знающие люди. Ванюшу сразу разоблачили, и виночерпие продолжалось. Вместе с комиссией в качестве, так сказать, общественного контроля за ее действиями следила группа раненых. Тут был и Степа Пронин. На него-то как на друга и рассчитывал Ванюша. Ведь он постепенно хмелел. День был солнечный, жаркий, обычный для района Бордо, это тоже усугубляло тяжесть Ванюшиного состояния.
Процессия приближалась к госпиталю. Ванюша выбрал хорошее кафе «Жиронда» и здесь начал пить свое любимое красное вино, причем к бокалам приложились и раненые, не входившие в комиссию, — не выдержали такого испытания!
В «Жиронде» и опьянел Ванюша окончательно, как это зафиксировала комиссия. Когда он вышел из кафе, улица перед его глазами качалась... На лбу выступил пот, его мутило, лица товарищей плыли в какой-то бешеной карусели. Когда проходили мимо последнего кафе, находившегося совсем рядом с госпиталем, комиссия решила поставить точку над «i», порекомендовав зайти и выпить «посошок». Но Ванюша сел на скамейку бульвара и наотрез отказался. К удовольствию комиссии, его совсем развезло. Когда Гринько с помощью Степана поднялся со скамейки и направился к воротам госпиталя, он вынужден был прислониться к монастырской стене. А стена, казалось, ходила ходуном: то наклонялась набок, то своим дальним концом поднималась вверх и стремительно падала вниз. Когда наконец Ванюша добрался до ворот, он пожаловался Пронину, что совсем занемог. Тот взял его крепко под руку, и Ванюша совсем повис на своем друге.
Так, сопровождаемый комиссией, Гринько ввалился в палату. Степан проводил его до умывальника. Ванюшу вырвало, и ему как будто стало легче. С помощью Пронина он снова добрался до палаты, разделся и улегся в постель. Палата ходила кругом, а когда он закрыл глаза, то все под ним закачалось, как на корабле во время шторма. Через некоторое время он заснул тяжелым пьяным сном.
Утром Степан рассказал, что Ванюша выходил ночью на улицу, а потом долго искал свою кровать. Вот этого Ванюша действительно не помнил и, как ни старался, вспомнить не мог, поэтому свои ночные блуждания решил скрыть от комиссии.
А комиссия между тем приступила к исполнению своих обязанностей. Она установила над «пациентом» строгое наблюдение. Ванюше был свет не мил: так трещала голова, что хоть волком вой. Сколько ни лил он холодной воды на голову, подолгу держа ее под открытым краном, ничего не помогало. Так с больной головой и дрожью во всем теле, с полным отвращением к пище, он пришел в столовую на завтрак. С большим трудом заставил себя съесть немного жареной картошки и кусочек солонины, с жадностью выпил большую кружку чая, а на вино и смотреть не мог.
После завтрака комиссия в полном составе, в присутствии большого числа любопытных, заслушала полный отчет Ванюши за прошедший день: где были, что пили, как возвращались в госпиталь, кто какую помощь оказывал, какие вопросы задавал в воротах госпиталя дежурный вахтер, что ему отвечал Ванюша? Это был пристрастный допрос. Чтобы сбить Гринько с толку, ему задавали каверзные вопросы относительно событий, которых на самом деле не было. Времени на раздумья почти не отводилось. Вопросами его засыпали и те, кто вообще не входил в комиссию: многие были заинтересованы, чтобы посрамить Ванюшу, так как им в свое время приходилось каяться в грехах перед комитетом.
Но Ванюша выдержал с честью испытание, и спор был решен в его пользу: пьяный всегда помнит, что делает. Сторонники Ванюши поздравляли его, а противники досадовали. Ведь теперь комитет не поверит тому, что, мол, ничего не помню, ничего не знаю. Нет, голубчик, врешь, все помнишь, пожалуй-ка в изолятор на трое суток. А это преотвратительное дело — просидеть несколько суток в полном одиночестве в маленькой конуре, насквозь пропитанной карболкой.
Правда, самому Ванюше пришлось иметь объяснение с администрацией госпиталя. Когда «шеф д'опиталь» понял, какова истинная подоплека Ванюшиного проступка, он хохотал до слез: черт побери этих русских, до чего принципиальные люди! И потом, никогда не знаешь наперед, что может прийти им в голову. Однако этот довольно странный «опыт» пошел на пользу делу и заметно укрепил авторитет Ванюши. Теперь часто было достаточно одного появления «президента», чтобы вернувшийся из самоволки пьяный моментально утихомиривался. Комитет же получил возможность заняться другими делами. Примерно раз в неделю он собирался для решения неотложных вопросов с администрацией госпиталя — о выдаче и хранении нового обмундирования, поступившего в госпиталь в результате настойчивых ходатайств комитета перед военным представительством русских войск во Франции, о создании в госпитале русской библиотеки и т. п.
4
Слухи о революции в России доходили до госпиталя медленно. Это не на фронте, где окопная жизнь сближает солдат до братства, где любая весть распространяется с быстротой молнии, где исправно работает «Солдатский вестник». Поэтому раненые, основательно уже подлечившиеся, находили развлечение по своему уму-разуму. Основной утехой продолжали оставаться самовольные либо с разрешения начальства прогулки в город.
Самым интересным местом в городе считался район, где в дешевых кафе гремела заводная музыка и полно было солдат всяких национальностей — от черных африканцев до чопорных англичан. Солдаты толпой ходили прямо по середине улицы. По тротуарам ходить было сложнее, так как до предела обнаженные девицы разных возрастов и комплекций задевали военных, зазывая в свои каморки. Эти каморки отделялись от тротуара лишь занавесью и очень редко легкой дверью. Разумеется, некоторые из солдат не особенно заставляли себя упрашивать. Ведь скоро придется опять ехать на фронт. А там война. Кто из прогуливающихся сейчас по этой улице уцелеет — неведомо. Во всяком случае, надежды на то, что останешься жив, слабые. Вот солдаты и старались взять от жизни то, что им доступно. Да и стоит ли вообще задумываться над этим? Убивают ведь на войне без разбора, чист ты, как ангел божий, или грешник превеликий. Такова была грубая мораль, выработанная всем укладом безобразной армейской жизни тех лет: «сегодня и пьяны и сыты, а завтра — что бог пошлет...»
Ванюша уже давно не получал писем из России. На последнее письмо Веры Николаевны, которое получил накануне наступления, он не ответил: не до этого было. Давно не было письма и от «марен». И неудивительно: тут была, так сказать, политическая подоплека. В официальных французских кругах быстро иссяк прилив добрых чувств к русским солдатам, усилившийся было после их героического наступления под Бримоном.
Общественное мнение Франции как бы раскололось надвое. Простой народ понимал чаяния русских солдат. А в салонах знатных домов Парижа, в обширных приемных министров, за конторками банковских чиновников шли пересуды другого толка. Там поутихли восторги, лишь недавно расточавшиеся в адрес русских героев. Напротив, теперь этих самых героев обливали грязью. Коротка оказалась память у французских буржуа.
Французская буржуазия давала волю своему оскорбленному чувству. Россия охвачена хаосом, а здесь, во Франции, русские солдаты не только отказываются идти в бой за французскую цивилизацию, но и смущают души французов, воскрешают в них мятежные чувства. Прокатились волнения среди французских солдат. Неслыханно! И все из-за этих русских!
В прессе появились статьи, осуждавшие русских и Россию и содержавшие весьма недружелюбные выпады против русских солдат во Франции. Дело доходило до того, что их называли изменниками.
Вот откуда шла направлявшаяся умелой, коварной рукой холодность французских «матерей» к своим крестникам! Впрочем, и у русских солдат было много поводов для обиды. Они пролили свою кровь на полях Франции, и оказалось, что их жертвы были напрасными.
Все чаще стали собираться раненые и обсуждать свое довольно драматическое положение. Судили и рядили, но выхода из этого положения не видели.
В госпиталь зачастили местные русские эмигранты. Приносили кое-какие мелкие подарки, в основном книги, и, как ни странно, искали у солдат сочувствия к своей неустроенной судьбе. А судьба их была в самом деле печальна. Это были главным образом представители либеральной русской интеллигенции, которые когда-то строили из себя революционеров и в годы столыпинской реакции вынуждены были эмигрировать. Скоро они поняли, что на самом деле стояли далеко от подлинных революционных идей — можно было бы и не бежать на чужбину. Теперь они тосковали по своему худосочному дворянскому происхождению, которое в России давало им какие-никакие преимущества. Во Франции их происхождение не имело никакой ценности, вот они и пытались найти сочувствие среди русских раненых, «солдатиков», как они любили их называть.
Завязывались долгие душеспасительные беседы. Но единства мнений не было: эмигранты ратовали за Временное правительство, за продолжение войны до победного конца, прославляли партию социалистов-революционеров и резко поносили большевиков. Раненые, почти все поголовно, занимали противоположную позицию: они были против войны и за немедленное заключение мира, следовательно, против Временного правительства. Солдаты довольно резко отзывались о социалистах-революционерах, хотя название этой партии, казалось, должно было притягивать дерзкие умы. Солдаты быстро разобрались, что это одно название! Социалисты-революционеры не спешили с земельным вопросом и тоже ратовали за войну. Все больше и больше люди начинали понимать правоту большевиков, правоту Ленина...
В госпиталь понемногу просачивались правдивые вести из России. Керенский все сильнее закручивает гайки в армии, ввел смертную казнь. Но что толку! Задуманное и начатое им наступление провалилось, превратилось в отступление. Армия разлагается. Временному правительству не на кого опереться, и вот оно формирует ударные батальоны смерти, женские добровольные батальоны.
— Вон до чего дошел, — поговаривали солдаты о Керенском. — Бабами хочет войну выиграть.
Не было недостатка в соленых солдатских шутках:
— Нам бы сюда один женский батальончик. Француженкам далеко до наших русских баб.
При каждой новой вести раненые осаждали госпитальный комитет: что да как? А что мог сказать комитет? Он сам пользовался слухами и не решался полностью доверяться им. Правда, о событиях в России много писала пресса, но данные были очень противоречивы. Самыми достоверными были вести из родных частей, доходившие с письмами. Они сразу становились предметом оживленных пересудов.
— Эх, братцы, сидим мы тут, а в бригадах комитеты послали господ офицеров к чертовой матери и взяли власть в свои руки.
— У-у! А как наладили этого изверга, командира третьей бригады генерала Марушевского! Еле ноги унес, стерва.
— А какой митинг был первого мая! Собрались обе бригады, вроде как на парад, а потом пошли требовать: подай нам сюда полковника Иванова, пусть расскажет, почему осудил восемь человек нашего брата к расстрелу. Ну и пошло такое, что и словами не расскажешь.
— Кого расстреляли-то?
— Да ты что, с неба свалился?! Восемь человек, говорю тебе, нашего брата, из тех, которые на салоникский фронт направлялись. Они на «Екатеринославе» прибыли. Так вот, был у них офицер такой — Краузе. Всю дорогу измывался. И дурак к тому же — из-за него чуть на немецкие подводные лодки не напоролись. А в лагере, под Марселем, еще пуще дурь свою начал выказывать. Ну, его под шумок и стукнули. А кто — неведомо. Только начальство долго искать не стало: арестовало боле двадцати человек нашего брата, восемь человек из них — к расстрелу... Так-то.
— Да, дела-а.
— Вот те и дела. Так что первого мая наши вроде как демонстрацию устроили. Ходили по лагерю с красными флагами, это теперь вроде как знамя боевое, и пели «Долго в цепях нас держали, долго нас голод томил...».
— Хорошая песня, наша, трудовая, не то что «Соловей, соловей, пташечка...».
— Теперь, брат, всякого «соловья» к ядреной матери...
— Это што! Вот когда до кладбища дошли — тут главное и началось. Могил-то расстрелянных нет, и никто не знает, где они! А солдаты требуют: подай нам их сюда, покажи. Все озверели. Нам, говорят, надо почесть отдать павшим героям за наше святое солдатское дело. Подумаешь, убили какого-то Краузе, мало ли их, немцев, издевалось над нами. Их бить и бить. Царь и тот был ерманских кровей и под ихнюю дудку вел войну...
— Нам бы скорее войну кончать да поспешать домой, а то там уже начали землю делить.
— Ну, это само собой, недаром послали в Россию выборных от усех полков прямо к Временному правительству с заявкой: «Кончай войну, и никаких, и давай делить землю, а опосля будем собирать учредилку».
— Эх, с заявкой... Не с того краю начали! Русское-то начальство себе на уме, узнало обо всем этом и пожаловалось хранцузским енералам: помогите, мол, к порядку призвать русских солдат. Вот приехал хранцузский енерал Кастельнов. Ну, разумеется, его встрели хорошо, как полагается, а он и говорит русским енералам: чаво вы панику поднимаете — у солдат порядок как порядок, они, говорит, молодцы и пердюсавалёр , то есть похвалил нашего брата по-хранцузски. Вы, говорит, увозите их поскорее в Россию.
— Приезжали, это верно, мне тоже пишут. Пожаловал господин комиссар Рапп и какой-то затрапезный старикашка, Морозик, что ли, звать его, и выступали на собрании бригад. Мы, говорит, приветствуем ваших солдатских представителей — солдатские комитеты. Они должны повести вас вместе с революционным офицерством на фронт для завоевания окончательной победы. Тут солдаты как подняли свист, как загалдели — долой войну! Хотим в Россию. Нечего здесь кровь проливать за французских фабрикантов и всякую там буржуазию. Во как их отделали!
— А што, в самом деле, нечего нам голову забивать войной. Хватит, отвоевались.
— Сколько кровушки нашей солдатской пролилось! А за что? На кой хрен она нам нужна, война-то!
И так без конца. Все разговоры сводились к тому, чтобы покончить с войной — и по домам.
* * *
Сведения из русских бригад были верными. События, происходившие там, носили яркий революционный характер. Комитеты все крепче и крепче забирали власть в свои руки. Встал на очередь вопрос о выборности командиров. В некоторых ротах и батальонах из офицеров некого было и выбирать, так как под видом отпусков они ударились в повальное бегство. Из «отпусков» господа офицеры предпочитали не возвращаться. Многие симулировали болезни, чтобы угодить в госпиталь. Это удавалось довольно легко. Врачи ведь тоже офицеры и своему брату помогали, как могли, — ставили любые диагнозы, лишь бы эвакуировать. В этих ротах, командах и батальонах вся полнота власти переходила в руки председателя комитета: подписанные им документы, скрепленные казенной печатью, имели полную и законную силу. Они принимались французской администрацией, главным образом интендантской службой, наравне с документами, подписанными командирами-офицерами.
Рука у Ванюши заживала, боли теперь уже не мучили его, и он все больше вдумывался в смысл происходивших событий — благо времени для этого хватало. Ночами, когда за окнами палаты сгущалась южная темень, образы прошлого, причудливо переплетаясь с современностью, вставали перед ним. Он вспоминал раненых, которые прибывали когда-то с японского фронта в такие далекие теперь Сутиски. Ведь и те пожилые усатые солдаты ненавидели войну, а вынуждены были проливать свою кровь за Россию-матушку. Но за Россию ли? Не за ее ли монархическую верхушку? А теперь и он, Ванюша, понюхал пороху, и тоже покалечила его война. И он чувствовал, как рушились его недавние иллюзии. Он не мог обвинить себя в трусости, он не кланялся пулям на фронте... Но сейчас он задумывался: что бы получил русский народ, те тысячи и тысячи не жалевших жизни своей героев, если бы, положим, Антанта выиграла войну? Ровным счетом ничего! Зато мировая буржуазия, несомненно, была бы в выгоде! Ведь почему он, Иван Гринько, и подобные ему оказались здесь, во Франции? Они были пушечным мясом, обмененным на оружие... Так стоит ли воевать?
То же самое думало подавляющее большинство русских солдат, заброшенных на чужбину. Происходившие здесь события все больше и больше волновали Ванюшу.
Что же происходило?
Командующий восточной группой армий французский генерал Кастельно, которого раненые переименовали на русский лад — Кастельновым, действительно выдвинул предложение вернуть русские бригады в Россию. Пока на этот счет шли переговоры с Временным правительством, он счел желательным направить обе бригады в один из внутренних округов. Главнокомандующий французскими войсками генерал Петэн согласился с этим. Так русские бригады оказались в лагере Ля-Куртин в районе Лиможа и были сведены в дивизию под командованием генерала Лохвицкого.
А переговоры в верхах все шли и шли.
Весь июнь месяц продолжалась энергичная переписка начальника французского генерального штаба генерала Фоша с различными ведомствами о необходимости начать отправку русских бригад в Россию не позднее 15 августа 1917 года. Но это оказалось делом трудно осуществимым. Англичане отказались от перевозки бригад, мотивируя это отсутствием необходимого тоннажа. Русские также не нашли транспорта. Не ладилось дело и с американцами. Временное правительство России, чтобы избавиться от своих злополучных бригад, предложило французам перебросить их в Салоники — оно полагало, что русские войска еще могли бы быть использованы на этом изолированном театре военных действий. Но французы отказались. Они никак не могли навести порядок в собственных войсках, поэтому старались поскорее избавиться от русских, охваченных глубокими революционными настроениями.
Да и сами русские выставляли требование о возвращении на Родину. Там, мол, мы готовы идти на фронт. А между собой солдаты поговаривали: в России видно будет. Разберемся с обстановкой и решим, как быть дальше. Об этих разговорах, безусловно, хорошо было известно русскому командованию во Франции. Оно доносило о них в Петроград, и у Временного правительства не было желания возвращать бунтарские бригады из Франции. Бунтарей хватало и на русском фронте. Надо привести в повиновение русские части на месте, во Франции. Министр иностранных дел Временного правительства Терещенко сообщал французскому правительству, что генералу Занкевичу, занявшему пост главноначальствующего русскими войсками во Франции, даны указания о применении к мятежным элементам русских бригад смертной казни и о необходимости всеми мерами восстановить в них полный порядок.
Со своей стороны французское командование было обеспокоено распространившимися слухами за границей, и особенно в России, что якобы репрессии по отношению к русским войскам применяют и французы. Это, естественно, возбуждало умы просвещенной части общества не в пользу Франции. Было дано указание французскому военному атташе в России категорически опровергнуть перед русским командованием подобные слухи. Рекомендовалось официально засвидетельствовать, что русские бригады на французском фронте, особенно в апрельском наступлении, проявили высокую воинскую доблесть, в связи с чем бригады понесли большие потери, что и заставило французское командование оттянуть их с фронта в тыл для пополнения. А «некоторое возбуждение» в рядах русских приписывалось революционной пропаганде и переходу бригад на новое положение, установленное статутами, введенными Временным правительством. В этих условиях французское военное командование, дескать, и сочло своим долгом сосредоточить русские бригады в одном из внутренних лагерей, дабы дать им возможность прийти в спокойное состояние.
Соединение бригад в лагере Ля-Куртин вылилось в бурную манифестацию. Наконец-то вместе! Начались вылазки агитаторов 1-й бригады, занимавшей центральную часть лагеря, в расположение 3-й бригады, которая была не без умысла размещена несколько на отшибе. 3-я бригада рассматривалась русским командованием как соединение, где сохранилось гораздо больше «здоровых элементов». Эти элементы пытались даже вступить в борьбу с царившими кругом бунтарскими настроениями.
Действительно, 3-я бригада была менее подвержена революционному брожению. И неудивительно: она состояла в основном из крестьян Уфимской губернии, людей политически неразвитых, и легче пошла на обманные посулы офицерства. Это прекрасно видел солдатский комитет 1-й бригады. И он решил: пусть солдаты обеих бригад встретятся да потолкуют друг с другом — солдат всегда поймет солдата. Такая встреча состоялась. Но слишком глубоко удалось заронить реакционным офицерам дурман верноподданничества в души бывших крестьян Уфимской губернии. Единства достигнуто не было. Каждая бригада оставалась на своей политической позиции. Представитель французского командования, находившийся при русской дивизии (теперь она уже так называлась) доносил своему командованию: «В русской дивизии произошел полный раскол. 1-я бригада добивается любой ценой возвращения в Россию и согласна сражаться только на русском фронте. 3-я бригада также добивается, если возможно, возвращения в Россию, но допускает боевую деятельность и на французском фронте, если таково будет приказание Временного правительства России».
После этого генерал Занкевич отдал приказ о разделении бригад, чтобы спасти, как он сам выражался, здоровые элементы русских войск во Франции.
Ля-Куртин бушевал. В 1-й бригаде происходили беспрерывные манифестации под лозунгами: долой войну, да здравствует подлинная свобода. Люди в бригаде подобрались крепкие, политически активные. Ее 1-й полк формировался в Москве из фабричных рабочих, которые давно были затронуты революционной пропагандой и охотно откликались на большевистские лозунги. Под стать 1-му был и 2-й полк, формировавшийся в Самаре и имевший значительную рабочую прослойку. Бригада заняла правильную по тому времени политическую позицию. Конечно, она не могла спокойно относиться к заблуждениям солдат 3-й бригады, и вновь была предпринята попытка к сближению взглядов.
Однажды, сытно отобедав в офицерском собрании, которое как бы разделяло бригады, располагаясь на горке между ними, группа офицеров наблюдала, как длинная колонна солдат 1-й бригады двигалась с красными знаменами и революционными песнями в расположение 3-й бригады. Один из офицеров капитан Разумов бросил реплику:
— Дикая толпа дураков с какими-то тряпками идет, сама не зная куда.
.Кто-то из солдат услышал эту фразу, передал другому. Раздался крик:
— Бей его!
И толпа солдат бросилась на офицеров. Капитана Разумова схватили и основательно поколотили. Остальные офицеры разбежались. Остался на месте лишь один подполковник Готуа. О его личной храбрости знали все солдаты: он их водил в атаку под Бримоном. Готуа спокойно свертывал папироску из легкого табака. Вставил ее в мундштук и закурил.
— Бей его! Чего смотришь?! — кричали сзади.
— Бей! Бей!
Толпа напирала. Но когда крикуны добрались до подполковника, у них опустились руки: Готуа спокойно курил, играя наборным кавказским пояском.
Его так и не тронули.
А капитана Разумова, еле живого, эвакуировали в госпиталь, и больше о его судьбе никто ничего не слышал. Результатом этого инцидента было избрание подполковника Готуа командиром 2-го Особого пехотного полка.
Для всех офицеров такое назначение явилось полной неожиданностью. Это после анонимных-то писем солдат, которые угрожали ему смертью! Невероятно, но факт.
Генерал Занкевич отдал приказ:
«Все, кто готов беспрекословно подчиниться Временному правительству России и его представителям за границей, должны с оружием в руках и в полном порядке выступить из лагеря Ля-Куртин в район Клерво и расположиться до особого распоряжения биваком».
3-я бригада отделилась от 1-й и выступила. Из ее состава осталось в лагере Ля-Куртин человек 700–800, главным образом пулеметные команды и небольшая группа солдат 5-го полка. Зато от 1-й бригады на следующий день вышли на присоединение к 3-й бригаде все офицеры, их денщики, фельдфебели и часть унтер-офицеров. Ушло немного солдат. Всего в район Клерво вышло около семи тысяч человек, а в лагере Ля-Куртин осталось тысяч девять-десять. Оставшиеся в Ля-Куртине солдаты 1-й бригады «провожали» уходивших гиканьем, улюлюканьем, свистом, барабанным боем в котелки. Некоторые размахивали портянками, прикрепленными к палкам. Эти «торжественные» проводы продолжались до тех пор, пока колонна уходящих не скрылась на повороте дороги, ведущей из Ля-Куртина в район бивака Клерво. Стало известно, что на следующий день этот объединенный отряд сделал новый переход к северу и расположился в районе селения Фельтэн, где находился и штаб дивизии.
Абсолютное большинство солдат 1-й бригады и небольшая часть 3-й бригады остались в лагере Ля-Куртин. Они были объявлены бунтовщиками, изменниками, к которым надлежит применить самые строгие меры для приведения их к повиновению.
Так образовались два враждующих лагеря: фельтэнцы и куртинцы. Их разделяло не только расстояние в двадцать пять километров, но и большие политические разногласия.
Наступила середина июля 1917 года. Сведения о событиях в Ля-Куртине проникли во все уголки Франции, где были русские раненые солдаты. Дошли они и до госпиталей города Бордо. Это вызвало расслоение среди раненых — одни, те, кто был из полков 3-й бригады, сочувствовали своим сослуживцам, другие целиком стали на сторону 1-й бригады. Госпитальный комитет вынес решение в поддержку 1-й бригады и рекомендовал всем, кто уже считает себя вылечившимся, отправиться в лагерь Ля-Куртин.
Ванюша тоже собирался в путь — не мог больше находиться в стороне от таких бурных дел. Он снял уже гипсовую повязку с руки. Правда, врачи рекомендовали остаться еще дней на пятнадцать — двадцать. Надо было эту маленькую (в сравнении с правой) руку массировать, делать соленую ванночку, разрабатывать гимнастикой и носить в корсетике (своего рода лубок). Но Ванюше было не до ванночек.
Степан Пронин тоже принимал разные процедуры и не торопился с выпиской. Да и не знал, куда ему подаваться; пальцы на руке у него не действовали. К тому же он был из 5-го полка, поэтому решил остаться в госпитале и выждать решительного поворота событий в ту или иную сторону. А тут еще у него с сестрицей Дашей завязался роман.
— Ну, ты, Степа, оставайся, а я больше не могу. Так соскучился по своим пулеметчикам, что дальше некуда. Поеду к ним, — сказал Ванюша, — а тебе напишу, как обстоят дела, и ты тогда наверняка приедешь к нам в первую бригаду.
Через несколько дней Гринько оформил документы и уехал.
Глава шестая
1
Миновав Тюль, поезд, постукивая на стыках, поднимался по нагорью Центрального массива Франции, где берут начало и расходятся по всей стране многочисленные реки и речушки, вливающиеся в Гаронну и Луару. Поезд шел в северо-западном направлении. Вот уже позади Иссель. Скоро и Ля-Куртин. Ванюша уже знал, что это небольшой городок, расположенный в долине речушки Лиеж. Здесь-то и располагался лагерь, в котором взбунтовались русские части.
Сидя на жесткой скамейке, Ванюша мерно покачивался и подрёмывал. Но вот поезд остановился. Вокруг зашумели:
— Ля-Куртин, Ля-Куртин!
«Ну, что день грядущий мне готовит?» — подумал Ванюша, отгоняя остатки сна. Он быстро поднялся, взял с полки вещевой мешок, привычным движением закинул его за спину и вышел на платформу. Небо розовело на востоке, предвещая хороший солнечный день. На платформе Ванюша увидел патрулей и подошел к ним.
— Как попасть во второй полк?
Патрули придирчиво оглядели Ванюшу, но, очевидно, не нашли в нем ничего подозрительного.
— А вот прямо поднимайсь на горку.
Он зашагал в указанном направлении и вскоре увидел лагерь. Ровными рядами стояли двухэтажные каменные казармы. В стороне от них были разбросаны сборно-щитовые бараки. «Казарм-то, видать, не хватает», — подумал Ванюша.
Он немало поболтался по лагерям, поэтому безошибочно определял назначение каждого здания. Вон там штаб, а на горке, поближе к железной дороге, — офицерское собрание. За ним, возле лесочка, — склады и конюшни. С севера к лагерю примыкает большое стрельбище. Оно называется — champ de tir de la Courtine, на нем расположены тригонометрические пункты: в северной части — 895, а в юго-восточной — 904 метра.
Но все эти подробности Ванюша узнал позже, а сейчас сгорал от нетерпения побыстрее увидеться с друзьями. Когда он спросил, где размещается четвертая пулеметная команда, ему указали на барак перед казармами. И вот...
— Здравствуй, Ваня!
— Здравствуй, Проня!
И друзья кинулись друг другу в объятия.
Лапшин дежурил по команде, и поэтому встретил Ванюшу прямо на пороге барака. Остальные пулеметчики в этот ранний час еще крепко спали.
— Ну заходи, заходи, дружище, — тянул Лапшин Ванюшу в барак. — Вот тебе и койка. Унтер-офицер смылся к фельтэнцам, занимай его кровать.
— Да подожди ты, Проня, устроиться я еще успею. — Ванюша бросил вещевой мешок на койку. — Ты мне выкладывай, как тут у вас дела.
Они вышли из барака, чтобы не разбудить пулеметчиков, и Лапшин начал рассказывать:
— Такое тут, брат, было! Все офицерство наше со своими денщиками и холуями ушло в Фельтэн. Ну, с ними многие унтер-офицеры и даже некоторые солдаты — все больше из писарей и каптенармусов — подались. Наш «шашнадцатый неполный» долго мучился и все же на третий день ушел, а унтер-офицер Федин только прошлой ночью драпанул. Правда, некоторые вертаются обратно, но мало; говорят, их там всякие гадюки кусают в палатках и комары заедают. Ну, ясно, живут в лесу, прямо на земле, мох собирают на подстилку. Да так им и надо, дуракам, — пусть знают, как за начальством тянуться. А они еще приходят к нам агитировать! К себе приглашают. Как бы не так!
— Ну, а тут какая у вас жизнь?
— А тут все в порядке. В ротах, батальонах — комитеты. Вчера выбрали новый комитет полка — старый наполовину ушел в Фельтэн. А всем лагерем командует отрядный комитет во главе с Болтайтисом, а секретарем Волков. Располагается отрядный комитет в здании штаба бригады. Болтайтис — вроде как начальник бригады, иной раз выезжает на автомобиле, на котором ездил генерал Лохвицкий. Вот как! Болтайтис этот, видать, парень башковитый.
Между тем пулеметчики стали просыпаться — дело шло к подъему. Все радостно здоровались с Ванюшей, расспрашивали его: как там в остальной Франции? Революция еще не началась? Что слышно о России?
Ванюша еле успевал отвечать на вопросы, рассказывал все, о чем слышал. Говорят, в начале июля была демонстрация рабочих в Петрограде, с ними вместе вышли солдаты и матросы, требовали: «Вся власть Советам!» А юнкера и казаки полоснули их огнем из пулеметов, а потом с фронта вызвали верные Временному правительству войска и давай разгонять рабочие организации и разоружать участвовавшие в демонстрации полки.
— Аресты, говорят, пошли повальные. И все Ленина искали, как бы его арестовать, а то и расстрелять на месте. Но не тут-то было — большевики Ленина спрятали как следует. Особенно, говорят, свирепствует новый верховный главнокомандующий, какой-то косоглазый казачий генерал Корнилов.
— Вот, брат, тебе и революция!
— Эх, дождались свободы, а какая она, свобода, не ведаем.
А Ванюша продолжал рассказывать. Кое-что он прочитал во французских газетах. Правда, разные газеты толковали события в России по-разному — в зависимости от партийной принадлежности. Однако, сопоставив факты, можно было сравнительно точно представить всю картину в целом.
— В общем, буржуи вместе с меньшевиками выступают против требований рабочих и революционных солдат, стараются укрепиться у власти. Керенский смертную казнь ввел на фронте. А в тылу просто стреляют по народу.
— Бескровная революция, мать иху так, этих буржуев.
— Надо скорей ехать в Россию, а то тут в Ля-Куртине все провороним.
— Давай поторапливайся, за тобой только и дело стало...
Петя Фролов сбегал в кафе, принес пару фляжек вина. За скромным завтраком пулеметчики отпраздновали прибытие Ванюши. Все наперебой рассказывали ля-куртинские новости, разговор вертелся вокруг раздела бригад.
— Жизнь у нас теперь — малина: занятий нет, знай себе отдыхай да на митинги ходи, — зубоскалил Женька-пижон.
— Брось врать-то, скучно небось без маман? — подзадорил его кто-то.
Женька действительно все время вспоминал лагерь Майи.
После завтрака дежурный передал, что в десять часов на плацу бригадный комитет будет проводить собрание. Ванюша обрадовался — своими глазами увидит, чем живут люди, что думают.
Живое море голов колыхалось перед домиком отрядного комитета. На простом помосте у небольшого столика стояли председатель комитета Ян Болтайтис, Волков и другие члены комитета. Вопрос стоял: как быть? В лагерь должны приехать представители Временного правительства во главе с профессором Сватиковым; среди представителей — военный комиссар русских войск во Франции Рапп, генералы Занкевич и Лохвицкий. Принимать их или нет?
Начали выступать ораторы. Одни предлагали не принимать делегацию, и вся бригада шумно одобрила это предложение; другие говорили, что представителей надо принять и выслушать, тем более что Сватиков только что прибыл из России и, наверное, скажет что-нибудь новое... И опять слышался гул одобрения всей бригады.
Выступил секретарь отрядного комитета Волков. Он был как бы начальником штаба бригады, — по крайней мере, ездил в экипаже, который раньше возил начальника штаба бригады полковника Генерального штаба Щелокова. Волков высказался за то, чтобы показать 1-ю бригаду организованной силой и встретить делегацию, соблюдая полный воинский порядок: выстроиться всем, как полагается, с оружием, с красным революционным знаменем, с оркестром. Поручить председателю отрядного комитета Болтайтису встретить делегацию. И чтобы оркестр играл встречный марш. Ну, словом, чтобы прибывшим было ясно: они имеют дело с дисциплинированной революционной бригадой.
Все участники митинга одобрительно загудели:
— Правильно!
— Показать им, генералам, что нас голой рукой не возьмешь.
Некоторые свистели и кричали:
— Долой делегацию!
Другие их успокаивали и кричали:
— Цыц, вы, басурманы!
Масса колыхалась и напирала на возвышающийся помост.
— Стой, не дави! — кричали передние.
А задние все напирали. Оркестр заиграл «Марсельезу», все успокоились и застыли в стойке «смирно»: «Марсельеза» — это гимн. Когда оркестр стих, Болтайтис поднял руку:
— Я думаю, дело ясное. Мы должны показать представителям Временного правительства, что здесь не какой-нибудь сброд, а настоящие революционные солдаты, что мы умеем соблюдать порядок и революционную дисциплину.
— Давай, давай, пролезай в генералы, — послышался среди общей тишины громкий голос.
И тут же — взрыв общего смеха.
— Не в генералы я лезу, — спокойно продолжал Болтайтис, — а выполняю волю солдат бригады, избравших меня председателем отрядного комитета.
— А ну их, горлохватов, ты их не слушай, делай свое дело.
Болтайтис продолжал:
— Так вот, товарищи: мы будем принимать делегацию Сватикова по всем правилам. О порядке и времени построения бригады будет отдано распоряжение. Собрание считается закрытым.
Солдаты облегченно вздохнули. Все были оживлены, разговорам не было конца. Оркестр заиграл марш. Подразделения начали строиться в колонны, потом двинулись под музыку, в ногу, по местам своего расквартирования. Пулеметчики не построились, но и разбредаться не стали: все вместе, дружной группой пошли в свой барак.
2
По распоряжению, поступившему из отрядного комитета, батальоны и полки бригады с утра 19 июля выстраивались перед своими казармами и готовились к движению на лагерный строевой плац. Их вели председатели комитетов команд, рот, батальонов и полков. Четвертую пулеметную команду вел председатель комитета унтер-офицер Спиваков, прибывший с пополнением уже после наступления.
И вот идут полки и выстраиваются на плацу фронтом к шоссейной дороге. Правый фланг — у офицерского собрания, которое теперь используется как солдатский клуб. Соблюдается парадный расчет: справа 1-й полк, затем 2-й полк, а потом отряды 5-го и 6-го полков — это небольшие части, каждая в хорошую роту. На левом фланге — траншейная батарея. Каждая часть имеет свое красное знамя на правом фланге. Бригадный оркестр во главе с фельдфебелем — старым музыкантом — занимает место на самом правом фланге — там и руководящая головка отрядного комитета. Все подтянуты, в боевом снаряжении и при оружии. Выстроились со строгим соблюдением равнения. День выдался ясный, солнечный, слабый ветерок легко колышет полотнища знамен. Установилась строгая, торжественная тишина — как перед парадом.
В 10 часов со стороны северной части лагеря появляются два экипажа. Около офицерского собрания делегация вышла из экипажей и направилась к выстроившимся частям. Возглавлял процессию плотный барин в черном фраке. «Наверное, Сватиков и есть», — решил Ванюша. За ним шли генералы Занкевич и Лохвицкий, комиссар Рапп.
Раздалась команда:
— Бригада, смирно! Равнение направо!
Болтайтис, сопровождаемый Волковым, пошел навстречу приехавшим. Оркестр заиграл встречный марш. Когда Болтайтис остановился перед делегацией, оркестр замолк, и было слышно, как председатель комитета докладывал:
— Господин представитель Временного правительства, первая бригада русских войск во Франции для вашей встречи построена!
Оркестр заиграл «Марсельезу». Все, стоя, выслушали революционный гимн. Затем группа двинулась к середине плаца, где стояла высокая коляска, которая служила трибуной. Раздалась команда «Стоять вольно».
Барин, в черном фраке, с солидным брюшком, туго обтянутым жилетом, поднялся на коляску, снял шляпу и помахал ею, приветствуя строй. Генералы и комиссар Рапп стояли около коляски. Тут же были Болтайтис и Волков.
— Дорогие соотечественники, русские солдаты свободной родины! — начал свое выступление Сватиков. — Я привез вам сердечный поклон от русского народа, от Временного правительства России и его главы Александра Федоровича Керенского.
Тут он сделал паузу, рассчитывая, видимо, на дружное «ура», но солдаты молчали.
Профессор откашлялся и продолжал:
— Вместе с тем, дорогие соотечественники, я должен сообщить вам, что Россия наряду со свободой получила в наследство от самодержавия совершенно расстроенное хозяйство и переживает сейчас большие трудности. Народ России голодает, а вас, как я убедился, хорошо обеспечивают. Там, в Питере, вместо хлеба едят глину, а вам дают белый хлеб.
По рядам пошел глухой гул, строй заколыхался, послышались выкрики:
— Ишь какое брюхо наел на глине!
— Долой его, царского проповедника!
— Господа, господа солдаты! — кричал Сватиков, понявший, что допустил грубую дипломатическую ошибку.
Но шум в рядах не утихал. Болтайтис повернулся к строю и поднял руку. Волнение понемногу улеглось.
— Продолжайте, господин Сватиков.
— Господа, господа, вы не так меня поняли. Я хотел показать всю остроту тяжелого положения России и армии на фронте под неумолимыми ударами врага. Надо, дорогие соотечественники, напрячь все усилия, чтобы остановить немцев, заставить их отступить, надо довести войну до победного конца. А вы, вместо того чтобы постоять грудью за нашу мать-Россию и пойти на фронт, хотите одного: штык в землю — и по домам...
Ряды снова заколыхались. Ванюша чувствовал, как и его наполняет ярость. Проклятый барин, заставить бы тебя мерзнуть и мокнуть в окопах, землю брюхом утюжить и каждую минуту ждать пули в лоб! Как бы ты запел после этого, господин полномочный представитель Временного правительства!
А рядом уже раздавались выкрики:
— Долой, долой буржуя, што он там болтает про войну. Видел он ее, войну-то, во сне, на пуховой перине!
И вдруг спокойный, твердый голос из первых рядов:
— Господин Сватиков, вы за Временное правительство?
Тот даже руками развел, глаза воздел к небу:
— Конечно! Как может быть иначе? Это законное правительство, уполномоченное русским народом решать судьбы нашей многострадальной родины...
И опять тот же голос:
— А почему в нем буржуи да помещики верховодят? Почему Ленин не поддерживает это правительство, а призывает передать всю власть Советам?
Сватиков побагровел:
— И до вас дошла большевистская пропаганда! Это позор, господа! Большевики предали Россию, а вы... а вы...
Договорить ему так и не дали.
— Буржуи предали Россию, а не большевики!
— И нас предали. За что воюем?!
— Тащи его с брички, пузатого!
Строй начал терять форму, ломаясь и приближаясь к оратору. Разгневанные солдаты потрясали оружием. Сватиков присел в коляске. Кто-то из приехавших дал сигнал. Подкатили закрытые экипажи, и делегация торопливо скрылась в них. Болтайтис и Волков уже не могли утихомирить солдат. Экипажи рванули с места, увозя представителей Временного правительства. Солдаты свистели, улюлюкали. Под этот аккомпанемент процокали копыта лошадей, и экипажи скрылись за поворотом.
Так окончилась эта встреча.
Шум на плацу постепенно стал утихать. Усилиями председателей солдатских комитетов был установлен порядок. Последовала команда — следовать в казармы. Оркестр заиграл марш, и полки двинулись по своим местам.
Только успели солдаты отобедать, как опять команда: на общее собрание бригады — на плац к отрядному комитету!
И снова море солдат на плацу перед небольшим полутораэтажным зданием бывшего штаба бригады. Здесь теперь — центр всего ля-куртинского отряда русских войск во Франции.
Да, это был настоящий центр, который выражал думы, мысли и стремления русских солдат, оставшихся в лагере. Свой, солдатский центр, избранный свободным голосованием. И такой центр был необходим: солдатская масса рыхла, неорганизованна и еще не осознала самое себя. Желание в основном было у всех одно: не воевать. А что делать дальше — об этом никто не знал. Многих мучил вопрос: как же так, получить свободу и не защищать ее? Если стоять на такой позиции, то свободу отберут и опять попадешь в кабалу, опять тебе будут бить морду, пороть розгами, грозить расстрелом. В общем, опять начнется старая тяжкая и бесправная солдатская служба. А кто этого хотел? Никто, если не считать всяких шкуродеров, холуйничавших перед офицерством, которое всеми способами защищало свое право господства, право власти, право издеваться над солдатами.
Так что же делать?
И снова трещали солдатские головы от напряженных раздумий. Воевать? Это значило идти на смерть. А хотелось жить. Кому не хочется жить? !
Нет, это были не трусость и не страх. Жить — это значило трудиться, отдыхать, веселиться, любить жену, детей, родных, просто людей. Жить в добром согласии со всеми. Видеть ясное солнце, нежиться под его лучами, под его теплом, возделывать землю и собирать плоды своего труда. Разве это не законное желание? А тут, как бы глубоко ни забирался человек в историю, — все войны да войны! И сейчас война. Зачем она?
Вот это все и сверлит бедную солдатскую голову. Попробуй разберись! Ох, как это трудно! Такие мысли мучили Ванюшу, Андрея, Петра, Женю, Антона, Жорку, всех солдат, собравшихся перед отрядным комитетом и жаждавших ответа на этот жгучий вопрос.
На помосте перед штабом появилась руководящая группа членов отрядного комитета. Болтайтис поднял руку, и шум толпы стих.
— Товарищи солдаты! Собрание считаю открытым. Слово для разъяснения положения имеет секретарь отрядного комитета Волков.
— Товарищи! — начал Волков. — Мы сегодня встречали представителя Временного правительства господина Сватикова. Мы шли на эту встречу в надежде услышать правду о том, что происходит на нашей родине. Мы хотели узнать: что думает правительство о нашей судьбе, о русских солдатах, волею царя заброшенных во Францию, в чужую для нас страну. Мы и без Сватикова знаем, что у нас на родине тяжелые времена. Хозяйство разрушено, народ голодает. Все правильно. Так зачем же нас держат здесь во Франции? Сколько мы могли бы сделать у себя в России! Вот этими рабочими руками, — Волков протянул перед собой и потряс большими натруженными ладонями. — На черта нам нужен белый хлеб, которым нас попрекает Сватиков! На чужбине он, хлебушек-то, горький, хоть и белый. Мы готовы есть наш русский черный хлеб, а не будет его — и глину будем есть, но в России!
И сразу же загудел, заволновался плац:
— Верно!
— В Россию!
— По домам!
— А что нам предлагает Сватиков? — Продолжал Волков. — Войну до победного конца. Но это еще не все. Я должен сообщить вам, что Сватиков поставил перед нами, членами отрядного комитета, требование: сдать оружие в знак полного подчинения Временному правительству и его военным представителям за границей. Мол, после выражения этой покорности мы получим оружие обратно. Нашел дураков!
И снова гудят, волнуются солдатские ряды, и кулаки вздымаются над толпой. Волков посоветовался о чем-то с Болтайтисом и обратился к солдатам:
— Мы собрались сюда, чтобы подтвердить нашу позицию и свое решение послать Сватикову для передачи Временному правительству.
Вслед за Волковым выступили другие члены отрядного комитета. Призывали стойко держаться, требовать отправления в Россию. Говорили о том, что солдаты революции должны точно выполнять приказ № 1, а в нем ясно сказано: ни один солдат, защищающий революцию, не имеет права положить оружие даже по приказу своего командира. Оружие потребуется в России, ибо война еще не закончена.
В конце собрания выступил Болтайтис. Ванюше показалось, что в голосе его уже не было той уверенности, которая сквозила до этого.
— Мы отрицаем всякое обвинение в том, что мы мятежники. Мы требуем только отправки в Россию... А там мы готовы выступить на фронт по приказу Временного правительства. Вот наше требование.
Ванюшу эти слова насторожили. Как, и Болтайтис за войну? Но ведь все думают совершенно о другом. О возвращении на родину, к своим семьям, к труду, по которому истосковались руки. Вот и пулеметчики говорят о том же.
— Мели, Емеля, нам бы только в Россию, а насчет того, чтобы воевать, еще посмотрим.
— Пускай воюет, кому охота, а я подамся домой, — твердо сказал Жорка Юрков.
— Вот это верно, — хлопнул его по плечу Андрей Хольнов.
Но так думали, оказывается, не все. Унтер-офицер Спиваков, который все больше отмалчивался, вдруг сказал:
— Ну нет, я с этим не согласен. Свободу надо защищать.
Пулеметчики так и опешили от этих слов. Жорка зло повернулся к нему, глаза его горели:
— Ты бы попробовал наступать под Бримоном, тогда другое бы запел!
— Если я здесь не воевал, это еще ничего не значит, — упорствовал Спиваков. — Я воевал в Карпатах, участвовал в Брусиловском наступлении и знаю почем фунт лиха.
— А какого же хрена опять в мясорубку захотел? — вмешался Фролов.
— Бросьте спорить. По-моему, можно и на фронт пойти, если привезут в Россию, — высказался Женька-пижон и лихо подмигнул Ванюше: дескать, там видно будет.
«Да. — подумалось Ванюше, — борьба мнений далеко еще не окончена». Но даже не это отдавалось в его душе острой тревогой. Он видел, что согласия нет и среди членов бригадного комитета. А это уже посерьезнее. Простые солдаты всегда столкуются друг с другом, хуже, когда руководство подвержено сомнениям. Ему хотелось крикнуть: братцы, к чему же мы пришли? За что же мы стоим? Как понимать слова Болтайтиса?
Но пулеметчики уже направились в казарму, беззлобно переругиваясь и подшучивая друг над другом. «А бес его знает, может, я что-нибудь не понимаю», — подумал Ванюша.
Когда вернулись в казарму, Жорка Юрков напомнил:
— Хлопцы, а мы ведь как полагается не отметили возвращение из госпиталя ефрейтора Гринько. Как-никак он начальник пулемета, а теперь... а теперь, пожалуй, и командир взвода — ведь наш унтер-офицер Федин махнул к фельтэнцам.
— Верно, — подхватил Хольнов, — теперь Гринько тоже младший унтер-офицер, раз он награжден Георгием третьей степени.
— Обмыть надо Георгия, а то ржа его съест, — добавил Петька Фролов.
— Ну, уж если на то пошло, то надо отметить и то, что мы выбрали Ванюшу кандидатом для производства его в офицеры, — с серьезным видом произнес Жорка Юрков. — В общем, тут столько причин! Поэтому ближе к делу: гони, братва, монету на кон, я вмиг сбегаю. — И, сняв фуражку, Жорка пошел по кругу собирать деньги.
Пулеметчики стали бросать всякую мелочь — денег у всех было мало, последнюю получку по распоряжению Занкевича не выдали.
— Ну, раз уж выбрали меня кандидатом в офицеры, придется доказать, что у офицеров денег куры не клюют.
С этими словами Ванюша бросил в фуражку Жорке пятифранковик — он успел получить последнее жалованье перед отправкой из госпиталя.
Юрков вмиг помчался за вином. Пулеметчики стали доставать консервы и готовить закуску.
— Если бы не раскол бригады, то давно пришел бы приказ о присвоении тебе прапорщика, — сказал, обращаясь к Ванюше, еще не оправившийся после ранения Антон.
Ванюша грустно улыбнулся:
— Нет, Антоша, теперь мне не нужен офицерский чин. Когда-то действительно была такая тайная мыслишка. Но была да испарилась. Теперь на кой черт он мне, этот чин? А вот за то, что вы не забыли меня, — Ванюша обратился уже ко всем, — я благодарен вам, друзья.
— А знаешь, — сказал Андрей, — мы сразу назвали тебя, как только предложили выбрать кандидата в офицеры. Это ведь в наши солдатские офицеры! И мнение у нас было единодушным.
Ванюша был еще больше тронут.
В дверях казармы появился Жорка, обвешанный флягами.
— Ну вот и я, братцы, налицо, — заявил он, тяжело дыша и чуть прихрамывая после ранения.
— Ты, должно, хватил чарку кирша: раскраснелся, хоть спичкой чиркай о морду, — сказал Фролов. — А тебе запрещено пить крепкое.
— Что ты, что ты, Петя, ей-богу, не пил, только стаканчик понюхал, а больше Луиза не позволила.
Быстро разлили вино по кружкам. Юрков, не дожидаясь тоста, сразу выпил свою кружку и налил вторую. На него с укоризной уставился Андрей Хольнов. Жорка извинительно ухмыльнулся:
— Ей-богу, Андрюша, за доставку полагается лишняя. Да и подбитую голову надо прояснить, чтоб лучше соображала. — И Жорка опять хватил кружку вина вне очереди.
— Да ты что, сдурел? — не выдержал Петька и отобрал у него флягу с вином.
Андрей встал с кружкой и сказал:
— Я пью за возвращение к нам в строй нашего боевого друга и товарища Ивана Гринько. И чтобы он не зазнался, когда мы его произведем в прапорщики!
— Правильно! — дружно подхватили пулеметчики.
За столом было весело, шумно, и говор долго не умолкал. Жорка Юрков быстро опьянел и стал опять собирать деньги на вино, но ему ничего не дали. Да, с деньгами у куртинцев было туго. «Винные» из оставшихся экономических сумм полка были уже израсходованы, а новых денег на вино начальство не выдавало. Теперь, когда карманы были у всех пусты, прошлая жизнь вызывала лишь приятные воспоминания.
— Эх, знать бы, что наступит безденежье, порасчетливее бы расходовали «винные», — сетовали пулеметчики. — Все же это были деньги!..
Действительно, теперь приходилось туго. Надо было изворачиваться, прибегать к различным ухищрениям, чтобы раздобыть пару-другую франков. И разумеется, не на вино: напряженность обстановки в Ля-Куртине отнюдь не располагала к солдатской чарке. Думы людей были куда более серьезными. К тому же, как шутили солдаты, нечем было закусывать: начальство здорово урезало куртинцам паек. Поэтому каждый лишний франк был дорог — все добавок к голодному пайку.
3
Неопределенность положения порождала среди солдат уныние и растерянность. Стали появляться всякие слухи: лагерь окружают, хотят взять людей измором и голодом, скоро и воду отключат... Частью подброшенные из Фельтэна, частью родившиеся в самом Куртине, слухи эти росли, как снежный ком.
Впрочем, и враждебная солдатам русская военная верхушка во Франции чувствовала себя неспокойно. Сватикова мучил вопрос: как все же быть с куртинцами? Привести их к полному повиновению невозможно, принять крутые меры — тем более. Это приведет к революционному взрыву. «Поэтому, — писал он в Петроград, — представляю военному начальству право решения всех возникших вопросов; со своей же стороны считаю долгом привлечь внимание правительства к забытым русским войскам во Франции».
«Так оно будет лучше, — очевидно, думал Сватиков, — пусть в верхах сами решают». И один из самых реакционных представителей Временного правительства поставил в своем донесении точку.
Военное начальство не заставило себя ждать и разрешило применить новые меры воздействия к непокорным ля-куртинцам. Генерал Занкевич, осуществляя самую высокую военную власть — главнокомандующего русскими войсками во Франции, приказал снова убавить и без того жестоко урезанный продовольственный рацион для солдат Ля-Куртина, полностью лишить их денежного довольствия, полагавшегося в связи с заграничной командировкой. А чтобы это резче подчеркнуть, Занкевич решил прибавить к обычному продовольственному рациону солдат, выведенных в район Фельтэна, 50 граммов сливочного масла, 100 граммов голландского сыра, пол-литра виноградного вина и дополнительные суточные деньги.
Ничего не скажешь, хитрый, коварный ход. Но не тут-то было! Солдаты 1-й бригады твердо стояли на своем. «Мы оружия не сдадим» — гласила надпись на красных полотнищах, опоясывавших казармы Ля-Куртина.
Лагерь жил тревожной, настороженной жизнью. Днем это как-то не было заметно. Будничные солдатские дела отвлекали куртинцев от происходивших вокруг событий, хотя у каждого в глубине души копошились все те же мысли: что делать?
Но вот наступала ночь, крупные южные звезды высыпали над лагерем, все вокруг затихало, и неосознанная тревога охватывала людей. Долгие вечера просиживали они, стараясь держаться вместе, и все говорили, говорили о своем, наболевшем.
Пулеметчики тоже вели бесконечные беседы. Настроение у всех было неважное.
— Сволочь, — ругал Жорка Юрков Занкевича. — У нас в Архангельске тоже был такой кровопивец — управляющий мастерскими. Довел он нашего брата, рабочего, штрафами да налогами до последнего. Получишь деньги, а их и всего-то — раз в кабак сходить. А у всех дети, голодные, раздетые. Ну, и поднялись мастеровые: мол, до каких пор пояса затягивать — пока поясница не пересохнет? А он, живоглот, жандармов. Пополосовали нас тогда крепко. А наутро зачинщиков — за ворота, ищите работы в другом месте.
— Оно так, — сосредоточенно вторил ему Петя Фролов. — И рабочему человеку не сладко, и крестьянину — труба. Хлеб-то, он горбом да потом дается. А Занкевич этим самым хлебом хочет повернуть на свое, как собак голодом морит.
Все, о чем говорили пулеметчики, было хорошо знакомо Ванюше. И несправедливость, царящая в мире, и борьба за кусок хлеба... Этого он насмотрелся вдоволь за свои молодые годы. Но в разговорах часто отмалчивался. Все казалось ему, что другие натерпелись больше, да и молодость не давала впадать в уныние.
В один из таких долгих вечеров до пулеметчиков дошла весть о конференции военных организаций большевиков. Ее призывы были понятны всем. И не только тем, что отвечали самым сокровенным мыслям куртинцев, — большевики призывали ни в коем случае не поддаваться на попытки контрреволюции разоружить революционных рабочих и раскассировать революционные полки... Призывы свидетельствовали, что есть сила, твердо стоящая на стороне простого народа, на страже его интересов. Есть люди, которые думают о судьбе революционного солдата, думают и борются за правду не на жизнь, а на смерть. Эти люди — Ленин, большевики...
Невесть какими путями проникли их призывы в Ля-Куртин. Но солдаты почувствовали в себе новые силы: слово большевиков точно выражало их собственные мысли. Большевики-то, значит, за них. А они еще думали, что делать? Бороться — вот что! Держаться, не сдавать оружия ни при каких обстоятельствах!
В лагере воцарился порядок. Повысилась бдительность патрулей и дежурных подразделений. На ночь усиливались посты и караулы. Это был боевой революционный лагерь.
Что еще крепко поддерживало куртинцев — так это дружеское расположение простых французских тружеников. Часто после работы в поле к лагерю подходили группы мужчин, женщин, подростков. И тут перемешивались в одно и французское «мсье» и русское «друг». Французы приносили с собой немудреную крестьянскую снедь, угощали солдат — да и не в самом угощении было дело, важно, что и на чужбине находились добрые, сердечные люди. А солдаты, глядя на них, вспоминали своих близких. Возьмет какой-нибудь куртинец на руки ребенка, гладит его, прижимает к себе, а у самого глаза влажнеют: как-то там, в России, его Ванятка или Дуняшка, как живется бедным детям? Неужто в самом деле глину едят?
Как-то крестьяне принесли с собой газеты. Тыкают в них пальцами: читайте, мол. Случились при этом деле пулеметчики, ну, все к Ванюше, конечно:
— Переводи, браток, ты у нас главный грамотей.
Гринько охотно согласился. Пулеметчики, затаив дыхание, выжидательно смотрели на него:
— Да ты читай, не тяни, что пишут-то?
— Что пишут! — усмехнулся Ванюша. — Пишут, что ты, Жора, и ты, Петя, никто иные, как грабители и насильники.
— Будя врать-то, отродясь такими делами не занимались.
— Известное дело, да вот находятся такие писаки: утверждают, что в окрестностях Ля-Куртина бродят одичавшие русские солдаты, устраивают стрельбу, грабят население.
— Эхма! — Жорку аж передернуло. Он непонимающе уставился на французов. А те только покачивали головами и пытались что-то объяснить пулеметчикам:
— Камарад, камарад!
И ничего не могли больше сказать.
И стало ясно куртинцам, к чему это зачастили к ним в лагерь и в окрестные села представители французских властей. Оказывается, чтобы убедиться в обоснованности выдвинутых против русских солдат обвинений! И даже не убедиться, а подыскать, подтасовать факты для подобных обвинений. И невдомек было этим представителям официальной Франции, что не будет простой труженик клеветать на героев Бримона и Курси, что живет в нем дух Бастилии и тянется его сердце к тем, кто в трудную годину пришел ему на помощь.
В Ля-Куртин вернулся из госпиталя солдат Петр Кидяев. Его знали хорошо. Храбрый боец, добрый товарищ, один из тех, кто крепко связан с революцией. Еще на первом собрании Совета солдатских депутатов бригады горячо отстаивал он требование — снять русские части с фронта и отправить в революционную Россию. При штурме деревни Курси осколками снаряда разбило ему ногу, контузило. Пришлось отлеживаться во французском госпитале.
Много солдат пришло на встречу с Кидяевым: что расскажет боевой товарищ? Каждая весть из-за пределов лагеря волнует, будоражит.
Кидяев бледен, хмур, по лицу то и дело пробегает болезненная судорога, — видно, сказывается контузия. Голос глуховат, не то от волнения, не то от той же контузии.
— Попал я в Париж, в госпиталь Мишле, в восемнадцатую палату для тяжелораненых. Узнаю — в госпитале больше шестисот человек нашего брата. Встретился с Алешиным-Савиным. Стойкий товарищ, наш. Все бы ничего, да порядки в госпитале были старые. По стенам трехцветные флаги и даже портреты Николая развешаны. А солдатский комитет начальству подпевает. Повадились тут к нам в садик эмигранты заглядывать, и каждый по-своему толкует. Треплются насчет Милюкова и Гучкова, о войне до победного конца. Ну, мы тоже не дураки, знаем, кого слушать. Профессор Покровский, Лозовский, Вишняк, Антонов-Овсеенко тоже заходили — эти нашу линию гнут, революционную, и раненые все больше около них сидели. Ну, а в мае флаги и портреты царя скинули. Администрация, конечно, в пузырь полезла: как же, Николашка-то русских солдат послал на бойню ради спасения ихнего капитала... После этого врачи, сестры на нас, как на врагов, смотрели. Лечение, пища — ни к черту, эмигрантов в сад уже не пускают. А в июне как-то, смотрим, во двор катят автомобили с красными крестами, а госпиталь уже оцеплен французскими солдатами, и штыки на винтовки надеты. В чем дело? Говорят, будет чистка госпиталя. Раненые протестуют. Но тут команда — выходи с вещами. Кто сопротивляется — стаскивают с постелей, кладут на носилки — ив автомобиль. Я тоже такой «чести» удостоился. Во дворе уже узнаю: Алешина-Савина — а он у нас вроде как главный был, все к нему тянулись. — так вот его прямо на асфальтовый пол бросили с костылями. А у него нога была ампутирована, рана не успела зажить, кровь хлещет.
При этих словах Кидяева гул пошел по бараку, где собрались солдаты. Каждый понимал, что такое бросить безногого человека на пол.
Опять судорога пробежала по лицу Кидяева.
— Рвались к нему многие, и французы некоторые хотели помочь.
А тут солдаты со штыками!
— А дальше-то что же?
— Ну, дальше нас под конвоем, в закрытых автомобилях повезли кого куда. Половину раненых «вычистили» и разбросали в разные стороны по всей стране. Но то не беда. Теперь наш революционный дух будет жить во всех концах Франции... Нас, к примеру, семьдесят шесть человек привезли в город Ланнион. Ну, мы быстро организовали госпитальный комитет, наладили связь с бригадой. Там я получил письмо от товарища Болтайтиса: приезжай, ты в отряде необходим, будешь лечиться при бригаде. Ну, начальство радо сбыть меня с рук, быстро выдало документы.
— И правильно сделал!
— А главное, вовремя, а то у нас тут некоторые назад пятками ходят.
— Да, — продолжал в задумчивости Кидяев, — что верно, то верно, шатаний никаких быть не должно... А насчет тех, кто откололся, тоже скажу. В Ля-Куртин я через Фельтэн ехал. И что же вижу там. На станции толпа наших солдат. Пьяные почти все поголовно. Увидели меня: «Куда едешь?» В Ля-Куртин, говорю, к своим боевым товарищам, революционным солдатам. «Дурак ты, — орут во всю глотку, — товарищи твои предатели, германские шпионы, их полковник Лисовский заарестует и в расход пустит в двадцать четыре часа. Куртинцы с голоду дохнут, а у нас вина, сколь твоей душе угодно. И комиссар Рапп с нами, и все генералы, они нас в Россию увезут!» В общем, задурманивают головы нашему же брату, солдату.
— Так, у них в ротных, не говоря уже о полковых комитетах, офицеры сидят.
— У нас не офицеры, а тоже некоторые норовят тикать из лагеря. Кидяев резко повернулся к Болтайтису:
— Я не понимаю тебя. В чем дело? Ты сам вызвал меня в Ля-Куртин для укрепления единства. А почему его нет, этого единства?
Болтайтис промолчал. Он знал, на что намекает Кидяев, ведь никто иной, как сам Болтайтис заявил ему по приезде: в сложившейся обстановке комитет решил переменить тактику. Люди стихийно идут на обострение, могут быть жертвы. Нужно ли доводить до этого?
События показали, что напрасно солдаты 3-й бригады доверились офицерским посулам. В один из дней на них неожиданно обрушилась новость: бригада будет отправлена на Салоникский фронт. Что творилось в Фельтэне! Как на фронт, почему на фронт? А как же с отправкой в Россию? Значит, обман! Обма-а-ан, братцы!
Появились дезертиры, поодиночке и группами они стали перебегать в Ля-Куртин.
Вот тут-то и забеспокоились Занкевич с Лохвицким. Ничего себе, «верные» Временному правительству войска!
Надо было спасать «честь мундира», и Лохвицкий обратился к генералу Комби с довольно оригинальным письмом. Нет, это не из Фельтэна бегут солдаты, а из Ля-Куртина! Бегут с оружием, скрываются в окрестных деревнях, а потому, мол, представляют опасность для спокойствия французского населения. А посему, не может ли генерал Комби выделить несколько рот для поимки дезертиров...
И такая просьба была удовлетворена: девять пехотных, три пулеметные роты и три батареи были брошены против своевольных русских мужиков. Их быстро переловили и водворили в Фельтэн. А там офицеры из комитетов снова вдалбливали им: никто вас в Салоники не собирается отправлять, все зло идет из Ля-Куртина. Вот если бы вы помогли законному русскому правительству привести к повиновению бунтовщиков, тогда Россия приняла бы вас, сыновей своих, в свое священное лоно.
И фельтэнцы пошли на поводу у обманщиков. Подавляющая часть их проголосовала за резолюцию, требующую решительных мер против куртинцев, и особенно суровой расправы — над вожаками.
Так исподтишка, правдами и неправдами готовилась кровавая расправа над солдатами 1-й Особой пехотной бригады.
А в Ля-Куртине в ротах и командах шли бурные собрания. Люди негодовали, видя, как жестоко расправляется с ними военное начальство.
Как раз в это время генерал Занкевич получил приказ Временного правительства: солдатских собраний не допускать, а виновников, вносящих разложение и смуту, изъять и передать военно-революционному суду, не останавливаясь перед применением силы оружия и расстрела непокорных.
Наконец-то у генерала Занкевича были развязаны руки. Он спешил действовать. Было экстренно проведено совещание старших офицеров, в нем участвовал и генерал Лохвицкий. Но тут произошло такое, чего никак не ожидал Занкевич: большинство офицеров высказались против привлечения французов к карательным операциям. Доводы были вескими: где дерутся двое — третий не лезь, а то оба поколотят этого третьего. Поэтому нужно рассчитывать на собственные силы...
Утром 1 августа представитель Занкевича вручил отрядному комитету 1-й бригады ультиматум верховного командования русских войск во Франции. В нем предлагалось сдать оружие, беспрекословно подчиниться военным представителям Временного правительства.
«Во исполнение сего, — говорилось в приказе, — даю срок 48 часов с тем, чтобы солдаты лагеря Ля-Куртин сознательно изъявили полностью свою покорность и подчинились всем приказам Временного правительства и его военным представителям. Требую, чтобы в знак изъявления этой покорности и полного подчинения солдаты в полном походном снаряжении, оставив огнестрельное оружие на месте, выступили из лагеря Ля-Куртин на место бывшего бивуака 3-й бригады при станции Клерво.
Данный мною срок кончается в 10 часов утра в пятницу, 21 июля.
К этому сроку все вышедшие из лагеря Ля-Куртин должны построиться на указанном выше бивуаке в полном порядке по полкам и поротно. Все те, которые останутся в лагере Ля-Куртин, будут рассматриваться мною как бунтовщики и изменники родины; в отношении их я приму все предоставленные мне решительные меры...
Предупреждаю, что только указанный выход из лагеря Ля-Куртин я буду считать единственным доказательством изъявления покорности и подчинения... Никакие условия, просьбы и заявления мною не принимаются...
Подлинный подписал — генерал-майор Занкевич».
В Ля-Куртине шли непрерывные собрания — ротные, батальонные, полковые... Неужели нас расстреляют? Неужели по лагерю будет открыт огонь? Неужели французы вмешаются и направят оружие против нас, своих боевых друзей?! Вот вопросы, которые сверлили мозг каждого солдата 1-й бригады.
Ванюша находился в центре событий. Без колебаний он отстаивал решение комитета — не сдаваться!
— Возможно даже, что нас никто не поддержит и по лагерю будет открыт огонь, — говорил он, выступая на собрании пулеметной команды. — Но это не значит, что мы обязаны сложить оружие и идти с повинной к Занкевичу. Мы должны твердо стоять, доказывая этим свою правоту. Нам ли бояться борьбы! Не страшно умереть за свое кровное, солдатское дело, как не страшно было умирать под Мурмелоном и Бримоном. Хуже будет, если мы окажемся трусами. Вот чего надо бояться!
— Правильно! — дружно, в один голос поддержали его пулеметчики, и этим, собственно, определилось решение четвертой пулеметной команды.
А на душе у Ванюши было все-таки тревожно. Он прекрасно знал, что куртинцы не выдержат удара по лагерю и будут смяты. Неминуемы жертвы. Может быть, не стоит упорствовать? Но где выход? Другого выхода нет. Бывают положения, когда надо идти смело в бой лишь только для того, чтобы доказать, что ты прав.
...На высоком плацу перед отрядным комитетом шло бурное собрание бригады. Один за другим выступали представители рот и команд. Вот на трибуне немолодой, но крепкий, подвижный солдат.
— Наша рота, — рубит он кулаком, — решила: крепко держать оружие, ничего не бояться. На удар изменников фельтэнцев мы ответим таким же ударом, на огонь — ответим огнем. Мы предлагаем начать боевые занятия и показать, что мы готовы к бою.
По требованию пулеметчиков выступил Гринько. Он сказал коротко:
— Наша пулеметная команда после обсуждения ультиматума отказывается его выполнить.
— Мы считаем бесполезным продолжать войну здесь, во Франции, или в каких-то там Салониках, мы отказываемся подчиниться приказу и сложить оружие, а требуем отправить нас в Россию, чтобы стать в ряды защитников революции и родины, — говорил третий оратор.
Вдруг поднялся невесть откуда появившийся моряк торгового флота и начал громким басом:
— Товарищи! Братишки! Правильно требуете отправки в Расею. И дело это пустяковое: нам бы только перебраться в Англию, через эфтот Ла-Манш, а там кати в Расею по железной дороге.
— Эко, хватил! — взрыв смеха потряс плац. — Вали, вали, братишка, по железной дороге будет сручней.
— Что она, железка-то, по морю идет? Видать, поплавал, повидал чудеса! — И веселье колыхало море голов.
Это было короткое веселье, но все-таки хоть какая-то отдушина: уж больно чудно говорил торговый моряк!
А на трибуну поднимались новые ораторы.
— Товарищи! Наша третья пулеметная команда решила: приказа не выполнять. Мы требуем, чтобы Временное правительство немедленно созвало Учредительное собрание и в качестве гарантии революционных завоеваний прекратило войну, вернуло нас в Россию.
— Насчет земли чтобы приняло решение и землю помещичью да удельную передало бы нам, крестьянам! — раздался чей-то громкий, высокий голос.
— Правильно! И насчет земли чтобы Учредительное собрание определило, — подхватили другие.
— К едреной матери Учредительное собрание, чаво там ждать, надо ехать в Расею и забирать самим землю, а то тут проваландаемся, пока всю землю расейскую поделют, а нам кукиш достанется, — кричал обросший, пожилой солдат, поднимаясь на помост. — Чаво мы, братцы, будем здеся рядить нащет приказу енерала Занкевича, на хрена он нам сдался, пущай его сам енерал и выполняет, а нам эфто ни к чаму, не с руки — вот и вся тута ясность, братцы, а в Расею ежели не повезут, сами поедем — и все тут, и нечаво нам зубы заговаривать и пужать льтиматумами! — И солдат сошел с помоста под веселый гул одобрения.
— Товарищи! — начал поднявшийся на трибуну член комитета Волков. В его голове, очевидно, молниеносно пронеслась картина бурного заседания отрядного комитета в присутствии представителей рот и команд. Эти представители решительно отклоняли приказ-ультиматум Занкевича, хотя руководящая головка отрядного комитета — он сам, Волков, Болтайтис, Грахно, Валявка и некоторые другие — высказались за выполнение требований военного начальства. Ванюша тоже был на заседании, и настороженность, возникшая у него еще тогда, на митинге, когда Болтайтис говорил о возвращении в Россию только для того, чтобы продолжать войну, теперь еще больше укрепилась в нем. «Не туда гнет наш отрядный комитет, ох, не туда. Не поймет его простой солдат, не пойдет за ним...»
— Товарищи, — повторил Волков. — Общее собрание бригады должно с особой серьезностью отнестись к решению вопроса о выполнении приказа генерала Занкевича, срок исполнения которого истекает завтра в 10 часов утра. Я вижу, что здесь некоторые ораторы стараются недобросовестно отвести вас в сторону от решения этого острого вопроса всякими баснями о поездке в Россию по железной дороге, о том, что, если нас и не повезут, мы сами поедем. Нам надо, товарищи, понять, что мы вели настойчивую и упорную борьбу за свои требования и твердо стояли на своих позициях до тех пор, пока Временное правительство не дало нам ответа. Теперь мы получили ответ и должны решить, как быть дальше, какую позицию занимать. Если мы будем упорствовать в своих требованиях и отвергать указания Временного правительства, изложенные в приказе генерала Занкевича, то мы действительно станем мятежниками и дадим полное право Занкевичу открыть огонь по лагерю. Что из этого получится? Будут напрасные жертвы, и мы ничего не добьемся. Отрядный комитет не может взять на себя ответственность за эти жертвы и повести вас по неправильному пути.
Собрание притихло, солдаты недоуменно глядели на Волкова, речь которого лилась спокойно, убеждающе. Волков понял это как одобрение и продолжал:
— Чтобы избежать напрасного кровопролития, напрасных жертв, отрядный комитет призывает вас подчиниться приказу генерала Занкевича и выполнить его.
И тут на трибуну поднялся член комитета младший унтер-офицер Глоба.
Ванюша уже знал его и успел полюбить за прямоту суждений, за честность и неподкупность. Вся фигура Глобы, кряжистая, угловатая, будто вытесанная из камня, выражала скрытую энергию.
— Товарищи! — Лицо Глобы побледнело, но он был спокоен, собран. — Во-первых, не весь комитет призывает вас подчиниться приказу Занкевича, а только руководящая его часть в лице Болтайтиса, Волкова, Грахно, Валявки и некоторых других плохо определившихся товарищей, которые потеряли веру в правоту нашей борьбы, испугались угроз. И угроз прежде всего в свой адрес, ибо генерал Занкевич в первую очередь угрожает расправиться с членами комитета как с руководителями бригады. Мы знали их как хороших и волевых товарищей, их авторитет многое для нас значил. Но теперь мы презираем их как трусов, которые спасовали перед первыми тяжелыми трудностями. Мы их отвергаем как руководителей. Мы будем твердо держаться своих позиций, не отступим от революционных завоеваний. Мы, группа членов отрядного комитета, призываем вас единодушно отвергнуть приказ-ультиматум генерала Занкевича, не складывать оружие. Наше дело правое, и пусть знает об этом вся Россия, вся Франция.
Глоба повернулся к переминавшимся с ноги на ногу Волкову, Болтайтису и их последователям:
— Ваша позиция предательски опасна. Это не «перемена тактики», как вы пытаетесь представить. Это постыдная капитуляция. Позорно оставлять людей в столь критический момент одних на произвол судьбы или вести их, если они пойдут за вами, в руки царских палачей. В обоих случаях это будет великое предательство, и вам никто не позволит идти в роты и выводить безоружных людей. Мы уверены, что твердо определившие свою позицию представители рот и команд не дадут вам сделать это позорное дело.
Младший унтер-офицер Глоба сошел с трибуны такой же спокойный, и только легкий румянец, покрывший скулы, выдавал его волнение. Тишина воцарилась над плацем. Солдаты стояли, понурив головы, ничем не выказывая своего одобрения или осуждения того, о чем говорил Глоба.
В этой тишине на трибуну поднялся Болтайтис — председатель отрядного комитета. Посверкивая глазами в сторону Глобы, он заявил, что комитет отвергает старую тактику. Нельзя углублять раскол. Напротив, необходимо объединиться с 3-й бригадой.
— Нас втрое больше, — доказывал он, — революционное сознание у нас куда выше. Фельтэнцы растворятся в наших рядах, и мы вырвем третью бригаду из рук Занкевича. Неужели это не ясно?!
Снова поднялся Глоба:
— Нет, не ясно. Ваша уступка — это политическая капитуляция. Одна уступка поведет за собой другую. Вы знаете, кто возглавляет комитеты третьей бригады? Офицеры. Они не допустят вас к руководству солдатами и повернут ход событий в нужное им русло. Это называется предательством, товарищ Болтайтис.
Болтайтис резко ответил:
— Если вы с нами не согласны, мы складываем с себя полномочия членов комитета и уйдем одни.
Так и разошлись с отрядного собрания, не приняв никакого решения. Шли группами, сумрачные, в свои казармы и бараки. А до конца указанного в ультиматуме срока оставалось несколько часов — одна ночь, и тогда Занкевич начнет действовать по своему усмотрению.
Пулеметчики, даже не заходя в свой барак, приступили к «развязыванию узла своих дум». Председатель комитета четвертой пулеметной команды Спиваков высказался за выполнение приказа Занкевича. Ванюша возражал ему: стоять насмерть — вот единственно верная, революционная позиция. Он не обзывал Спивакова ни изменником, ни капитулянтом, а просто презирал его. Он вообще не любил людей, у которых расходится слово с делом.
Совершенно стихийно здесь же, у барака, началось общее собрание пулеметчиков. Его открыл Андрей Хольнов. Вопрос один: переизбрание председателя комитета. Председателем был избран Иван Гринько.
Всю ночь среди солдат Ля-Куртина шли толки и рассуждения: как быть? Надо решать самим, раз подвели комитетчики. Члены ротных и командных комитетов в подавляющем большинстве твердо держались прежней линии: никаких приказов не выполнять и требовать возвращения в Россию. Если будет применено оружие — будем защищаться.
В некоторых ротах и командах перетрусившие члены комитетов сделали попытку подбить людей к капитуляции, но их действия были решительно пресечены большинством солдат. Капитулянтов изгоняли из рот и команд.
А утром 3 августа стало известно: выполняя приказ Занкевича, бывшее руководство отрядного комитета во главе с Яном Болтайтисом и Волковым, человек двадцать из состава ротных комитетов и около сотни солдат ушли из лагеря. Ушли они в 7 часов, и многие были свидетелями этого позорного акта. Потупив взгляд, двигалась «похоронная» процессия по шоссе на Клерво, провожаемая презрительными выкриками солдат:
— Предатели!
— Изменники!
— Куда идете? Добровольно лезете в волчью пасть.
Никто из солдат, оставшихся в Ля-Куртине, не сказал им доброго слова, не пожал руки и не обронил даже «до свидания», хотя многих из них раньше уважали и к голосу их прислушивались.
4
Время приближалось к десяти часам — наступал установленный Занкевичем срок. С волнением ожидали его ля-куртинцы — лагерь гудел, как бурлящее море, могучие людские валы катились на площадь к отрядному комитету. А комитета фактически не существовало. Солдаты остались без руководителей; это была, как ни странно, грозная и в то же время беспомощная масса, предоставленная сама себе. И от этого тревога охватывала людей, они нервничали, настороженно озирались по сторонам: откуда грянут залпы? — и искали, искали выхода. Солдаты привыкли полагаться на готовое решение руководителей, а этого решения никто не предлагает — надо думать самим, а думать трудно, тем более что на это нет времени. Не руководимая никем, масса робка, готова подчиниться любому руководству, мало-мальски ей импонирующему, но она и страшна, опасна своей стихийностью; она может победить кого угодно, но она может быть охвачена жуткой паникой и побежать, сама не зная куда, лишь бы спастись. Паника — это страшный и неукротимый зверь. Хорошо, что он еще не проснулся и дремал где-то в глубине солдатских душ.
Тревога чувствовалась во всем: и в лихорадочном блеске глаз, и в том, с какой взвинченностью пели солдаты революционные песни, в отрывистых звуках «Марсельезы». Но было уже видно, тревога переходила в твердую решимость: будь что будет, а от своего не отступим. Да и поздно было отступать. Ровно в десять часов грянут залпы.
Затаив дыхание ждали этого момента. И он... не наступил. В этот раз не наступил. Стрелки на часах медленно переползли роковую цифру, а огня по лагерю никто не открывал.
Солдаты обнимались, целовались.
— Победа!
— Кишка тонка, у енерала-то!
— Сам струсил!
— Оно так, братцы, стоять на своем — всего добьемся!
Стихийно возникшая демонстрация приобрела новую силу. Три оркестра слились в один, и по всему лагерю понеслись звуки «Марсельезы». Тысячи солдат дружно пели эту революционную песню, а охранявшие лагерь французские солдаты в стойке «смирно» слушали свой национальный гимн.
Почему же Занкевич не открыл огонь по лагерю? Почему не применил оружие?
Ларчик просто открывался — генерал не имел в руках послушных солдат: на солдат 3-й бригады положиться было нельзя, их еще не успели до конца одурманить, а переговоры с командующим 12-м Лиможским округом генералом Комби ни к чему не привели.
Лагерь Ля-Куртин охраняли старики-пуалю и новобранцы, едва достигшие девятнадцати лет. Французский генерал не особенно на них надеялся и запросил надежные войска с фронта и из других департаментов Франции. А Занкевичу было заявлено, что усмирение ля-куртинцев — дело огромной ответственности, престижа Франции, и на это нет особого приказа военного министра. Солдаты 3-й бригады, воспользовавшись этим, заявили, что только вместе с французами могли бы участвовать в подавлении мятежа. Французы же, видя, что 3-я русская бригада отказалась действовать против соотечественников, не только не решились сделать это самостоятельно, но снялись с места и ушли в пункты своего расквартирования. Вот почему приказ-ультиматум генерала Занкевича не был выполнен.
Тем временем ля-куртинцы взялись за наведение порядка в руководстве. Было собрано экстренное совещание представителей ротных, батальонных и полковых комитетов обновленного состава и оставшихся верными революционному делу членов отрядного комитета. Разговор был коротким. В состав нового отрядного комитета были избраны младший унтер-офицер Глоба — председателем, Ткаченко — заместителем, а членами Смирнов, Фролов, Баранов, Симченко, Иванченко, Варначев и Лисовенко. В состав членов отрядного комитета было решено ввести также всех председателей ротных комитетов и комитетов пулеметных команд. Председатели полковых и батальонных солдатских комитетов в составе отрядного солдатского комитета находились ранее.
Тут же постановили усилить охрану лагеря, соблюдать строгий порядок, начать занятия в ротах и командах по стрелковому делу, изучению оружия и строевой подготовке — всего по три часа в день, с 9 до 12 часов.
Шли главным образом строевые занятия, чтобы показать французскому и русскому начальству: перед ним не бунтовщики и деморализованные «бывшие» солдаты, а настоящие организованные военные части.
Вот они стройно маршируют, четко выполняют приемы с оружием, соблюдают равнение в шеренгах и образцово выполняют команду: «Круг...ом — марш!», поданную под левую ногу: еще шаг и правая нога выносится на уровень левой, четкий поворот, и вновь левая нога твердым шагом начинает движение в обратном направлении, и этот первый шаг, как хлопок, раздается о сухую каменистую землю лагерного строевого плаца. Сходились шеренга на шеренгу, четко выполнялась команда «На-а-а ру-ку», и с треском ложились ружья на левую ладонь, и шеренги шли, ощетинившиеся штыками, вперед и с криком «ур-ра» бросались вперед друг на друга, демонстрируя сквозную атаку...
Смотрите, господа генералы, смотрите! Весь лагерь, свыше двенадцати тысяч солдат, на строевых плацах и площадках проводит строевые учения. Это внушительно, и еще как внушительно! Это без слов говорит о том, что в бригаде существует организованный воинский порядок, крепкая воинская дисциплина и повиновение комитетам — они здесь верховная власть и больше никто! Смотрите, господа генералы: такая сквозная атака может обрушиться на тех, кого вы пошлете в качестве усмирителей. Смотрите...
И вот новая весть: поступило предложение от комитета 3-й бригады и генерала Занкевича о мирном воссоединении бригад. Снова идут оживленные толки в ротах и командах: как быть, что ответить?
В обращении комитета 3-й бригады говорилось:
«Что вы делаете, куда вы идете? Пожалейте себя и свои семьи! Вы не выполнили приказа Временного правительства, вы нарушили законы. Знайте же, что ожидает тех, кто идет против законов. Временное правительство уже высказало мнение — наказать смертью изменников, ибо те, кто идут против установленных законов, мешают работе правительства. Сердце вашей матери-родины будет обливаться кровью, когда она узнает, что сыны ее, посланные ею, нарушили ее волю и законы. Мы даем вам последнюю возможность вернуться к нам... Мы примем в наши ряды тех, кто несознательно заблудился, но не тех, кто вывел вас на преступный путь. Ваши вожаки ушли от вас, они пришли, чтобы иметь возможность вернуться в Россию. Идите и вы; сейчас или никогда!
Комитет 3-й бригады».
Предложение генерала Занкевича было куда мягче, чем обращение комитета 3-й бригады: в нем не чувствовалось угроз и упреков, лишь настойчиво подчеркивалось, что «к старому возврата быть не должно». Но фактически он предлагал то же самое: соединиться с 3-й бригадой.
Председатели ротных комитетов после обсуждения этого предложения на собраниях рот и пулеметных команд собрались в отрядном комитете, чтобы принять окончательное решение. После горячих споров решили собрать общий митинг бригады, на котором призвать солдат довериться обещанию командования и выйти на мирное соединение бригад без оружия. Митинг прошел, как всегда, бурно. После горячих споров пришли к общему мнению — принять предложение Занкевича.
Что руководило действиями нового состава отрядного комитета, в частности унтер-офицера Глобы, который лишь накануне был ярым противником компромисса? Да, это было похоже на компромисс. Но только похоже. Глоба был уверен, что Занкевич затевает ловушку. Тем лучше. Нужно умело выйти из этой ловушки. Тогда солдаты воочию увидят, чего стоят генеральские слова, тогда никакие обещания уже не смутят солдатскую душу. Это был настоящий политический маневр.
Действовать решили так: идти к назначенному месту поротно, в походном порядке. Вещи и оружие оставить в лагере, а чтобы лагерь не оказался беззащитным, для его охраны от каждой роты и пулеметной команды нарядить по взводу во главе с членом ротного и командного солдатского комитета. Им дали наказ: быть в полной боевой готовности, пулеметчикам дежурить у пулеметов. Из лагеря должно было уйти около семи тысяч человек, в Ля-Куртине оставалось более трех тысяч надежных солдат.
5
С утра 4 августа начались сборы. А долго ли собраться солдату! Подутюжил гимнастерку, начистил сапоги, подогнал снаряжение — и готов в путь. Пусть видят генералы, что Ля-Куртин, маленький очажок русской революции на французской земле, — это не сборище «бунтовщиков», как их живописует буржуазная пресса, а боевая, организованная, дисциплинированная сила. Каждый как-то подобрался внутренне, напрягся в ожидании предстоящей встречи. К полудню построились в колонны и двинулись по дороге на Клерво. Во главе — отрядный комитет, полки и батальоны тоже ведут свои вожаки. И звучит оркестр, будоража солдатские сердца, и взлетают над строем боевые, с соленой солдатской шуткой песни.
Сразу же по выходе из лагеря — толпы французов. Они явно удивлены: куда это вдруг направились русские солдаты? И когда узнают цель похода, стараются предостеречь: дескать, не попадите в лапы своему начальству. Приветственно машут, жмут руки. А впереди, меж холмов и деревень, вьется дорога. Что ожидает солдат там, за этими холмами и деревеньками?
Не прошли и четырех километров, как показалась группа конных офицеров. Среди них — генерал Лохвицкий, его сразу узнали. Глоба по всей форме доложил ему: так и так, мол, бригада, согласно приказу генерала Занкевича, идет на соединение со своими соотечественниками.
Расчувствовался генерал Лохвицкий, глаза увлажнились. Спешился. Подошел к членам отрядного комитета:
— Хвалю, хвалю, братцы, за послушание. Всегда был уверен, что русский человек никогда не посрамит своей матушки-Родины.
Ему отвечали сдержанно, немногословно.
— Наше желание прежнее — отправка в Россию.
— Солдаты ждут от вас удовлетворения своих требований.
— Ну, об этом после, после, — оживился генерал. — А сейчас построиться в парадный порядок. Не ударим лицом в грязь перед генералом Занкевичем и комиссаром Раппом. Они давно ожидают вас... Да, кстати, почему вы без вещей и палаток?
— А зачем нам они? — вопросом на вопрос ответил за всех Глоба. — Обе бригады должны вернуться в Ля-Куртин. Мы достаточно наслышаны о бедствиях солдат в Фельтэне, а в нашем лагере их ждут вполне приличные условия. Ведь таковы и планы командования?
— Да, это так, — генерал был в явном замешательстве. — Да, да, вы правы. Отдайте команду скатать шинели.
— Скатать шинели-и-и! — понеслось над строем.
На какую-то минуту колонна сломалась, зашевелилась. И снова двинулись солдаты.
Но что это?
То здесь, то там, по обеим сторонам дороги, в кустах за обочинами, виднеются группы вооруженных людей. Вон у реденьких деревьев залег пулеметчик, а в стороне показался конный отряд. Позади колонны на дорогу уже выходят солдаты с винтовками, с сумками, полными гранат. Ясно — бригаду пытаются отрезать от Ля-Куртина.
— В чем дело, господин генерал, — обратился к Лохвицкому Глоба. — Вы не выполняете ваших условий и встречаете нас во всеоружии.
— Что вы, что вы! — В голосе генерала чувствовались уже торжествующие нотки. Невдалеке виднелись белые палатки фельтэнцев, бунтовщики отрезаны от своего лагеря. — Не извольте беспокоиться, все идет так, как и предполагалось.
— Рановато играете отбой, господин генерал. Еще ничего не окончено. А ответственность за все, что произойдет в дальнейшем, ляжет только на вас.
— О, вы слишком самоуверенны. И наконец, существует субординация! Я бы на вашем месте не стал разговаривать с генералом в таком тоне.
— Это наш, революционный тон, господин генерал. Смею вас заверить, что вы услышите еще не то.
Но вот и место встречи бригад. Тут комиссар Рапп, полковник Сперанский. Из только что подъехавшего автомобиля выходит генерал Занкевич. К нему направляется Лохвицкий, не без рисовки козыряет, с почтительной улыбкой склоняется к генеральскому уху. Лицо Занкевича тоже расплывается в довольной улыбке. Он подходит к колонне, громко говорит:
— Спасибо, братцы, спасибо за послушание. Так и должны поступать русские воины. Я донесу Временному правительству об этом — не побоюсь такого выражения — историческом событии. Своим приходом вы доказали преданность родине, своему солдатскому долгу...
Глоба перебил его:
— А вы, господин генерал, доказали, что способны на обман.
Генерал пропустил слова Глобы мимо ушей — будто того и не было рядом. Он обращается непосредственно к солдатам, явно заискивая, стараясь сбить их с толку. А те стоят молчаливые, хмурые. Они уже успели осмотреться и заметили — в придорожном бурьяне торчат вехи. Конечно же, они обозначают места разбивки палаток. Стало быть здесь и предполагается раскинуть лагерь.
— Сейчас подадут кухни, вас хорошо накормят — не так, как кормили в Ля-Куртине. — Злорадная улыбка заиграла на лице Занкевича. — Тогда и разговаривать будет веселее. Правду я говорю, братцы?
Настороженная тишина по-прежнему стояла над строем. Генерал обернулся к кучке офицеров:
— Господа, прошу вступить в командование ротами и командами.
Офицеры неуверенно подошли к своим бывшим подразделениям. Появились и начальник четвертой пулеметной команды штабс-капитан Сагатовский и лейтенант французской службы Кошуба. Они встали перед командой пулеметчиков — их встретили молча, не отвергли, но и не приветствовали.
А полковник Сперанский уже подавал команду:
— Первый полк, направо, второй — налево...
И тут напряженная тишина будто переломилась.
— Отставить! — Голос Глобы прозвучал резко, как выстрел.
Офицеры недоуменно повернулись в его сторону.
— Что это значит?! — Гнев мгновенно обескровил лицо генерала Занкевича. — По какому праву?!
— По праву революции, господин генерал!
И тут все смешалось. Солдаты сломали строй, придвинулись к гот нералу и окружавшим его офицерам.
— Позор!
— Кровопийцы!
— Обман!
— В лагерь!
— Нас не возьмешь!
Среди незаметно сгустившихся туч ослепительно блеснула молния, и тут же ударил гром. Крупные капли дождя полоснули по людям, лошадям, по бурьяну, по захлопавшим крыльями белым палаткам... Это был по-летнему короткий, проносящийся вихрем дождь. У кого-то из офицеров сорвало фуражку, и она покатилась в бурьян, денщик бросился за ней.
Глоба посмотрел в глаза Лохвицкому:
— Вы не хотели слушать меня, теперь с вами говорят обманутые вами солдаты. Слушайте же!
— Молчать! — неистовствовал Занкевич.
Глоба поднял руку, солдаты приутихли.
— Шутки в сторону, господин генерал. Вы решили заманить нас в ловушку. Но мы не дадим себя в обиду. Вы отрезали нас от лагеря. Уберите ваших солдат, иначе кровопролития не миновать, мы прорвем заграждение.
В это время к генералу Занкевичу подлетел конный офицер. Все узнали в нем генеральского адъютанта. Он подал своему начальнику пакет. Генерал нервно разорвал его, достал бумагу, быстро пробежал ее глазами, поморщился, передал Лохвицкому.
— И здесь неудача, — процедил он сквозь зубы.
Глоба моментально сообразил, в чем дело. Ну конечно, план Занкевича не ограничивался тем, чтобы выманить бригаду из Ля-Куртина, предполагалось, видимо, и захватить опустевший лагерь... Не зря, значит, оставили там крепкое охранение.
Так оно и было. Адъютант доставил генералу донесение командира отряда, посланного для захвата лагеря, складов оружия и боеприпасов. Если бы Глоба мог прочитать тогда это донесение, он узнал бы, что все случилось так, как он и предполагал. Командир отряда сообщал: «Головная рота под командованием капитана Шмидта, наступавшая на лагерь с севера, и рота капитана Жукова, наступавшая с северо-запада на центральную часть лагеря, где расположены склады с огнеприпасами, были встречены засадами пулеметных команд и под угрозой пулеметного огня, избежав пленения и разоружения, спешно отошли. Действия отряда приостановил. Имею данные, что лагерь надежно охраняется большими силами 1-й бригады и выделенными в мое распоряжение силами четырех рот захвачен быть не может. Жду ваших указаний».
Какие уж тут могли быть указания! Хитро задуманный план рухнул. Генерал лихорадочно соображал, что же предпринять. Силой задержать бунтовщиков? Но кто знает, что из этого получится. Глоба-то открыто говорит, что будет кровопролитие. А за такое по головке не погладят, можно и генеральских погон лишиться. Выход единственный — отпустить бригаду подобру-поздорову. Вся надежда на офицеров: пусть следуют со своими подразделениями в Ля-Куртин. Может быть, сумеют взять в руки солдат. Он о чем-то быстро переговорил с Лохвицким, тот понимающе кивнул, подошел к колонне.
— Приказ о вашем разоружении отменен...
— А что вам остается делать? — ответил Глоба.
По рядам солдат пробежал смешок.
— Под командованием офицеров вы вернетесь в лагерь, приступите к планомерным занятиям. Дальнейшие указания последуют.
По лицам офицеров было видно, что такой оборот дела им не по душе. А куртинцам это было даже выгодно. Офицеры как бы служили заложниками. Теперь путь в лагерь открыт: колонна не будет обстреляна — такую возможность нельзя было сбрасывать со счетов.
Подгоняемые дождем, солдаты двинулись обратно. По пути руководство отрядного комитета было оповещено о том, что специальные роты 3-й бригады совершили попытку захватить оружие и лагерь Ля-Куртин, но благодаря заблаговременно принятым мерам удалось отразить эти попытки, и налетчики спаслись бегством, причем несколько солдат добровольно остались в Ля-Куртине.
— Ускорить движение, — распорядился Глоба.
К вечеру 1-я бригада благополучно вернулась в лагерь. Господам офицерам вновь отвели их помещения, а в офицерском собрании был устроен хороший ужин. Но офицерам явно было не по себе. Они слонялись по лагерю, провожаемые насмешливыми взглядами солдат. Никаких прав у них не было, все роты и полки по-прежнему выполняли только распоряжения председателей солдатских комитетов. «Бывшие» понимали, что изменить это положение невозможно.
Наутро господ офицеров в лагере не оказалось. Они удрали. А после стало известно: чтобы реабилитировать себя перед Занкевичем, офицеры заявили, что куртинцы под руководством своих вожаков из комитетов готовили над ними расправу. Занкевич с Лохвицким, разумеется, не верили им, но использовали это заявление как повод для дальнейшего нажима на отрядный комитет 1-й бригады.
6
Пулеметчики умылись и готовились к скудному завтраку, а Ванюша уже успел сбегать в отрядный комитет. Он-то и принес в команду новость о побеге из лагеря офицеров.
— Ну, это уж как положено быть, — протянул со своей крестьянской рассудительностью Фролов.
Женя Богдан, никогда не падавший духом, в это утро был хмурым и злым.
— Брюхо подводит, жрать охота... Ну их к едреной матери, офицеров этих. Мне Сагатовский и без того осточертел, чтобы я еще цацкаться с ним стал!
— Да не цацкаться, дурья башка! — Андрей Хольнов медленно застегивал гимнастерку. — Тут дипломатия нужна, соображаешь! Ди-пло-ма-ти-я! Запкевич-то снова будет валить с больной головы на здоровую.
— Дьявол с ним, с твоим Занкевичем!
Андрей исподлобья взглянул на Жорку, но комментировать его последнюю фразу не стал. Столько уж в последнее время было передумано, переговорено, что спорить никому не хотелось.
Сбежавшие из лагеря офицеры, очевидно, уже достигли Клерво, потому что около полудня в лагерь прикатили генерал Лохвицкий и комиссар Рапп. Вместе с ними приехали несколько французских офицеров. «Ну, опять пошла волынка!» — думали солдаты, встречая гостей хмурыми взглядами. Гринько побрел в отрядный комитет — снова должны были состояться осточертевшие ему переговоры.
Так и есть! Но французские офицеры приехали с Лохвицким и Раппом неспроста. Теперь они пели несколько иные песни: вы находитесь на территории Франции, и французское правительство не может дальше терпеть на своей территории беспорядков, вносимых вами. А потому, если не хотите добром сложить оружие по требованию русского командования, французское правительство будет вынуждено применить к вам свои санкции. Вот, дескать, до чего докатились вы, бунтовщики!
Комитету была хорошо ясна подоплека этих песен. Дело в том, что у генерала Занкевича все больше и больше угасала надежда на солдат 3-й бригады. Его посулы и подачки не могли иметь продолжительного действия. И среди этих «преданных» Временному правительству войск начиналось настоящее брожение. Кстати, вчера к колонне куртинцев, возвратившихся в свой лагерь, присоединилось немало солдат 3-й бригады. Где гарантии, что вся бригада, над которой по-прежнему висела угроза отправки на Салоникский фронт, не переметнется во враждебный стан?
Особенно воинственно был настроен комиссар Рапп. Спокойствие на этот раз совсем ему изменило.
— Большевики! Ваше дело проиграно! — кричал он Глобе.
Глоба усмехнулся:
— Да, мы верим большевикам, Ленину, и нам с вами не по пути, вы это отлично знаете. Ведь вы меньшевик, социал-предатель. Где ваши убеждения? В свое время вы эмигрировали во Францию. Трудно сказать почему. Началась война — и вы идете добровольцем во французскую армию. Наконец, Временное правительство назначает вас своим комиссаром. О, этот выбор оправдан: вы удовлетворяете все вкусы — и теперешнего правительства, и меныневистско-эсеровского руководства Петроградского совета, и французского правительства...
Комиссар Рапп зло прищурил глаза:
— Вы хорошо знаете мою биографию.
— Каждый солдат должен знать своего противника, правильно его оценивать.
— Вот как, противника?
— А разве мы друзья? Тогда давайте и разговаривать, как друзья, единомышленники.
— Генерал, — комиссар легким кивком повернул разгневанное лицо к Лохвицкому, — я считаю наше дальнейшее пребывание здесь бесполезным.
Французы молча наблюдали эту сцену. По всему было видно, что они не желали ввязываться в спор. Пусть русские сами решают свои проблемы. Взгляды французского правительства на этот счет известны: пока русские войска послушно шли в бой, французы отдавали им всяческие почести. Но терпеть на своей территории беспорядки они не намерены. Теперь о солдатах русского экспедиционного корпуса нельзя судить как о военной силе, теперь они просто нежелательны во Франции. Об этом Временное правительство поставлено в известность и рассмотрело «возбужденный французским правительством вопрос». Известно также, что русский министр иностранных дел Терещенко и военный министр Керенский сошлись на необходимости убрать из Франции свои войска, предварительно «восстановив в них порядок». Но отправить не в Россию, а на Салоникский фронт. Этот вопрос обсуждался и в Ставке. Верховный главнокомандующий Брусилов и другие генералы поддержали мнение Керенского и Терещенко. Совсем недавно Терещенко телеграфировал сменившему Извольского поверенному в делах Франции Севастопуло, что эвакуация 1-й Особой дивизии в Россию «чрезвычайно нежелательна как с общей точки зрения, так и, в частности, ввиду недостатка тоннажа, ибо перевозка войск пойдет в ущерб доставке в Россию закупленных в Англии и Франции военных материалов». Терещенко настаивал на подавлении волнений и отправке дивизии на Салоникский фронт. «Перевозка эта, — телеграфировал он, — могла бы производиться эшелонами, что позволит выяснить в пути и устранить остальных нарушителей порядка и, таким образом, окончательно оздоровить войска».
Обо всем этом были прекрасно осведомлены французские военные представители, а потому молчаливо следили за ходом переговоров. Они, конечно, хорошо понимали дипломатичность слов о «недостатке тоннажа». Франция охотно предоставляла тоннаж для перевозки из России новых контингентов войск в связи с их убылью после тяжелых боев. Ларчик открывался просто: пусть русские войска убираются из Франции на Салоникский фронт и вливаются в состав все той же французской армии, действующей там.
Но если не в подробностях, то в сути своей создавшееся положение знали и в отрядном комитете Ля-Куртина. Поэтому никаких уступок Занкевичу, никаких компромиссов! Об этом и было заявлено со всей определенностью генералу Лохвицкому.
Лохвицкий слегка дотронулся пальцами до козырька своей фуражки и стал тихо что-то говорить по-французски представителям союзной державы. Унтер-офицер Глоба с остальными членами комитета спокойно ждали. Наконец генерал расстегнул портфель и вынул оттуда лист бумаги. Протянул его Глобе:
— Это ультиматум. Потрудитесь прочитать и довести его содержание до всех солдат.
Глоба пробежал глазами документ, усмехнулся: ничего нового. Сдать оружие, выдать вожаков, возобновить учения... В случае неподчинения... и т. д.
— Все то же, господин генерал. Снова приказы, угрозы... Печально. Разумеется, мы огласим этот ультиматум, но не обольщайтесь: ничего у вас не выйдет.
Предсказания генерала Лохвицкого относительно того, что в действия вступят французские войска, начало осуществляться. Сам генерал Комби посетил лагерь. Короткие переговоры с французским военным комендантом лагеря подполковником Фариным. Честный человек, достаточно насмотревшийся на мытарства русских солдат, он говорил правду. Как ведут себя солдаты? О, мой генерал, это хорошие люди. Но они доведены до крайней меры страданий. Их можно понять. Есть ли жалобы от граждан окрестных сел и мэров общин? Что вы, мой генерал, русские — порядочные люди.
Но все-таки французские войска были стянуты к Ля-Куртину. Окружение лагеря прошло по всем правилам военного искусства. И, как бы в насмешку, войска эти именовались «войсками защиты».
Наступили еще более тревожные времена. Связь с внешним миром прервана. Зловещее затишье. Голод. Кое-кто предлагает пустить в расход неприкосновенный запас. Отрядный комитет на это не идет: впереди тяжелые испытания. Отдельные группы солдат совершают вылазки за пищей — французские крестьяне помогут. Но мало кто вернулся назад — почти все попали в лапы французских патрулей.
Голод. Нескончаемая тоска по России, по семьям, по родной земле.
У Петра Кидяева вскрылась рана на ноге. Он снова отправлен в госпиталь... Что будет с ним?
В лагерь опять прибыли представители французского командования и по разрешению отрядного комитета созвали собрание всех поляков, которые служили в 1-й бригаде. Им было сообщено, что французское правительство разрешило полякам сформировать свою национальную армию. В нее войдут граждане польской национальности, проживающие во Франции. Задача этой армии — бороться за независимую Польшу.
Из четвертой пулеметной команды записались в формируемую армию все поляки — их оказалось пять человек во главе с наводчиком 6-го пулемета Яном Гуйским — белобрысым парнем из-под Варшавы.
Жорка Юрков начал было, конечно, хлопотать над проводами товарищей. Однако денег ни у кого не было. Оставалась надежда на Антона Корсакова, прижимистого парня, у которого — Юрков это знал — еще были франки. Жорка уговаривал его раскошелиться, но Антон не поддавался. Тогда Юрков намекнул Антону, что тот тоже вроде поляк. Почему, мол, не записываешься в польскую армию? Антона, истинного литовца, это задело за живое, и он послал Жорку ко всем чертям.
Так и пришлось проводить поляков «насухую». Но провожали тепло, сердечно.
Всего их набралось в 1-й бригаде около сотни.
Вдруг еще одна новость: вернулся из России старший унтер-офицер Второв, один из членов делегации, посланной еще в мае, чтобы известить Временное правительство о бедственном положении русских солдат во Франции. Ну, прибыл человек из России — как не послушать своего посланца! Да и встретить надо по всем правилам. Полки и батальоны выстроились на плацу, принесли с собой знамена, лозунги... Говори, дорогой товарищ, о родине, о революции, готовы слушать хоть десять часов кряду.
Да только не услыхали солдаты долгожданного доброго слова о России. Битых два часа говорил Второв по бумажке, да все про тот же голод, разруху, наподобие Сватикова. У солдат аж гуд пошел по ногам — сели. Кто-то не выдержал:
— Брось, паря, волынку эту!
— Ты лучше скажи, почему один объявился. Вас два десятка было, посланцев. Где же остальные?
Второв сначала замялся, — видать, трудно без бумажки-то. Потом понемногу разговорился:
— Ну, как где? Стало быть, приняли нас как полагается, обсказали мы все честь по чести. Надо обратно возвращаться. А на что ехать? Денег от вас нет. Ну, мы к военному министру, Керенскому: так и так, отправьте нас во Францию обратно. Никакого ответа нет. Мы — в Генеральный штаб. Тоже виляют. Ничего, мол, не можем сделать ввиду недоразумения, которое произошло среди русских войск во Франции...
При этих словах Второва загудели солдаты.
— Ничего себе, недоразумение!
— Нам в Россию надо. Недоразумение!
— Ишь какие разумные там сидят!..
— А вы-то что же слушали, как бараны?
Второв совсем смешался:
— Что скажешь, братцы. Конечно, кто посмелее, начали добиваться. А им говорят: куда вы поедете, скоро войска из Франции будут отозваны, мы вас пошлем в действующую армию по усмотрению главного управления войсками. Вот так. Нет, говорим, не согласны. Вот одного меня и пустили, остальных всех — в действующую армию русского фронта.
— Уберегся, значит?
— Чем же ты ко двору-то им пришелся? Почему одного пустили?
Второв развел руками:
— Это уж мне неведомо.
Помолчал немного, и вдруг — как петушок, как тот Сватиков:
— Россия в беде, братцы! Порядка нет, народ бунтует. А большевики эти, шпионы немецкие, затевают какую-то социалистическую революцию!
Теперь куртинцам стало окончательно ясно, кто стоит перед ними. Трус. Предатель солдатских интересов. Видать, крепко обработали его меньшевики да эсеры.
— Ты большевиков не касайсь, ты о нашей беде скажи!
— Долой такого делегата!
— Ён за буржуев, долой ево!
— Небось других делегатов не направили — тебя одного. Значит, понравился ты дюже со своим кулацким нутром!
— Скажи, сколько тебе заплатили за эти песни!
— Долой его, тяни с трибуны!
— Потрясти его как полагается, может, что путное выпадет!
— Ха-ха! Держи карман шире, акромя дерьма, ничего не получишь!
Дальнейшее выступление Второва было невозможным, и он поспешил убраться с трибуны. Ему, старшему унтер-офицеру, сынку известного иркутского купца, было не по пути с куртинцами. Кстати, вскоре он сбежал в Фельтэн.
Солдаты толпами расходились по своим казармам, ругая на чем свет стоит купеческого отпрыска. Как-то так всегда получалось, что бригада организованно выходила на встречу и хорошо проводила построение, но кончалось дело всегда стихийно, и никому не хотелось наводить порядок. Так случилось и на этот раз. Пулеметчики шли гурьбой, обсуждая сказанное делегатом.
— Слышал я, братцы, про этого иркутского купца Второва, — говорил Степан Кондратов. — Матерый, сказывают, купец, настоящий живодер. Ну, и сынок такой: яблоко от яблони недалеко падает...
Не одного Второва стянули с трибуны куртинцы. Зачастили к солдатам разные представители — то французы, то русские. Побывали эмигранты-оборонцы: Смирнов, Русанов, Иванов, Туманов. Потом пришли какие-то «уполномоченные» Совета рабочих и солдатских депутатов — Эрлих, Гольденберг... Кто уполномочивал этих людей и какое отношение имеют они к солдатам и рабочим, было неизвестно. И все считали своим долгом образумить заблудших солдатиков 1-й бригады, наставить их на правильный, революционный путь...
А однажды лагерь посетили социалисты-революционеры — Морозов и Зензинов. И вот Морозов, надрывая свой старческий голос, доказывает, что мать-Россия, только что освободившаяся от рабских цепей неволи, нуждается в сыновней защите.
— Кто ее защитит, если не вы?! Надо подчиниться своим начальникам и кончить это печальное дело. Поверьте нам, старым революционерам, мы всю свою жизнь посвятили борьбе за ваше освобождение от цепей царизма, и мы теперь вправе сказать вам правду: заблуждаетесь вы, сыны наши! Перестаньте слушать своих большевиствующих вожаков и станьте на честный путь, откликнитесь на зов своей матери-родины.
Солдаты молча выслушали старика, но, когда на трибуну поднялся журналист Туманов, пожаловавший с Морозовым, и стал доказывать, что дальнейшее сопротивление бесполезно, что требования куртинцев противоречат интересам революции и народа и поэтому народ отвернулся от куртинцев, солдаты загудели:
— Долой!
— Стягивай с трибуны чернильницу, чтобы не ляпал грязью!
— Правильно, души его, чтоб не брехал!
Тем обычно и кончалась контрреволюционная агитация эсеров среди куртинцев.
...А взбудораженная 3-я бригада продолжала тревожить командование русских войск во Франции. Вдруг она присоединится к 1-й бригаде или найдет контакт с ля-куртинскими бунтовщиками? Это опасение разделяло и французское командование. К обоюдному удовлетворению, было решено 3-ю бригаду отправить куда-нибудь подальше. В районе Бордо, на юго-западном побережье Франции, был подобран лагерь Курно, который строился для размещения африканских черных частей. Сюда-то и решили направить 3-ю бригаду.
Спешно запросили согласие военного министерства Франции. Там согласились. И вот 3-я бригада, погруженная в эшелоны, двинулась к новому месту. Теперь от Ля-Куртина ее отделяло большое расстояние.
В Курно переехало и все русское военное начальство со своим штабом. Так-то оно безопаснее!
Глава седьмая
1
До приезда Второва многие в Ля-Куртине еще наивно полагали: Временное правительство просто не знает о бедственном положении русских солдат во Франции. Это, дескать, все Занкевич мутит воду, а с ним Лохвицкий и Рапп...
Но наконец глаза у солдат раскрылись. И дело было не только во Второве — целая цепь событий заставила заброшенных на чужбину людей раскусить волчью сущность новых правителей России. Что, собственно, изменилось после свержения Николашки? Опять война, опять льется кровь народная. Да за что же такое проклятие! Июльскую демонстрацию расстреляли, большевиков преследуют, Ленин, говорят, скрывается от расправы.
И звучат уже над Ля-Куртином боевые революционные лозунги:
— Долой войну!
— Долой Керенского!
— На борьбу с контрреволюцией!
Приходили в Ля-Куртин вести, что только большевики — единственная партия, которая требует возвращения из Франции русских солдат. Еще тогда, когда тысячи сынов России легли под Бримоном и Курси, а Временное правительство переживало кризис, сюда, за многие версты от России, каким-то чудом проникла газета «Социал-демократ». Ванюша помнит эту газету и статью в ней. Да что помнит — носит ее в кармане, уже потрепанную на сгибах, зачитанную до дыр. Статья так и озаглавлена — «Друзья Николая Кровавого». А в ней — режущие душу слова: «Может ли русский народ считать себя народом, окончательно свободным от царского ига и от владычества империалистической буржуазии, когда верные друзья Николая... распоряжаются русскими солдатами, завезенными во Францию, когда остаются в силе неизвестные народу тайные договоры, заключенные Николаем с его верными друзьями».
Вот уж правда, истинная правда... Стало быть, хрен редьки не слаще — что Николай, что Временное правительство.
Узнали солдаты, что из Бреста в Россию скоро отправятся два парохода с инвалидами. Стали писать письма, — может, удастся передать на родину. Да пусть прямо в большевистскую газету передадут, в «Социал-демократ».
И по вечерам пишут солдаты, пишут корявыми буквами, мусоля огрызки карандашей... Вот выводит солдат горестные слова:
«...С 3 по 6 апреля мы взяли у немцев форт Курси, который едва ли взяли бы другие войска Франции (под этим фортом уже легло три дивизии чернокожих), но мы, как союзники, показали свою доблесть и сделали то, что нам было приказано. Но с 6 апреля и до теперешнего дня мы уже не на фронте и, может быть, больше туда не попадем... Мы сейчас находимся на военном положении, так как около нас стоят французские патрули; жалованье и суточные нам не дают... Верно, за боевой подвиг, за взятие Курси... Почему нас не отправляют в Россию?.. Офицеры желают вернуть старый режим, но наша бригада не такова. Мы ждем, когда наши братья солдаты заберут нас отсюда. Давно, давно не видали родимых полей...»
И другой склонился над бумагой, медленно пишет, старательно, почесывая затылок, подолгу глядя на оплывающую свечу:
«...Мы, солдаты революционной России, в настоящее время находимся во Франции не как представители русской революционной армии, а как пленные, и пользуемся таким же положением... Наш генерал Занкевич выдает нам на довольствие на каждого человека 1 франк 60 сантимов, или русскими 55 копеек. Что хочешь, то и готовь на эти жалкие гроши себе для суточного пропитания. Жалованье с июля месяца совсем не дают... Мы в настоящее время арестованы и окружены французскими войсками, и нет выхода. Поэтому я от имени всех солдат прошу и умоляю вас, товарищи великой революционной России, услышьте этот мой вопль, вопль всех нас, солдат, во Франции. Мы жаждем и с открытой душой протягиваем вам руки — возьмите нас туда, где вы...»
Долгий путь предстоит этим письмам. Лишь спустя полтора месяца попадут они в Россию и будут напечатаны в «Социал-демократе», К этому времени суровая расправа настигнет их авторов и всех, кто борется сейчас в Ля-Куртине за свои права. Но письма сыграют свою роль. Уже надвигается гроза над головами временных правителей, качается под их ногами земля...
...А пока Временное правительство руками своих русских приспешников и французских союзников готовило над ля-куртинцами жестокую расправу.
Проездом в Салоники во Франции оказалась 2-я Особая артиллерийская бригада. Ее-то Временное правительство и решило использовать в качестве усмирительной силы. Для этой цели им подходил и начальник бригады генерал Беляев. Это был брат царского военного министра, арестованного восставшим народом в февральские дни 1917 года. Теперь Беляев пользовался полной поддержкой Временного правительства, которое, кстати, и произвело его в генерал-майоры...
В середине августа делегация, избранная артиллеристами, прибыла в Ля-Куртин.
Встретили ее, как и полагается встречать земляков, тепло, дружески, с воинскими почестями. Разумеется, состоялся митинг. Послушали артиллеристы солдат, посмотрели на их житье-бытье и в один голос заявили: правильно действуете, требования ваши справедливы и законны.
Опростоволосился Занкевич. Но отступать был не намерен.
Дело в том, что бригада прибывала во Францию эшелонами. Из первого же эшелона и была направлена в Ля-Куртин делегация. Занкевич торопился, у него не было времени утруждать себя подбором подходящих людей. И «случайные» делегаты не оправдали его надежд — не согласились с генеральскими домогательствами о вооруженном подавлении революционного лагеря.
Но вслед за первым во Францию прибыл второй эшелон бригады. Теперь Занкевич и Рапп действовали уже умнее. Артиллеристов соответствующим образом «обработали», сыграли на патриотических чувствах — вы, мол, идете сражаться за матушку-Русь, а бунтовщики отсиживаются в тылу. И вот новая делегация артиллеристов явилась в лагерь. Снова состоялся митинг. Артиллеристы сразу же обрушились на куртинцев. Но обливать себя грязью солдаты не дали. Глоба быстро прервал руководителя делегации:
— Мы поняли, с чьего голоса вы поете. Здорово же вас нашпиговал генерал Занкевич контрреволюционными идейками. Что же делать? Как говорится, вот вам бог, а вот порог. Передайте вашим хозяевам: оружия мы не сдадим, а в Россию вернемся.
— Правильно! — поддержали Глобу остальные члены отрядного комитета.
— Очень жаль, — сконфуженно пожал плечами глава делегации.
Ля-Куртин сразу же почувствовал результаты переговоров с артиллеристами. Снова был снижен и без того голодный паек. Теперь солдаты должны были довольствоваться 300 граммами хлеба и 75 граммами мяса в сутки... Совершенно лишались фуража лошади. Теперь по ночам лагерь оглашался жутким ржанием животных — тоскливым, голодным...
Отрядный комитет принял решение вскрыть неприкосновенный запас. Остатки фуража пошли на то, чтобы поддержать наиболее упитанных лошадей — это был живой запас мяса. Остальные лошади гибли от бескормицы.
А в «верхах» шла оживленная переписка. Комиссар Рапп просил у французского военного министра Пенлеве разрешения использовать часть войск 2-й Особой артиллерийской бригады для подавления восставших. Такое разрешение тотчас же поступило. Пенлеве торопил с проведением карательной операции, явно подталкивая события. И ставленники Временного правительства благословясь принялись за дело. Занкевич уведомил Пенлеве, что из состава 2-й Особой артиллерийской бригады сформирован отряд, состоящий из одной батареи и батальона пехоты. Генерал просил военного министра принять меры для быстрейшей переброски отряда из Оранжа, где располагались артиллеристы, в Обюссон, и для обеспечения карателей винтовками, высказывал свои соображения об усилении французских войск, оцепивших Ля-Куртин...
Командующий XII военным округом генерал Комби получил от генерала Фоша задачу обеспечить размещение прибывающего в Обюссон из лагеря Оранж отряда 2-й артиллерийской бригады русских войск, выделить оружие и огнеприпасы для формирующегося батальона пехоты с двумя пулеметными ротами по двенадцати пулеметов в каждой и двух артиллерийских батарей 75-мм пушек. Предлагалось провести с этими формированиями пяти-, шестидневный курс обучения и практические стрельбы. Этот срок был определен генерал-майором Занкевичем, с которым генерал Комби должен был уточнить все другие вопросы.
На всякий случай в распоряжение генерала Комби выделялись: 19-й пехотный полк, 21-й драгунский полк и 75-мм пушечная батарея. Эти силы следовало использовать против мятежных русских солдат в лагере Ля-Куртин, но только в случае, если карательные действия русских войск постигнет неудача, и не иначе как по письменной мотивированной просьбе генерала Занкевича.
После разгрома мятежного лагеря Занкевич предполагал предать суду военного трибунала всю его революционную верхушку — восемьдесят человек, изолировать наиболее активных солдат — около тысячи, а потому заранее просил подготовить помещения, где бы он смог разместить этих солдат под охраной французов... Проще говоря, ему нужны были тюрьмы. И на эти просьбы генерал Занкевич получил положительный ответ.
Наконец Пенлеве запросил от Занкевича конкретный план действий. И таковой был представлен. С утра 27 августа должна была начаться жесткая блокада лагеря, полное прекращение снабжения. Все войска — и русские и французские — поступали в распоряжение Занкевича. Начальником сводного отряда русских войск был назначен генерал Беляев, общее командование французскими частями осуществлял генерал Комби.
2
Последовало новое сокращение продовольственного пайка — 150 граммов хлеба, 40 граммов мяса, никакого приварка... Начали забивать лошадей...
А лагерь жил. Больше того, строго соблюдался воинский порядок. Пулеметчики регулярно занимались по три часа в сутки. Они исправно несли службу по охране лагеря, хотя стали сумрачнее и злее. Иван Гринько по-прежнему выполнял обязанности председателя комитета, а стало быть, и старшего начальника в пулеметной команде. Спуску никому не давал: требовал строгого порядка и дисциплины, а главное — приказал держать в полной исправности и готовности пулеметы с необходимым запасом патронов. Нужно сказать, что пулеметные команды были надежным костяком мятежной бригады, показывали пример стойкости и революционности.
Ванюша теперь стал «товарищ председатель». Он своевременно и точно информировал пулеметную команду о всех заседаниях и решениях, которые принимал отрядный комитет, строго проводил их в жизнь. Опираясь на крепкое единодушие всего солдатского комитета команды, Ванюша не допускал никаких колебаний среди пулеметчиков. Правда, четвертая пулеметная команда значительно уменьшилась. Некоторая часть куртинцев, сломленная тяготами блокады, покинула лагерь. Ушел кое-кто и из пулеметчиков. Теперь команда насчитывала в своем составе около шестидесяти человек, но имела строгий расчет на восемь пулеметов. Блокада сказалась только на общем настроении пулеметчиков: они были молчаливы, редко-редко раздавался смех, да и он был полон горечи и негодования.
Появился во Франции и новый военный представитель Временного правительства — полковник Бобриков. Он счел своим долгом лично посетить и Курно и Ля-Куртин. Донес о своих впечатлениях Керенскому. Тон донесения был довольно оптимистичным. Дескать, не извольте беспокоиться — наведем порядки. Для начала ввел военно-революционные суды.
Приезжал в Ля-Куртин и сам Занкевич, а за ним пожаловал даже посол Севастопуло. Оба они всячески увещевали куртинцев, но получили решительный отпор.
В этот день возвращения Гринько из отрядного комитета пулеметчики ждали с особым нетерпением. Все видели кавалькаду автомобилей, въезжавших в лагерь и покинувших его, все знали, что в отрядный комитет вместе с уже намозолившими глаза генералами прибыл новый посол.
— Какой-то грек, — заметил Фролов.
— Хрен редьки не слаще, — резонно ответил на это Жорка Юрков. Ванюша вошел в барак. Его сразу обступили пулеметчики. Что скажет он нового?
— Вот что, товарищи, — угрюмо сказал Гринько. — Видимо, это уже последний приезд начальства к нам в лагерь. Занкевич сказал, что теперь будет разговаривать с нами языком оружия и, как он выразился, в другой обстановке. Наверное, думает нас покорить, а потом... допрашивать на следствии, если, конечно, снизойдет до этой «вежливости».
— Ну и черт с ним! — сказал Андрей Хольнов.
— Какой привет, такой и ответ, будем драться, а так, за здорово живешь, не сдадимся, — твердо заявил Степан Кондратов.
Женька Богдан крикнул:
— А может, нам самим применить к нему оружие? Чего он раскатывает по лагерю!
— И то дело, резануть по нему из пулемета, и пускай летит в преисподнюю ко всем чертям, — добавил Жорка Юрков, — хуже нам не будет.
— Что правда, то правда, хуже не будет, — раздумчиво сказал Ванюша. — Мы стоим на самой грани отчаяния: голодны, обмануты и оклеветаны даже перед простыми французами, которые все же верят нам. Войска все плотней и плотней окружают лагерь, у нас нет другого выхода, как только твердо стоять и драться, драться до последнего и победить. Победа никогда не дается легко.
Угрюмое и серьезное лицо Ванюши, в сущности еще юнца — ему шел только девятнадцатый год — казалось значительно старше. Упрямые складки на лбу и над подбородком, который двоился неглубокой канавкой, обозначались резче, тверже. Молодость выдавал только темный пушок на верхней, слегка выпуклой губе.
— Вот, товарищи, и кончился, кажется, мирный период переговоров, — продолжал Ванюша. — Теперь надо хорошенько подготовить пулеметы, чтобы они не отказали в бою, а бой, видимо, будет упорный. Принято решение отрядного комитета усилить охрану лагеря и наблюдение, особенно в ночное время, углубить окопы.
Ванюша помолчал, потом, понизив голос, доверительно сообщил:
— А нам особое задание. Сегодня ночью выходим на разведку. Прощупаем, что творится вокруг лагеря.
— Вот это дело! — оживился Женька Богдан.
По настроению пулеметчиков чувствовалось, что они стосковались по настоящему боевому делу, готовы идти хоть в пекло, томительное ожидание выматывало им душу.
Андрей Хольнов, правда, заметил:
— Чего там разведывать? Вон из верхних этажей в бинокль все видно: роют окопы, батареи устанавливают.
— Ну, всего не увидишь, — возразил Гринько. — Надо своими руками пощупать. А ты что, не пойдешь, что ли?
— Как не пойду! — Андрей как бы обиделся даже. — Куда все, туда и я.
Когда плотная темнота окутала лагерь — вышли. Мрак скрывал пулеметчиков — они хорошо подогнали снаряжение, ничего не скрипнет и не брякнет, курить было запрещено вовсе. Шли молча. Договорились, что в случае встречи с русскими или французами будут выдавать себя за отбившихся от своей роты солдат.
Наконец до слуха пулеметчиков ясно донесся характерный лязг вонзаемых в землю лопат, шуршание отбрасываемой в сторону земли.
— Роют, сволочи, — прошептал Женька Богдан.
— Тише ты! — огрызнулся Петр Фролов. — Не напороться бы на офицерика — того не проведешь.
— Офицери-и-ка! — передразнил его Женька. — Офицерики сейчас за твое здоровье вино пьют с бабами. Будут они тебе здесь в земле копаться.
Гринько только хотел осадить разболтавшегося Богдана, как тот неожиданно крикнул:
— Эй, кто здесь, братцы! Курева, случаем, не найдется?
Ванюша только вздохнул сдавленно и больно сжал Женькину руку. В темноте копать перестали. Минуту длилось молчание. Потом донесся сиплый бас:
— А хто вы такие, шляетесь тут по ночам?
Послышался отчетливый стук затвора.
— Да вот отбились, понимаешь... Случаем, не слыхали, где здесь рота штабс-капитана Милованова?
Приближающиеся шаги. К пулеметчикам подошли солдаты — их было человек пять. Остановились, помялись.
Гринько подошел к ним, представился:
— Унтер-офицер Поливаев.
Солдаты заметно подтянулись.
— Так вы не в курсе дела, где располагается рота штабс-капитана Милованова? Мы только что прибыли с эшелоном, и нас направили в этот район.
— Да нет, не слыхали, — ответил за всех обладатель сиплого баса, видно старший среди солдат. — Тут скрозь все наши, артиллеристы. А за нами, — он ткнул рукой в темноту, — там французы окопались с пулеметами. А дальше, на горе, опять же французы, батарея четырехдюймовая.
— А вас что же, в пехоту превратили?
— Да уж как есть.
Гринько сказал:
— Ну, что ж, продолжайте окапываться. Дело будет горячее. Бунтовщики при оружии, окажут жестокое сопротивление.
— Оно так. Взводный сказывал: против правительства, значит, поперли, против закону... А оно бы по-мирному лучше. Чего нам делить, смертоубийством заниматься?..
Гринько перебил его:
— Соображай, борода, соображай. Где взводный-то ваш?
— А кто его знает. С вечера-то был, а сейчас, поди, отдыхает.
— Отдыха-а-ет! — не выдержал Женька. — Где-нибудь в кафе вино жрет, а ты здесь, дурак, против своего же брата штык точишь! Врезать бы тебе по морде...
Чувствуя, что дело принимает нежелательный оборот, Ванюша прикрикнул на Женьку, и пулеметчики поспешили удалиться. По дороге Богдану крепко влетело от Гринько.
Облазили все, что можно было облазить до наступления рассвета. Возвратились в лагерь, когда уже начала рассеиваться предутренняя дымка. Остальные группы разведчиков, посланные в другие секторы, тоже были на месте.
Доложили добытые сведения отрядному комитету.
Обстановка вырисовывалась серьезная.
В подавлении лагеря должны были принять участие русские и французские войска. Очевидно, не полагаясь на тыловые части, французское командование стягивало к Ля-Куртину войска с фронта. Лагерь оказался в тесном кольце. Огневые средства карателей были размещены так, чтобы простреливались все дороги, лощины, овраги и тропы, ведущие из лагеря. В первой линии находились русские войска в составе сводного полка под командованием теперь уже полковника Готуа — две с половиной тысячи штыков, тридцать два пулемета, шесть орудий; во второй линии — пятитысячный французский отряд. Располагали французы и резервом — пехотным и кавалерийским полками с приданными батареями. Французская артиллерия заняла позиции на горных склонах, господствовавших над Ля-Куртином.
«Двухъярусное» расположение союзных войск было не случайным.
Занкевич в своих донесениях в Петроград жаловался, что в первый же день прибытия русских войск под Ля-Куртин в батальонах 5-го и 6-го полков замечались большие колебания. Кое-кто открыто заявлял, что не пустит в ход оружие против солдат-земляков... Таких, разумеется, немедленно арестовали, но можно ли было поручиться за благонадежность остальных, не дрогнут ли они в последнюю минуту и, больше того, не начнут ли перебегать на сторону восставших?
Такого рода попытки и должны были пресечь французские войска. Они выполняли двойную функцию: были направлены против мятежников и создавали угрозу удара в спину для тех, кто вздумает поколебаться.
Отрядный комитет давно предвидел: схватка будет жестокая. Теперь это стало понятно всем. Были срочно приняты ответные меры. Прежде всего ввели боевое дежурство подразделений. Они должны были находиться в полной готовности к открытию огня, постоянно поддерживать связь с отрядным комитетом. Ночью эти подразделения усиливались, выставлялись караулы и секреты, в стан карателей посылалась разведка. Внутри лагеря все время ходили патрульные наряды, Казармы и бараки охранялись усиленным внутренним нарядом.
Напряжение передалось солдатам, они вели себя неспокойно, нервы были напряжены ожиданием неотвратимого. Всех тянуло курить, но курить было нечего. Табак давно кончился, уже забыли, когда последний раз получали, а если кое-что доставали через жителей, то делили каждую сигарету на пять-шесть частей.
Каратели тоже несли службу по-боевому: днем усиленное наблюдение, ночью — патрулирование. Разведка доносила: у французов появились чернокожие солдаты, которые считались более надежными.
Ночью наступала зловещая тишина и полная темнота: лагерь Ля-Куртин был лишен электрического освещения. Лишь среди окружавших лагерь войск вспыхивали по ночам какие-то световые сигналы. Далеко за лагерем, там, где располагалось стрельбище, иногда слышны были отдельные выстрелы или короткие пулеметные очереди. Наверное, проводились учебные или пробные стрельбы.
Пулеметчики не сидели без дела: проверяли готовность своих пулеметов, просматривали набивку патронов в ленты. В последний августовский вечер Иван Гринько, Андрей Хольнов, Петр Фролов долго сидели на крыльце барака и смотрели на звездное небо. Отыскивали Большую Медведицу, по ней искали Полярную звезду, а по Полярной звезде — направление на Россию.
Далеко ты, Россия, придется ли свидеться с тобой?
3
Пренеприятнейшая весть дошла до генерала Занкевича. Из французских источников он узнал, что Временное правительство выражает резкое недовольство его неспособностью восстановить порядок во вверенных ему войсках. Больше того, оно решило заменить его лицом, могущим действовать более решительно. Генерал выходил из себя, трясся от злости, то вызывал, то прогонял от себя пожимавшего плечами (что стряслось с генералом!) адъютанта.
«Генерал, наверное, сходит с ума», — думал адъютант, в который раз просматривая сообщение генерала Лохвицкого, которое надо было доложить начальнику. Но как доложить, как?! Донесение вызовет бурю генеральского гнева...
Действительно, документик был не из приятных. «Французское правительство, — говорилось в нем, — предубежденное против русских войск, не пошло навстречу горячему желанию отряда стать на сектор передовой линии и отказалось послать 3-ю бригаду на фронт. Таким образом, солдаты лагеря Курно обречены на полное бездействие в глубоком тылу под гибельным влиянием куртинских идей. Кроме того, солдаты 3-й бригады чувствуют к себе недоверчивое отношение, чтобы не сказать больше, со стороны местного населения — французов, окружающих лагерь Курно. Симпатии населения и здесь на стороне куртинцев, слухи о которых расходятся по всей Франции и докатились и до этих мест.
Все это, вместе взятое, вызывает беспорядочное брожение умов среди солдат 3-й бригады и толкает их на пьянство и в связи с этим на неизбежные эксцессы с населением. Эти бесчинства не имеют границ, особенно в публичных заведениях Ля-Тест-дэ-Бюш и Казо, которые в свою очередь укрепляют в окружающем населении убеждение в окончательном падении дисциплины в 3-й бригаде и дискредитируют самую идею организации армии на революционно-демократических началах у французского командования. Создается безвыходный заколдованный круг. Офицерство в большинстве случаев очень слабо участвует в солдатских комитетах, а других форм влияния на солдатские массы до сих пор найти не может и катастрофически теряет всякое на них воздействие. До солдат дошли отзвуки корниловского движения сквозь призму французской прессы, придающей ему настолько неправильное и уродливое освещение, что даже многие офицеры не могут его понять, не говоря о солдатах, среди которых растут симпатии к левым, большевистским силам.
В отряде, как в капле воды, полностью отражается, только в малом масштабе, все то, что переживает вся наша многострадальная Россия».
Генерал Занкевич все ходил и ходил по кабинету, пил валерьянку, но успокоиться не мог.
Вдруг в приемной резко затрещал звонок — вызов в кабинет. Адъютант схватился и опрометью побежал к генералу.
— Слушаю, ваше высокопревосходительство!
Генерал стоял посредине комнаты и смотрел на адъютанта невидящими глазами. Наконец он пришел в себя:
— Записывайте!
И начал резко, с раздражением диктовать:
— Петроград. Господину премьер-министру Керенскому.
Последняя моя поездка в лагерь Ля-Куртин положительных результатов не дала. Для приведения солдат Ля-Куртина к повиновению решил.... использовать 2-ю артиллерийскую бригаду, находящуюся во Франции проездом в Салоники... Активную роль при усмирении Ля-Куртина возложил на наши части, чем рассчитываю избежать вооруженного столкновения французов с солдатами Ля-Куртина. Положение в 3-й бригаде улучшается...
Адъютант невольно остановился и открыл рот, силясь что-то доложить, но слова застряли у него в горле. А генерал продолжал диктовать, не переставая ходить по кабинету, заложив руки назад.
— Быть может, удастся использовать несколько рот этой бригады для усмирения солдат Ля-Куртина. С этой целью отдаю приказ генералу Беляеву и генералу Лохвицкому...
Наступила тишина. Адъютант даже обрадовался, что несколько рот, а не всю 3-ю бригаду намерен генерал использовать против куртинцев.
— Отправляйте! — резко сказал Занкевич.
— Э... э... разрешите доложить, ваше высокопревосходительство! — и адъютант протянул генералу донесение Лохвицкого.
Занкевич пробежал взглядом бумагу. Лицо его перекосила злобная усмешка. Он прошел в угол кабинета, вернулся и встал перед вытянувшимся адъютантом.
— А вы, господин адъютант, понимаете спасительный смысл корниловского движения в России?! — Генерал уперся в него пронизывающим взглядом.
— Т... т... так точно, ваше высокопревосходительство!
— И полностью разделяете его?!
— Так точно, р... р... разделяю, ваше высокопревосходительство!
— Идите и отправляйте телеграмму, — раздельно, почти по слогам, произнес генерал.
Адъютант помчался исполнять поручение, радуясь, что буря, кажется, миновала. А генерал подумал: «Вот бы так подчинялись куртинцы, эти скоты, комитетчики...» Его бросило в дрожь от одного воспоминания о последней встрече с унтер-офицером Глобой. «Но нет, — продолжал раздумывать генерал, — адъютант ничтожество против Глобы, тот — умная голова. Может быть, даже большевик... Как сумел прибрать к рукам бригаду! И держит как! Правда, исключительное положение и нависшая опасность принудили весь отряд сплотиться и прибегнуть, как к средству самозащиты, к строгому порядку и безукоризненному соблюдению воинской дисциплины... Ничего не скажешь, порядок и дисциплина у них образцовые, не то что у этого сброда в Курно...»
Но как все-таки заставить солдат 3-й бригады пойти против бунтовщиков?
И генерал Занкевич — в который раз! — решил пойти на обман: объявить этим твердолобым мужикам, что они поедут в Россию лишь после усмирения Ля-Куртина. Поэтому, мол, торопитесь!
Хоть и не на всех, но этот подлый обман подействовал: пять батальонов пехоты и две пулеметные роты были сформированы из состава 3-й бригады для подавления мятежа.
Остальные три батальона под командованием полковников Сперанского, Стравинского и Котовича должны были действовать самостоятельно. Начальниками пулеметных команд генералом Занкевичем были назначены самые реакционные офицеры — капитан Шмидт и поручик Урвачев.
Когда весть об этих зловещих приготовлениях дошла до отрядного комитета 1-й бригады, она никого здесь не удивила. Все знали, что кровавой борьбы не миновать. Комитет решил в свою очередь принять оборонительные меры. Были усилены военные занятия, еще и еще раз просматривалось и готовилось оружие, огнеприпасы. 1-я бригада проверила свою боевую организацию. Она была готова действовать в составе 1-го и 2-го пехотных полков, по три батальона и по три пулеметных команды в каждом, двух отдельных батальонов, сформированных главным образом из состава 5-го полка 3-й бригады, и одной траншейной батареи.
В ротах и командах были проведены общие собрания под лозунгами: «Настал час и нам браться за оружие!», «Мы за себя постоим!»
Над Лагерем Ля-Куртин сгущались темные тучи, надвигалась гроза. Куртинцы с тревогой, но уверенные в правоте своего дела, ждали ее.
А в это время в Париже, в своем роскошном кабинете в Елисейском дворце, президент Французской республики Пуанкаре принимал полковника Бобрикова и вручал ему орден Почетного Легиона за выдающиеся заслуги перед Французской республикой в деле беззаветного и самоотверженного исполнения союзнического долга.
Оба — хозяин и слуга — расчувствовались после шампанского и завязали дружественную беседу. Темой беседы было положение в лагере Ля-Куртин. Подробно рассказав о куртинском мятеже, Бобриков подчеркнул, что мятежники хорошо организованы, соблюдают воинскую дисциплину и порядок, проявляют исключительную сплоченность и, как ни странно, выказывают беспрекословное повиновение своим вожакам. Стало быть, придется иметь дело с сильным противником. Можно ли надеяться на моральную и материальную поддержку президента?
— Неповинующиеся повинуются! — произнес президент вместо прямого ответа. — Забавная история, но настолько же и опасная. Французские власти полностью отдают себе отчет в событиях и заинтересованы в том, чтобы вы скорее справились с мятежниками. Мы надеемся, что вы это сделаете, и сделаете хорошо, чтобы не втянуть французские силы в столкновение. Вообразите себе, дорогой мой полковник, как реагировало бы общественное мнение Франции, если бы нам не удалось избежать вооруженного столкновения между французами и русскими. Это было бы использовано нашими противниками и врагами нашего союза в целях его ослабления и разрушения. Прошу вас, мой полковник, передать эту нашу мысль вашему представительству и военному командованию.
Бобриков учтиво поклонился:
— Я сделаю все от меня зависящее, чтобы не поколебать высокого доверия между союзниками и не нанести ущерба престижу великой Франции.
Беседа закончилась. Полковник Бобриков, сопровождаемый адъютантом президента, тихо ступая по мягким коврам, покинул Елисейский дворец.
4
Доставка пищевых продуктов в лагерь была полностью прекращена.
Генерал Занкевич продолжал собирать экстренные совещания. На одном из них присутствовал комендант лагеря подполковник Фарин. Он огласил просьбу отрядного комитета, адресованную высшим французским властям. Он читал медленно, с расстановкой, чтобы генерал и его окружение смогли в точности понять смысл документа. А в нем говорилось: «Учитывая, что русское командование совершенно отказалось от нас и совершенно не способно найти с солдатами 1-й бригады какой-либо деловой контакт, оно потеряло всякое наше доверие. Мы, солдаты 1-й бригады, единодушно даем согласие идти на фронт и готовы продолжать войну, будем беспрекословно подчиняться всем распоряжениям и приказам французского военного командования при условии назначения к нам в 1-ю Особую пехотную бригаду на все командные посты французских офицеров. Просим рассмотреть нашу просьбу и решить ее положительно».
Будто бомба разорвалась в зале, где проводилось совещание. Подложить такую свинью своему русскому командованию!
— Это, конечно, метод борьбы, — продолжал Фарин среди общего гула, — это — тактика отрядного комитета, это — умная тактика. — Фарин язвительно посмотрел на генерала и обвел насмешливым взглядом весь зал.
— Я, разумеется, перешлю эту просьбу генералу Фошу и надеюсь, что скоро смогу передать ответ руководству лагеря Ля-Куртин.
Участники совещания сконфуженно опустили головы, понимая, что французский комендант положил на обе лопатки русского генерала. Фарин торжествовал, улыбка все время пробегала по его лицу.
«Сволочь! — подумал полковник Готуа. — Как он издевается над нашим пусть неумным, но все же генералом Российской импер...р... то бишь, революционной армии». И Готуа, зло смерив француза своими глубоко посаженными, черными, как уголь, глазами, сказал:
— Это глупейший обман, неуклюжая уловка куртинских вожаков, направленная на выигрыш времени. — Готуа волновался, поэтому говорил с сильным акцентом. — Мы их раздавим, как лягушек.
Генерал Занкевич облегченно вздохнул и посмотрел с благодарностью в сторону полковника Готуа.
— Прошу разрешения, господин генерал, — сказал генерал Беляев и поднялся.
Занкевич кивнул головой.
— Господа! — начал Беляев. — Мы собрались здесь не для рассмотрения идиотского предложения куртинских вожаков, а для того чтобы заявить твердо его превосходительству генералу Занкевичу, что возложенная на нас задача по приведению в повиновение мятежников будет нами выполнена в намеченный срок, в чем мы, ваше превосходительство, вас заверяем.
— Благодарю вас, — расчувствовался генерал Занкевич.
На этом совещание закрылось, и все, довольные тем, что удалось спасти реноме генерала, разошлись.
Генерал Занкевич предписал генералу Беляеву 12 сентября 1917 года вступить в командование выделенными войсками для приведения к повиновению мятежных солдат и приказал занять позиции для полной блокады лагеря к вечеру 14 сентября.
Начальник 2-й Особой артиллерийской бригады генерал Беляев в городе Обюссон 13 сентября 1917 года отдал следующий приказ:
«1. Предписанием представителя Временного правительства при французских армиях от 12 сентября с. г. я назначен начальником сводного отряда. Вверенный мне отряд получил приказание занять позиции для полной блокады лагеря Ля-Куртин к вечеру 14 сентября и быть готовым к действию оружием с целью привести к повиновению мятежных солдат лагеря.
2. Для сего предписываю:
Всем начальникам секторов при расположении на позиции обратить особое внимание на возможность хорошего обстрела всех дорог, лощин, оврагов и тропинок из лагеря Ля-Куртин.
Начальнику восточного сектора обратить особое внимание на подготовку обороны деревни Ля-Куртин с тем, чтобы совершенно не допустить проникновения в нее мятежных солдат из лагеря Ля-Куртин.
Внушить всем членам, что открытие ружейного и пулеметного огня обязательно по всем вооруженным солдатам, выходящим из лагеря Ля-Куртин.
Стрельба по безоружным солдатам в секторах западном и северном ни в коем случае не допустима, а в восточном секторе на всем протяжении, кроме деревни Ля-Куртин, следует отдельных людей и небольшие группы задерживать, а по большим массам, хотя бы и безоружным, открывать огонь.
За нами во второй линии стоят французские войска, назначенные для оказания поддержки в крайнем случае.
Задержанных на пропускных постах передавать в тыл французским войскам для дальнейшего направления.
При расположении на позиции соблюдать полную боевую готовность, имея при всех пулеметах дежурные номера. Ночью вдоль расположения установить сеть непрерывных дозоров.
Для отличия чинов отряда от солдат лагеря Ля-Куртин всем частям иметь на левом рукаве отличие в виде желто-синей повязки. Для проверки дозорной службы будет назначаться пароль.
Генерал-майор Беляев».
Одна интересная деталь.
Господин Бобриков к этому времени уже стал генерал-майором и являлся главнокомандующим правительственными войсками по усмирению солдат 1-й бригады. Видимо, это и было то «лицо, которое могло действовать более решительно»; Вне всякого сомнения, это «лицо» всплыло на поверхность не без чьего-то высокого покровительства. Дерзкие умы по этому поводу вспоминали известное стихотворение «Хвостик». «Зверей владыка, лев могучий» велел зверям собраться «в лес дремучий». В страшной тесноте и сутолоке пробирался со всеми вместе и поросенок. Все этому очень удивились, а когда спросили: «Да он-то как вперед пробрался?», то сам собой напросился ответ: «За хвостик тетенькин держался. Попробуй-ка другой пройти!» Не иначе как и Бобриков держался за чей-то надежный хвостик.
Но общее руководство операцией по подавлению куртинцев оставалось за генералом Занкевичем, а непосредственное командование всеми войсками, как указывалось выше, было поручено начальнику 2-й Особой артиллерийской бригады генерал-майору Беляеву. Бюрократическая иерархия командных ступеней, присущая царскому командованию, была сохранена под лагерем Ля-Куртин полностью.
Готовился к сражению и мятежный лагерь. Всем было ясно, что вот-вот разразится кровавая гроза, что наступает последний этап борьбы солдат 1-й Особой пехотной бригады русских войск во Франции против контрреволюционного военного командования, представляющего здесь Временное правительство. И сентября над лагерем уже просвистели пули. Значит, русское командование не остановится ни перед чем, чтобы подавить куртинцев.
14 сентября отрядный комитет собрался на свое пленарное заседание. Оно было посвящено выработке дальнейших мер по обеспечению безопасности гарнизона. Первым выступил Глоба. Открывая заседание, он сказал:
— Мы пережили не один тяжелый день, не один ультиматум генерала Занкевича, которыми испытывала нашу стойкость русская реакция. Нас не сломили ни тяжелая блокада лагеря, ни голод. Но сможем ли мы выдержать последнее испытание, когда враги пойдут на нас в открытый бой? Генерал Занкевич, толкаемый русской и французской буржуазией, воздвиг эшафот, на который предлагает нам добровольно взойти и надеть себе петлю на шею. Если мы откажемся это сделать, он грозит надеть нам петлю на шею силой. Вот такова обстановка. Прошу высказаться членов комитета.
Одним из первых выступил Иван Гринько.
— Самое важное сейчас, — горячо говорил он, — разъяснить солдатам, что дело пахнет порохом, что нужно стойко держаться — другого выхода у нас нет. Мы не должны идти на капитуляцию перед Занкевичем или скрываться из лагеря втихую, по ночам, как это сделали уже многие. Нам надо прямо поставить перед всеми вопрос: коль останешься в Куртине — держись насмерть, до последнего. Нет у тебя таких сил — уходи! И не мути нам голову!
— Может быть, так резко и не следует ставить вопрос, — улыбнулся Глоба, — но разъяснить свою позицию необходимо, это верно. Причем, не только среди солдат нашего лагеря. Надо обратиться ко всем курновцам, к артиллеристам. Через коменданта лагеря подполковника Фарина мы снесемся с французскими властями.
Все согласились с этим, и было принято два обращения: к французскому командованию и к солдатам 3-й бригады. Комитет принял также предложение Ивана Гринько усилить тактические занятия во всех подразделениях и проводить их в лесу, чтобы затруднить наблюдение за ними со стороны окружавших лагерь курновцев и французов, а строевые занятия проводить по-прежнему на лагерном плацу — пусть смотрят на их выправку и организованность.
В своем обращении к французским властям куртинцы писали:
«Находясь на земле Франции более шестнадцати месяцев и немало пролив своей русской крови на полях Шампани, а также под Курси, мы, солдаты 1-й Особой пехотной бригады, доведены нашим русским начальством до такого положения, что мы не знаем, кто мы — пленные или арестованные?.. Мы окружены со всех сторон французскими патрулями, и нам не дают никакого выхода из лагеря. Кроме того, нам не дают хлеба и других продуктов, и мы остаемся голодными. От кого это зависит? Нам говорят, что здесь французские власти ни при чем, а это все распоряжения от генерала Занкевича. Кто же тогда хозяином во Франции над войсками? Главнокомандующий всеми французскими армиями или же генерал Занкевич? У нас в России, как известно, более трех миллионов пленных: немцев, австрийцев и турок, и они все там сыты, а мы, вольные граждане свободной России, находясь в союзной нам стране, остаемся голодные! Нас здесь морят голодом, и никто не хочет слышать наши крики! Этого мало, что герои 1-й Особой пехотной бригады голодают в Куртине по милости генерала Занкевича за то, что они не послушались приказа и не сдали своих винтовок, но при чем же здесь лошади, которым тоже не дают сена и овса и они остаются голодные? Для них такого приказа не было, и у них нет винтовок, а потому им нет расчета нести голодовку!
Да, теперь солдаты 1-й бригады голодают. Тогда как вчера по всем газетам их восхваляли за храбрость, а сегодня по всем войскам громят нас как бунтовщиков. Но что мы плохого сделали для Франции?.. Если нас хотят уморить голодом и мы умрем здесь голодной смертью, то пусть знает весь свет, что русские герои 1-й Особой пехотной бригады умерли голодной смертью во Франции по милости генерала Занкевича...»
Ответ французского правительства был лицемерен: оно не вмешивается в дела русского отряда и русского командования. Куртинцы поняли: власти страны умывали руки.
Отрядный комитет решил пойти на последнее средство — обратиться к солдатам 3-й бригады. Это был крик русской души, истерзанной, но еще живой, больше того — жаждавшей правды, справедливости. Обращение гласило:
«Товарищи и братья 3-й бригады!
Настал желанный день для наших буржуев и кровопийцев-офицеров. Они хотят упиться кровью славных защитников родины и свободы.
Товарищи! Вспомните, как мы клали на алтарь свои жертвы, много оставили своих дорогих братьев на бранном поле под Курси и Шампани. Мы знаем, что клали жизнь за свободу родины.
Товарищи, а теперь за что будем убивать брат брата? Неужели за то, чтобы помочь проклятым буржуазам вернуть старую династию? Нот, товарищи, этого никогда не будет. Мы еще не забыли прошлого их тиранства, их розг и кулаков!
Товарищи, наши братья, обдумайте этот шаг, идите к нам, и заживем чистой братской любовью. Мы примем вас с открытым сердцем братской любви, подумайте! Ведь они все силы кладут, чтобы стравить нас, чтобы потекла невинная благородная кровь обеих сторон, сынов свободной России и храбрых защитников родины! Поверьте, они только этого и добиваются, чтобы выйти им из этого положения, которое им грозит карательной экспедицией.
Товарищи, не верьте их приказам! Все ложь! Они послали в Россию телеграмму, что русские войска сложили оружие, не хотят воевать, и вот теперь все время требуют, чтобы сложить оружие. Но, товарищи, пусть сдохнем с голоду, а оружие не сдадим. Пусть они ответят, как они тиранят 1-ю и 3-ю бригады. Товарищи, не бойтесь, мы не дадим ни одного выстрела по вас до тех пор, пока вы не пойдете на нас, тогда уже польется с обеих сторон невинная кровь братьев!
Товарищи, теперь подумайте хорошенько, как мы скажем своим родителям, когда они спросят нас про это, все случившееся, — что мы должны ответить им? Не заклокочет ли в нас совесть, ведь мы братоубийцы, и что нам скажут родители в ответ; вернее, скажут нам: проклятый сын, слышал ли ты наш вопль, и стоны, и голод, до которого довели нас буржуазы? Мы, твои родители, отец и мать, братья и сестры, боремся за свободу, а ты проклятый каин, убивал своего брата и давал помощь проклятым буржуазам... Уйди от нас, ты не сын нам, на которого возлагали с твоего детства все надежды, а ты оказался убийца братьев и отца-матери! Так вот, друзья, нам не дают хлеба, пищи для того, чтобы мы сделались врагами вам, но нет, это им не поможет! А вас поят допьяна, чтобы вы упились до безумия и, как разъяренные львы, бросились на нас! Но, друзья, держитесь, не поддавайтесь ихней ловушке, а старайтесь также передать это письмо многим, чтобы его поняли! Это письмо написано от всей бригады, и одно не забывайте — братство, пойдемте рука об руку! Привет вам! У нас уже два ранено и один убит...»
Ванюша был рад, что обращение к солдатам 3-й бригады, окружившим Куртин, было принято единогласно. Ведь и он работал в комиссии, которая составляла письмо. Члены комиссии вложили в это обращение всю свою грамотность, которой у них было явно маловато, но они вложили в него и сердце, а оно было большим и добрым, это простое солдатское сердце. И недаром комитет утвердил обращение без поправок, хотя там были люди, куда грамотнее тех, кто его писал. В обращении были подлинные человеческие чувства, и их не заменят никакие словесные ухищрения.
Заработала вся множительная система куртинцев, чтобы можно было разослать побольше экземпляров этого обращения солдатам 3-й бригады. Было отобрано три десятка самых смекалистых и отважных солдат, хорошо разбиравшихся в политике. Снабдив желто-синими повязками, их послали в расположение отрядов курновцев для распространения обращения и ведения разъяснительной работы среди солдат 3-й бригады и артиллеристов. Пусть поймут, какая позорная миссия выпала на их долю. Одно слово «каратели» должно их вразумить; действуя заодно с реакционным офицерством, они предают своих братьев солдат и помогают врагам революции и свободы. Действуя таким образом, они идут против себя же, потому что монархическое офицерство считает ничтожеством, серой скотинкой любого солдата, будь то куртинец или курновец.
— А попутно, — наказывал Глоба, — присматривайтесь к боевому расположению карателей: где пулеметные гнезда, где артиллерия, где группируются большие силы, чтобы нам знать, откуда ждать удара по лагерю, и лучше подготовиться к отражению атак.
— Правильно, — подтвердили другие члены отрядного комитета, часть которых также шла распространять обращение — кто в отряды Готуа, кто в отряд Сперанского, кто к Стравинскому, а кто к артиллеристам.
Все понимали, на какой риск шли эти смельчаки, и смотрели на них с уважением и завистью; всем хотелось пойти с этим заданием. Как рвался на это дело Ванюша! Но отбор был строг и утверждался отрядным комитетом, а пулеметчики считались дефицитными специалистами и на эту операцию не посылались.
Ночь и день 15 сентября были тягостными для куртинцев. Хотя срок ультиматума еще не истек, над лагерем нет-нет да и проносились пули: очевидно, таким образом Занкевич хотел подкрепить силу своего ультиматума. Что ж, кое-чего он добился. Полное прекращение выдачи продовольствия и этот гнетущий обстрел возымели действие на слабые натуры: в ночь на 15 сентября ушло из лагеря свыше сотни людей. Пришлось усилить ночной наряд в ротах и батальонах.
А отрядный комитет решил все-таки еще раз обратиться к французским властям. Он понимал, что вряд ли уже чего-нибудь добьется. Но пусть в истории останутся хотя бы документы, которые пронесут сквозь годы, новым поколениям трагедию Ля-Куртина... Вот оно, это обращение:
«Согласно полученному нами ответу из французской главной квартиры на нашу телеграмму, в которой французское правительство категорически ответило, что оно не вмешивается в наши дела. Хорошо! Но что же французское правительство смотрит, когда на глазах, в его стране идет насилие и траншейная война? Лагерь Ля-Куртин окружен войсками генерала Занкевича, где много попадается солдат во французской форме. Это недопустимо! Неужели французское правительство не знает, что в стране происходит такое гнусное преступление? Это позор для страны! Неужели ваше правительство думает, что все пройдет тайно? Это узнает весь свет, и позор для Франции, что она допустила у себя в стране делать гнусное преступление генералу Занкевичу! Что для него нужно? Крови? Уже есть, и вам отправлены уже раненые нашего лагеря, так дайте же ему, пусть он пьет кровь из ран больного, если для него мало вина, которым он поит до безумия наших русских солдат, позорящих свое имя русского гражданина, которые ведут стрельбу по нашему лагерю, не прекращая с 1 сентября 1917 г. с 3 часов вечера...
Просим довести вашему правительству до сведения, что если не будет прекращена и убрана эта пьяная шайка русских хулиганов и если не вмешаются французские власти для разбора нашего дела, а русские не прекратят своей стрельбы, то мы завтра, с четырех часов вечера, решим судьбу своего отряда! Знайте, что человек не железо, чтобы он подыхал с голоду, а на него со злорадством смотрели бы хищные птицы! А потому терпение должно лопнуть, и если они пойдут на нас в наступление, то от 3-й бригады не останется и основания. Мы пустим в ход около 300 пулеметов и ружей-пулеметов и 7 траншейных орудий, а за всю эту пролитую кровь придется отвечать французскому правительству. Дабы избежать этой кровопролитной схватки, мы, солдаты, просим и умоляем вас, господин комендант, предотвратить это кровопролитие. Что вам нужно от нас — говорите! Пусть ваше правительство делает свои распоряжения, мы охотно будем говорить с вашим правительством, но не с Занкевичем, так как он на каждом шагу обманывает нас. И теперь что же выходит? Вместо соединения они начинают по нас стрелять, но теперь... если французское правительство считается только с генералом Занкевичем, который только ведет смуту и возмущение, — то знайте, что нас в Куртине около 9 тысяч, и если нас они выведут из терпения, мы с голоду не подохнем, у нас на 20 дней хватит лошадей, и мы подымем свое красное знамя и пойдем на дорогу или же ляжем костьми на Куртинских ущельях, но не подчинимся генералу Занкевичу, который пьет нашу кровь вот уже три месяца» .
Это обращение было сразу же доставлено французскому коменданту лагеря Ля-Куртин подполковнику Фарину. Надо было торопиться, сейчас каждая минута имела большое значение.
И снова куртинцы ждали.
Надеяться на милость начальства, они понимали, бессмысленно. Нужно было ждать иного — грозного испытания огнем.
Но генерал Занкевич медлил. Он полагал, очевидно, что сама грозовая атмосфера, сгустившаяся над лагерем, заставит мятежников сломиться. Должен же быть предел страшному психическому напряжению людей!
И Занкевич еще пытался вести переговоры с куртинцами. Встречался с отрядным комитетом и комиссар Рапп. Он передал очередной ультиматум Временного правительства. В нем — прежние требования, ни малейшего намека на какие бы то ни было уступки... Теперь ультиматум устанавливал точный срок, по истечении которого, если лагерь не сдастся, будет открыт огонь, — 16 сентября...
Ультиматум был отвергнут.
К ультиматумам так привыкли, что они уже не вносили каких-либо перемен в лагерную жизнь... Так же получали солдаты скудные порции конины и сухих галет, так же стояли на постах часовые. Со всем старанием и четкостью проводились строевые занятия на плацах, а часть рот и пулеметных команд занималась тактикой по перелескам и оврагам лагеря.
15 сентября в лагерь явилась новая группа представителей генерала Занкевича, наполовину состоявшая из артиллеристов. Новый приказ генерала. Последний... И снова делегация получила «от ворот поворот». В отрядном комитете поняли: это — все.
Мало кто смог уснуть этой ночью. Солдаты собирались группами, вспоминали Россию, обменивались адресами: кому удастся попасть на родину — пусть сообщит о тех, кто уже никогда не увидит полей Тамбовщины, дубрав Украины...
На лагерной площади, при свете факелов многотысячная толпа смотрела спектакль, поставленный самодеятельными артистами. Действующие лица — генералы и «социалисты», пытающиеся поколебать революционный дух куртинцев. Конечно, им это не удалось, и солдаты дружно хохотали над незадачливым начальством...
Допоздна заседал отрядный комитет. Наутро решено было собрать общелагерный митинг, чтобы продемонстрировать свою готовность бороться — в 10 часов истекает срок, указанный в приказе-ультиматуме, смотрите, господа генералы, мы собрались на митинг, мы тверды в своем единодушном решении.
После бессонной ночи на площадь шли с красными знаменами, с музыкой, с революционными песнями. Впереди колонн — члены солдатских комитетов...
Ванюша тоже возглавил небольшую колонну пулеметчиков.
Стрелки часов неумолимо приближались к десяти. Вот осталась минута, полминуты, несколько секунд...
5
Резкий залп нескольких батарей прогремел вместо звона часов. Разрывы накрыли замершую в ожидании толпу солдат.
Загудел барабан, упавший вместе с убитым барабанщиком. Рядом валялась сверкающая медная «тарелка», а в руке солдата еще подрагивала войлочная барабанная колотушка, будто силился он еще раз ударить в свой инструмент. Но вот рука с зажатой в ней колотушкой замерла совсем, а по виску барабанщика потекла тонкая струйка крови, темнея и сгущаясь около усов. Нет, не греметь больше твоему барабану, безвестный русский солдат!
За первым залпом последовал второй, третий. Крики отчаяния и стоны раненых покрыли плац. Солдаты бросились во все стороны. На площади остались груды трупов, множество раненых и небольшие группы санитаров. Санитары работали с полным напряжением, но не могли оказать помощь всем нуждающимся. Короткими перебежками спешили к ним солдаты, чтобы вынести раненых, оказать первую помощь и укрыть в каменных зданиях.
Несмотря на решение отрядного комитета — не отвечать на огонь огнем, куртинцы не выдержали. Когда каратели открыли массовый ружейно-пулеметный огонь, в их сторону тоже полетели ливни пулеметных пуль. Четко строчили пулеметы, отбивая попытки карателей взять штурмом лагерь. А те шли пьяные, дикой, озверевшей толпой — знало начальство, что трезвый русский человек не пойдет убивать своих же братьев солдат.
Атака курновцев была отбита.
Группа куртинцев с вещевыми мешками потянулась в сторону шоссейной дороги на Клерво — пошли сдаваться... Жорка Юрков смотрел на эту процессию и бессильно скрежетал зубами. В отчаянии он дал несколько очередей по своим. Те бросились врассыпную. Несколько убитых и раненых остались лежать на плацу перед офицерским собранием.
— Ты с ума сошел! — крикнул Гринько. — Зачем ты обстрелял своих?
— Пусть не сдаются! При первых разрывах сыграли в труса. А говорили — насмерть, — с перекошенным от злости лицом огрызнулся Юрков.
— Пойми, дурная голова, в семье не без урода. Пусть сдаются, нам без трусов будет легче. А бить их нельзя, они еще станут бойцами за наше дело.
— Как же, жди, будут! — Юрков повернул пулемет в сторону полигона, откуда была отбита атака курновцев.
Андрюша Хольнов, Женька Богдан, Петр Фролов и другие молча соблюдали «нейтралитет», но чувствовалось, что они не особенно осуждают Жорку: так, мол, им и надо; только треплются на собрании, а чуть что — сдаваться...
Ванюша сбегал в отрядный комитет. Сообщил друзьям: к курновцам и артиллеристам будут посланы наши товарищи.
— Смотри, — пригрозил он Жорке Юркову, — не полосни по ним! Это — наши солдатские парламентеры.
— Ладно! — сумрачно процедил Жорка.
Вскоре же стало известно, что куртинских пропагандистов арестовали и под французским контролем отправили в тыл. Но кое-что они успели сделать. Позднее в отчете о действиях отряда восточного сектора полковник Готуа свидетельствовал, что некоторые солдаты отказывались стрелять по мятежникам и возбуждали других к отказу от применения оружия. Рапп также докладывал генералу Занкевичу: замечены попытки отказа от участия в карательных действиях.
Поколебалась часть французов. Солдаты одной из батарей вообще отказались выполнить приказ своего командира и не открыли огонь по Ля-Куртину. Никакие увещевания не подействовали, пришлось поставить у орудий офицеров.
Эти события озадачили Занкевича и Раппа. Они поняли, что длительная операция может расшатать дух войск. Надо торопиться. Они решили усилить обстрел лагеря. По распоряжению Занкевича перекрыли водопровод, снабжавший лагерь водой...
К вечеру, когда артиллерийский обстрел наконец утих, собрался отрядный комитет. Все были сумрачны, подавленны. Выступил обычно молчаливый представитель пятого полка Фролов. Голос его дрожал, а смысл выступления был таков: выхода нет, надо сдаваться. Его поддержал член комитета Смирнов: выхода нет.
Глоба был взбешен. Но взял себя в руки, заставил трезво оценить обстановку. Он понимал, что держаться, конечно, трудно, но сдаваться — это значит добровольно отдать себя в руки контрреволюции. Нужно выждать, нужно показать свою решимость биться до конца... Ну, а кто уходит... Что ж, сердцем они на нашей стороне, жестокости к ним допускать не следует.
С этими словами Глоба укоризненно посмотрел в сторону Ивана Гринько. Ванюша хотел что-то сказать, но Глоба уже продолжал:
— Мы убедились, что от врага можно ожидать лишь расправы. Но наши требования справедливы, и наша борьба справедлива. Мы должны бороться.
— Правильно, — подтвердили члены комитета.
Фролов молча поднялся и обвел всех присутствовавших долгим и тяжелым взглядом. Его лицо было бледно, как полотно. Он хотел что-то сказать, но, махнув рукой и безнадежно опустив голову, вышел из комитета. Вслед за ним вышел и Смирнов.
После заседания отрядного комитета они с группой солдат своих рот пошли сдаваться по дороге на Орад.
Генерал Занкевич, возлагавший так много надежд на артиллерийский огонь, вынужден был донести Временному правительству, что обстрел лагеря Ля-Куртин артиллерией существенных результатов не дал. В своей телеграмме военному министру Верховскому генерал Занкевич жаловался, что мятежники, укрываясь в каменных зданиях, отбивают попытки овладеть лагерем. Рассчитывать взять мятежников голодом нельзя: у них 900 лошадей, картофеля на огородах до 100 тонн, в их распоряжении, по-видимому, имеется довольно значительный запас консервов. Между тем в карательных войсках заметны колебания. «Эти соображения, — доносил Занкевич, — заставляют меня и комиссара принять решение завтра, 17 сентября, обстрелять лагерь сильным артиллерийским огнем и атаковать мятежников. За 16 сентября к нам перебежало только около 160 солдат».
В ночь на 17 сентября отрядный комитет вновь собрался на свое пленарное заседание. В прокуренной комнате было тесно. Выступил Ткаченко и... предложил план удара по врагу. Он так ясно и четко обрисовал его, что многие удивились. Ткаченко был рядовым солдатом, а с военной точки зрения его план отличался основательной тактической грамотностью. Этот план понравился многим членам комитета. Понравился и сам Ткаченко своей отвагой и смелостью. Это был действительно волевой, храбрый человек. И многим припомнилось, что Ткаченко в прошлом шахтер макеевских рудников. Рабочая закваска чувствовалась.
Весть о предполагающемся ударе по карателям быстро разнеслась по лагерю. Люди приободрились, ждали приказа комитета. Чувствовалось по всему, что удар будет сильным и решительным. Настроение у всех поднялось.
Но приказа так и не последовало.
Да и не везде царил дух бодрости и подъема. Были роты, где господствовала атмосфера уныния и пессимизма. Кое-где солдаты колебались, колебались и члены ротных комитетов. Такие подумывали о другом: как спастись от смерти.
Наутро опять куртинцы недосчитались пары сотен бойцов.
Вскоре вновь начался обстрел лагеря. И опять были жертвы. Раненые, не получая помощи, истекали кровью. Убитые лошади были съедены. Но к голоду теперь прибавилась еще и жажда. Каждая капля воды была на вес золота.
А пьяные каратели пошли в атаку. Вот они прорвались к крайней казарме, которую защищали пулеметчики во главе с Гринько. Завязался сильный бой. Пулемет захлебывался непрерывным огнем, в карателей одна за другой полетели ручные гранаты.
Но с тыла, с другого конца, в казарму все-таки ворвались курновцы. Они забросали пулеметчиков гранатами. В дыму и грохоте упал как подкошенный Ванюша. С трудом приподнявшись, он в упор выстрелил в белобрысого пьяного поручика и убил его. Но тут же получил пулю в грудь и снова упал.
6
Артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь все усиливался. Стоны раненых, жалобное ржание лошадей, взвизги пуль и осколков, взрывы снарядов... Это была страшная картина расправы... Быстрыми перебежками сновали санитары, а раненых и убитых становилось все больше и больше. Люди стали уходить в подвалы, но что это могло дать? Они лишились возможности обороняться...
В отрядном комитете поняли, что дальнейшее сопротивление бесполезно — оно привело бы к новым потерям. Теперь нужно было предпринимать иные шаги — сохранить людей, которые в дальнейшем, в более подходящих условиях, могли бы продолжить борьбу...
Над зданием отрядного комитета и над крайней к местечку казармой были подняты большие белые флаги. Артиллерия карателей замолчала, постепенно затих и ружейно-пулеметный огонь. Дым и гарь над лагерем медленно рассеивались...
Глоба от имени отрядного комитета обратился к генералу Занкевичу:
«...Жертвы уже слишком большие. Раненые истекают кровью, помощи никакой нет. Умирают от отсутствия медицинской помощи. Сколько вы еще хотите? Прекратите стрельбу. Винтовки приходите заберите или укажите, где их сложить. Просим оставить нас в лагере: не выступать никуда. Дайте ответ. Вышлите для переговоров делегатов или приезжайте кто из вас. Бросьте стрельбу и жертвы! Глоба» .
Вскоре делегация куртинцев направилась в гостиницу «Сайон», где располагался штаб Занкевича и где по его требованию должны были состояться переговоры. В делегацию вошли Ткаченко, Разумов, Демченко и Домашенко.
В «Сайоне» их уже поджидали. Куртинцы вышли в холл и — как на стену наткнулись: в упор, ненавидящими глазами смотрели на них Занкевич, Беляев, Лохвицкий, Рапп... Ткаченко, возглавлявший делегацию, сразу, конечно, понял, что от них ничего не добиться, примирения быть не может. Но требования свои выложил четко: прекратить расстрел людей, выделить медицинский персонал для оказания немедленной помощи раненым... После этого можно будет продолжить переговоры...
Высокомерно и пренебрежительно генерал Занкевич изложил свои требования: в течение двух часов сдаться и сложить оружие, вожакам явиться с повинной. В случае отказа обстрел лагеря возобновляется.
Да, примирения не может быть...
Ровно через два часа по лагерю снова ударили пушки.
И как бы в ответ вместо белых флагов над лагерем взвились красные знамена.
И куртинцы пошли на врага. Пошли, не открывая огня, молча, сосредоточенно, угрюмо. Они имели при себе оружие, но ни один затвор не клацнул, ни один ствол не окутался сереньким дымком. Они хотели показать: мы идем, но не сдаваться. С нами оружие, и, если вы начнете бой, мы примем его. Но вся ответственность будет лежать на вас.
Вдруг со стороны вражеских позиций раздались крики «ура» и послышалась частая ружейно-пулеметная трескотня. Артиллерия открыла огонь по выходам из лагеря. Роты карателей стали огибать и охватывать куртинцев с флангов. Завязалась упорная борьба. Не открывавшие до этого огня подразделения куртинцев ударили по карателям в упор с близких дистанций. Во многих местах начались рукопашные схватки.
Бой, однако, продолжался недолго. Большая часть солдат 1-й бригады была окружена, схвачена и принуждена к сдаче. Другая часть, упорно отбиваясь, стала отходить в лагерь. Пулеметчики огнем прикрывали отход своих и сумели остановить озверевших карателей.
Поле боя было усеяно трупами, кругом валялись раненые. Видя эту страшную картину, Занкевич и его приближенные думали об одном: как скрыть или хотя бы уменьшить количество жертв? Как выяснилось после, в своих донесениях они или вовсе не показывали потери куртинцев, или утверждали, что эти потери ничтожно малы и исчисляются единицами.
...В лагерь отошло около тысячи куртинцев. Остальные были либо убиты, либо ранены, либо захвачены карателями. Попавшие в руки врагов подверглись унизительнейшим оскорблениям — их раздевали до последней рубашки, стягивали сапоги, срывали обручальные кольца. А потом отправляли в тыл под конвоем...
Наиболее стойкими оказались пулеметчики. Возвратись в лагерь, они рассеялись по всей территории и поливали наседавшего врага ливнями пуль. Этот факт привлек пристальное внимание Занкевича и Раппа, они даже зафиксировали его, так сказать, документально. Они доносили верховному главнокомандующему в Россию, что фанатично настроенные восставшие «засели в различных каменных зданиях обширного лагеря с пулеметами и упорно не желают сдаваться и открывают пулеметный и ружейный огонь по нашим цепям и по всем пытающимся приблизиться к лагерю» .
В ночь на 18 сентября еще многие солдаты ушли из лагеря.
А наутро в течение одного часа по восставшим было выпущено сто снарядов. Каратели били шрапнелью, гранатами, чтобы нанести наибольшие потери людям.
Но били курновцы по пустому месту. Отрядный комитет понимал, что удержать весь лагерь оставшимися силами невозможно, и решил занять здание офицерского собрания, как наиболее подходящее к обороне.
Окна заложили мешками с песком, оставив только бойницы для пулеметов.
С большой осторожностью каратели начали занимать оставленный лагерь, предварительно очищая чердаки и подвалы казарм. Кое-где там еще оставались люди, главным образом из второго полка. Они храбро сопротивлялись. Каратели кололи куртинцев штыками, добивали раненых... Особенно зверствовал поручик из 3-й бригады Урвачев. А к вечеру обрушился артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь на зеленую рощу, окружавшую офицерское собрание. Сотни снарядов рвались среди; деревьев. Но атака на самое здание офицерского собрания была отбита, и каратели отошли в глубь лагеря.
Наступила ночь. Небольшая группа смельчаков из числа защитников лагеря сумела пробраться в расположение войск карателей, разведать их огневые силы и, главное, смогла узнать пропуск и отзыв. Куртинцы расхаживали по расположению карателей как патрули, с желто-синими повязками на рукавах, и к рассвету благополучно вернулись.
С утра началась сильная атака карателей на последние очаги сопротивления куртинцев. Сильный обстрел офицерского собрания — в здании и около него разорвалось свыше шестисот снарядов — не принес успеха курновцам. Во второй половине дня они начали атаковывать штурмовыми отрядами, сформированными из самых «надежных», преданных начальству солдат. Каждый такой отряд из двух-трех взводов находился под командой офицера или отменного шкуродера унтер-офицера. Во главе нескольких отрядов стояли наиболее реакционные офицеры — тот же поручик Урвачев, известный садист и палач, поручик Балбашевский, адъютант Занкевича, который своей особой жестокостью в расправе с куртинцами привел в умиление генерала Комби.
Куртинцы дошли до крайнего отчаяния. Всюду царила обреченность. И только мыслями уносились солдаты на далекую родину.
— С ума можно сойти, братцы, как хороша наша Россия! — воскликнул Жорка Юрков. Волосы у него были светлые, как спелая рожь, а глаза синие, как васильки, и сам он как бы олицетворял образ родины.
К Жорке присоединились остальные пулеметчики. Каждый начал вспоминать самое дорогое и близкое. Всегда в трудную минуту жизни русский человек вспоминает свою родину, ее величие, ее красоту, ее могучую силу, он испытывает страстное желание постоять за нее, бороться до последнего предела, жертвуя своей жизнью за то, что искони дорого для него.
Вот и сейчас защитники Ля-Куртина решили: пассивно отбиваться и сидеть — это удел обреченных. Хочешь победить — активно действуй и в обороне.
Под таким девизом дрались куртинцы с карателями. Группа солдат, укрепившаяся в казарме второго полка, упорно отбивалась от штурмового отряда поручика Балбашевского и нанесла ему большие потери. Она решила выйти навстречу и вступить в открытый бой.
— Вперед, куртинцы, за родину, за революцию! — крикнул Андрей Хольнов, и защитники казармы бросились на наседавших карателей.
Завязалась рукопашная схватка. Куртинцы дрались с большим ожесточением и упорством, дрались прикладами, штыками, тесаками. Курновцы шли в атаку пьяные, одурманенные ненавистью. Схватка достигла крайнего напряжения. Оставшийся в казарме пулемет строчил по пьяным штурмовикам Балбашевского, отсекая их от солдат, завязавших рукопашную схватку. Пулемет бил с короткой дистанции, каратели несли огромные потери.
Куртинцы в этой неравной борьбе вышли победителями. Они отбросили карателей от казармы, прорвали кольцо штурмового отряда, вышли в близлежащую рощу, а в сумерки покинули лагерь.
Дважды повторилась остервенелая атака на офицерское собрание, но и она не принесла карательным штурмовым отрядам успеха. Понеся большие потери, курновцы в сумерки отошли от последнего бастиона Ля-Куртина.
На лагерь опустилась ночь, но темноту пронизывали трассирующие пули. Нет-нет да и взлетали осветительные ракеты, заливая прилегающий к зданию офицерского собрания плац и изуродованную снарядами рощу бледным, мерцающим светом.
Не смыкали глаз члены отрядного комитета; решался все тот же вопрос: что делать дальше?!
— Надо прорываться в прилегающий с севера лес, — предложил Глоба. — Там видно будет, что делать, а ближайшая цель — это скрыться от карателей в лесу.
Кто-то предложил добраться до местечка и там попробовать укрыться среди французского населения, которое сочувствовало куртинцам. После можно будет переодеться в гражданскую одежду и пробраться в Швейцарию.
— Все это дело будущего, — сказал Варначев. — Давайте не будем терять времени на пустые мечтания, займемся делом.
— Надо прорваться в лес, — снова повторил Глоба. — Конечно, я не думаю, что он пустой. Пробираться надо скрытно. Пройти незамеченными заставы карательных войск и ускользнуть от них. Это главная задача.
— Мы все пойдем с вами, — сказал кто-то из солдат.
— Разумеется, пойдем все вместе, — подтвердил Глоба.
Через час весь отряд, покинув здание офицерского собрания, по поросшему оврагу тронулся на север. Все шли тихо, соблюдая осторожность. Кто-то споткнулся и упал — загремела винтовка, ударившись о камни. И вдруг куртинцы оказались лицом к лицу с врагом.
Почти одновременно обе стороны открыли огонь в упор. Завязалась короткая, ожесточенная схватка. Куртинцы бросились в штыки, врукопашную. Пьяные каратели не выдержали такого напора и разбежались в стороны. Куртинцы их не преследовали, а кинулись по направлению к лесу. Взвилось несколько ракет, но кустарник и овраг позволили куртинцам укрыться. Не заметили их и соседние заставы карателей.
В ответ на желтую ракету, выпущенную курновцами, прилетело несколько снарядов с дальней батареи и разорвалось около офицерского собрания.
— Скорее, скорее, не растягиваться, — послышалась приглушенная команда Глобы, и отряд ускорил движение.
Сзади слышалась ругань поручика Урвачева, истязавшего очередную жертву: он добивал тяжело раненного куртинца ударом шашки по голове. Зараженные его жестокостью, и другие каратели истязали захваченных защитников Ля-Куртина. Далеко разносились крики: «Изменники! Бунтовщики!» Среди пьяного шума выделялся пропитой, сиплый с надрывом, голос главного палача поручика Урвачева: «А, ленинцы, большевики!» — и вновь раздавались выстрелы...
Чем могли помочь своим товарищам куртинцы? Они только скрежетали зубами от бессилия.
Наконец достигли леса. Опушка его была пуста, но всюду виднелись следы недавнего пребывания курновцев: брошенные и никому не нужные здесь, под Куртином, противогазы в круглых гофрированных железных коробках, банки из-под консервов. Тут же валялись изношенные дотла портянки, «шосет рюс», как их называли французы, пустые железные ленты от пулемета «гочкис»...
Сквозь деревья уже пробивался рассвет.
И тут, в лесной гуще, замелькали фигуры карателей. Защелкали винтовочные затворы, послышались крики:
— Вот они где!
— Бей их!
Выскочившая вперед группа курновцев, возглавляемая офицером, командиром штурмового отряда, окружила головную группу куртинцев, среди которых был и Глоба.
— Жаль, ночь коротка, — с горечью и досадой проговорил оказавшийся тут же Варначев. — Не успели уйти.
Куртинцы ощетинились штыками и решили сопротивляться до последнего. Но курновцев было много, очень много. Они просто задавили куртинцев своим численным превосходством, силой обезоружили их, убив при этом несколько человек.
Здесь, в лесу, и был схвачен председатель отрядного комитета Глоба со своими товарищами.
На перекрестках военных дорог случаются удивительные встречи. Отрядом, пленившим возглавляемую Глобой группу куртинцев, командовал капитан Жуков, с которым Глоба воевал и в России и во Франции... Жуков представлял Глобу к Георгиевскому кресту, очень уважал своего бывшего подчиненного за храбрость, острый прозорливый ум... Теперь он должен был передать его русским военным властям. Это означало, что Глобу ждет смерть. И капитан поступил иначе: передал унтер-офицера начальнику французского сортировочного поста.
Так вожаки отрядного комитета революционного лагеря избежали расправы.
А в лагере весь день шли разрозненные стычки и бои. Они вспыхивали в разных местах, сопровождаясь ружейной стрельбой, очередями пулеметного огня и разрывами ручных гранат. И везде повторялось одно и то же: захваченные и обезоруженные группы куртинцев под сильным конвоем карателей, подталкиваемые ударами прикладов, следовали в плен. Многие из них были до предела измучены, многие были ранены — их руки, ноги, головы были кое-как перевязаны разорванными рубахами, уже пропитавшимися кровью. Многие шли с открытыми, сочившимися кровью ранами.
К концу дня лагерь Ля-Куртин был разгромлен. Всех уцелевших от расправы куртинцев обезоружили и отправили на приемно-сортировочные пункты. Они шли непобежденными. Они твердо стояли против реакции и умирали со словами: «Мы простые люди, но твердо знаем, что погибаем за народ, за правду, за Россию!»
Слава им!