– Юнкер, тут сметана! – услышал Осташин снизу возглас Потоцкого.
– Я не юнкер, я ополченец.
– А, бросьте, – сказал Потоцкий, садясь на верхнюю ступеньку рядом с Осташиным. – Юнкер, ополченец – одна материя. Так вы будете сметану?
– Нет, – чуть задрав голову, отвернулся тот.
– Зря.
Потоцкий засунул в горло кувшина два длинных и тонких, как револьверные стволы, пальца, облизал их, жмуря глаза и подергивая плечами от удовольствия.
– Не сметана, поэзия! Бальмонт! Северянин!
– М-мародерство.
– Что? – с веселым удивлением взглянул на него Потоцкий.
– Да! Это м-мародерство, то, чем вы сейчас занимаетесь.
– Вот так номер! Нас посадили в погреб и через час, мало два, расстреляют, а вы говорите, что угоститься сметаной из этого каменного мешка – грех?
– Именно! – дрожащим голосом произнес Осташин.
– Вы идиот. Не обижайтесь, но это так, – сказал Потоцкий, облизывая пальцы. – Какая сметана!..
Полупрозрачное, будто составленное из восковых конструкций лицо Осташина передернулось.
– Как вам будет угодно, – звеня, произнес он.
– Да не ерепеньтесь вы, – с усталостью в голосе сказал поручик. – Мы сейчас в одной лодке. И лодка наша, к сожалению, сильно течет. – Он поставил кринку на ступень возле щелястой двери погреба. – Нам надо что-то придумать, Осташин. Мне двадцать семь, и я совершенно не хочу умирать. У меня невеста и мама в Тарнополе.
– П – поздравляю.
– Спасибо.
Потоцкий похлопал себя по карманам кителя и брюк, потом вспомнил, что серебряный портсигар его час назад отобрали номаховцы перед тем, как посадить в погреб, и разочарованно поморщился.
– Юнкер, вы знаете, что нас расстреляют?
– Я ополченец. Знаю.
– У меня есть план. Даже скорее полплана. Не ахти, но все-таки…
– И что вы выдумали?
– Попробую спасти себя и вас. – Потоцкий в задумчивости принялся сгибать пальцы на левой руке. Каждый хрустнул. – Пять. Это к удаче, – отметил он. – В общем, план такой. Я говорю, что являюсь агентом красных. И знает меня только начальник контрразведки дыбенковской дивизии. Как его?.. Шейнман. Только он. Шейнман сейчас, по нашим данным, тяжело ранен. Поэтому разбирательство затянется. На неделю, может, на две, не знаю. В нашем положении и за полчаса спасибо скажешь. У Номаха с красными сейчас мир и прочее «в человецех благоволение». Сразу расстрелять не должны. Станут запрашивать Дыбенко и Шейнмана. И тем временем вытягивать из меня, что я знаю.
– И при чем тут я?
– Я скажу, что вы были главным моим осведомителем, поскольку являетесь племянником Слащева и состоите при нем ординарцем.
– Что? Осведомителем?
– Не кипятитесь. Я скажу, что вы невольно, по дружбе, выбалтывали мне все, что слышали и видели в штабе. Я вступлюсь за вас, понимаете? Попрошу сохранить вам жизнь. Вам сколько, шестнадцать? Семнадцать? Вот видите. Думаю, на время разбирательства вас тоже пощадят. А там… Жизнь непредсказуема. Будем искать шанса сбежать. Почти уверен, найдем. Это же номаховщина, бардак…
– Я правильно понимаю, что вы предлагаете мне рассказать все, что я знаю о положении дел в дивизии?
– Так точно.
– Но я почти ничего не знаю, я ополченец.
– Ерунда, я расскажу вам все, что нужно знать.
– И это будет правда? Правда о том, где находятся войска, сколько боеприпасов, каков боевой дух?
– Да.
– Но… Это же предательство!
– Если мы хотим, чтобы нам поверили, нужно рассказать правду. Мы не знаем, что известно им, поэтому надо быть, как это ни прискорбно, максимально честными.
Воск осташинского лица стал еще прозрачней.
– Это предательство!
– Вы жить хотите? Как вас зовут, кстати?
– Модест.
– Вот, Модест, вы жить хотите?
– Не такой же ценой!
– Другой нет.
– Я… Я не буду. А вы делайте, что хотите. Мне все равно.
– Я пытаюсь спасти вас. Вы что, не видите?
– Не такой же ценой! – чуть не закричал Модест.
– Давайте обойдемся без истерик, ладно? Вы хорошо подумали? Подумайте еще раз. Я искренне прошу вас, – пристально глядя ему в глаза, попросил офицер.
Руки Осташина дрожали, он отодвинулся от Потоцкого.
– Нет! Я же сказал уже.
– Вы совсем молоды. Вас ждет мать. Неужели вам не жалко ее слез? Ее здоровья? Отец. Вспомните о нем. Как они, ваши родители, переживут вашу гибель?
– А я? Как я переживу свое предательство? – спросил в ответ Модест.
– Переживете. Со временем все пройдет. Вы, повторюсь, молодой. Женитесь, заведете детей. Еще будете думать, как я мог лишить себя всего этого счастья? Ну? У вас есть невеста? Вы влюблены в кого-нибудь?
– При чем тут это?
– Да при том, что вас ожидает огромная счастливая жизнь, а вы хотите оставить ее тут, в этом сыром подвале! Подумайте, ну же!
Осташин отодвинулся еще дальше, почти упершись спиной в стену.
– Я не стану… Нет…
– Как хотите, – словно разом потеряв интерес, отмахнулся Потоцкий. – Ваша жизнь, вам решать.
Он резко выбросил руку, ударил Осташина затылком об угловатые камни стены. Глаза ополченца распахнулись и погасли. Обмякшее тело опустилось на ступени.
Потоцкий с сожалением посмотрел на него.
– Что ж за люди? Никого не жалко. Ни своей матери, ни чужой.
Вытащил из брюк узкий ремень, сделал петлю, привязал к бревну у потолка. Сверху просыпалась сухая земля, запорошила Потоцкому лицо, попала в глаза, приоткрытый от усердия рот.
Когда петля захлестнула его горло, Модест пришел в себя, рот его раскрылся, словно он собирался что-то сказать, правая рука поднялась, потянувшись к убийце, но ослабла на половине движения и упала.
Потоцкий поднялся наверх.
– Тут человек повесился! – заколотился он в дверь.
– Что?
– Юнкер повесился, говорю.
За его спиной оборвался душивший Осташина ремешок, и юноша мешком упал на землю. Кашляя так, словно пытаясь выблевать из себя все внутренности, Модест засучил ногами по скользкому полу, содрал петлю.
– Кто повесился? Что мелешь? – послышался голос часового.
– Черт! – беззвучно выругался Потоцкий и крикнул в дверь: – Нет… Я перепутал. Все в порядке. Он жив…
Лязгнул засов.
– Отойди от двери. Сам гляну, что там у вас.
Часовой, держа винтовку с примкнутым штыком наизготовку, открыл дверь, заглянул в полумрак погреба. Поручик закрылся рукой от хлынувшего в лицо света.
– Ты что, взаправду вешаться собрался? – весело крикнул Осташину молодой, румяный, как хлеб из печи, номаховец, глядя, как внизу полураздавленным жуком копошится ополченец. – Думаешь, мы тебя прикончить не сумеем? Напрасно. У нас это быстро. С вашим братом офицером никто церемониев разводить не станет. Раз-два и к стенке.
– Все хорошо, – прохрипел красный, как борщ, Осташин. – Это я сам… Сам…
– Ладно, не скучайте тут.
Дверь захлопнулась. Потоцкий опустил руку.
…Лев Задов смотрел на поручика пренебрежительно.
– Какой Шейнман? Что вы несете?
– Шейнман – командир разведки дыбенковской дивизии.
– И что я должен сделать? Побежать к нему с докладом о прибытии вашей светлости? – Задов подошел к стоящему перед ним со связанными руками Потоцкому, выдохнул плотное облако самосадного дыма ему в лицо. – Я прямо сейчас побегу, не возражаете? То-то он обрадуется.
Задов, кривляясь, замысловато повернулся, подошел к столу и приземлился на широкое кресло с витыми в облезшей позолоте ручками.
– Вот что я вам скажу. Плевать я хотел и на Дыбенко, и на Шейнмана. Тем более что последний по слухам вот-вот концы отдаст. Так что, если есть что рассказать, советую изложить мне. Если нет, я через две минуты найду вам подходящую стеночку и поставлю с ней целоваться. Я не шучу. – Он затянулся, разглядывая поручика.
Тот молчал.
– У меня тут таких «красных шпионов» до десятка в день бывает. И каждый требует сообщить о его поимке. Кто Шейнману, кто Дыбенко, кто чуть не самому Троцкому. Вы думаете, у меня есть время разбираться, кто из них настоящий, а кто брешет? Я человек простой и давно решил, что разбираться вообще не буду. Либо я их расстреливаю, либо они рассказывают все, что знают.
Потоцкий скривил губы.
– Но потом – то все равно к стенке?
– Смотря что расскажете, – пожал плечами Лев, сосредоточенно глядя на кончик самокрутки. – Так что мы решаем, будете говорить? Звать писаря?
Потоцкий подумал. Пошевелил связанными руками, хрустнул пять раз пальцами.
– Идите вы к черту, – почти равнодушно сказал.
– И то верно, – легко согласился Задов. – Меньше мороки. Думаете, я от вас что-то новое узнаю? Даже не надейтесь. С вашими частями мне все давно ясно. А так и писанины меньше, и вам томиться пустыми надеждами не придется. Грицько, – окликнул он часового. – Позови хлопцев, пусть их благородие расстреляют. Не бить, не обижать. Просто расстрелять и все. Хороший человек, сразу видно. Не шумит, не плачет, волокиты не создает. Ступайте, с богом.
– Там еще этот, пацан. Который самоубиться хотел. С ним что делать? – напомнил часовой, когда расстрельная команда увела Потоцкого.
– Вывести за село и пинка дать.
– Отпустить, что ли?
– На лету ловишь.
– Так он хоть и молодой, а все ж из белых. Может, хоть высечь для порядка?
– Он и так наполовину повешенный, куда его сечь? Отпусти, не хочу мараться. С детьми мы еще воевать будем…