Советские эстетики: несколько зарисовок
В своей работе «Золотой век советской эстетики» (М.,2007) я описал уже историю ИДЕЙ эстетики позднего советского периода. Здесь я хочу дополнить эту историю несколькими портретными зарисовками тех ЛЮДЕЙ, которые создавали этот золотой век отечественной науки. Хочу сразу оговорить, что предлагаемые заметки – сугубо субъективные впечатления от контактов с «портретируемыми», то есть написаны они в жанре личных мемуаров.
* * *
Марат Нурбиевич Афасижев. К счастью, живой и действующий представитель минувшей эпохи. Первое знакомство с ним было заочным. В начале семидесятых годов вышла серия его очень качественных работ о фрейдизме, неофрейдизме и в целом о проблемах художественного творчества в современной Западной эстетике. В условиях информационного голода о действительных процессах, протекающих в немарксистской эстетике, это был «прорыв блокады». (Правда, позже он как-то признался, что терпеть не может сюрреализм, который, как известно, является художественным коррелятом фрейдизма). Позже была блестящая монография об эстетике Им. Канта, теоретическая концепция эстетического чувства красоты и т. д., и т. д., вплоть до серии монографических исследований истории взаимосвязей изображения и слова, опубликованных в последнее время. Но здесь я хочу остановиться на впечатлениях о его личности.
А Марат Нурбиевич незаурядная. Даже если судить по фактам биографии. Родился в адыгейском ауле, закончил мореходное училище в Ростове на Дону, несколько лет плавал на кораблях сначала штурманом, затем капитаном. И одновременно заочно учился на филологическом факультете Ростовского университета. (Как он сам рассказывал, преподаватель латыни укорял нерадивых его сокурсников: «Вот Афасижев плавает по морям, а у доски не плавает»). С дипломной работой об эстетике Достоевского поступил в аспирантуру Института философии РАН. Там же написал и защитил диссертацию по фрейдистской эстетике, благо пригодилось знание нескольких иностранных языков. Затем (пропуская детали) старший научный сотрудник кафедры эстетики МГУ, докторская диссертация и – главный научный сотрудник сектора теоретического искусствознания в Государственном институте искусствознания, где и работает до сих пор.
Незаурядный жизненный путь, крупный ученый! И при всем при том, «теплый» человек, душевный и добрый. С высоты своего интеллектуального уровня снисходительный к писаниям начинающих молодых эстетиков, которых он поддерживал и поддерживает до сих пор. Кроме того, что он был оппонентом моей кандидатской диссертации, довольно спорной по тем временам, я был свидетелем ситуации, где проявилась его доброта, на мой взгляд, даже чрезмерная. Марат Нурбиевич был научным консультантом одного молодого докторанта из Перми. Защита должна была состояться в Институте искусствознания в Козицком переулке. Но по какой-то причине в день защиты долго не было ясно, состоится ли она. На всякий случай докторант заранее не озаботился подготовкой к «главному» – к банкету. Когда же стало ясно, что защита все-таки состоится, Марат Нурбиевич, чтобы диссертант не отвлекался, сам отправился в Елисеевский (благо, что рядом), закупать необходимое для банкета.
Обладающий фундаментальными знаниями истории европейской культуры, Марат Нурбиевич, может быть вследствие лиричности своей натуры, особо большой любитель и знаток музыки, преимущественно вокальной, романтического склада. Само собой, любит и знает литературу, причем, на языке оригинала (может при случае процитировать что-нибудь из Горация). И вообще – красивый человек. Высокий, стройный (сейчас, конечно, ссутулился), чья седина эффектно контрастировала с любимыми им одно время черными кожаными пиджаками; плюс эрудиция, плюс широта натуры.
Таков, в моем представлении, Марат Нурбиевич Афасижев – выдающийся специалист по истории эстетики и эстетического сознания.
* * *
Аркадий Федорович Еремеев. Это был крупный, с годами грузный, с правильными чертами лица и русой шевелюрой представительный мужчина – типичный русский… барин. Такое прозвище и было у него в его окружении. Глава Уральско-сибирской школы эстетиков, которую он создал и возглавил с середины 60-х годов. Выпускник филологического факультета Уральского университета в 1962 году он защищает кандидатскую диссертацию по эстетике, в 1966 году, в 33 года (!) возглавляет вновь организованную кафедру эстетики и этики философского факультета, в 1971 (в 38 лет!) защищает докторскую, а в 1973 становится профессором – блистательная карьера талантливейшего человека.
В сфере его научных интересов были, по сути, все теоретические проблемы эстетики, что отразилось в капитальном трехтомнике его «Лекций» по эстетике. Особый же ракурс рассмотрения этих проблем – в социологическом, историко-материалистическом их анализе. В решении проблемы прекрасного и шире – эстетического Аркадий Федорович входил в группу так называемых «общественников», эстетическое трактовалось им как объективная социальная ценность. В русле своей концепции социально-коммуникативной природы искусства А.Ф.Еремеев детально и обстоятельно рассмотрел все этапы художественно-коммуникативного процесса, создав тем самым фундаментальную теорию художественного творчества.
Насчет личностных качеств Аркадия Федоровича судить мне трудно, хотя и приходилось сталкиваться с ним неоднократно. Так как всегда чувствовалась дистанция: все-таки «Барин», к тому же, кроме прочего, еще и сопредседатель всесоюзного Проблемного совета по этике и эстетике. В этом качестве он курировал эстетическую науку и преподавание эстетики (включая и идеологическую составляющую) на всей территории СССР. И хотя об отрицательных последствиях его инспекций не было ничего известно, все-таки на всякий случай, принимали его везде максимально хлебосольно, развлекая «культурными программами».
Мне пришлось поучаствовать в «культурном сопровождении» его визита в Ростов на Дону, куда он был приглашен философским факультетом университета для чтения лекций. К высокому гостю была прикомандирована в качестве «культурного гида» моя жена Мая Яковлевна, с которой Аркадий Федорович был знаком, так как был оппонентом ее кандидатской диссертации. Она решила свозить подопечного в старинную столицу донского казачества, в Старочеркасск, куда нужно было плыть по Дону на теплоходе. То есть, по замыслу, приобщить и к местной природе, и к местной истории. Конечно, было и то, и другое. Но мне больше запомнилось, как уже на теплоходе мы, то есть я и Аркадий Федорович, начали с коньяка, а кончили в Старочеркасске, кажется, пивом, а затем на песочке, пригретые солнцем, заснули под шелест волн Тихого Дона. В этом же духе, дегустируя грузинскую кухню и грузинские вина, я общался с Аркадием Федоровичем в Тбилиси, куда он прилетел с Урала, что бы быть оппонентом на защите моей докторской диссертации. На основе такого, явно однобокого, опыта у меня и сложился образ Аркадия Федоровича как личности возрожденческого типа, органично сочетающей высоты духовно-интеллектуального с телесно-чувственными сторонами жизни.
К сожалению, более содержательные контакты с ним у меня не получились. Мы обменивались открытками, своими работами. Но когда в своем отзыве на его статью я допустил критическое замечание (высказанное очень деликатно), он обиделся и переписка прервалась. Последний раз я видел Аркадия Федоровича Еремеева в середине 90-х на Всероссийской конференции в Ленинграде. Он был грустен, уже не пил, даже пива. И вскоре умер, не очень старым, в 69 лет.
* * *
Моисей Самойлович Каган – высокий, сухощавый, с тонкими усиками над верхней губой, похожий скорее не на еврея, а на поляка, джентльмен. Неформальный лидер советской эстетики 60-х – 80-х годов. Хотя отнюдь не общепризнанный, особенно в Москве и тем более в Институте философии РАН. Номинально – профессор философского факультета Ленинградского университета. Но дважды изданные – в 60-х и в начале 70-х годов – его «Лекции по марксистско-ленинской эстетике» заслуженно пользовались огромной популярностью среди специалистов и оказали большое воздействие на все состояние советской эстетики. (Мы с женой купили даже два экземпляра его «Лекций» и шутили: «на случай развода»).
В его «объективно-субъективной» концепции эстетического и природы художественного образа молодое поколение эстетиков увидело перспективы более адекватного осмысления предмета науки, консервативно же настроенные представители старшего поколения – отход от основ марксизма. Что проявилось в «обсуждении» (скорее, осуждении) монографии М.С.Кагана «Морфология искусства» в 1974 году в Академии художеств, где он был всячески идеологически заклеймен (при активном участии представителя Института философии М.Лифшица).
Как теоретик, М.С.Каган был, что называется, «генератором идей». Правда, не всегда эти идеи он до конца продумывал до публикации. Поэтому часто позже вносил в них поправки. Но зато всегда был на острие развития науки. Так, он один из первых в советской эстетике применил (последовательно) аксиологический, семиотический, деятельностный и, наконец, культурологический подходы к анализу эстетической проблематики.
На конференциях М.С.Каган восседал в президиуме, в перерывах – окруженный поклонницами из среды ученых дам. Короче, был на Олимпе и, видимо, органично там себя чувствовал. Тем неожиданнее для меня было его терпимое отношение к инакомыслию и даже к критике в свой адрес. (Правда, это мой, ограниченный опыт. Каков этот «олимпиец» был в тесном общении с коллегами по кафедре, мне не известно). Когда рукопись моей монографии, в которой я излагал свою позицию по проблеме эстетического, существенно отличающуюся от кагановской, была послана ему на рецензию (явно с расчетом, что таковая будет отрицательной), он, тем не менее, дал положительный отзыв. Позже, уже в 90-х годах, в ответ на посланную ему мою книгу он прислал свою «Музыка в мире искусств» с просьбой высказать впечатление о ней. Чтение его книги оказалось столь плодотворным, что подтолкнуло меня к аналогичной тематике, но с несколько иными теоретическими результатами. По одному из пунктов разногласия я написал, что «концепция М.Кагана не выдерживает критики», и послал свою книжку («Музыкальное произведение: эстетический анализ») ему. Тут бы «олимпийцу» и возмутиться, но вместо отповеди я получил в целом положительный отзыв, правда, с замечанием, что с моим мнением он не согласен.
Но все-таки наибольшее впечатление на меня оказала мировоззренческая принципиальность М.С.Кагана. В 90-х годах, в условиях антисоциалистической, антимарксистской истерии, когда многие, ранее правоверные «марксисты», отказались от своих взглядов, он, которого в советское время довольно жестко критиковали за отступления от догм, сохранил верность своим марксистским убеждениям. О чем свидетельствуют и «Философия культуры», и «Эстетика как философская наука», и другие его последние публикации.
* * *
Семен Хаскевич Раппопорт: невысокий, полноватый, нос крючком, глаза с косиной, голос с каким-то металлическим оттенком…Студенты консерватории, где он преподавал, и мучил их на экзаменах, не без основания сводили с ним счеты: «Когда я вижу Раппопорта, встает вопрос такого сорта: «Зачем же мама Раппопорта себе не сделала аборта?». Но женщины его любили, подпадая под обаяние его ума, и он их любил тоже, причем, весьма.
Мощная «интеллектуальная машина», крупнейший теоретик эстетики советского периода. Его отличала тщательная, фундаментальная проработка тем, за которые он брался. Так, обратившись к теме «Искусство и эмоции», привлек данные психологии (труды А.Н.Леонтьева, П.В.Симонова) и физиологии высшей нервной деятельности. В результате, обосновал свою концепцию эмоций как особой формы отражения действительности, что являлось принципиально важным для понимания гносеологических особенностей художественного, особенно музыкального, мышления. Гносеологию эмоций и художественного мышления он связал с социологией, обосновав их детерминацию особым «личностным» уровнем общественной практики. Тем самым, фактически, С.Х.Раппопорт двигался к синтезу концепций марксизма и экзистенциализма. В этом ключе в монографии «От художника к зрителю» он, применяя методы семиотики, осуществил тонкий анализ специфики художественной коммуникации.
На мой взгляд, как теоретик, С.Х.Раппопорт явно недооценен. Сейчас – понятно, но и в советское время он не был особо известен «широкой научной общественности», в отличие, например, от М.С.Кагана. Причин тут несколько. И довольно тяжеловесный, вязкий стиль, и углубление в детали, но главное, он не принадлежал ни к одной из «школ», сложившихся в советской эстетике (ни к ленинградской, ни к московской, ни к уральской). Показательна для положения С.Х.Раппопорта в советской эстетике его попытка налаживания контакта между оппонирующими группировками, когда после Всесоюзной конференции (году в 1972) он пригласил их представителей к себе, так сказать, на нейтральную территорию. Чтобы выпить и поговорить. Что и произошло в мастерской знакомого скульптора, переделанной из какого-то хозяйственного строения; как любил вспоминать А.Ф.Еремеев, «в какой-то трансформаторной будке». Еще одна причина малой известности С.Х.Раппопорта заключалась в том, что ему не хватало последователей и пропагандистов его идей, которыми обычно становятся аспиранты. А их было немного, что объясняется его работой в консерватории (а не на философском факультете университета, где работали его более популярные коллеги).
Я как раз один из этих немногих, и если и сделал что-то в эстетике, то только благодаря фундаменту, заложенному за время обучения в гнесинской аспирантуре у С.Х.Раппопорта под его непосредственным воздействием. Воздействие это не было однозначно положительным. Уж очень сильно он давил, навязывал свою точку зрения аспирантам, подавляя их самостоятельность. Я лично чуть не «сломался». Меня спасло только то, что как-то, после того как я сказал, что если выполню его замечания, то будет вторая его работа, он в сердцах бросил: «черт с тобой, пиши, что хочешь».
Лекции студентам консерватории Семен Хаскевич читал блестяще, в академическом стиле логично выстраивал материал, сдабривая его отступлениями, яркими примерами. Но особой любовью, похоже, у студентов-музыкантов (к примеру, у духовиков) не пользовался, так как (по их мнению) терзал их на экзаменах. Не помогали иногда даже открытые коленки у студенток, которые специально на экзамен одевали мини-юбки, зная слабость профессора. В 90-х годах его бывшая аспирантка, став завкафедрой, отстранила его от преподавания студентам, оставив ему «нишу» в виде аспирантских курсов. Что, наверное, было для него болезненно. Но как теоретик С.Х.Раппопорт продолжал активно работать. И в 2000 году, за пять лет до смерти, будучи уже в весьма преклонном возрасте, опубликовал свою «Эстетику».
* * *
Евгений Георгиевич Яковлев – заведующий кафедрой эстетики МГУ. Эту должность Евгений Георгиевич наследовал у Михаила Федотовича Овсянникова, основателя первой специализированной кафедры эстетики в СССР и в силу этого заложившего основы «Золотого века» советской эстетики. И при Михаиле Федотовиче, и при Евгении Георгиевиче кафедра представляла собой некий центр эстетического движения, избегая крайностей модернизма и консерватизма. Но главное, она была кузнецой кадров эстетики, уделяя особое, покровительственное внимание представителям провинции.
Евгений Георгиевич, (высокий, симпатичный, с «чеховской бородкой» обладатель бархатного баритона (и жена у него под стать – красавица)), как теоретик эстетического придерживался классической традиции, о чем свидетельствует его книга «Эстетическое как совершенное». В этой традиции он разработал оригинальную разветвленную систему категорий эстетики. Естественно, что он критически отнесся к современным проявлениям постмодернизма в эстетике, к отрицанию объективности эстетического и системности эстетики как науки. Особый вклад Е.Г.Яковлева в эстетику состоял в том, что в условиях официального атеизма и рационализма он очень тактично и со знанием дела рассмотрел взаимоотношения искусства и религии и, более того, обратился к изучению религиозной эстетики Востока.
Лично я вполне испытал благожелательное отношение и поддержку со стороны членов возглавляемой им кафедры: и на предзащите, и на защите моей кандидатской диссертации. Елена Васильевна Волкова даже была «черным», но благожелательным, рецензентом моей докторской по линии ВАКа. Евгений же Георгиевич, будучи в редколлегии «Философских наук», опубликовал мою статью (что для провинциального преподавателя было большим везением); а позже, когда я перебрался в Подмосковье, пригласил быть членом Ученого совета по защитам, предложил читать спецкурс, короче, всячески покровительствовал. Чему я благодарен.
* * *
Естественно, что мемуарный жанр этих заметок ограничивает круг «персонажей» лично знакомыми представителями советской эстетики, причем, только теми, о ком сохранились хорошие воспоминания. Были и другие, отрицательные «персонажи» в моей биографии. Но о них писать не стоит.
Эстетика как авантюра
Эстетиком я решил стать в армии. До этого я был музыкантом. И в армию меня забрали с четвертого курса Уральской консерватории. Конечно, и в консерватории была эстетика в качестве учебной дисциплины. Но она игнорировалась, как и все другие общеобразовательные предметы. Ибо все было сосредоточено на специальности и на работе в симфоническом оркестре Свердловской филармонии. Это с одной стороны. С другой же – преподаваемая марксистская эстетика в то время – в середине шестидесятых годов – находилась еще в зачаточном состоянии. Ее только-только ввели в качестве учебной дисциплины. И бедный преподаватель, терзаемый ехидными вопросами студентов, особенно связанными со спецификой музыки, просто не имел возможности найти убедительные ответы. При том, что сам преподаватель вызывал у нас чувство симпатии. Это был молодой выпускник философского факультета МГУ Геннадий Иванович Солодовников – человеке демократичный и интеллигентный, который отнюдь не давил на наше сознание идеологическими штампами. Много позже я случайно встретил его во время летнего отдыха в Тарусе и искренне высказал свою симпатию за кружкой пива.
Но оказавшись в армии, я взглянул на себя «со стороны». Благо, для этого появилась возможность. До этого, с шести лет, когда мама отдала меня «на скрипку», все было предопределено: музыкальная школа, училище, консерватория; «технический» (экзамен), «академический» (концерт), семестровый и годовой экзамены. А тут, в уральских лесах, в дивизии ракет стратегического назначения, в дивизионном духовом оркестре, в котором я играл на большом барабане, появилась возможность осознать себя.
В результате я пришел к выводу, что, условно говоря, каждый пятый встречный способней меня музыкально, но не каждый пятый – умнее.
Да и опыт работы в симфоническом оркестре подтверждал такой вывод. Пока я осваивал репертуар, было интересно. Но когда освоил, стал играть механически. В то время как рядом сидели опытные музыканты, которые «в сотый раз» исполняли, допустим, Пятую симфонию Чайковского с полной эмоциональной отдачей. К тому же, моя жена (а женился я на Мае Кармазиной еще до армии) по окончании худграфа Нижнетагильского педагогического института была оставлена в институте в качестве преподавателя курса эстетики. Это придало моим размышлениям о будущем конкретную направленность: не попробовать ли себя в науке, занявшись эстетикой. Коль в музыке я, похоже, приблизился к потолку своих возможностей. Поэтому, демобилизовавшись в 1967 году из армии и начав работать преподавателем в Н-Тагильском музыкальном училище, я стал готовиться к поступлению в аспирантуру по эстетике.
Формой такой подготовки и одновременно способом профессиональной переориентации я выбрал экзамены кандидатского минимума. В пединституте поступил на курсы иностранного языка, в Свердловске в университете взял списки вопросов и литературы по философии и эстетике. И засел в библиотеках. А библиотеки в Тагиле были хорошие. Особенно так называемая «педагогическая». В ней царствовал сурового нрава и такого же вида черноволосый, с нестриженой большой бородой мужик (именно так, не скажешь же – «мужчина»), наверное, старообрядец. Книжные фонды он собрал великолепные, особенно по философии и психологии. Ту же литературу, которая отсутствовала в тагильских библиотеках, я выписывал из Ленинки по межбиблиотечному абонементу.
Но для «прикрепления» для сдачи кандидатских экзаменов и для экзамена по эстетике нужен был еще и реферат с заявкой на тему исследования. В качестве таковой, естественно, стала та, что была мне ближе. Что-то вроде «Диалектика объективного и субъективного в творчестве музыканта-исполнителя». Кое-что по теме начитал, кое-что сам надумал и отвез свой труд в Свердловск на рецензию доценту университетской кафедры эстетики В.Лукьянину. Через какое-то время, явившись за результатами, услышал: «теоретически никуда не годится, единственно, что стиль неплохой». Это был удар, точнее, даже двойной удар. Так как стиль моего труда правила жена, поскольку у самого меня получалось коряво и нечитабельно.
Пережив это поражение, я учел замечания, получил, наконец, положительную рецензию и был допущен к экзаменам. Которые сдал весьма посредственно. Что не удивительно. За год-полтора переквалифицироваться из альтиста в философа со знанием иностранного языка, естественно, невозможно. Но я относился к экзаменам как к чисто техническим препятствиям, которые следует преодолеть. И потому, когда на экзамене по марксистско-ленинской философии профессор Л.Архангельский с сожалением спросил меня: «ставить тройку?». Я, не моргнув, согласился. Еще более авантюрной была сдача экзамена по немецкому языку. По условиям экзамена нужно было продемонстрировать перевод без словаря текста по избранной специальности. Поскольку сдавали экзамен представители самых разных специальностей: от физиков до философов, то экзаменаторы вынуждены были разрешить принести эти тексты нам самим. У меня была толстенная монография на немецком Зофьи Лиссы «Эстетика киномузыки», что было вполне солидно и подходило к требованиям. Секрет же состоял в том, что я так ее перегнул, что она неизбежно открывалась на тех страницах, которые я предварительно, естественно, со словарем, перевел.
Короче, экзамены были сданы. Но с моей проблематикой в аспирантуру Уральского университета меня взять не могли. Ведущие специалисты кафедры эстетики и А.Еремеев, и В.Лукьянин были по основному образованию филологами и лишь недавно (кафедра образовалась в 1964 году) начали осваивать новую для них специальность. Они не захотели связываться со столь специфической темой как деятельность музыканта-исполнителя.
Естественно было обратиться к музыкальным вузам. В свердловской Уральской консерватории аспирантуры по эстетике не было. Не помню как, но я связался с профессором Ленинградской консерватории, известным специалистом по теории исполнительства Л.Раабеном и переслал ему свой реферат. Через какое-то время, после ряда моих звонков, он, дав в целом положительный отзыв, сказал, что передаст реферат профессору А.Сохору как специалисту по музыкальной эстетике. Затем начался довольно длительный период звонков Сохору: «нет, еще не прочитал», «извините, был очень занят». А дело подходило к сентябрю, к дате вступительных экзаменов в аспирантуру. И потому, когда Мая (моя жена) поехала в Москву, я попросил ее передать мой реферат профессору Московской консерватории Раппопорту. Семен Хаскевич Раппопорт не был специалистом по музыкальной эстетике. Его работы были посвящены фундаментальным проблемам специфики художественного мышления, которые он исследовал, опираясь на данные психологии и физиологии высшей нервной деятельности. На меня произвела впечатление его, изданная в то время, монография «Искусство и эмоции», открывавшая новые возможности познания природы музыки. Теперь начались звонки уже в Москву и, наконец, приглашение для встречи.
Встретились мы на Тверском бульваре. В одном из домов, выходящих на бульвар, Семен Хаскевич снимал комнату, как он говорил, в качестве кабинета для занятия наукой (хотя, как я предполагаю, зная его любвеобильность, не только для этого). Сели на одну из скамеек и я услышал резюме по поводу реферата: «Это никуда не годится… Но есть полет» (видимо, мысли). И потому он согласен взять меня в аспирантуру в Гнесинке (ГМПИ им. Гнесиных), где он подрабатывал на полставки. А через несколько дней я получил открытку от А.Сохора, в которой он сообщал, что мой реферат он, наконец, прочитал и готов взять меня к себе в аспиранты. Пришлось звонить и извиняться. Так закончилась авантюра моего превращения из альтиста в эстетика. Конечно, превращения только формального. Так как по существу я находился только в самом начале овладения этой замечательной наукой.
К тому времени под влиянием феноменологической эстетики, особенно работы Романа Ингардена «Музыкальное произведение и вопрос его идентичности», я увлекся проблемой способа существования произведения искусства, что и стало темой моей диссертации. Не все у феноменологов меня устраивало. Точнее, была блестящая постановка проблемы, был плодотворнейший метод «расслоения» при анализе строения произведения. Но конечный вывод Ингардена о бытии музыкального произведения как интеционального предмета, существующего независимо от его исполнения и восприятия, не убеждал… Я попытался дополнить феноменологическую методику семиотическим подходом к анализу строения и способа существования художественного произведения. Что было следствием и непосредственных контактов с Раппопортом как научным руководителем, так и общего увлечения наиболее «продвинутых» эстетиков того времени семиотикой.
В результате интенсивной работы (по восемь часов ежедневно в 3-ем научном зале Ленинки) через два с половиной года, к осени семьдесят второго диссертация была готова. И отдана в ГИТИС, где был Совет по защитам. Все, вроде, шло блестяще.
Но тут началось.
На предзащите на кафедре марксизма-ленинизма диссертация была обвинена в субъективизме, махизме и прочих грехах отступления от марксизма. И не была допущена к защите. Вне протокола зав. кафедрой Гусев сказал Раппопорту: «талантливо, но тем хуже». Раппопорт тихонько, не споря, чтобы не обострять, забрал диссертацию. Но Гусев на этом не успокоился. Он возглавлял какую-то комиссию при Министерстве культуры России, ведавшей преподаванием общественных дисциплин в профильных вузах. И на всероссийском совещании заведующих кафедр придал этому факту официально-идеологическое значение. Мы с женой узнали об этом, будучи в гостях у наших московских знакомых. Которые и рассказали нам, что останавливавшаяся у них зав. кафедрой Новосибирской консерватории после этого совещания с ужасом говорила, что «в Гнесинке, Малышев, субъективизм, махизм!».
Сейчас смешно. Но тогда министерство запретило распространение гнесинского сборника с моей статьей. А Раппопорт с зав. кафедрой Гнесинки вынуждены были идти в министерство, доказывать, что никаких отступлений от марксизма в моей диссертации нет, и требовать направить мою статью на более квалифицированную экспертизу в МГУ. И действительно, диссертация была вполне марксистской, просто не укладывалась в существующие стандарты, более всего применением методов семиотики, которая тогда была под большим идеологическим сомнением. Конечно, суть заключалась в выводах, вытекающих из семиотического подхода, а именно о зависимости существования произведения от его индивидуальных интерпретаций в соответствии с интерсубъективными нормами художественного языка. Что противоречило бытующим тогда положениям об объективности бытия произведения, которые базировались на следовании догматически интерпретируемой ленинской теории отражения. Кстати, в это же время и на том же основании в Академии художеств была подвергнута идеологическому осуждению монография М.Кагана «Морфология искусства». То есть я попал под кампанию борьбы за чистоту марксизма-ленинизма. А как тогда говорили, легче попасть под трактор, чем под кампанию.
Результатом было то, что я «беззащитным» уехал в Ростов на Дону, куда перебралась моя семья, и в этом качестве проработал там в музыкально-педагогическом институте целых семь лет. Дело в том, что вскоре, в году в 1974 началась реорганизация ВАКа. Три года диссертационные советы не работали. За это время выросли большие очереди на защиту. И лишь в 1979 году по сути тот же текст диссертации был благополучно мной защищен в Московском государственном университете.
Начав преподавательскую работу, читая курс эстетики, я оказался, как и все преподаватели общественных наук, под плотным контролем КГБ. У каждого вуза был свой «куратор» от этой организации. Поскольку электроника была еще не развита, то в каждом лекционном потоке был студент-стукач. Я даже «вычислял» таких и пару раз на экзаменах был объектом шантажа с их стороны. Типа: «У вас не все в порядке с идеологией», что подразумевало: ставьте тройку, а не двойку. Хотя, конечно, времена уже были «вегетарианские». Дозволялось слегка левачить, работать «на грани фола». Чем я и занимался. Наиболее подозрительные с точки зрения официоза положения лекции прикрывались цитатами из классиков марксизма-ленинизма. А они – классики – были поумней идеологов КПСС. К примеру, критический заход в адрес идеологической иллюстративности произведений соц. реализма подкреплялся цитатой из Энгельса о «дурной тенденциозности». Объективный анализ различных течений в современной Западной эстетике сопровождался цитатой из Ленина о том, что «идеализм есть ничто лишь с точки зрения материализма грубого, вульгарного». Особое внимание к эстетике Плеханова (который был под подозрением из-за его «меньшевизма») опиралось опять же на Ленина, который когда-то сказал, что каждый коммунист должен знать все, что Плеханов написал по проблемам философии. И т. д. Сейчас это может выглядеть как остроумная казуистика. Но тогда от этого было противно.
Тем более, что многое, что хотелось сказать, не говорилось. Дело в том, что я, как и значительная часть интеллигенции 70-х годов, сформировался под воздействием общественной атмосферы хрущевской оттепели. У нас, «шестидесятников» официальная критика сталинизма породила надежду, что социализм может быть демократичным, гуманным обществом. Отсюда критичное отношение к сохраняющему свои основы тоталитарному господству партийной бюрократии. Тем более – к частичной ресталинизации общественных отношений в послехрущевский период. К середине семидесятых я вообще прошел к выводу, что общество, в котором живу, социалистическим не является. Ибо, кратко говоря, без демократии социализм не возможен. И даже написал трактат в обоснование этого тезиса. Но пустить его в «самиздат», в нелегальное распространение не решился. Не решился сесть в тюрьму. Чем неизбежно кончилось бы это предприятие.
Поэтому осталось лишь следовать компромиссному принципу: «не можешь говорить, что думаешь, не говори, что не думаешь». В эстетике, так же как в философии, это значило уйти в предельно абстрактно-теоретическую проблематику. Не осознавая этих действительных мотивов, я заинтересовался проблемой сущности эстетического и решил ее сделать темой своей докторской (при том, что кандидатская еще лежала у меня в столе, не будучи защищенной). Когда об этом я сообщил С.Х.Раппопорту, он сказал, что тема безнадежная и бесперспективная. Так как уже лет пятнадцать она является предметом бурной научной дискуссии, которая так ни к чему и не привела. Тем не менее, я решил заняться этим «рискованным и сомнительным делом».
В ходе упомянутой дискуссии сложились три концепции сущности эстетического: так называемая «природническая», можно сказать онтологическая, и две аксиологические версии ее интерпретации. Я решил развить аксиологический подход к проблеме, в связи с чем углубился в проблематику генезиса системы человеческих потребностей и ценностей. Сформировав представление об общей системе ценностей, затем вписал в нее специфику ценности эстетической. При этом выяснилось, что онтологические свойства эстетического не «снимаются» ценностными, а представляют собой их диалектическую противоположность в единой сущности. Диалектически синтезирующая концепция сущности эстетического позволила затем сформулировать оригинальную диалектическую систему основных категорий эстетики. На эту работу ушло почти десять лет интенсивных занятий (в перерыв которых была защищена кандидатская). Наконец настал момент необходимости издания монографии, а значит выхода из уединения за рабочим столом в социум.
А философский социум в Ростове на Дону представлял собой довольно жестко иерархизированную систему. Для того, чтобы опубликоваться в местном университетском издательстве, нужно было быть человеком системы. Как на грех, по молодости (то есть, принципиальности) я дал отрицательную рецензию на статью аспирантки профессора, возглавлявшего местную философскую пирамиду. Вследствие этого уже включение в план издательства стало проблемой. А когда в результате моих контрманевров монография все-таки была включена в предварительный проект плана, то она была послана на дополнительную рецензию в Ленинград М.С.Кагану. Явный расчет состоял в том, что рецензия будет отрицательной, так как в своей работе я критиковал концепцию Кагана за ее односторонность. Отягчающим обстоятельством было еще и то, что до окончательного утверждения плана издательства оставалось две недели. То есть все было продумано.
Но не тут-то было. Я позвонил Раппопорту, Раппопорт позвонил Кагану. Я написал «рыбу» рецензии в полном соответствии со стилем и возможными замечаниями Кагана, но, естественно, с положительным итогом. Взял с собой пишущую машинку, сел в самолет, и, когда утром профессор Каган вышел из дома, чтобы идти на работу, встретил его у подъезда. Попытки его отговориться недостатком времени были пресечены. Против стиля и замечаний рецензии у него возражений не было. А если бы и были, то имея машинку, перепечатать ее можно было бы быстро. Короче, рецензия была заверена в Ленинградском университете, а на следующий день она была представлена (к изумлению принимающего) в редакционно-издательский отдел Ростовского университета. Так монография была включена в план.
Моя история проявила общую ситуацию, свойственную философским и гуманитарным наукам, в которых в наибольшей степени сказываются социальные и экзистенциальные детерминанты познания. И в наименьшей степени действует принцип верификации его результатов. А в эстетике усугубляется еще и личным эстетическим и художественным опытом исследователя. Все это влияет на отношения в научном сообществе. Которое представляет собой сосуществование нескольких групп ученых, объединенных не только общностью теоретических воззрений, но и неформальными (дружескими, земляческими, национальными) связями. Каждая группа поддерживает своих (цитирует, положительно рецензирует, оппонирует на защитах) и тормозит научную карьеру, критикует или полностью игнорирует чужих. Такие группы образуются и на региональном, и на общегосударственном уровне. По сути, я смог выйти из под контроля региональной группировки только потому, что задействовал общероссийскую. Противоположный пример: мой коллега-эстетик А.Синицкий, будучи деканом философского факультета Ростовского университета, дал отрицательный отзыв на докторскую диссертацию представителя общероссийского клана. В результате, когда он сам вышел на докторскую, то на уровне ВАКа был завален. (Я могу об этом судить, так как читал его диссертацию, которая была не хуже, а многих и лучше, из тех, что были утверждены ВАКом). Так что научная карьера в философских и гуманитарных науках (об естественных судить не могу) зависит, к сожалению, не только от научной значимости работы ученого.
Подтверждает этот вывод и дальнейшая судьба моей монографии. В советские времена монографии по общественно-политической тематике, планируемые к изданию в провинции, посылались в Москву к так называемым «черным», то есть анонимным рецензентам. Может быть не все, но мою послали. И я получил отрицательный отзыв. Замечания были идиотские, не по существу, вплоть до: «автор мало использует работы Леонида Ильича Брежнева». Это к теме «Эстетическое в системе ценностей»! Я был взбешен. А жена сказала: хорошо, что идиотские и не по делу. Успокоившись, я просто выбросил строчки, не понравившиеся цензору, вставил цитату из Брежнева и написал в ответе, что благодарен за мудрые замечания уважаемого оппонента, которые позволили улучшить содержание моей монографии. Благодаря такой беззастенчивой лжи и лицемерию книга была допущена к изданию. Но тут умер Брежнев… И редактор выбросил все цитаты из Брежнева из окончательного текста. Так закончился очередной этап моих приключений.
Теперь нужно было защищаться. Но где? В Ростове докторских защит по эстетике не было. В МГУ тогда отрицали аксиологическую интерпретацию эстетического. С Киевом не сложилось, почему-то отпал Ленинград. Пришлось ехать в Тбилиси. И недалеко от Ростова, и разработка проблем аксиологии имела в Тбилисском университете солидную традицию.
Встретили меня гостеприимно. В ответ я произнес тост, то есть выступил на обсуждении книги зав. кафедрой эстетики Н.З.Чавчавадзе (книги, впрочем, очень неплохой). Но дожидаться, когда кафедра назначит обсуждение диссертации, пришлось довольно долго. Вообще, как я заметил, жизнь в Грузии тогда была неторопливой и комфортной. В Тбилиси множество уютных кафе и ресторанчиков с прекрасной кухней и винами. Очень хорошо и нарядно одетая публика. По контрасту некоторые профессора университета «хипповали» подчеркнуто простой и немодной одеждой. На кафедре эстетики – человека четыре не то лаборанта, не то еще кого-то, короче, бездельники. Никто и никуда не спешил. Мне же это стоило нескольких месяцев телефонных звонков, которые теперь (в отличие от ранней молодости) уже действовали на меня унижающе: соискатель как заискиватель. Наконец, диссертацию прочитали, я приехал на обсуждение и получил рекомендацию к защите. Все хорошо.
Но в назначенный срок защита не состоялась. Из-за отсутствия кворума, причем, именно специалистов по эстетике, в том числе и Н.Чавчавадзе. И это при том, что я приехал из Ростова, а один из моих оппонентов Аркадий Федорович Еремеев – с Урала! Единственно, что спасло меня тогда от инфаркта, было то, что Анзор Ткемаладзе повел нас с Аркадием Федоровичем в один симпатичный ресторанчик, и к вечеру я был мертвецки пьян. Чем начисто снял стресс.
Защиту перенесли на неделю. Но если бы и во второй раз она не состоялась, то пришлось бы заново печатать и рассылать автореферат с указанием новой даты защиты. Чтобы обеспечить кворум эстетиков, я отправился в Боржоми, где на курорте отдыхал Чавчавадзе. У него уже заканчивался срок путевки, и я, описав ситуацию, просил его приехать на защиту. Он обещал, угостил меня кофе в местной кофейне… И не приехал. Но почему-то другой член Совета, на которого я совсем не рассчитывал, на защиту явился. И все обошлось, закончившись тем же рестораном. Хотя банкеты в то время, в период ожесточенной борьбы с пьянством, были запрещены.
В 1985 году, еще до защиты диссертации, я переехал в Подмосковье и устроился на работу в Гнесинку, на ту же кафедру, на которой был в аспирантуре. Из тактических соображений я скрыл, что у меня есть монография и готовая диссертация. И, как выяснилось, не зря. Месяца три я спокойно работал «по приказу». Когда же дело дошло до конкурсного избрания на должность, и я выложил свои «козыри», случился скандал. На кафедре тогда был только один доктор наук, профессор. И преподавал он как раз эстетику. Заглянув в мою монографию, он заявил, что-то вроде того, что студентам это не нужно, студенты это не поймут. И даже пошел с этим к ректору, чтобы меня не провели по конкурсу.
Хорошо, что тогда у меня была хорошая реакция. Я тоже пошел к ректору и пригласил его на свою лекцию. Ректором Гнесинки был Сергей Михайлович Колобков, крупный музыкант, мудрый и демократичный руководитель. Он пришел, быстро просчитал ситуацию и…задремал, слушая про дискуссию среди эстетиков о природе прекрасного. Короче, меня провели на должность доцента. Но профессор не успокоился. И после моей защиты направил в ВАК донос, что где-то, кажется, по проблеме трагического, я расхожусь с точкой зрения Маркса. Пришлось мне «перезащищаться» на заседании комиссии в ВАКе. Но поскольку 87-й – это не 72-й, когда была моя история с кандидатской, то все кончилось благополучно. Все-таки «перестройка», «демократизация»…
Которые, как известно, кончились буржуазной контрреволюцией и расстрелом парламента. В 91 или в 92 году (точно не помню) на волне антикоммунистической истерии, следуя своим старшим товарищам «демократам», один студент решил очистить Гнесинку от скверны прошлого, так сказать, «раздавить гадину». Олицетворением чего был с его точки зрения профессор Малышев, которого следовало изгнать из института. (Понятно, что Малышев, так как другие члены кафедры общественных наук уже успели поменять свое мировоззрение). Он собрал подписи студентов под письмом с этим требованием и послал его в Министерство культуры, в газету и в прокуратуру. По обычной практике письмо вернулось в ректорат с резолюцией «разобраться». Было созвано собрание студентов и администрации, на котором с пламенной речью выступил организатор письма. Его основной аргумент, цитирую: «Малышев, хоть и меньшевик, но марксист».
То у меня были неприятности, поскольку де отступал от марксизма, а теперь – требование уволить с работы за то, что марксист. В атмосфере тех лет угроза увольнения была реальной, ситуация была напряженной. Но выступил другой студент и сказал, что Малышев один из лучших преподавателей. А главное, что ректором был С.М.Колобков. Другой бы не решился проявить нелояльность к новой власти. А он все спустил «на тормозах». Старая Гнесинка вообще отличалась тем, что любые, что коммунистические, что антикоммунистические, кампании тонули в ней как в болоте. Люди занимались в ней музыкой, атмосфера была патриархальная, семейная, может быть, идущая от основательницы вуза – Елены Фабиановны. В общем, все обошлось и на этот раз. И я продолжил работать по-прежнему, не скрывая своих марксистских убеждений.
К началу двухтысячных контрреволюция закончилась. Общество стабилизировалось на новых, капиталистических основаниях, и «охота на ведьм» коммунизма поутихла. Став профессором, я исчерпал возможности академической карьеры. Административная же меня никогда не привлекала. Издание книжек стало возможным за свой счет. Интернет вообще снял какие-либо препоны для публикаций. К тому же – постмодерн, мировоззренческий и гносеологический плюрализм. То есть я освободился от всех форм зависимости от социума, которые раньше порождали авантюрные сюжеты по их преодолению. Пиши и публикуйся (что я и делаю). И никто не обратит на тебя внимание. У каждого своя истина, своя эстетика и своя компания.
Скучно, господа-товарищи!