Польша против Российской империи: история противостояния

Малишевский Николай Николаевич

Часть 1.

Восстание 1794 года

 

 

Восстание началось в марте 1794 года.

Во главе его встал Т. Костюшко — выходец из старинного волынского рода, принявшего католичество, отец которого был убит восставшими крепостными на территории нынешней Украины.

Поляки заняли Краков, в котором было создано повстанческое правительство во главе с Костюшко.

Выпущенный в Кракове Акт восстания провозгласил восстановление Речи Посполитой в границах 1772 года.

Русские войска, застигнутые врасплох, потерпели поражение под Рацлавицами.

В апреле 1794 года восстание началось в Варшаве. В день католической Пасхи польский «высший свет» столицы пригласил всех русских офицеров на бал, где они были арестованы. Одновременно мятежники напали на ничего не подозревавших русских солдат, оставшихся без командиров.

Произошла настоящая резня, в которой погибли несколько тысяч человек, в основном русских. Практически без суда и следствия были повешены некоторые знатные магнаты, обвиненные в «промосковской» ориентации. Подобные события произошли и в Вильно, который (наряду с Краковым, Рацлавицами, Поланцем, Щекоцинным, Мацеевице и Варшавой) вошел в число ключевых пунктов восстания.

Вместе с прусскими и австрийскими союзниками по разделам Речи Посполитой Екатерина II послала туда войска под командованием Дерфельдена, который занял восточную Польшу с Люблином, и фельдмаршала Репнина, действовавшего в Литве и взявшего Вильно.

Поляки мужественно сопротивлялись. Летом 1794 года пруссаки под командованием самого короля Фридриха-Вильгельма отступили из-под самой Варшавы. Австрийские войска, заняв ряд польских городов, фактически приостановили боевые действия.

Осенняя кампания 1794 года 

Все резко изменилось, когда в сентябре на фронт прибыл А. В. Суворов. Его осенняя кампания была стремительной.

А. В. Суворов разбил ряд польских военачальников под Кобрином и Брестом. Тем временем другой русский генерал, Иван Ферзен, разгромил и взял в плен Костюшко. (После смерти Екатерины II император Павел I освободит его из плена под честное слово, что он не будет сражаться против России, Т. Костюшко слово сдержит.)

Битва под Крутицами 17 сентября 1794 года

В октябре 1794 г. суворовские войска стремительно подошли к Варшаве и предложили ей почетную капитуляцию. Город обороняли 20 тысяч человек под командованием генерала Зайончека.

А. В. Суворов имел 22 тысячи солдат, но его совершенно не смутила незначительность перевеса наступающей стороны. 24 октября (4 ноября по новому стилю) он штурмом взял варшавское предместье на правом берегу Вислы — Прагу.

Памятник на Крупчщком поле, 1950 год

Мемориальная доска в честь победы А. В. Суворова

Кароль Сераковский 

Сражение за Прагу было очень упорным и кровопролитным, русские солдаты, помня о резне своих товарищей полгода назад, пленных не брали.

Потеряв убитыми половину личного состава, польские войска капитулировали. В плен попали 11 тысяч солдат и 18 генералов.

26 октября (6 ноября) суворовские солдаты вошли в поверженную столицу. Царские идеологи позже скажут, что это был реванш России за сожжение Москвы в 1611 году. Однако Суворов не только не стал сжигать Варшаву, но и фактически спас город от пожара, вызванного артиллерийским обстрелом Праги. Чтобы не допустить распространения пожара на другой берег Вислы, где находилась Варшава, Суворов приказал разрушить деревянный мост через реку и сбить пламя. (Позже, за то что Суворов пощадил польскую столицу, ему была поднесена от благодарных горожан золотая табакерка.)

Всех сдавшихся в плен Суворов отпустил под честное слово. Польским раненым была оказана медицинская помощь. В войсках победителей не было мародерства и покушений на жизнь и собственность мирных обывателей.

Сообщение о взятии Варшавы Суворов отправил Екатерине II в характерной для него лаконичной форме. Оно состояло из трех слов: «Ура! Варшава наша!»

Императрица ответила ему двумя словами: «Ура, фельдмаршал!» Долгожданный жезл фельдмаршала Суворов получил именно за польскую кампанию 1794 года.

Суворовские солдаты получили за эту кампанию серебряную медаль «За труды и храбрость при взятии Праги». Офицеры — участники штурма, получили золотой крест с надписью «За труды и храбрость». В той кампании отличились многие будущие полководцы 1812 года, в том числе П. И. Багратион, М. Б. Барклай-де-Толли, П. П. Коновницын, А. П. Ермолов, Н. А. Тучков, Л. Л. Бенигсен и многие другие.

В октябре 1795 года Речь Посполитая была разделена в третий раз и исчезла как государство. Большая часть восточного славянства (кроме жителей Галиции, прежней Галицкой Руси, отошедшей к Австрии) вошла в состав Российской империи.

Польша после III раздела в 1795 году 

Историк В. О. Ключевский так прокомментировал создавшуюся ситуацию: Россия не присоединила ни одной квадратной версты коренной польской территории. Но великая славянская держава не имела нравственного права пополнять и без того обширное славянское кладбище еще одной свежей могилой {Ключевский В. О. Сочинения. В 9 т. М, 1989. Т. 5. С. 55).

Когда Речь Посполитая прекратила существование, польские деятели предложили Екатерине II принять титул королевы Польши, на что российская императрица ответила: «При разделе я не получила ни пяди польской земли. Я получила то, что сами поляки не переставали называть Русью… Не получив ни пяди польской земли, я не могу принять и титул королевы польской».

В Петербурге по этому случаю была отчеканена медаль с надписью: «Отторгнутая ненавистью, возвращенная любовью». По-церковнославянски политика Екатерины II звучала так: «Отторженные возвратих!»

Карта белорусских и литовских губерний

 

27 МАРТА 1793 г.

МАНИФЕСТ ГЕНЕРАЛ-АНШЕФА М. Н. КРЕЧЕТНИКОВА О ПРИСОЕДИНЕНИИ ЗЕМЕЛЬ К РОССИИ ПО ВТОРОМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ

Е. и. в. всемилостивейшей государыни моей от армии генерал-аншеф, сенатор, тульский, калужский и новоприсоединенных областей от Речи Посполитой Польской к империи Российской генерал-губернатор, начальствующий над всеми войсками, тамо находящимися и расположенными в 3 малороссийских губерниях, отправляющий должность генерал-губернатора сих губерний, воинский инспектор и кавалер орденов св. Андрея Первозванного, св. Александра Невского и св. равноапостольного кн. Владимира 1-й степени, польских Белого Орла и св. Станислава и великокняжеского Голстинского св. Анны, я, Михаил Кречетников, объявляю сие по высочайшей воле и повелению моей всемилостивейшей государыни е. и. в. всероссийской всем вообще жителям и каждому особенно всякого чина и звания присоединенных ныне от Речи Посполитой Польской на вечные времена к империи Российской мест и земель.

Участие е. в. императрицы всероссийской, приемлемое в делах польских, основывалось всегда на ближайших, коренных и взаимных пользах обоих государств. Что не только тщетны были, но и обратились в бесплодную тягость и в такое же понесение бесчисленных убытков все ее старания о сохранении в сей соседней ей области покоя, тишины и вольности, то неоспоримо и ощутительно доказывается 30-летнею испытанностью. Между неустройствами и насилиями, произошедшими из раздоров и несогласий, непрестанно республику Польскую терзающих, с особливым соболезнованием е. и. в. всегда взирала на те притеснения, которым земли и грады, к Российской империи прилеглые, некогда сущим ее достоянием бывшие и единоплеменниками ее населенные, созданные и православною христианскою верою просвещенные и по сие время оную исповедующие, подвержены были.

Ныне же некоторые недостойные поляки, враги отечества своего, не стыдятся возбуждать правление безбожных бунтовщиков в королевстве французском и просить их пособий, дабы обще с ними вовлещи Польшу в кровавое междоусобие. Тем вящая от наглости их предстоит опасность как спасительной христианской веры, так и самому благоденствию обитателей помянутых земель от введения нового пагубного учения, стремящегося к расторжению всех связей гражданских и политических, совесть, безопасность и собственность каждого обеспечивающих, что помянутые враги и ненавистники общего покоя, подражая безбожному, неистовому и развращенному скопищу бунтовщиков французских, стараются рассеять и распространить оное по всей Польше и тем самым навеки истребить как собственное ее, так и соседей ее спокойствие.

По сим уважениям е. и. в. всемилостивейшая моя государыня как в удовлетворение в замену многих своих убытков, так и в предохранение польз и безопасности империи Российской, а равно и самих областей польских и в отвращение и пресечение единожды навсегда всяких превратностей и частных разнообразных перемен правления соизволяет ныне брать под державу свою и присоединить на вечные времена к империи своей все замыкающиеся в нижеописанной черте земли и жителей их, а именно: начиная черту сию от селения Друи, лежащего на левом берегу Двины при угле границы Семигалии, оттуда простираясь на Нарочь и Дуброву и следуя по частному рубежу воеводства Виленского на Столбцы, проводя на Несвиж, потом на Пинск и оттоль проходя через Кунев между Вышгорода и Новогроблы близ границы Галиции, с коею смыкаясь, простирается по оной р. Днестра, наконец спускаясь всегда по течению сей реки, примыкает к Егорлыку, пункту прежней границы в той стране между Россией) и Польшею таким образом, что все земли, города и округи, объемлемые вышеписанною чертою новой границы между Россиею и Польшею, отныне навсегда имеют состоять под скипетром Российской империи; жители же оных земель и владельцы, какого бы рода и звания ни были, в подданстве оного.

Чего ради и имею я как учрежденный над оными от е. в. генерал-губернатор точное высочайшее повеление торжественно обнадежить прежде всего собственным ее священным именем и словом (как то сим торжественным манифестом для всеобщего сведения и удостоверения действительно и исполняю) всех е. в. новых подданных, а мне любезных теперь сограждан, что всемилостивейшая государыня изволит не токмо всех их подтверждать при совершенной и ничем не ограниченной свободе в публичном отправлении их веры, также и при законном каждого владении и имуществе, но и совершенно их под державою своею усыновляя и приобщая ко славе и благоденствию Российской империи по примеру верноподданных ее жителей белорусских, живущих в полном спокойствии и изобилии под мудрым и кротким ее царствованием, всех и каждого награждать еще отныне в полной мере и без всякого изъятия всеми теми правами, вольностями и преимуществами, каковыми древние подданные ее пользуются, так что каждое состояние из жителей присоединенных земель вступает с самого сего дня во все оному свойственные выгоды по всему пространству империи Российской, ожидая и требуя е. в. взаимно от признания и благодарности новых своих подданных, что они, будучи милостию ее поставляемы в равное с россиянами благоденствие, потщатся со своей стороны соделать себя и имени сего достойными истинною к новому ныне, но прежде давнему их отечеству любовию и непоколебимою впредь верностию к столь сильной и великодушной государыне.

И потому имеет все и каждый, начиная от знатнейшего дворянства, чиновников и до последнего, кому надлежит, учинить в течение одного месяца торжественную присягу в верности при свидетельстве определенных от меня к тому нарочных людей. Если же кто из дворянства и из другого состояния, владеющий недвижимым имением, небрежа о собственном своем благополучии, не захочет присягать, тому дозволяется на продажу недвижимого своего имения и добровольный выезд вне границ 3-месячный срок, по прошествии которого все остающееся имение его секвестровано и в казну взято быть имеет.

Духовенство высшее и нижнее долженствует подать собою, яко пастыри душевные, первый во учинении присяги пример и в повседневном господу богу публичном принесении теплых молитв о здравии е. и. в. всемилостивейшей государыни и дражайшего ее сына и наследника цесаревича вел. кн. Павла Петровича и всего высочайшего императорского дому по тем формам, которые им для сего употребления даны будут.

Чрез торжественное выше сего обнадежение всем и каждому свободного отправления веры и неприкосновенной в имуществах целости, само собою разумеется, что и еврейские общества, жительствующие в присоединенных к империи Российской городах и землях, будут оставлены и сохранены при всех тех свободах, коими они ныне в рассуждении закона и имуществ своих пользуются; ибо человеколюбие е. и. в. не позволяет их одних исключить из общей всем милости и будущего благосостояния под благословенною богом ее державою, доколе они со своей стороны с надлежащим повиновением, яко верноподданные, жить и в настоящих торгах и промыслах по званиям своим обращаться будут. Суд и расправа да будут продолжаемы в настоящих их местах именем и властию е. и. в. с наблюдением строжайшего порядка и правосудия.

В заключение считаю я за нужно именно присовокупить еще по высочайшему соизволению е. и. в., что все войска, как уже в своей земле, строжайшую воинскую дисциплину наблюдать будут, а потому ни вступление их в разные места, ниже самая перемена правления не долженствуют никому и нимало препятствовать в покойном и безопасном строительстве, торгах и промыслах, ибо размножение их паче служа частной пользе, тем самым будет служить к угодности и благоволению е. в.

Сей манифест имеет 27 числа сего марта месяца во всех церквах прочтен, в городские книги записан и в надлежащих местах прибит быть для всенародного сведения. А дабы оному совершенная вера подаваема была, утвердил я его по данной мне власти подписанием руки моей и приложением печати герба моего.

Издан в главном стане войск, мне вверенных, при Полонне. 

 

13 АПРЕЛЯ 1793 г.

МАНИФЕСТ ЕКАТЕРИНЫ II ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ ДО 1795 г. ОТ УПЛАТЫ НАЛОГОВ НАСЕЛЕНИЯ ПРИСОЕДИНЕННЫХ К РОССИИ ОБЛАСТЕЙ ПО ВТОРОМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ

Нашим новоприобретенным от Речи Посполитой Польское областям и всем в них обитателям императорскую нашу милость и благоволение объявляем.

Присоединив на вечные времена к империи Российской от Речи Посполитой Польской области, некогда с нею соединенные, потом в смутные времена отторгнутые и доселе разоряемые беспрестанными неустройствами и частыми междоусобиями, разрушавшими сколь тишину и спокойствие общественное, столь и уверенность и благосостояние частное, мы видели из деяний прежних времен и пред очами нашими совершившихся колико браней, превратностей и злополучий всякого рода прейти надлежало народам, в оных обитающим, дабы паки достигнуть до совокупления под единою державою с единоплеменным им российским народом и соделаться соучастниками блаженства, славы и величия, которыми ныне монархия наша, в мире процветая, наслаждается. Главное намерение и воля наша в сем приобретении есть и будет оградить обитателей их спокойствием и доставить им правление, основанное на твердых и незыблемых основаниях, и от коего проистекать долженствует правосудие каждому, почитая всегда обязанностью нам приятнейшею и долгом, свыше данным, распространять благодеяние и творить всех, елико возможно, счастливыми. Следуя сим правилам, не токмо удостоверили мы их в охранении личной и имущественной безопасности, но в вознаграждение убытков, понесенных от смятений, раздоров, движений войск и самих действий воинских, в сей стране бывших, а равно и во изъявление первого знака истинного материнского нашего о сих новых подданных попечения, всемилостивейше повелеваем: по рассмотрению нашего генерала и тех областей генерал-губернатора Кречетникова, со всякого состояния людей, тамо обитающих, казенных складских доходов в течение настоящего и будущего от 1 генваря 1795 г. впредь до указа нашего не собирать и не взыскивать, исключая из сего те неокладные расходы, которые платежом их Короне зависят от собственной воли обитателей, яко произвольные и никому в тягость быть не могущие; а равно и все пошлины в таможни, кои поставлены будут на новых пределах империи Российской, соизволяя, чтобы все сии сборы, яко необходимо ныне нужные для благоустроения самих же сих областей, учреждения и содержания в оных губерний, впредь до указа же нашего в казну собираемы были. Сопровождая таковым попечением о благосостоянии сих земель и таковою милостию первый шаг обладания нашего новыми подданными, надеемся, что и они со своей стороны восчувствуют прямое наше желание привлечь к нам сердца их милосердием и паки привязать к древнему прежде отечеству их собственными их пользами, благоденствием и выгодами, а не покорить их силою власти и оружия. Соответственно сему принеся теплые благодарственные мольбы всемогущему господу богу за возвращение их в недра их отчества, да устремят и они все свое усердие и все силы свои на непреложное повиновение законам и воле нашей и соединясь сердцами и духом с верными нам и любезными российскими сынами, да составят, как некогда, единый с ними народ, всегда послушный и верный своим государям и всегда мужественный и неодолимый противу врагов его и учинятся паче достойнейшими наших о благе их попечений, яко единой матери, о всех ее чадах веселящейся.

 

АПРЕЛЬ 1794 г.

РАССКАЗ ЕВГЕНИИ ВЕЧЕСЛОВОЙ О ВАРШАВСКОЙ РЕЗНЕ

Спустя четыре года после прибытия моего в Россию к отцу моему, я получила приглашение от г-жи Чичериной ехать с нею в Варшаву, где она, по делам своим, должна была увидеться с мужем, командовавшим одним из драгунских полков, расположенных на границе. Я охотно согласилась на ее предложение. После продолжительного путешествия, в апреле 1794 года, мы приехали в Варшаву, где г-жа Чичерина не застала своего мужа, но решилась ожидать его. Через неделю после нашего приезда, 17 апреля, в три часа ночи мы были пробуждены необыкновенным шумом на улице. Одевшись наскоро, мы обе подошли к окну. В это время пламя зажженного вблизи нас дома русского посланника Игельштрома осветило толпы вооруженных людей, бежавших по улицам. В испуге г-жа Чичерина, оставя мне двух детей своих, выбежала из дому. Тщетно ожидая ее возвращения, я, наконец, решилась искать ее и едва могла найти в квартире хозяйки дома, куда она зашла в беспамятстве (считая ее за сумасшедшую, эта дама дала ей у себя убежище). Но и тут мы оставались недолго: выгнанные из дому мужем хозяйки, офицером польских гусар, мы не имели бы никакой надежды на спасение, если бы живший в этом доме стекольщик, прусский подданный, не укрыл нас у себя в чулане.

Здесь мы пробыли три дня, пока прошли первые порывы ярости поляков, и тогда наш избавитель, не смея скрывать нас далее в городе, наполненном шпионами-евреями, уговорил нас отдаться в плен полякам; но, для большей безопасности, советовал мне, как иностранке, идти впереди с детьми и кричать по польски, что я англичанка. При выходе нашем на улицу, мы были поражены ужасной картиной; грязные улицы были загромождены мертвыми телами, буйные толпы поляков кричали: «руби москалей!».

Один майор польской артиллерии в ту же минуту успел отвести г-жу Чичерину в арсенал; а я, имея на руках двух детей, осыпанная градом пуль и оконтуженная в ногу, в беспамятстве упала с детьми в канаву, на мертвые тела. Не помню уже, каким образом я очутилась в том же арсенале, где была г-жа Чичерина и где скрывалось до 30-ти русских дам, и в числе их княгиня Гагарина с двумя сыновьями, генеральша Хрущова с детьми, г-жа Багговут, Языкова и другие. Здесь мы провели две недели почти без пищи и вовсе без теплой одежды. Так встретили мы Светлое Христово Воскресение и разговелись сухарями, которые находили около мертвых тел.

Наконец один нечаянный случай облегчил нашу участь. Против наших окон поляки осматривали карету одного путешественника; узнав от часового польской милиции, что это был англичанин, граф Макарте, я обратилась к нему с просьбой помочь нам в нашем ужасном положении. Он вошел к нам в комнату и так был тронут зрелищем, ему представившимся, что вышел от нас со слезами на глазах и в ту же минуту поехал к английскому посланнику ходатайствовать за нас. В тот же вечер нам прислали три огромные фуры с соломой, бельем, теплыми одеялами и другими необходимыми вещами и мы, благодаря попечениям графа Макарте, последнюю неделю пребывания нашего в арсенале не имели уже такой нужды. Отсюда мы были переведены в Брюлевский дворец, и хотя, по приказанию Костюшки, содержание наше было довольно хорошо, но жизнь не была еще вне опасности. Пред нашими окнами на глазах своего семейства был повешен князь Четвертинский и с ним 18 поляков, преданных России. По словам наших часовых, та же участь ожидала и нас.

Через 4 месяца мы были переведены в дом, принадлежавший королевской фамилии, в котором содержались в плену члены русского посольства: бар. Аш, Бюлер и другие. Здесь мы пробыли до первых чисел ноября, когда Суворов, после штурма Праги, вступил в Варшаву. Тут я в первый раз видела этого необыкновенного человека. Все время нашего заключения мы были постоянно в таком страхе, что даже когда польские часовые нас оставили и явились наши избавители, то все дамы спрятались в последнюю комнату и оставили меня одну говорить с вошедшими офицерами. Увидя странный костюм старика, я, несмотря на его ответ, что он русский, не хотела впускать; но стоявшие позади его Чичерин и Горчаков (как я узнала после) сделали мне знак, чтобы я не противилась ему: это был сам Суворов. Войдя в огромную залу и увидя себя в зеркалах, которыми были украшены все стены, он схватил себя за голову и, прыгая, закричал: «Помилуй Бог! Я 20 лет не видал себя в зеркале!» После этой сцены Суворов вошел в комнату, где находились дамы, и поздравил их с освобождением от плена.

Так закончилось наше семимесячное заключение. Впоследствии этот случай доставил мне счастие быть представленной императрице Екатерине II, которой угодно было назначить меня на службу ко двору.

Слыша этот и другие рассказы своей нянюшки, которую назначила к нему Екатерина, будущий император с ранних лет имел возможность почувствовать нерасположение к полякам и отвращение к уличному мятежу.

П. Б.

 

11 МАЯ 1794 г.

СООБЩЕНИЕ МИНСКОГО, ИЗЯСЛАВСКОГО И БРАЦЛАВСКОГО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА КОМАНДУЮЩЕМУ РУССКОЙ АРМИЕЙ О ДВИЖЕНИИ ПОЛЬСКИХ ПОВСТАНЦЕВ В БЕЛАРУСИ И МЕРАХ БОРЬБЫ С НИМИ

Г-н бригадир Беннигсен подтверждает донесение подполковника Сакена, которое доставил я вам в точной копии. Он к тому присовокупляет, что при удалении его к стороне Вишнева мятежники другою колонною, в числе 3000 из Вильно прибывших, пошли к стороне Постав, дабы, соединяся с браславскою конфедерациею, войти там в пределы империи. Сие заставит г-на Беннигсена обратиться опять к Сморгони и далее в той край, а посему и нужно, чтоб авангард корпуса в. с. соединился тогда с подполковником Сакеном, дабы прикрыть губернский гор. Минск.

При усиленном стремлении регулярных войск и сконфедерованного шляхетства с вооруженными мятежниками из-под Вильно на границу Минской губ. при Ракове, отколь одним маршем в губернский гор. Минск прийти они могут, получил я вдруг три известия:

1) что Беляк, кн. Сапега и Зайончек через Слоним пришли с войсками в Столовичи и действительно сорвали уже пост наш на границе при Ляховичах;

2) что колонна в 3000 регулярных и сконфедерованных войск из-под Вильно сближилась к границам нашим противу Постав с намерением, чтоб, соединяся с конфедерациею в Браславском пов. и с вооруженными мятежниками из поселян, внесть смятение в пределы империи и даже распространить оное и в Белоруссию, по смежству ее с новыми областями;

3) что авангард кн. Цицианова, поставленный при мосте через р. Неман у Николаева, имел стычку с конфедератами, и там показавшимися; а посему в. с. усмотреть изволите, что вдоль всей границы Минской губ. угрожается оная впадением возмутителей для произведения внутреннего неустройства.

Юзеф Зайончек

Не имея здесь войск, кои бы мятежникам противу поставить было можно, я, побуждаясь общим долгом службы, покорнейше прошу в. с. удовлетворить представлению моему от 16 числа минувшего апреля, повелев полкам, из Минской губ. удаленным, сюда возвратиться. Движением их спасен будет отряд в Пинске обще с сим городом, который для соблюдения спокойствия и в полуденных губерниях удержать весьма нужно, поелику засевшего там неприятеля выживать весьма будет трудно по причине многих дефилей, которыми токмо к Пинску приблизиться можно.

Умножением войск приобрету я возможность деташамент бригадира Беннигсена при Ракове, закрывающего губернский город, обратить к Друе для уничтожения толико опасных неприятельских намерений, к Ракову же подвинул тогда г-на генерал-майора Ланского с 8 драгунскими эскадронами и с неполным батальоном егерей, в чем и состоит весь его отряд, поелику другой батальон егерей с ротами ростовского пехотного полку отправлен на подкрепление бригадира Беннигсена, а затем ожидаемые от в. с. войска употреблены будут на защиту Несвижа и Слуцка с прилеглыми поветами, кои, яко укрепленные места, удержать имею я всевысочайшее е. и. в. повеление. Часть войск из-под Гродно, с генералом кн. Цициановым к границам нашим сближавшихся, не может быть раздробляема как в соответствие точного е. и. в. воспрещения употреблять мелкие отряды, так и во ожидании повеления е. с. кн. Николая Васильевича Репнина о наступательных действиях по общему плану и в согласие движения других корпусов; в целом же своем составе деташамент кн. Цицианова не может везде на дистанции почти 400 верст поспевать для отражения мятежников, которых покушения на границе более опасны не по военным предприятиям, но по умышленному возмущению в пределах империи, повсеместно теперь обнаженных.

Осмеливаюсь равномерно покорнейше просить в. с. о предписании г-ну генерал — поручику Дерфельдену, дабы по-спешнейшим к сей стороне движением между Бугом и новой границей озаботил он мятежников и отвлек от новых приобретений.

 

1794 г.

ЗАПИСКИ БАШМАЧНИКА ЯНА КИЛИНСКОГО

[2]

О ВАРШАВСКИХ СОБЫТИЯХ 1794 ГОДА И О СВОЕЙ НЕВОЛЕ

I.

Зарождение моего замысла о варшавской революции 1794 года

Краковская прокламация в варшавском магистрате. совещание в Иезуитском коллегиуме — Приглашение к Игельстрому. — Обвинительный рапорт. — Оправдание. — Клятва. — Приготовление к восстанию — Причины недовольства жителей Варшавы русскими. — Проекты гетмана Ожаровского и епископа Коссаковского. — Совещания в доме Килинского. — Тайна, открытая Килинскому русским офицером. — Килинский, по необходимости, становится во главе простого народа. — Донос. — Килинский начинает восстание. — Смерть первых русских. — Стычки инсургентов с русскими войсками в разных частях Варшавы. -Провозглашение Закржевского президентом Варшавы. — Установление временного правления и избрание Килинского членом оного. — Охрана короля. — Переговоры с Игельстромом о капитуляции. — Бегство Игельстрома. -Появление прусских войск под Варшавой. — Отступление пруссаков.

Возникновение моего замысла относится к тому времени, когда началось восстание в Кракове (восстание Костюшко) и когда уже появился акт союза народной конфедерации, благодаря которому началась война с Москвою, цесарем н пруссаком, с той единственно целью, что они несправедливо разобрали нашу страну, или — вернее сказать — неправильно ее отняли от нас. Этот акт краковского союза был прислан к нам, в варшавский магистрат, тайно от москалей. Когда мы получили его в магистрате, тотчас велели людям удалиться, и лишь мы одни, радные, остались в судебной палате. Прочитав его вместе с письмом, которое к нему было приложено и которое касалось более всего нас, радных, побуждая нас к революции в Варшаве, мы посмотрели друг на друга и замолчали, опасаясь один другого — быть выданным Игельстрому, который в то время более имел значения, чем сам король. Но я собрался с духом и тотчас предложил президенту и своим товарищам придумать — дать какое-нибудь подкрепление Костюшке в начатой им войне. За это и от президента и от своих товарищей я имел большие неприятности, так что, видя их всех объятых трусостью, вынужден был извиниться перед ними, чтобы не выдали меня Игельстрому, ибо я в таком случае рисковал отсидеть некоторое время в тюрьме и, по всей вероятности, был бы удален из магистрата за преданность своей родине. Таким образом мне тогда удалось удержать эту тайну в магистрате. Но я следил: кто что думает и, заметив, что все от этого дела были далеки, принужден был молчать и выжидать для себя удобного времени.

Неделями двумя позже представился такой случай: пришел ко мне ксендз Мейер и просил меня пойти с ним к его приятелям, которые хотели познакомиться со мною. Случилось, что я не был занят, пошел с ним, и он привел меня в коллегиум, называемый Иезуитским, не предупредив о том, что там замышляют о революции; все это были офицеры. Приняли они меня очень радушно. После приветствия они тотчас просили меня, чтобы я пристал к их замыслам. На это я им ответил, что если к хорошим, то я — со всею душою, но пусть прежде я их услышу. Тут они стали рассказывать о своих замыслах. Я выслушал, весь их разговор, и мне это совсем не понравилось, но я им ответил, что у меня одна душа и ту я жертвую на защиту родины. Услышав от меня это, спросили моего мнения о революции, чтобы я открыл им свои мысли. Но я предварительно спросил их: сколько найдется лиц подобного образа мыслей, на что они мне обстоятельно ответить не сумели. Еще спрашивал: не имеют ли кого из простого народа, который встал бы во главе этого люда? Ответили мне на это, что только теперь будут просить г. Закржевского, как лицо популярное в городе, встать во главе народа, но что еще ничего положительного для революции не имеют. Я высказал им свое мнение. Есть у меня дядя на Праге (предместие Варшавы), он комиссар при мосте, и я у него выпрошу, чтобы все перевозы он велел отвезти на середину Вислы, к острову (Do kępy. Думаем, что здесь разумеется остров, так называемая Сасская Кемпа), и тогда уже москали не будут в состоянии получить никакой помощи с Праги, равно как ни один из них не может убежать на Прагу (разумеется: из Варшавы, отделяемой от предместья Праги Вислой). Затем, чтобы все заставы были хорошо охраняемы народом, дабы ни один москаль не убежал из Варшавы. В третьих, сказал им, что я, сколько будет сил моих, приложу свое старание прийти на помощь жителям, а вы, господа, соберите все войска и в средине города начните революцию. Пусть будет назначен для нее определенный день, о котором должны быть оповещены жители, дабы каждый был настороже.

Слова мои понравились им, и все меня целовали. Но Бог меня спас, что я большего не высказал им, ибо они выдали меня. А как я еще немного времени у них оставался — начали они рассказывать: кто у какой женщины бывает, вместо того, чтобы рассуждать о том решении, которое предполагали предпринять. Видя, что это лишь патриоты на час (tymczasowi), я весьма жалел о том, что им высказал; мне пришло даже на ум, что это могли быть шпионы Игельстрома, в чем я, как выяснилось на следующий день, совсем не ошибся. Я простился с ними и при прощании просил их к себе: что если пожелают иметь заседание — пусть придут ко мне и даже сказал, на какой улице и под каким нумером я живу; а затем отправился домой.

На другой день, утром, в 6 часов, прислал за мною Игельстром, официально, офицера звать меня к себе. Зов его очень меня поразил, так как можно было надеяться просидеть с месяц в тюрьме, а то и в погребе, — где уже не один сидел.

Офицер велел мне быстро одеваться, если не хочу быть веденным публично по улице. Когда я услышал это, то незаметно взял с собою кинжал и вложил его за голенище. Это было для него (т.е. для Игельстрома) и для меня, на случай, если бы он приказал заключить меня в кутузку, в коей я положительно не желал сидеть, предпочитая лишить жизни и его и себя. Оделся я и пошел с офицером к Игельстрому. Сознаюсь, что когда пришел к дворцу (т.е. к дому, где жил Игельстром. Это было на Медовой улице, против кастела капуцинов), от великого страха дрожали у ног поджилки, но должен был пойти, не дожидаясь, чтобы он приказал солдатам силою привести меня к себе. Едва я вошел в комнату Игельстрома, как встретил недружелюбный прием.

Игельстром прежде всего спросил меня: ты Килинский? Отвечал ему: я. Вторично спросил меня: ты радный? Отвечал: я. Тут он сказал: ты — бестия, бунтовщик. Я пытался спросить его, каким образом я бунтовщик, но он приказал мне молчать, а лишь сам ругал меня, сколько ему хотелось — словами: бестия, шельма, изменник, негодяй, каналья, вор, или лучше: злодей; наконец, сказал мне, что велит меня повесить на новой виселице перед Капуцинами (т.е. перед капуцинским костелом). Я вторично просил его позволить мне объясниться, но он опять приказал мне молчать и только сам тешился руганью. И так он меня рассердил, что я уже стал подумывать о жизни его превосходительства, если бы он — по третьем разе — не дал мне объясниться. Ибо хотя я смирился — пускай выльет на меня до дна всю свою злобу, — однако держал в голове: что, если он прикажет меня арестовать, так я тогда прежде об нем, а потом о себе подумаю и тотчас начну революцию, если бы мне удалось уйти от него живым, а если бы нельзя было, то сам бы себя убил, так как предпочитал принять смерть, нежели сидеть у него в погребе в заключении. Наругавшись вдоволь, обратился ко мне и сказал: что же ты, дурак, думаешь? Я просил его о терпении, пока изъяснюсь. Когда он позволил мне говорить, я прежде всего попросил его сказать мне, за что он меня бранит, так как я до сих пор не слышу ни о каком со своей стороны проступке, — в чем я виноват перед ним?

Тогда он пошел в кабинет и принес мне тот рапорт, в котором я был обвинен перед ним, и стал мне его читать. В рапорте этом заключалось нижеследующее:

Ян Килинский, радный города Варшавы, вчерашняго дня, в 8 часов вечера, пришел в поиезуитский дом, где нашел польских офицеров, отъявленных бунтовщиков, и был принят ими с распростертыми объятиями. 1) Спрошенный ими: не мог ли бы пристать к ним, Килинский отвечал: имею одну душу и ту пожертвую на защиту моей родины. 2) Ян Килинский, спрошенный ими: достаточно ли имеет друзей, ответил, что одних только сапожников имеет 6.000, которые тотчас, по его желанию, все поднимутся, а кроме этих — объявил им — других ремесленников доставить им вдвое более. 3) Тот же Килинский прошен был ими, дабы им высказал свое мнение, каким образом начать восстание в Варшаве? На что он и ответил им: я имею на Праге дядю, коммиссара при мосте, и устрою, что все перевозы он велит отвезти к острову, чтобы никто не мог ни уйти на Прагу, ни с Праги прийти в Варшаву на помощь; при остальных заставах поставить достаточное число вооруженных жителей, чтобы никого из москалей не выпускали, а внутри Варшавы начать бунт или восстание и прежде всего неожиданно на войско, находящееся на карауле у Игельстрома, и обезоружить его. Таково было мнение Яна Килинского, данное бунтовщикам, касательно начала бунта. Все поблагодарили его за такой прекрасный план. 4) Тот же Килинский, при прощании с бунтовщиками, просил их к себе и сказал им, что живет на улице Дунай, под № 145.

О, друг читатель! Обрати внимание, как хорошо обвинил меня шпион! Он все так верно, дословно донес, что я не мог ничего ответить на это обвинение и, если бы я разыскал его по окончании революции, то дал бы ему за то в награду самую первую виселицу, дабы он больше не выдавал своих благомыслящих собратий.

Обвинение это, должен я признаться, такой нагнало на меня страх, что у меня, когда я читал рапорт, ноги дрожали и волосы на голове становились дыбом. Но что же было делать? Должен был скрыть свою боязнь и приготовиться к обстоятельному ответу, чтобы не высидеть с какой-нибудь русский месяц в тюрьме за столь прекрасный совет к возбуждению бунта.

Когда уже он все прочитал, обратился ко мне со словами: — Видишь, что наделал, бестия, каналья, я велю поставить виселицу и тебя на ней повесить.

Уж очень было неприятно, что я, такой честный башмачник, буду повешен за то, что желаю помочь своей отчизне. Но я терпеливо ожидал, когда он угомонится, ибо он необыкновенно поносил меня. А когда он немного успокоился, я просил его разрешить мне отвечать. Он позволил, и я объяснил ему так:

- Ваше превосходительство, милостивый государь мой! Хотя, правда, я стою перед тобою с качестве виновного, но кто же из нас причиною сего, как не вы сами? И вот почему: намедни был президент у вас, и был он вами прошен, чтобы нас всех радных попросил от вашего имени — ходить по всем кофейням, погребам и бильярдным, и подслушивать, что игроки и другие болтают о бунте, о котором уже толкуют вслух и даже подговаривают людей начать его, — и если кто из нас что узнает, — сказал бы президенту, а он уже немедленно или вам доложит, или сам прикажет арестовать болтунов. Президент, воротясь от вас к нам, в ратушу, тотчас вашим именем просил всех радных исполнить ваше желание Я, узнав о вашем желании, тотчас стал разыскивать болтающих о бунте, и вчера вечером отправился туда, где были такие, и когда пришел к ним, то они и меня подговаривали к бунту. Что же я мог им ответить, чтобы скрыться перед ними, как лишь то, что я хочу принадлежать с ними к бунту, ибо в противном случае, ничего бы от них не узнал. И вот я сказал то, за что обвинен перед вами вашим доносчиком, ибо, если бы я ответил, что не желаю принадлежать к их сообществу, то они немедленно бы меня от себя прогнали, и могли бы, из боязни, чтобы я не обвинил их перед вами, убить где-нибудь в углу; ведь и доносчик, специально предназначенный для шпионства, желая что-либо разузнать, должен прикидываться величайшим патриотом, так должен был поступить и я. Желая выведать от них, что они замышляют, я говорил им все то, что вы мне прочитали. Если бы шпион еще не донес вам об них, то я уже у себя начал их переписывать, и затем их имена и фамилии сообщил бы президенту, чтобы он передал вам для арестования их, ибо мы не можем арестовать офицеров. А так как я не знал тех офицеров всех, то и просил их к себе, а потом послал бы за городской стражей и всех их, как бунтовщиков, задержал бы в ратуше, а затем донес бы об них президенту, и ежели они придут ко мне, то я, конечно, так и сделаю. А как вы уже об них знаете, то доносить я не стану. Теперь рассудите: кто виноват, не вы ли сами? Если бы вы нас об этом не просили, то уже, разумеется, я бы среди них не находился. Если же вы не верите мне, то пошлите за президентом, пусть он сам расскажет, что всех нас, радных, просил от вашего имени; а затем, вы не меня одного из магистрата будете иметь в подозрении, но и других, которые вслед за мною начнут разыскивать болтунов по всей Варшаве, а ваши шпионы, не будучи предуведомлены об этом, будут постоянно на нас жаловаться.

Когда я это сказал ему, он тотчас послал за другим рапортом, в коем уже были обвинены перед ним шпионами гг. Тыкель, Лалевич и Бальферс — из магистрата. Он сейчас же спросил: что, они также были прошены президентом? Я ответил, что были прошены и, таким образом, и их освободил от подобного же обвинения. И на самом деле нам говорил президент, но мы и слушать не хотели, чтобы вдаваться в такую низость. В виду такого моего объяснения, он тотчас перестал сердиться и стал деликатно говорить со мною. Я ему сказал: — Магистрат уже обещал вам, что опасаться нечего, что жители все спокойны, что лишь только игроки проявляют беспокойство за картами.

Видя его уже в хорошем расположении духа, начал я говорить смелее, что если, дескать, вы не примете моего оправдания, то я, с товарищами, буду иметь претензии к президенту, что он подвел нас своими словами, что вы, быть может, и не просили его, а он, желая вам подслужиться, сам это выдумал.

Как он услышал это от меня, сейчас мне сказал, что сам просил президента, чтобы тот заботился о спокойствии вообще, объявил мне, что оправдание мое принимает; извинился, что так меня обидел, приказал принести ликеру, угощал меня и уже более не кричал, а говорил мне wielmożny pan (вельможный пан), и даже мне обещал, что если мы будем доставлять ему верные сведения о бунтовщиках и не будем позволять в Варшаве говорить о бунтах, то каждый из нас получит награду. Но какую, — я того не знаю; ежели русскую, то мы, поляки, уже хорошо ее узнали, ибо она для нас едва не стала костью в горле, и я каждому желал бы, чтобы ни один не домогался ее от москалей. Потом спросил меня, имею ли я столько друзей, сколько обещал достать для бунтовщиков? Но этот вопрос был уже сделан в хорошем расположении. Я сейчас же ему ответил, что если бы он велел объявить, что я арестован, то тотчас бы узнал, сколько у меня друзей, ибо их сейчас увидал бы от себя из окна, чего бы я ему совсем не желал! Но я, удовлетворяя его любопытство, старался, чтобы он скоро их увидел налицо. Вторично он спрашивал меня: сколько может встать народа по моему желанию? Я ему ответил, что если он разрешит, то я в течение одного часа выставлю 30 000 одних только ремесленников, которые выбрали меня радным. Этими словами я немало наделал и смеху, и страху, ибо он велел мне, как можно скорее, уходить от себя, чтобы к нему не пришли за мною, приказывая мне сидеть спокойно. Итак, я благополучно вернулся домой.

О, друг читатель! Скажу тебе по правде, я так был доволен, как бы на свет родился, что так ловко вывернулся. Конечно, если бы не это приглашение, то не было бы никакой возможности оправдаться перед ним, и я, разумеется, и его и себя пронзил бы кинжалом, как решился на то. Но Бог и его и меня защитил от смерти. Бог для того еще меня сохранил, чтобы дать ему возможность узнать моих друзей, которых он желал видеть, а также и для того, чтобы я дал ему добрый урок, дабы он памятовал, что в состоянии сделать один польский башмачник, который, конечно, и телом и душою может иметь одинаковое с ним значение. Сколько есть гордых деспотов, кои остаются в своем ослеплении и надменности! Такой никогда не представляет себе того, что его может самый ничтожный человек так победить, что он должен будет бежать даже за Черное море. Почему? А потому, что, оставаясь равным телом и душою, ни один деспот не допускает возможности быть побежденным слабым; но увидим ниже — как он передо мною, башмачником, должен был бежать из Варшавы. И хотя ему уже самое положение не позволяло бежать, а однако он об нем забыл и один, без свиты, так от меня убежал, что за ним даже пыль поднималась столбом. Разумеется, он должен был дрожать передо мною и перед моей честностью.

Но об этом довольно. Перейдем к дальнейшему приготовлению к моему восстанию. Вот как оно было подготовлено мною против москалей.

Когда вернулся я от Игельстрома домой, пришел ко мне ксендз Мейер, тот самый, который водил меня к тем показным патриотам, коими я был обвинен. Сейчас же мы с ним сложили присягу, — дабы все сношения наши совершались под клятвою. Сделали мы это для того, чтобы не было измены, как это случалось до сих пор, ибо Игельстром в то время располагал слишком 500 шпионов.

«Я, такой-то, присягаю пред Богом и целым светом народу, а также и главному начальнику вооруженной народной силы Костюшко, в том, что буду верным защитником моей родины и в каждый момент встану на защиту, буду покорным его слугою и все приказания стану исполнять с величайшею точностью; несправедливости в этом восстании сам никому не сделаю и другого сделать не допущу; тайны сего союза, поверенной мне, никому не выдам и перед правительством не открою; друзей своих стану привлекать к этому союзу и буду изыскивать лучшие способы к поднятию восстания; а если бы кто из нашего общества был арестован правительством, начну неприятелю мстить; при начале революции со всем мужеством своим встану и до последнего ее момента не перестану быть защитником моей отчизны; а если бы я вздумал кого-либо из этого союза выдать, то подлежал бы на всяком месте самой позорной смерти. Так мне Господь Бог, в Троице Единый и невинные святые страсти Сына Его да помогут. Аминь».

Присяга сия была для одних военных, для штатских же она не заключала тех условий, кои в ней содержатся. Каждый приносил нам присягу прежде, чем узнавал о нашем намерении, причем должен был имя и прозвание свое занести в список. Наши приготовления происходили за три с половиною недели до начала революции. Таким образом, мы с ксендзом Мейером, призвав Бога на помощь, старались разыскать друзей для распространения наших замыслов. Я действовал среди ремесленников, а ксендз Мейер в среди лиц интеллигентных, почтенные сердца коих мы уловили в самое непродолжительное время; причем почти ни один нам не отказал, но каждый с полною готовностью изъявил согласие. Когда я привлек сердца старших цеховых, в коих был уверен, что они вполне сохранят тайну, то пригласил их к себе на открытие нашего заседания. А как они пришли, мы посоветовались, дали честное слово и присягнули, что каждый станет всеми силами стараться привлекать к заговору своих собратий, а также, что мы будем защищаться до конца.

Каждый из жителей в величайшей степени был обременен податями, кои на нас наложила квартирная комиссия на уплату за военный постой москалей, так что сносить такого великого притеснения долее мы не могли, ибо все, что только мы заработали трудами рук своих, того едва могло хватить на одних лишь москалей, кои постоянно мучили нас взысканиями (exekucyami). Такое притиснение обязывало каждого жителя к скорейшему началу революции, тем более, что мы были напуганы угрозами москалей, что, когда поляки одержат над ними победу, то им нельзя уже будет оставаться в Варшаве, почему они и решили прежде нас поработить, потом сжечь Варшаву от края до края и, наконец, чтобы поляки не имели чем защищаться, забрать весь наш арсенал. (Нет надобности говорить, что все, сказанное ниже Килинским о плане Игельстрома, — совершенно нелепый вымысел, выдуманный заговорщиками, чтобы обмануть народ и чем-нибудь оправдать собственное вероломство.) Позднее же еще более нам угрожали. Когда жители приготовляли ветчину на Пасху, москали предупреждали, чтобы мы не покупали ее, говоря нам, что из нас самих они наделают на Пасху ветчины. Тут спрошу я всякого — пусть мне ответит, что разве такие угрозы для нас, обывателей, не были достаточно страшны, разве они не были для нас, невинных людей, столь великой насмешкой, коей мы от москалей не заслужили? Но это еще не конец издевательству над нами. Ниже увидим, какое наказание предназначалось нам, неповинным людям, кои готовились стать невинною жертвою в Великую субботу, при выходе из костелов после заутрени (porezurekcyi), а именно: в Варшаве было отдано приказание, чтобы с 7 часов вечера все дворцы, дома и домишки были заперты, и чтобы никто, под страхом быть арестованным, не отваживался ходить по улицам, и хотя еще был день — на это совсем не обратили внимания. По улицам расхаживали московские и польские отряды и задерживали встречных. И все это делалось для того, чтобы удобнее было отнять у нас арсенал ибо нечего и говорить, что наши войска, находившиеся в Варшаве не могли никоим образом оказать москалям сопротивления. Однако же москали опасались простого народа и на пробу устроили ложную тревогу, испытывая, не появится ли народ на улице — вопреки приказам хотя бы даже где горело. Случилось, что в то время, когда такой опыт сделан был москалями, т.е. был пущен слух, будто бы на конце Варшавы горел пивоваренный завод, чего на самом деле не было, простой народ не обратил внимания на распоряжение полицеймейстера. Затем москали постарались подкупить гетмана Ожаровского, дабы он отдал приказы командирам полков не отпускать солдат из своих команд, желая таким путем ослабить и уменьшить все команды, дабы они не были в состоянии защищать варшавский арсенал. И вот, гетман Ожаровский — верный слуга московский, а родины своей изменник, подкупленный москалями, велел распустить две части солдат, — хотя их и без того было немного, и лишь одну часть оставил для охраны арсенала. Но это еще не все. Гетман Ожаровский, верный слуга московский, а своей отчизны изменник, отдал командирам приказы, чтобы, когда поднимется в Варшаве тревога, вместе с москалями перебили невинных жителей. Ниже будет видно, кто нас об этом предостерег. Вот-то прекрасный защитник отечества! Мало того, что согласился на растерзание государства, но еще жаждал пролития невинной крови. В таких защитниках или — вернее — изменниках, в то время в Варшаве недостатка не было. Солдатам, отпущенным из наших полков, он не позволял оставаться в Варшаве, угрожая в противном случае посадить их под арест. И это ради того, что москали заняли все пути и этих бедных отпускных, шедших по дорогам, хватали и отсылали в свои полки. Одним словом, можно сказать, что был он добрым гетманом для москалей, а не для поляков, ибо первым дал сердечные доказательства своей должности. Тем не менее мы, обыватели и офицеры, насколько было возможно, потихоньку держали отпускных солдат. Они были для нас большою помощью и даже пригодились самому гетману для свиты… Но довольно об этом изменнике, я даже и писать не хочу об его прекрасном примере.

Теперь перейдем к другому изменнику, подобному же по заслугам для нашего любезного отечества. Приближались пасхальные праздники. Полторы недели оставалось до них, когда епископ Коссаковский предложил Игельстрому такой проект народного избиения. Пусть он пришлет к епископу, заведывающему варшавским духовенством, чтобы последний сделал распоряжение духовенству, начать богослужение в костелах в одно время, а именно в 8 часов вечера. Это для того, чтобы во время богослужения москали, сделавши внезапное нападение, отняли у нас арсенал, а потом немедленно окружили бы пушками все наши костелы вместе с находившимися в них людьми. И в тот час, как началась бы тревога, люди, понятно, перепуганные, устремились бы все разом вон из костелов, москали могли бы превосходно перебить всех. Игельстром принял этот проект епископа Коссаковского с особенным благоговением и даже не сделал против него ни одного возражения, а велел немедленно отдать приказание духовенству оповестить народ, что пасхальное богослужение начнется во всех костелах вместе, в 8 часов вечера, в чем ошиблись Игельстром и сей разумный епископ Коссаковский.

Но Бог не хотел такой огульной хвалы, которая, без сомнения, была бы насыщена кровью. Пусть каждый посмотрит — какую этот епископ-изменник хотел оставить прекрасную память в Польше. Если бы коронная гвардия почти вся пошла для парада (do assystencyi) в приходский костел (так назывался в простонародии костел Св. Яна (ныне кафедральный)), москали могли бы тогда очень легко забрать арсенал, потому что кто же бы его тогда защищал? Даже и солдат, которые были в приходском костеле, москалям очень удобно будет не только перебить, но даже обезоружить, а затем уже с народом сделать что угодно. Этот проект епископа Коссаковского, когда мы узнали об нем, изранил наши сердца тем, что хотя духовное лицо, а даже и внимания не обратил на такую страшную резню, которая, благодаря его совету нашим врагам, могла бы иметь место в храме Божием. Это тот епископ-изменник, который только тогда прибыл в Польшу, когда должен был согласиться на раздел страны, это тот самый епископ, который уже сам учинил убийство, приказав невинных бернардинов умертвить в храме Божием; кровь их и без того уже взывала к Богу о мщении, а он еще дополнил свою меру проектом относительно варшавских жителей. А вот я касательно самого его никакого проекта не сочинял, а однако же в состоянии был велеть его послать в верх (в подлиннике: poslac do gyory (повесить)) за интриги — за то, что он обманул престол, сенат и духовенство, а не знал о том, что один варшавский башмачник его победит, и даже в то время, когда он приказал перебить его собратий. Ниже увидим — какою погиб он смертью. Но будет уже об этом прекрасном прелате. Посмотрим теперь, как мы готовились к восстанию.

Когда я склонил всех старших цеховых, то сейчас же их обязал, чтобы каждый из них старался привлечь ремесленных старшин защищать нас, а мы с кс. Мейером и с Нецким отправились на заседание одних только офицеров, из которых каждый должен был выполнить нам присягу, ибо я боялся быть выданным вторично. Но Бог помог нам, тайна наша не была выдана. Хотя у меня во втором этаже стоял московский поручик, а даже и он совсем ни о чем не знал. Заседания наши происходили у меня на четвертом этаже, ежедневно, в продолжение трех с половиною недель, и хотя, правда, что мы постоянно собирались по ночам, тем не менее было чего опасаться, особливо мне, чтобы кто-нибудь не выдал.

Приближалось время начинать, а у нас, как назло, не было ни одного генерала, ни даже полковника, который бы встал во главе войск. Мы имели у себя только двух штаб-офицеров; на стороне революции были лишь одни субалтерн-офицеры. Равным образом и из обывателей у меня не было такого, который бы встал во главе последних. Так мы выслали ротмистра Пенговского, пользовавшегося доверием среди варшавян, ибо он уже бывал президентом, — встать во главе граждан. Но он не хотел принять этой сомнительной должности, опасаясь быть выданным Игельстрому И действительно, было чего бояться, хотя мы и знали о его мужестве, а равно и о том, что и сам он только и ожидал случая к началу восстания. Еще отправили мы из своей среды майора Зайглица и капитана Метельского к полковнику полка Дзялынского Гайману, прося его встать во главе военных. Но наш полковник только ответил уверением, что, как начнется восстание, он станет бить не своих, а лишь москалей; более ничего не сказал, боясь быть выданным, ибо, в таком случав, без сомнения, был бы отослан к своему генералу Дзялынскому, который уже был взят москалями в плен и отправлен в Киев, а вообще он был патриотом, — и так было чего бояться. То обстоятельство, что мы не могли найти военных и гражданских начальников, очень нас беспокоило, ибо откладывать долее мы уже не могли, не желая, чтобы москали нас предупредили. Шла уже последняя неделя перед Пасхою, которой москали ожидали с великим нетерпением, желая как можно скорее выполнить свой замысел. Тут я должен прежде открыть ту тайну, которую я узнал и благодаря которой начало нашей революции предупредило москалей.

Я был знаком с московским офицером, служившим в канцелярии Игельстрома, часто выпивал с ним, когда мы сходились. Пришел ко мне этот офицер утром во вторник (в 1794 г. Великий вторник падал на 3 (15) апреля) покупать башмаки для своей любовницы и, купив их, посоветовал мне забрать с собою жену, детей и из вещей что получше и выехать из Варшавы, хотя бы недели на две. Я спросил его из любопытства — зачем он велит мне выехать? Тут он начал мне передавать рассказы, что в Великую субботу в Варшаве произойдет великая резня; на что я ответил ему, что слышу об этом в первый раз. Тогда этот офицер начал мне обстоятельно рассказывать, каким путем предполагают москали отнять у нас арсенал, перебить его защитников и обезоружить находящееся в Варшаве войско, а если бы им это не удалось, — они не могли бы добыть арсенала, — то имели намерение приказать поджечь Варшаву и, что будет, возможно, прежде разграбить, а потом выйти из нее. (Очевидно, что этот фантастический офицер существовал только в воображении Килинского, буквально повторяя басню, выдуманную заговорщиками для народа. Ред.)

Прежде всего офицер этот спросил меня: знаю ли я о том, что пасхальная заутреня будет во всех костелах одновременно? Я ответил, что слышал, но для чего — не знаю. Он мне сказал: для того, что в то время, когда весь народ пойдет в костелы, а гвардия, по обычаю, соберется в приходском костеле, москали с пушками окружат все костелы и никого оттуда не выпустят, пока не отберут от нас, или не разграбят, арсенала, а для убеждения меня советовал пойти осмотреть орудия, которые были спрятаны вблизи костелов, и указал, в каких именно домах они были скрыты; чему я весьма удивился. Желая узнать от него еще более и за ту великую тайну, которую он мне раскрыл, я послал для него за ликером, и когда мы выпили по нескольку рюмок, от открыл мне всю правду, какие только средства предложены нашими поляками для истребления нас в Варшаве, при чем сказал мне, что такой проект предложил Игельстрому епископ Коссаковский относительно костелов; еще рассказал мне, что гетман Ожаровский отдал приказание польским командирам вместе с москалями бить народ, — о чем мы узнали только от этого офицера; также сообщил мне, что солдаты на Праге готовят и натачивают на нас шесть сундуков ножей; еще передал мне что Игельстром велел заготовить деревянные табакерки, величиною в полторы копейки, кои должны были иметь в средине сургучные печати; их предполагали раздать некоторым польским особам в Варшаве, дабы последние, предъявив их, не потерпели никакого вреда; кроме того мне рассказал, что в Варшаве в то время было скрыто 8000 москалей. Впоследствии мы узнали, что все, что только он сообщил, была совершенная правда. И я этого офицера не только поблагодарил тогда за эту тайну, но даже вечно буду ему благодарен, ибо через свое любезное предостережение он сохранил мне жизнь и ускорил начало нашего восстания.

Как только я с ним простился, тотчас дал знать своим собратьям, которые принадлежали к нашему обществу, и просил их сейчас же на последнее заседание, которое мы предполагали собрать в артиллерийских казармах, ибо у меня для столь обширного собрания не было места. С 8 офицерами мы поехали по Варшаве осматривать московские орудия, скрытые у костелов, о которых мне рассказал московский офицер. Мы нашли их, как говорил он, спрятанными в домах вблизи костелов. Это послужило для нас первым доказательством справедливости его слов. Далее я просил наших офицеров, чтобы они постарались разузнать о том распоряжении, если это правда, которое ожидалось относительно нас от гетмана, о чем еще наши офицеры не знали. Они тотчас пошли к коменданту и так усиленно его просили, что он никак не мог им отказать и должен был дать им прочитать распоряжение гетмана. Комендант делал это по секрету, но мы вынуждены были рассказать об этом каждому, дабы тем возбудить всех.

И действительно, когда мы сообщили всем содержание этого приказа, то к нам пристало очень много народа, ибо каждый, будучи перепуган, видел, что это не шутки. Таким путем мы узнали всю правду, убедились в справедливости того, что передал нам тот московский офицер; даже и те шесть сундуков ножей, кои были приготовлены на нас на Праге, мы позднее достали. (Как это правдоподобно: вооруженные войска для чего-то запасаются еще ножами!!! Ред. 1895.)

С наступлением вечера сошлись офицеры в казармы на последнее заседание. Я также с собою привел мастеров главнейших цехов. Отправляясь на заседание, мы не шли разом и шли не одной, а несколькими улицами, дабы нельзя было нас узнать. Это последнее заседание состоялось у поручика Кубицкого. Мы удачно сговорились и далее поклялись, что, даст Бог, начнем непременно в четверг, и тогда же назначили определенный час, именно — 4 утра, которого и должны были ожидать все, вооружившись. На этом заседании мы составили инструкцию для цеховых мастеров, на каких улицах они должны были встать с оружием. А так как порох еще не был перенесен из порохового магазина в ямы, то мы выбрали капитанов Роппа и Линовского, чтобы они, посредством своих солдат, ночью спрятали порох, дабы его не подожгли у нас москали. Итак, по окончании заседания, мы простились и разошлись по своим домам. И уже каждый думал о наилучшем вооружении для восстания.

Но не было у нас еще начальников. Офицеры в каждом полку выбрали старшего в чине офицера, но из тех, которые принадлежали к нашему сообществу, так как ни один из больших офицеров не хотел принимать участия в этой революции. Одни так поступали страха ради, чтобы не были выданными, другие боялись понюхать московского пороху, ибо им гадко воняло, а у нас нет недостатка в трусах, кои за большими чинами тянутся, а во время войны или сказываются больными, или бегут от нее. Офицеры, которых от каждого полка присутствовало на заседаниях по три человека, — и каждый раз разные, так как, по причине небольшого у меня помещения, более бывать не могло, — возвратясь в свои полки, немедля рассказали товарищам о том, что мы окончательно порешили между собою. Эти офицеры получили на последнем заседании указания, какими улицами идти на москалей, ибо мы, хотя понемногу, но однако по всем улицам их распределили, дабы народ был при них смелее. Так вот эти-то офицеры, вернувшись из заседания, тотчас рассказали другим, выбрали из своей среды командиров и принесли присягу; таким образом, в течение среды, они сделали все приготовления к битве на четверг. Только я, бедный, не имел никого, кто бы встал во главе простого народа. Дошло до того, что офицеры принудили меня; я должен был согласиться и таким образом сделаться виновником всей революции. Очень было мне трудно решиться на это, и что я мог делать, не зная никакой тактики? Тогда я думал, что только одна тактика может победить врагов, но после увидел, что это неправда, ибо те и с тактикою от нас спрятались, а мы и без тактики, — да остались. И вот я принужден был последовать тактике того собрата, сапожника-римлянина, который, без сомнения, так же, как и я, не знал другой тактики, кроме колодки, а разгромил врагов.

Когда дал мне Бог дождаться среды, я прежде всего пошел к исповеди, дабы Бог помог нам благополучно начать и окончить. Великая истина, что Бог не велел убивать ближнего, но что же оставалось делать, когда враги так хорошо думали о нашей шкуре, что, вероятно, она не осталась бы на нас целою. Итак, я должен был решиться, ибо, если без всякой совести враг может драть с меня шкуру, то почему же я не могу бить нападающих? По окончании богослужения, я, вместе с офицерами, обошел всех старших цеховых, давая каждому из них наставление, на какой улице встать, объявляя им определенный час и приказывая, чтобы каждый слушал выстрела из пушки, который должен был служить сигналом к началу, и в то время грянуть на врага, что и случилось, ибо каждый даже не спал, ожидая выстрела. Мы едва окончили наше приготовление к 11-ти часам ночи, ибо каждому надо было рассказывать самым подробным образом, чтобы он знал, что делать, а кого мы не застали дома, к тем должны были по нескольку раз ездить, дабы каждый был непременно уведомлен о том, когда мы начинаем. Когда, по возвращении в казармы, мы объявили другим офицерам, которые там нас ожидали, чтобы узнать, насколько охотно приняли граждане наши наставления, что приняты они хорошо и даже без всякой отговорки, то положительно они воспрянули духом от великого удовольствия. Но мы еще не имели никакого согласия с королевскими уланами, которые только что пришли в Варшаву 41 принесли присягу на верность королю. Правда, мы боялись поверить им наш секрет, чтобы они его не выдали. Однако Бог дал мне столько смелости, что я их в тот же самый вечер, в 12 часов, уговорил перейти на нашу сторону. Ниже увидим, как мне это удалось.

Еще будучи с офицерами в казармах, я припомнил, что у нас недоставало лошадей для перевозки орудий, и присоветовал им, что обозных лошадей свободных у начальника обоза (intendanta karowego) мы всегда можем взять, а было их 60 пар. При расставании с офицерами, я просил их дать мне достаточное количество зарядов для жителей. Они тотчас послали со мною 2 офицеров в цейхгауз, где уже находился офицер, который имел от нас распоряжение выдавать простому народу оружие и амуницию. Эти два офицера принесли мне из цейхгауза 6 000 зарядов и кремней для ружей. Те и другие были завязаны в платках, и я взял их с собою в карету. Везя это к себе, на дороге, у костела Св. Троицы, встретил я караул конных королевских улан и, увидя, наконец, ехавшего с солдатами офицера, закричал ему. что имею весьма важное дело, и попросил распить бутылку вина. Офицер начал отказываться, что он в карауле, но я упросил его, и он согласился: солдат отослал назад, а сам пошел со мною, коня же дал подержать моему извозчику.

Когда мы пришли, то я, налив себе в стакан вина и чокнувшись с ним, выпил, затем налил ему и тотчас начал говорить:

— Милостивый государь мой! Я знаю, что ты защитник нашей отчизны, ибо ты польский солдат, но скажи мне, знаешь ли о том, что завтра москали предполагают отнять у нас арсенал и солдат наших или обезоружить, или перебить, или, наконец, сжечь вместе с ними Варшаву. Я говорю это потому, что мы, простой народ, порешили защищать всеми средствами наш арсенал и наших солдат. А потому обращаюсь с просьбою, скажи мне — предуведомлены ли вы об этом, или еще нет? Мы уже в согласии с варшавским гарнизоном и только нам вас еще недостает, чтобы и вы встали на защиту нашего арсенала, а между тем завтра уже день, избранный москалями. Посему я от имени граждан прошу вас, милостивых государей, прийти к нам на помощь против наших врагов, не допустить до такого великого позора в Европе, чтобы мы потеряли драгоценную вещь — арсенал.

Когда услышал это поручик королевских улан, то прежде спросил меня, кто я такой, чтобы знать, как со мною говорить и где я живу? Я ему ответил, что я — мещанин и живу на рынки, напротив мостика (kładki).

Вторично меня спросил: как я называюсь? Я ему ответил, что называюсь я Игнатий Заблоцкий. Как то, так и другое я ему солгал, ибо я жил на Дунае, а прозвание мое не Заблоцкий, а Ян Килинский, опасаясь, чтобы он, зная мое имя и прозвание, не выдал меня. После этого он сейчас же подал мне руку в знак своего расположения и сказал, что сию же минуту поедет в свой полк и уведомит всех своих офицеров, чтобы они были готовы к революции, и тотчас поклялся перед Богом, положив палец на палец, что станет нам от души помогать, ибо это в такой же степени касалось их, как и нас, так как, если бы они не были предупреждены, то легко бы попали в руки неприятелей. Вот с какими словами обратился ко мне этот офицер.

— Гражданин! будь уверен относительно нас, ибо хотя мы принесли королю присягу на верность, но вижу, что король для того нас сюда препроводил, чтобы мы сложили свое оружие пред неприятелями, каковой несправедливости никто из нас не позволит себе сделать; предпочитая лучше рисковать смертью, чем быть обезоруженными публично в столице — мы станем с вами на защиту своей родины, — довольно мы уже терпим от москалей унижения, а затем, раз родился, раз и умру для моей отчизны. Теперь прошу тебя, объяснить мне: куда мы должны отправиться, когда и в каком часу начнется восстание?

Я, видя его говорящего с такою ревностью, подробно ему рассказал, чтобы, как только начнется день, лошади были готовы и чтобы они, если не хотят быть обезоруженными москалями, примкнули к солдатам полка Мировского, которые были к ним наиближе и которые готовы уже к битве; о часе же, однако, боялся ему сказать. Этот честный офицер за то предупреждение, которое я ему сделал, заявил, что будет по гроб мне благодарен и явится ко мне как можно раньше, Я был очень поражен его заявлением быть у меня, боясь… чтобы он меня не выдал.

Выпивши вино, мы простились, при чем он обещал мне немедленно рассказать обо всем другим и с этого момента готовиться к революции. Я сел в карету и поехал домой в час ночи. Как только, выбрал из кареты и перенес к себе заряды, тотчас взял бумаги и написал духовное завещание для жены и детей, желая сделать распоряжение касательно своего имущества, дабы после моей смерти не было между ними ссоры. И так, сделавши раздел между женою и детьми, положил завещание к жене на постель, чтобы она, проснувшись, прочитала.

Когда пробило три часа, я немедленно разбудил спавших у меня человек 200 с лишком, чтобы они ожидали выстрела из пушки. Я же, взяв в одну салфетку заряды, а в другую кремни, отправился наперед к городским солдатам и раздал их им, дабы имели чем обороняться, ибо у них кремней совсем не было, а пороху у себя они даже и не видели. Я тотчас распределил этих солдат по местам, а потом пошел к их вахмистру. Ему я также дал зарядов и кремней, приказав, под страхом смерти, чтобы, как только начнется тревога, он велел на ратуше трубить и звонить. Распорядившись там, я отправился к маршалковской страже (маршалковская стража — полицейская стража), чтобы и ей также сообщить о революции, так как их начальник строго запрещал об ней говорить; но я настолько был дружен с его солдатами, что ареста не боялся совсем; но, желая возмутить их, чтобы они строгих приказаний своего начальника не слушали, раздал им кремни и заряды и даже не по секрету, а явно им объявил, что революция уже начинается, и что этому и сам маршалок не в состоянии воспрепятствовать. Солдат я нашел более податливыми, нежели их начальника, ибо они со мною даже не спорили, но с радостью приняли от меня заряды, коих совсем при себе не имели. Затем я распорядился, чтобы тотчас, лишь только начнется тревога, не выпускали бы москалей, если бы они захотели пройти Новомейскими воротами (пункт, образуемый соединением теперешних улиц Подвале с Новомейскою), но чтобы вдали от ворот дали им отпор. Эти достопочтенные солдаты немедленно собрались заряжать оружие, ожидая моих приказаний. Таким образом и этих солдат, которых более всего следовало остерегаться, если не хочешь посидеть под стражею, я втянул в дело. Сделав распоряжение маршалковской страже, я немедленно послал своих людей обеспечить за собой набатный звон в костелах доминионов (Св. Яцка, на углу улиц Мостовой и Фрета), паулинов (на Длугой улице, ныне православный собор), приходском и бернардинов (на Краковском предместье, вблизи Замковой площади), чтобы сразу перепугать врагов. Пока я распоряжался, стало рассветать, но оставалось еще немного времени до назначенного часа, и я снова пошел к вахмистру, в ратушу, рассказать ему еще подробнее, чтобы он, как только начнется тревога, взял в свои руки московскую канцелярию, которая находилась на рынке. Но, пришедши к нему, я не застал его дома. Он пошел к президенту жаловаться на меня, будто я устраиваю в Варшаве бунт и что приносил к нему заряды и кремни. Вот-то добрый солдат! Я приносил ему, чтобы он сам защитился от смерти, если нас не станет защищать, а он пошел еще за то жаловаться на меня… Президент сейчас же отправился с докладом к королю, а его королевское величество немедленно послал генерала Бышевского с рапортом к Игельстрому.

Я, как только об этом узнал, вернулся к себе за орудием и, будучи в великом возбуждении, взял кортик ксендза Мейера. В это-то время пришел ко мне московский офицер, и я тем кортиком положил на нем начало. Успокоив его, сейчас же крикнул людям, чтобы последовали моему примеру и не жалели наших врагов. Тогда же тот самый улан, который меня уверил, что будет у меня возможно раньше, донес мне, что все королевские уланы соединились с солдатами полка Мировского и выезжают в атаку; только велели дать мне знать, чтобы я начинал. Я, будучи доволен тем, что Бог дал им привлечь и сердца тех, за которых мы боялись, не имея их за собою, сердечно обнял его за эту утешительную новость. Я ему сказал как можно скорее дать знать, что мы уже начали революцию. И вот я поднял крик, чтобы люди слышали и дал Бог, что как начал народ со всех сторон бить москалей, так тотчас и в набат ударили. (Первый удар в набат раздался с колокольни костела бернардинов, славившегося во всей Варшаве своим звоном; за ним отозвались и остальные костелы.) Против Игельстрома я приготовил лучшее средство — выставил против него сапожников и портных, а относительно Баура, который стоял на Нове-място (местность и площадь вблизи Вислы, соприкасающаяся с улицею Фрета), отдал распоряжение старшему мяснику Сераковскому, чтобы он взял его в свои руки. (Килннский разместил в окнах домов и на колокольнях умеющих метко стрелять людей из обывателей, так что батальон русских, двигаясь от Нове-място, прежде, нежели дошел до костела францисканов, потерял всех офицеров. На Свентоюрской улице встретили этот батальон варшавские мясники под предводительством помянутого Сераковского, имея при себе орудие. При приближении русских, по знаку Сераковского, был открыт огонь, и, когда первые ряды пали от картечи, инсургенты бросились с топорами и изрубили весь батальон.) Тут снова вылез мне мешать московский капитан, которого я сейчас же убрал, чтобы он не вывел своей роты против нас… Жена моя увидела, как я убил его, тотчас упала на землю и обмерла. Я видел это, но не имел времени приводить ее в чувство и помогать, хотя мне было необыкновенно жалко ее, ибо она была беременна и от этого перепуга могла и себя, и невинного ребенка погубить. Бросился я также на казака, который тоже вылез из дыры, и так ударил его по загривку, что он уже больше мужчин и женщин своею пикою не клевал! Тут моя жена схватила меня за руки со словами: «Что ты делаешь, дражайший супруг? На то ли тебя наговаривали эти приятели, чтобы ты убивал, дабы и самому быть убитым кем-нибудь? Вспомни только о наших детях, что ты, оставляя нас, и их, и меня хочешь сделать сиротами». Я ответил жене, что теперь уже не время об этом говорить, что нам нужно защищаться. Просил ее пойти домой и молиться Господу Богу. Но слова мои не помогли, и она никоим образом пустить меня не хотела, говоря мне: «Ты, муж, рискуешь погибнуть ради отчизны, а я вместе с тобою погибну ради твоей любви и потому не расстанусь с тобою до тех пор, пока или ты сам не вернешься домой, или пока я не буду убита вместе с тобой». Такое заявление жены почти возбудило во мне слепую злобу. Разумеется, должно было произойти столкновение с милейшею женою, если бы я не был в состоянии от нее отделаться, но я позволил себя убедить, вспомнив о шестерых своих детях, что, если нас обоих убьют, кто их станет кормить? И вот я должен был взять жену и отвести домой. Когда я ввел ее в горницу, добродетельнейшая моя жена опустилась передо мною на колени и заклинала меня не выходить никуда из дому. Я, поднявши ее от двери, чтобы удобнее было выскользнуть из комнаты, обещал ей никуда не выходить, а сам тем временем вынул ключ из двери, отодвинул от нее немного жену и удачно выскользнул, а жену с детьми запер на замок, так что она уже никуда не могла выйти. А я, вышедши из дому в 4 часа утра, назад пришел только в 5 вечера. Выбравшись из дому, я сейчас же побежал к Игельстрому — нельзя ли захватить его каким-либо способом… Но добраться до него не было возможности, ибо он уже был предуведомлен королем. В этом пункте наши дали залп из орудий по войскам. А я немедленно взял с собою несколько сотен людей и бросился с ними на Муранов (Муранов — одна из с.-зап. окраин Варшавы), где находилось пять московских пушек. Мы их так удачно отобрали от москалей, что последние и сами не знали, что это значит, так как в то время не имели еще никакого приказания бить нас; мы же, со своей стороны, также не умертвили ни одного москаля, а лишь обезоружили их: пушки и амуницию забрали, а их взяли в плен. Людей этих, вместе с орудиями, я завел к нашей артиллерии, а с нею мы разошлись по всем улицам, и уже шел безостановочный огонь как от нас, так и от москалей. Мы с капитаном Линовскнм взяли два орудия и завели их на Красинскую площадь, ибо Медовая улица в то время была переполнена москалями, и как дали по ним картечью только четыре раза, то много их пало, ибо они не ожидали от нас такого скорого приветствия. (Из этого можно заключать, что польские пушки были обращены жерлами к Медовой улице и выстрелы из них направлялись вдоль всей последней.) А как они сделали в нас залп из пушек, то из нас — 15 человек и 6 солдат, которые находились для пальбы при двух орудиях, — остался лишь 1 солдат и 8 людей, коими мы тащили орудия, кроме того убили у нас капитана. Впрочем, нам защищаться там не пришлось, ибо на нас напала московская кавалерия, и мы убежали с одним орудием, а другое должны были оставить, за неимением, кто бы его тащил. Улица была покрыта трупами, и надо было прежде ее освободить от них, а потом взять пушки, но мы положительно не имели для этого времени. Скоро к нам пришла на помощь более сильная артиллерия, и мы снова прогнали москалей и отняли свои пушки. Когда же москали нас прогнали вторично, то я, захватив с собою четыре пушки и несколько канониров, хотел попасть на Нове Място; но на Козьей улице (Kozia ulica — очень узенькая и длинная уличка, соединяющая Краковское предместье с Сенаторскою улицею) мы напали на москалей и счастливо их победили. Целая улица была покрыта трупами, так как москали не могли нигде укрыться. Там мы забрали у них 2 пушки и более 500 ружей. Оттуда я взял 2 больших орудия и перевез их к Новомейским воротам. Москалей же мы снова выгнали на Подвале. Отсюда я пошел к цехам обрадовать их, что мы отняли у москалей 7 орудий и очень много амуниции.

Возбудивши их дух, я взял с собою несколько сот человек и добрался с ними до арсенала. И там те, которые не имели с собою оружия, взяли его столько, сколько надо было. А Игельстрома добыть мы не могли, ибо вся Медовая улица была занята войском. Тем не менее мы очень ему помешали. Из многочисленных адъютантов, которых он посылал с приказаниями к войску, мы не пропустили ни одного, — всех убили. Благодаря этому, москали совершенно смешались, не зная, что делать, так как не могли дождаться никакого приказания. Мы так благоразумно поступили, что прежде прогнали москалей от их зарядов. Когда мы на них нагрянули, у них уже не было зарядов даже и для ружей, и они просили пардону. Мы велели им наперед сложить оружие, а потом от него отойти. А так как офицеры их не позволяли этого солдатам, то мы сделали несколько выстрелов. Солдаты, видя, что защищаться им нечем, тотчас сложили оружие, а сами встали на колени, прося у нас пардону. Бросившись на них, мы отняли оружие и пушки, а солдат отвели в цейхгауз. Что же касается офицеров, то так как они не хотели ни просить пардону, ни идти с солдатами, мы сейчас же перебили их на месте. Потом уже народ неимоверно сделался смел, хотя ни тактики, ни практики совсем не знал, на брюхе подползал к москалям и в них, как в уток, стрелял. Затем я направился с народом через Саксонскую площадь в тыл москалям, которые дрались с солдатами полка Дзялынского у Свептокржижского костела.

И если бы я не пришел с людьми на помощь дзялынцам, то москали непременно бы одержали над ними победу. Но мы, как только вошли в тыл, так и убили у москалей кн. Гагарина. Вот уж можно сказать, что кто не видел чуда, тот там, перед Св. Крестом (разумеется костел Св. Креста на Краковском предместье), мог его узреть: москалей было слишком 4000, а поляков — один лишь полк Дзялынского, в коем не было более 600 солдат, да и то разделенных на три части, по 200 человек.

Из них одни шли через Новый Свет (улица — продолжение Краковского предместья), другие через Тамку, а третьи шли около Трех Крестов (площадка перед костелом Св. Александра) на Саксонскую площадь. Но мы заняли необходимую для нас местность раньше. Они думали, что дзялынцы придут только одной улицей — Новым Светом, на которой москали очень хорошо приготовились, но не ожидали, чтобы те могли идти тремя улицами. И когда солдаты полка Дзялынского наперед пришли Новым Светом, москали так метко стреляли в них картечью, что отбросили дзялынцев к Трем Крестам и убили их довольно.

Когда приблизились эти две колонны, то более 5000 черни соединилось с ними и с величайшею поспешностью пошли через Конский Торг к Св. Кресту. Но чтобы они не попали на Краковское предместье, преградили им дорогу через Саксонскую площадь. Позднее подтянулась через Тамку еще третья колонна дзялынцев. Тогда начали мы бить москалей в три огня. Было тут чего посмотреть! Устроили они каре и после трехчасовой перестрелки с нами истратили все свои заряды. Тогда мы бросились на москалей и удачно побили их, а тех, которые остались, взяли в плен.

Тут не могу не вспомнить с благодарностью двух граждан, которые своею храбростью многих защитили от смерти в этом бою. Вот как это было. Один гражданин, хорошо вооруженный, взошел на колокольню Св. Креста, а другой залез в учебный дом (szulerhaus), находившийся против дворца Тышкевича. Они исключительно обратили внимание на московскую артиллерию, и когда какой-либо из бывших при орудиях канониров хотел зажечь фитилем порох, то они оба таких убивали, и так метко, что тот еще не доходил, как следует, до пушки, а уже был убиваем, причем и фитили гасли. Вследствие этого москали не могли стрелять из своих пушек. Пушек же у них было шесть, и немало бы из них была перебито людей, если бы не мужество этих двоих граждан, которых я видел своими глазами, но имен которых не называю, так как не знаю их.

Одержав победу над москалями, полк Дзялынского отмаршировал и выстроился перед королем Сигизмундом (т.е. перед памятником-колонной королю Сигизмунду III на ныне называемой Замковой площади), ожидая дальнейших приказаний. Из 600 дзялынцев едва осталась половина, много из них было убитых и раненых. Немало также было убитых и раненых москалями граждан. Уже после 3 часов москали были вытеснены из всей Варшавы. Удержались они только в четырех местах: у Красинских — во дворце, на площади и в саду, у капуцинов — в костеле, монастыре и в саду, на Медовой улице, против капуцинов, там, где жил Игельстром, и в Данцигском (Gdanskim) саду. Во всех этих местах наши войска с пушками окружили москалей и поделали в стенах отверстия для орудий. Видя, что нам уже не угрожает никакой опасности, я, оставив при нашем войске десять тысяч человек простого люда для наблюдения за москалями, поспешил на рынок взглянуть, что там делается.

Найдя и там полную безопасность, я немедленно отправил г. Кригера с другими гражданами к г. Закржевскому просить его от имени граждан, прийти в ратушу. Когда граждане пришли с ним, мы тотчас все отправились на Королевскую площадь и провозгласили Закржевского президентом Варшавы. Затем мы с президентом пошли в ратушу. Тем временем туда собралось множество граждан вместе с офицерами для избрания, до дальнейшего устройства народа, совета временного правления (Rady zastępczej tymczasowej), членом коего тогда же выбрали и меня.

Тотчас по избрании я был назначен на дежурство при короле, причем мне было поручено озаботиться об его безопасности, так как солдат тогда в замке при короле не было. Они вместе с народом стерегли москалей, чтобы те каким-нибудь образом не ушли, хотя по всем улицам Варшавы пылали огни, дабы это видели москали, если бы захотели ночью пробиться.

Получив помянутое распоряжение, я взял с собою знатнейших граждан, и мы отправились в замок. Здесь я расставил повсюду караулы и оставался при них всю ночь.

Юзеф Зайончек 

В пятницу, как только стало рассветать, я взял всех граждан из замка и пошел с ними разыскивать остальных москалей. Король и совет, видя, что москали уже не могут держаться, тотчас прислали трубача трубить сдачу, а затем были отправлены Игельстрому Закржевский и генерал Мокрановский с предложением сдаться на капитуляцию. Игельстром сначала объявил, что сдается нам, а затем ответил, что если королю, то сдается, а если временному правительству, то не сдастся. Король же наш не хотел и вмешиваться в это дело, а лишь говорил, что он о революции не слыхал и слышать не хочет. Снова, во второй и третий раз, Закржевский и Мокрановский ездили к Игельстрому с предложением сдаться. Это в продолжение нескольких часов занимало народ: ожидали ответа Игельстрома — захочет он сдаться или нет. И немало мы на этом потеряли: народ, будучи обнадежен, что капитуляция состоится, встречаясь с москалями, уже в них не стрелял, между тем москали открыли огонь и убили у нас несколько десятков неповинного люда. А когда Игельстром, после третьего раза, ответил, что на капитуляцию не сдастся, то мы, услышавши такой ответ, вдруг ударили на все пункты (разумеется, где держались русские). Игельстром же в великом страхе убежал на нескольких лошадях и то лишь благодаря тому, что нас обманул, будто сдается на капитуляцию, а сам тем временем переоделся в другое платье для побега, и в столь великом замешательстве народ не узнал его. (Рассказывают, что Игельстром бежал, ловко переодетый в женское платье своею любовницею-полькой.)

В пятницу, в 3 часа пополудни, мы окончили революцию совсем. Тем москалям, которые просили нас о пощаде и сложили оружие перед нами, мы давали пощаду и без всякого вреда отводили их в назначенное место. Игельстром убежал к пруссакам, которые пришли в тот же вечер на помощь москалям и находились в 4 милях от Варшавы. Но пока они пришли помогать, мы уже успокоили москалей. Пруссаки тоже получили от нашей артиллерии несколько недурных лозанов: выстрелами из пушек был убит не один десяток пруссаков. Пруссаки немедленно отступили от Варшавы и не беспокоили нас несколько недель. И так удачно окончилась наша революция.

II.

Несчастный и грустный случай, благодаря которому я попал в плен к пруссакам в 1794 г.

Представление генералу Вавржецкому и данное им поручение. — Килинский отказывается от намерения быть в Познани. — Встреча с семейством. — Лишения и невзгоды. — Решительность жены Килинского. — Совещание генералов. — Мнения их. — Ропот в войске. — Казаки захватывают Килинского в плен. — Бегство. — Килинский попадает в руки пруссаков. — Генерал Шверин. — Килинскому удается проникнуть в Познань. — Его арестуют. — Пересылка в Варшаву. — Остановка в м. Среды. — Пребывание в Конине. — Грубость немецких офицеров. — Остановки: в Кутно, Лепчице, Пустрже. -Ксендз и комендант-поляк. — Ночлег в Ловиче. — Генерал Меллендорф. — Встреча с пьяными прусскими офицерами. — В Сохачеве и Блони. -Гуманный комендант. — Прибытие в Варшаву. — Генерал Буксгевден. — Освобождение из-под ареста. — Условия этого освобождения.

По взятии главнокомандующего Тадеуша Костюшко в московский плен, на его место был избран Вавржецкий. (Генерал Томаш Вавржецкий командовал силами народной обороны с октября по ноябрь (18) 1794 года.) Когда я к нему явился в первый раз, он меня спросил: откуда я родом? я ответил, что из Познани. Вавржецкий сейчас же приветствовал мое мужество. Затем, после оказанных мне почестей, он вторично спросил меня достаточно ли меня знают в Познани? я ответил, что имею там двоих, хорошо устроившихся, братьев. Вавржецкий предложил мне сделать революцию в самой Познани. Желая услужить своему отечеству, я от всего сердца согласился на это, будучи уверен, что там есть у меня друзья. Тогда главнокомандующий дал мне приказание немедленно ехать туда, взявши с собою нескольких отважных лиц. Исполняя приказание, я тотчас же передал свой полк майору

(…) (Пропуск в подлиннике), выбрал 6 человек солидных и отважных, взял с собою, чтобы переодеться по-граждански, польское платье и выехал еще до прусской — вернее прагской — атаки.

Когда я доехал до какой-то деревеньки на р. Пилице, милях в 6 от Варшавы, услышал страшный пушечный гул. Из любопытства я послал своего адъютанта в Варшаву узнать, что случилось. Адъютант привез мне печальное известие, что москали взяли Прагу, что Варшава им сдалась, что он видел огромное число убитых и что на Праге, при окопах, все пушки — а их было 117 — у нас отняты.

Признаюсь, я не мог удержать слез по поводу такой потери, которая была для нас невознаградима после того, как силы наши были уже ослаблены вследствие утраты Костюшко с несколькими тысячами войска, погибшими на поле битвы. Тогда я вынужден был вернуться назад.

Желая узнать, какие меры предпримет главнокомандующий и куда мы должны направиться, я приехал в свой батальон, который уже имел приказание идти под Мокотов (деревня с восточной стороны Варшавы), ибо там стянулись все войска с остатком орудий, которых еще было 70, не считая тех, что были у князя Иосифа (Понятовского — племянника короля). Узнав, что главнокомандующий к нам не вернулся, на месте распустил солдат, в числе коих было и 200 моих, откомандированных для конвоя пушек под Сохачев. Из-под Мокотова мы собрались в дальнейший путь, как бы в землю обетованную. Подобно евреям, которые ее искали, а найти не могли, и мы тогда предполагали идти, а не знали куда, ибо немедленно подошли к нам прусские и цесарские войска, а москали переправились под Гурой (Gora) с тем, чтобы нас всех окружить, хотя наши потрепали их на переправе. Впрочем, это ничего не значило: мнения генералов, как увидим ниже, были трояки.

Я же тем временем послал в Варшаву за женой и детьми, боясь, чтобы они не сделались жертвою той лютости, которую проявили москали на Праге. Моя жена забрала с собою детей, мать-старуху и что было лучшего из домашних вещей и выехала, заливаясь слезами. Дом (на Дунае, под № 145) она оставила на Божью волю, так как из него уже все выехали, опасаясь, чтобы москали не отомстили мне на моем доме. Жена была в то время беременна и на дороге родила сына. О, как неприятен и даже не безопасен был для ее жизни этот случай! Можно сказать, что ее спасло лишь милосердие Божие: никакой помощи в своем положении она не имела, а в Варшаву боялась воротиться, ибо тогда шел к Варшаве с войском генерал Суворов.

Двинулись мы с войском к Нове Място. Там меня догнала моя жена с детьми. Мне было весьма прискорбно видеть ее, сильно больную, с детьми, тем более, что невозможно было предоставить ей никаких удобств, по причине москалей, которые шли следом за нами, вследствие чего мы должны были идти как можно скорее. А тут еще как на зло стояли большие холода и даже шел снег с дождем. Дети мои все были очень легко одеты, не было никакой возможности купить им есть, и они плачем своим от холода и голода терзали мое сердце. Несчастие нас преследовало: лошади наши уставали, так как мы не могли достать для них корма и принуждены были двенадцатифунтовые орудия закапывать в землю, а амуницию жечь. Видя слабость жены, я хотел оставить ее с детьми в Нове Място, но она не желала там оставаться и говорила мне: «Дражайший супруг! Ежели Богом назначено мне умереть в этом положении, пусть умру я на твоих глазах, как я поклялась не оставлять тебя до смерти; при тебе мне приятнее будет расстаться с этим светом; ведь я сама вижу, что неприятель идет за нами, но что же делать? — я бы беспокоилась о тебе, а это в моем настоящем положении могло бы еще ускорить смерть; еще вспомни, что если бы я здесь осталась с детьми и умерла, то кто же бы умилосердился над ними? — остались бы они круглыми сиротами, а то, что я захватила с собою — у них бы отняли: я сопрягаю все свои нынешние страдания с страданиями Спасителя (Iezusa mego) моего и ради святейших ран Его жертвую всеми моими несчастьями и ныне хочу перенести вместе с тобою все невзгоды». Что же оставалось делать? Должен был купить и припрячь коня, чтобы спешить вперед армии. Велел жене хорошенько приготовиться в дорогу: чтобы ей с детьми тепло было сидеть в колясках и чтобы они не оставались в дороге голодными. Все приготовивши, отправил их вперед армии в Конек, а сам остался, ожидая приказаний, так как генералы имели совещание с главнокомандующим о том, что предпринять, потому что курьеры один за другим были присылаемы королем с предложением сдаться москалям. Выше я упоминал о несогласных мнениях генералов; здесь скажу подробнее, каковы именно они были. И на этом совещании генералы не могли согласиться между собою. Одни хотели идти и отдаться цесарю, другие — пройти через Галицию и передаться французам, или идти в Великую Польшу, прогнать оттуда пруссака и защищаться до конца, так как войска еще оставалось около 30 000, да в Великой Польше можно было собрать столько же. Это было мнение самых благомыслящих патриотов. Третье же мнение было таково: воротиться в Варшаву и начать с Москвою переговоры об разоружении! Действительно, переговоры эти были необходимы, когда уже Варшава попала в московские руки. По окончании совещания, нам было объявлено, что пойдем двумя дорогами через Верхнюю Силезию (Górnym Szłąskiem) и Великую Польшу. Я, разговорившись с генералом Мадалинским, когда он мне сообщил, что направляется в Великую Польшу, сказал ему, что я пойду вперед и в самой Познани сделаю революцию, когда он приблизится с войском. Сговорившись, я поехал в Конек, чтобы оставить там жену и, переодевшись, отправиться в Познань. Но когда я приехал в Конек, застал там огромную перемену в войске. Оно не хотело идти дальше. Полкам не было заплачено за полмесяца жалованье, кроме того, по причине недостатка в продуктах, они мало получали пищи, затем стояли холода, а многие солдаты не имели ни плащей, которые бы защищали их от беспрерывно падавшей несколько дней изморози, ни сапог, чтобы могли быстро идти по льду, окрепнувшему после дождя, а сверх того, даже и за деньги нельзя было добыть куска хлеба, не говоря уже о тех бедных, которые и гроша не имели.

Таким образом слишком 4000 человек сложили тогда оружие и не хотели слушаться своих командиров, хотя москали тут же шли за ними, главнокомандующий же уехал вперед, в Ра-дошицы, не зная о том, что творится. Когда приехал в Радошицы бедный главнокомандующий, то войско не только не хотело идти далее, но даже на глазах его разбило кассу с деньгами и поделило их между собою. Смело могу сказать, что такое распоряжение было не хорошо, то есть, что солдаты не получали платы, или, например, то, что хотя достаточно имели волов, но лучше хотели (очевидно, автор говорит о полковых командирах), чтобы их москали забрали, нежели дать своим. Грустно это для благомыслящих патриотов, как, например, для меня самого, который все свое хозяйство потерял и немало своего собственного достояния растратил. Залился я слезами. Забрал жену с детьми и двинулся к Петрокову, ибо в ту сторону потянулась кавалерия Мадалинского. Я надеялся, что мы пошли в Великую Польшу. Но не отъехал я — может — от города и 5 стадий, как казаки выскочили из лесу и воротили меня обратно в Конек. Там отвели меня к полковнику Денисову, объяснив, что меня схватили. Денисов приказал мне, под конвоем казаков, ехать в Варшаву.

К ночи мы приехали в деревеньку и остановились у мужика. Там я простился с больною женой и велел, ночью, так, чтобы казаки не видели, оседлать мне пару коней, дал тому человеку, который поедет со мною, плащ и шубу, а на себя надел три рубахи и жупан, оставил с женою своего адъютанта, поручив ему отвезти ее в Варшаву, при чем просил его называть ее своею фамилией, дабы москали не знали, что это моя жена, ибо, в противном случае, могли бы отомстить, вместо меня. Простившись с женою, я вышел вон, будто бы за нуждою, вскочил на коня и ускакал от казаков. Когда наступил день, я со своим человеком был от них уже за две мили и велел покормить лошадей, ибо они ночью мало ели. В тот же день я отъехал десять миль. Этот первый день прошел для меня счастливо, я не видел из военных никого, но на второй день я наткнулся на обоз москалей, которые стояли за деревней. Счастье для меня было, что лес находился не далеко, ибо казаки, коих гналось за нами несколько, заклевали бы нас. Но мы из их рук убежали, а наткнулись на пруссаков, которые в это время ехали в Могильнину за зарытыми там нашими пушками. Обошлись они со мною хорошо и отвели нас к своему генералу. Генерал спросил, — откуда я еду? — я ответил, что из Варшавы; вторично спросил меня — кто я такой? — я ответил, что тамошний обыватель. Еще спросил меня — куда еду? — ответил, что еду в Познань, и прибавил, что там у меня — братья. Я просил его выдать мне паспорт. Генерал сказал мне, что паспортов он никому не дает, а велел мне ехать в Петроков. В это время привели к нему 18 наших солдат. Когда я выходил от генерала, один из них крикнул мне: «Как поживаете, господин полковник?» Генерал, услышавши это, немедленно меня воротил, пригласил этого солдата и спросил его, знает ли он меня? Тот ему ответил, что я полковник 20-го полка. Генерал приказал приставить ко мне караул на дворе и даже еще под открытым небом. Я должен был оставаться там три часа, — а в то время, как на зло, шел большой снег с дождем — и в то же время сгорать от стыда, что не сказал ему правды.

Через три часа отослали меня с 16 польскими солдатами, под прусским конвоем, за 4 мили в большой отряд, и я должен был не ехать, но идти пешком, вместе с другими, а мой человек вел за мною лошадей.

На другой день, в 9 часов утра, мы достигли большего отряда как раз в то время, когда генерал Шверин должен был, согласно приказанию, двинуться к Петрокову и войска уже были готовы к походу.

Когда мы пришли, тотчас нас всех загнали в конюшню, и там я сидел до тех пор, пока войска не двинулись с места. Офицер, который привел нас, скоро отдал рапорт генералу Шверину и немедленно приказал выпустить нас из конюшни. Я выходил последним, ожидая, чтобы мой человек не оставил в конюшне лошадей; в это время прибежал ко мне солдат и велел мне выходить как можно скорее. Я его просил немного подождать, пока наложить на коней мундштуки.

Не мог его упросить, а он еще дал мне проклятым прикладом в плечи так сильно, что кровь у меня пошла носом и ртом. «Вот тебе, бедный поляк, свобода и независимость» — подумал я в тот час, а что — до равенства, то оно было самое близкое, ибо мы со скотом вместе были загнаны в конюшню. В то время когда нас выводили из конюшни, приехал генерал Шверин и сейчас же спросил: который тут полковник? Я отозвался, что я; а у меня в то время текла кровь, и он меня спросил: что со мною, что кровь у меня течет? Я объяснил причину Генерал приказал дать солдату 30 палок за то, что он меня обидел.

Этот же генерал настолько был ко мне благосклонен, что велел мне и моему человеку сесть на коня и ехать с собою три мили; при этом мы очень деликатно разговаривали. А когда мы приехали на ночлег в местечко, он тотчас приказал дать мне удобное помещение и даже пригласил к себе на ужин. Во время ужина приехал к нему курьер с приказанием обождать три дня. Он мне велел ехать в Петроков, где я получил бы паспорт и стал бы свободным.

Но едва наступил день, как генерал сам был арестован и отправлен в Берлин за то, что выпустил Мадалинского из Бромберга со всею прусскою добычею, которую Мадалинсий взял в Бромберге. Видя, что все офицеры растревожились и даже растерялись, я никого не просил о разрешении выезда, а сел на коня и поехал уже не в Петроков, а прямо в Познань. И так удачно проследовал в Познань, не встретив на пути ни одного пруссака. В Познань я прибыль в 8 часов вечера 17 декабря. Остановился я на Длугой улице, у Войцеха Навишевского.

В тот же вечер мы, несколько человек, провели совещание относительно устройства восстания, где Мадалинский подойдет к Познани. На утро, в 8 часов, приехал в Познань г. Домбровский. Я виделся с ним и спрашивал его о Мадалинском. Он уверил меня, что все войско сложило оружие, а Мадалинский поехал к цесарскому кордону. Итак, наше намерение касательно возбуждения восстания совершенно рушилось. Тем временем пруссаки узнали обо мне и стали меня искать в Познани. Я, как только об этом узнал — немедленно взял с собою нескольких мещан и пошел явиться к коменданту. Мещан я взял для того, что комендант совсем не умел говорить по-польски. Пришли мы к нему по смене караула и застали его дома. Он начал меня спрашивать: действительно ли поляки сложили оружие? Я поспешил уверить его в этом и прибавил, что я потому и приехал к моим родственникам. После многих вопросов он объявил мне, что я арестован и что он счастлив, что удалось достать такую важную личность, ибо — присовокупил он — в настоящей польской революции нет никого выше четырех лиц: Костюшко, Мадалинского, Килинского и Ясинского, и что потому он должен донести своему королю и московскому генералу Суворову о пребывании моем здесь, в Познани. «Вот, свободный поляк! — подумал я тогда себе, — куда бы ты ни приехал — везде тебя терзают с твоей свободой»… Мещане ходатайствовали перед комендантом о разрешении свободного для меня ареста, ручались за меня и обещали представить меня ему по каждому его требованию. Он не отвергнул их просьбы. Дал мне в караульные солдата, чтобы тот сопровождал меня и мне прислуживал. Хотя я и не охотно принял эту его вежливость, но что мог сделать; лишь поблагодарить его и за то. Еще он сказал мне, чтобы я во время смены караула постоянно находился дома. Поклонившись ему, я вышел.

На следующий день он прислал за мною унтер-офицера, приглашая меня к себе, в ратушу, так как был при смене караулов. Там он сказал мне, что имеет для меня комнату и что я буду сидеть на гауптвахте, при чем велел своему адъютанту отвезти меня в офицерское помещение. Тем не менее, он позволил мне бывать всюду, где я захочу, а также разрешил и ко мне приходить каждому, в продолжение двух недель, что я сидел. Когда жители узнали, что я посажен на гауптвахту, тотчас собралось их несколько человек и, пришедши к коменданту, дивились, что он так скоро изменил своему слову. Тот немедленно велел позвать караульного офицера и приказал ему, чтобы не запрещал никому приходить ко мне, равно как не препятствовать и мне выходить; объявил также жителям, что предоставляет мне всевозможные удобства в отношении пищи и питья.

Жители поблагодарили его за такую предупредительность и просили разрешения присылать мне, пока я буду в аресте, обеды. Это он им охотно позволил. Тем не менее комендант боялся. Он приказал зарядить пушки и поставить их пред гауптвахтой, ибо очень много господ и обывателей бывало у меня и днем и ночью.

Во все время моего пребывания там я пользовался большими удобствами, но не от пруссаков, а лишь от обывателей познанских. Но вот прибыли курьеры с письмами от прусского короля и от Суворова из Варшавы. На другой день меня вывезли. Для того чтобы меня народ не отбил, было назначено в конвой 15 гусаров при одном офицере. Конвойные мои положительно обходились со мною, как с неприятелем; когда мы отъехали от Познани с милю, они обыскали меня, подозревая, будто я имею при себе нож. И хотя его при мне не нашли, но те деньги, которые имел при себе, 2850 злотых, все у меня взяли. Когда же я не соглашался их отдать, то мне сказали, что их отдадут мне на последней остановке. Я поверил офицерской чести, что они будут мне возвращены вместе с моим патентом (говорится, вероятно, о патенте на звание полковника, выданном Килинскому генералом Костюшко), который был отобран у меня в Познани. Взявши патент, запечатали его вместе с письмом к генералу Суворову.

Когда мы приехали на первую стоянку в Среды, поместили меня на гауптвахте, а офицер отправился к местному коменданту сдать пакет, после чего немедленно поехал в Познань. Когда комендант пришел ко мне, я его спросил: отдал ли ему офицер, при сдаче пакета мои деньги? А этот мерзавец ответил мне, что они совсем мне не будут нужны, так как скоро меня привезут в Варшаву и там сейчас же повесят. Вот какой он дал мне прекрасный и утешительный ответ, который меня немало смутил.

Во время этой милой беседы подъехала повозка, и комендант приказал мне отправиться в Конин. Когда я сел в повозку, сошлось довольно тамошних обывателей, желавших узнать, кто я такой. Узнав, что я пленный, они горько оплакивали мои несчастья, которые я должен был переносить ради своей отчизны, так что мне было невыразимо жалко смотреть на этих добродетельных людей, у которых положительно слеза слезу вышибала из глаз. Тут подошел ко мне президент и спросил меня: ел ли я? Я ему ответил, что не ел. Он тотчас пошел к коменданту и просил его приказать задержать меня немного, чтобы я съел обед, и когда упросил его, то взял меня к себе, и я у него отобедал. Женщины, — чтобы я не рассчитывал на прусские обеды — наносили мне на дорогу колбас, полгенсков (копченая гусиная грудинка), уток, масла, сыру, хлеба и доброй водки. Когда я выезжал из этого местечка, очень много народа провожало меня с таким великим плачем и сожалением, что — признаюсь — я не видал более привязанных людей.

В 7 часов вечера мы остановились в Конине. Здесь меня отвели к полковнику. А этот невежда и осел приказал отвести меня, под конвоем, на гауптвахту. Там меня до крайности возмутили как офицеры, так и генералы. Вот как это было. Пришли ко мне офицеры со своим полковником-ослом и стали меня спрашивать: где Костюшко? Я ответил, что он в плену у москалей; затем спросили: где Мадалинский? Я ответил — не знаю. Осел-полковник сказал: мы приготовили для Мадалинского виселицу, на которой вы оба были бы повешены, только счастье для тебя, шельмы, что генерал Суворов тебя у нас выпросил, впрочем, если не у нас, то в Москве вы оба, вместе с Костюшко, будете повешены. А немецкие офицеры как только не ругались: поляки шельмы, собаки, живодеры, воры.

Помысли каждый, каково это переносить для моего патриотизма и не только для моего, но и многих других, кои вынуждены страдать за свою родину! Но это не конец бесчестию. Полковник ради большего презрения, что я по ремеслу башмачник, велел отвести для меня квартиру у самого бедного сапожника, у которого в это время умерла жена, и приставить ко мне 8 солдат. Я думал, что на этом кончится, но он привел ко мне еще горших ругателей — оскорблять меня. Издевательства надо мною продолжались до 12 часов. Наконец, оставила меня эта омерзительная и бесстыдная немецкая толпа, излив на меня свою проклятую злобу без всякой причины. Она так меня разозлила, что, будь у меня под рукою кусок железа, я половину бы немцев перебил. Но только то было мое несчастье, что я на них ничего подходящего не имел. Тогда я лег, чтобы хотя немного заснуть. Но как солдаты начали петь и кричать «виват поляки!», то и спать мне не дали.

Когда Бог дал дождаться дня, приехала повозка и меня отправили в Кутно, а оттуда в Клодаву. Там я немного отдохнул. Местные жители, узнав о моем приезде, приходили навестить меня, при чем имели очень печальные физиономии по причине несчастий, постигших поляков. Переночевавши тут, на утро повезли меня в Ленчицу

Здесь мне дали отдельное офицерское помещение, в коем я имел хороший ночлег. Президент города, узнав обо мне, немедленно пришел спросить, не надо ли мне чего, прислал мне ужин и постель и потом пришел ко мне с приятелями, захватив с собою несколько бутылок доброго вина. Пробыли они у меня до 12 часов ночи. Этот же добрый гражданин приказал принести мне на дорогу хорошего ликеру, а ксендз велел испечь для меня цыплят и сам принес их в 6 часов утра. Сей ксендз был такой великий патриот, какого только можно себе представить. При посещении меня он мне рассказал о своей партии из друзей, которую он приготовил на пруссаков, ожидая только приближения нашего войска к Ленчице. Он доказал свое расположение ко мне тем, что когда отправляли меня из Ленчицы в Лович, он не щадил своих ног для моих проводов, а расставанье наше — были одни лишь обильные слезы о падении несчастной родины нашей. По выезде из города офицер получил новое распоряжение везти меня в Пустрж (Pustrz).

Сюда я приехал в 6 часов вечера. Поместили меня на гауптвахте вместе с прекрасной компанией наших великополян-инсургентов, которые возвращались домой и там были заарестованы; к нам был приставлен значительный караул, так как пруссаки опасались, чтобы мы не напали на них. Утром на другой день ко мне пришел местный комендант, очень вежливо со мною разговаривал и пригласил меня обедать к себе, а тех великополян отослал в Познань. Когда жители узнали, что я тут, сейчас же пошли к коменданту просить его разрешить им видеть меня. Он немедленно дал разрешение. Прислал ко мне своего адъютанта, который просил меня пройтись с ним по городу, при чем мне объяснил, что жители ходатайствовали об этом, чтобы иметь возможность видеть меня. Битых три часа гуляли мы по всему городу, причем обыватели с удовольствием меня рассматривали, а потом мы пошли обедать к коменданту. Могу засвидетельствовать, что этот комендант, единственный честный пруссак, оказывал мне большое внимание и весьма сожалел, что передает меня в руки москалей. После обеда пришли к коменданту несколько человек обывателей, принеся с собою корзину вина, и просили его, чтобы он меня еще не отправлял. Когда он согласился, подарили ему вино и снова просили его позволить провести со мною время. Комендант настолько был к ним снисходителен, что не только удовлетворил их просьбу, но даже и сам с ними пришел и пробыл у меня до 2-го часа.

На другой день в 10 часов утра, снарядили меня в дорогу под значительным конвоем гусаров. Собрание людей при этом было большое, и я хотя простился с ними, однако они провожали меня до Ловича, куда мы прибыли вечером. Офицер отрапортовал генералу о моем прибытии и спросил — где меня поместить. Генерал распорядился поместить меня на гауптвахте и строго приказал караульному офицеру хорошенько меня стеречь, прибавив: это тот, который наиболее безобразил в Варшаве во время революции. Вот уж действительно меня хорошо стерегли! Когда я даже выходил за нуждой, то и тогда меня сопровождали солдаты с саблями наголо и даже держали за полы платья, чтобы я не убежал. Здесь же я имел такой ночлег, какого никогда в жизни не имел. Я должен был лежать по средине избы на голых досках, а надо мною сидели 8 солдат, с обнаженными саблями, по 4 с каждой стороны, и кроме того держали меня за одежду со всех сторон, ругая меня при этом самыми мерзкими словами. Признаюсь, целую ночь сдавалось мне от того смраду, в котором я находился, что я — в аду. Смрад же этот был троякого рода во 1-х, от горелки (плохой сорт водки), во 2-х, от трубок, а в 3-х, от того, что необычайно п… надо мною. Когда же я хотел встать или поворотиться на другой бок, то не давали, грозя мне словами: ты, ферфлюхтер-поляк, если будешь шевелиль, то мы будем рубил на куски и не будешь щадиль. Не раз мне пришло в голову: что дождался ты, бедный поляк, прекрасной свободы, неприкосновенности и независимости, которая едва не встала костью в горле. Когда Господь Бог дал мне дождаться дня, мне показалось, что я на свет родился. Когда выпустили меня из рук немцев, я хотя немного мог расправить свои, уставшие после ночлега, кости. Но вот прислал за мною генерал Меллендорф, требуя к себе. Сорок солдат, при двух офицерах, окружив меня, как какого-нибудь разбойника или преступника, привели к нему. Когда мы пришли, тотчас спросил меня бесстыдный генерал: для чего мы не сдавали Варшавы в руки пруссаков? Хотя я и был в их руках, но от его глупого вопроса невольно рассмеялся и правду ему сказал, что мы, поляки, не для того начали войну, чтобы отдать страну в руки неприятелей, но для того, чтобы отнять ее из их рук и их, как разбойников и грабителей, выгнать из нее. Потом спросил: знаю ли я, для чего меня везут в Варшаву? Я ему ответил, что еще не знаю, а как там буду, то узнаю. Он мне сказал, что для того везут меня, чтобы повесить и что мне на виселице дадут в руки колодку, чтобы я занимался своим ремеслом. Обрати каждый внимание: сколько должен честный поляк терпеть от глупых немцев! Из-за того, что я из башмачника сделался защитником своей родины, вынужден переносить величайшие оскорбления. А как он приказал мне дать ответ, то я ему с величайшею поспешностью ответил, что для меня почетно быть повешенным за защиту родины. При этом я его спросил: если полковники будут повешены, то какое же наказание будет для генералов? Он мне ответил, что будут вырезывать из кожи ремни. Я, увидев тогда старика-немца и с ним офицеров, сказал им: милостивые государи! помните, что когда вас будут награждать чинами полковника или генерала, то вы их отвергните, ибо полковники будут повышены, а у генералов станут из кожи вырезывать ремни. Офицеры эти немало посмеялись над своим глупым генералом. Он, видя, что смеются над ним, прибавил, что такое наказание будет для одних только поляков, а не для других. На это я ему ответил, что уже живу на свете 34 года, а не слышал в прежнем королевстве, чтобы постигало первых военных чинов такое наказание, какое практикуется у младшего из королей, — короля прусского. Тогда этот подлый генерал, видя, что я ему серьезно отвечаю, спросил: как я смел взять саблю в мои сапожничьи руки, когда ношение ее составляет принадлежность одних только дворян и знатных особ, и для чего я не воевал потягом и колодкой? На это я ему ответил, что если бы с ними я воевал потягом и колодкой, то всем бы пруссакам, находившимся под Повонзками (Варшавское предместье, известное своим кладбищем), загадил дворянство, а в таком случае чем бы они смыли это нестираемое пятно потяга и колодки? А что касается сабли, то на это я ему ответил так: правда, что сабля для меня дело неподходящее, но позвольте, ваше превосходительство, в мои руки одну саблю, и я покажу, как бьют варшавские сапожники, и уверяю, что ты сам будешь удирать передо мною так, что от великого страха не попадешь в Берлин, ибо тебя сапожничья рука так же здорово потреплет, как и дворянская. Его очень удивило, что я ему так храбро, без малейшей боязни, отвечаю, как будто бы я не арестован, и признаюсь, что если бы у меня было под рукою какое-нибудь оружие, то, несмотря на последствия неминуемой погибели, я всех этих немцев так бы потрепал, что только бы пыль за ними пошла.

Надругавшись надо мною, сколько душе было угодно, генерал этот приказал мне отправиться в Сохачев. Во время пути туда встретились мы с двумя прусскими офицерами, ехавшими в Лович. Узнав от конвойного, кто я такой, они бросились ко мне и хотели отлупить меня своими саблями. Я, видя это, схватил с воза клоницу (Kłonica кол, одна из составных частей польского воза) и приглашал подойти к себе. Но ни один ко мне не хотел приблизиться, увидев, что я с ними не шучу. Сопровождавший же меня офицер, заметив, что эти два офицера были пьяные, начал серьезно выговаривать им, зачем они обнажили на меня сабли, и даже сказал, что если бы который-нибудь из них ударил меня, то он вынужден того арестовать. Тогда немцы спрятали свои сабли, а я воткнул в воз клоницу; впрочем, они обругали меня, сколько хотели.

По приезде в Сохачев меня сдали на гауптвахту, в солдатское помещение, где был необыкновенный смрад от тютюну. Сюда потом пришли ко мне офицеры, велели меня обыскать — нет ли у меня при себе ножа, а после самыми мерзкими словами меня обругали, когда же выходили, то положительно каждый на меня плюнул. Обиды эти довели меня до такого раздражения, что я всю ночь оплакивал свое бедственное положение, будучи всюду обесчещен и осмеян немцами; а между тем ни один из них не спросил — ел ли я что-нибудь, так что если бы обыватели не позаботились накормить и напоить меня, то я должен был бы с голоду умереть, ибо денег при себе не имел: они были у меня отобраны, когда я выехал из Познани. Эта ночь в Сохачеве показалась мне годом. Во-первых, мне было холодно, а во-вторых, я был очень голоден, так как целые два дня ничего не ел и хотя просил есть, но немцы только отвечали, что morgen frueh будешь essen, господин поляк (Morgen frueh essen — немецкая поговорка — совсем не дадим есть). Когда дал Бог дождаться дня, пришла за мной повозка без соломы, с одними голыми досками, не взирая на то, что стоял крепкий мороз. Отправили меня в Блонь. Дорогой я так озяб, что зуб на зуб не попадал и ног под собою не чуял, и когда мы приехали в Блонь, то от сильной стужи я не мог сам стоять на ногах и солдаты должны были отнести меня в избу. Немедленно пришел ко мне комендант и, увидев меня, дрожащего от холода, тотчас приказал отыскать теплое помещение и отнести меня туда. Хотя он и говорил со мною, но я совсем не мог ему отвечать от страшного дрожанья. Тогда этот честный и гуманный комендант сейчас же приказал принести для меня от себя горелки, дал мне выпить бокал, чтобы разогреться, и сам оставался при мне, пока я разогрелся, а потом со мною очень учтиво разговаривал. Я, видя большую учтивость его, стал рассказывать ему о своем мучительном путешествии от самой Познани и о всех своих оскорблениях, которые я вынужден был переносить от прусских офицеров, чему он очень дивился, но при этом и сам мне сказал, что немцы так сильно не терпят поляков, как соль — глаза; сознался, что он сам поляк и что сам немало ненависти от немцев испытал на себе, так что даже едва не решился во время войны перейти на сторону поляков, но не имел возможности, так как находился тогда в глубине Пруссии. Тем не менее, он настолько был честен, что сильно плакал при мне над несчастной польской участью, сожалея великое наше падение. Желая, чтобы я отдохнул от мучительного путешествия, комендант удержал меня у себя до следующего дня, приказал принести мне обед и ужин и сам пришел ко мне со своими офицерами, утешая меня в моей столь великой печали: что везли меня из одних неприятельских рук в другие. Офицеры же, пришедшие с ним, стали надо мной издеваться и, хотя комендант просил их прекратить надо мной насмешки, но это не помогло, так что он, рассердившись на них, приказал им меня оставить, а сам еще довольно долго пробыл со мною. На утро он велел заехать за мною повозки и отослал меня с конвоем и одним офицером в Варшаву. В Варшаву мы прибыли к 12 часам. Офицер наперед отвез меня к генералу Буксгевдену, который был комендантом Варшавы. Буксгевден спросил меня: зачем я ездил в Пруссию? Я ему ответил, что ездил к своим родным. На это он сказал, что я затем ездил, чтобы произвести в Пруссии революцию. Затем он приказал дежурному майору отвести меня под стражу. Просидел я полтора дня под арестом во дворце кн. Яблоновского, внизу. Когда дошел слух до магистрата, что я нахожусь под арестом, то городской совет старался всеми силами освободить меня возможно скорее. К тому же я имел друзей, которые особенно заботились об этом. То были конюший Кицкий, ген. Салдерн, воеводша Зильберг, секретарь г. Цернер. Они немедленно пошли просить ген. Суворова выпустить меня. Суворов приказал взять меня в канцелярию для допроса. По снятии допроса, я был позван к ген. Буксгевдену. Здесь я застал гг. Луканиевича, Рафаловича, Рухлина и ген. Салдерна, кои просили ген. Буксгевдена уволить меня из-под ареста. По просьбе этих знатных мужей я был сейчас же уволен, но под условием: не заседать более в магистрате, а заниматься своим ремеслом. Хотя это наказание на вид было незначительно, но для меня оно было чересчур позорно, ибо меня, как какого-нибудь плута, отдалили от управления, несмотря на то что я не был ничем опорочен, но лишь встал на защиту своей родины, а если это считать пороком, то надо было бы карать всех патриотов… Но что же было делать? Надо было покориться.

Поблагодарив за сделанное мне благодеяние, я пошел домой. На этом окончились мои огорчения месячного прусского плена. Аминь.

Генерал Ф. Ф. Буксгевден

III.

Вторичный плен на той же самой неделе и пересылка в Петербург

Новый арест и отсылка в Петербург. — Стесненное материальное положение. — Спутники. — Андрей Капостас. — Остановки: в Гродне, Ковне, Митаве, Риге и под Петербургом. — Жизнь в заключении. — Крысы — Строгости. — Посещение кн. Репниным. — Плохое продовольствие. — Жалобы на это Килинского и улучшение пищи.

Раз Высочайшею волею Всесвятейшего Бога мне был предназначен печальный жребий, я не пропущу случая описать его здесь, на память своим собратьям.

В субботу 25-го или вернее 28-го декабря 1794 г. я был арестован в Варшаве москалями и вместе с г. Капостасом посажен под стражу, во дворце, при Меднице, в третьем этаже. Тут мы сидели до рождественского сочельника, а в самый сочельник, в 2 часа по полудни, нас отправили в Петербург. О, как грустно и печально было мое расставанье с женою, ибо, оставляя ее с шестеркой детей, я не оставил ей никаких средств на их прокормление, равно как и на содержание моего хозяйства, уплату податей и другие нужды, ибо я в то время был обобран немцами, к тому же я не имел тогда у себя квартирантов, у меня стояло порожних 10 комнат по той причине, что опасались жить в моем доме, боясь, чтобы москали не отомстили на нем. Равным образом трудно мне было найти друга, который бы мог пособить мне в этой нужде. Отъезжая в столь длинную дорогу, да еще в неволю, ожидать скорого возвращения из коей было не возможно, я взял с собою 25 червонцев, а жене оставил только 7. Расставшись со слезами, мы выехали из Варшавы в числе 6 человек, а именно: первый — его превосходительство Закржевский, второй — его превосходительство Игнатий Потоцкий, третий — его превосходительство каштелян Мостовский, четвертый — полковник Сокольниций, пятый — г. Капостас и шестой — я, Килинский.

Приехали мы в Иезиорну, первую станцию, под конвоем из 15 казаков и 3 офицеров: подполковника, ротмистра и хорунжего. Здесь я переночевал первую и последнюю ночь вместе с господами, так как подполковник распорядился, чтобы я в продолжение всего пути имел особую квартиру и особый стол, что меня несколько опечалило. Господа просили за меня подполковника, чтобы он не делал мне неприятности, но не могли его упросить, ибо уже такой обычай у русских упрямиться, когда их о чем-либо просят. Но его превосходительство Закржевский, этот достойный и неоцененный муж, приказал своим слугам, чтобы мне все шло с его стола, и всю дорогу на столько обо мне заботился, что я совершенно ни в чем не имел нужды. Г-н Андрей Капостас, видя мое горе, т.е., что я не имел с кем проводить время и разделять своих печальных мыслей, сказал подполковнику, что он будет вместе со мною обедать и спать. Этот достопочтенный муж, если бы было можно, очень был бы рад всю дорогу услаждать мои печали, хотя и сам был довольно опечален тем, что вынужден был оставить свое имение и свои дела, на чем он много терял. Тем не менее, мы оба всю дорогу утешали друг друга, насколько было возможно. А между тем сильный мороз, который стоял в течение всех 23 дней нашего пути, весьма сильно давал нам себя чувствовать. Кроме того, выпал настолько глубокий снег, что доходил лошадям до брюха, и таким образом спешить никак было нельзя, хотя мы и не имели причины спешить в тот ад, в который нас посадили, тем не менее частые отдыхи на таком тяжком морозе нам надоели.

Приехав в Гродно, мы очень опечалились, ибо попали как раз в то время, когда жители принесли присягу на верность Москве. Признаюсь, что я, узнавши об этой присяге, никак не мог перестать плакать, да и все так сильно были опечалены, что каждый, отвернувшись в угол, залился слезами. Переночевавши здесь, вместе с рассветом выехали из Гродно. В тот же день мы остановились в Ковно. Здесь мы оставались день и две ночи, так как нам было приказано делать под кареты сани, которые, однако, пользы нам не принесли, ибо тотчас за городом изломались. Отсюда мы выехали ночью и на другой день были в Митаве, в княжестве Курляндском, где и обедали. Пока мы там стояли, много людей приходило посмотреть на нас, но москали их разгоняли. В сумерки мы выехали и в 11 часов были в Риге. Тут нас застали русские праздники Рождества Христова, и мы отдыхали два дня, но не имели разрешения выйти в город и принуждены были все время просидеть в одной лишь комнате. На третий день выехали из Риги и уже не имели ни одного отдыха до последней станции под самым Петербургом. Подполковник хотел привезти нас к царице непременно на русский новый год, но не мог поспеть, потому что дорога была дурна. На последней станции мы отдыхали целых полдня, так как подполковник оставил нас, а сам поехал в Петербург с рапортом к царице, что везет нас. Получив указание, где нас поместить, он немедленно вернулся. В 10 часов вечера нас привезли в Петербург и поместили в тюрьму, каждого отдельно.

13-го января 1795 года (в подлиннике, очевидно, вследствие описки или опечатки, roku 1792 г.) я был посажен в петербургской крепости в комнатку, длиною в 1 локоть, а шириною в 51/2 локтей, с одним окном, с вделанною в него крепкою решеткою, с половиною, выходившей в комнатку кирпичной печи, которую когда затопили, то едва через четыре часа она разогрелась; пол тоже был настолько плох, что из-под него шел в помещение страшный холод, и я не мог никогда согреть своих ног. К этому надо прибавить посещения меня крысами и мышами, которые мне ужасно надоели. Но хотя на них и смотреть не мог, однако должен был их принимать и даже уделять им от своих ничтожных снедей, ибо если иногда забывал, то они целую ночь не давали мне спать и даже могли пострадать мои вещи; зато, когда давал им есть, то они меня не беспокоили. Еще что меня мучило, это — что они плодились и от того часто пищали, да при этом вынужден был терпеть от них необыкновенный смрад. Но об этом довольно. Перейдем теперь к более важным обстоятельствам, из коих узнаем, как со мною бедным обходились москали в той несчастной и даже грустной неволе.

Прежде всего, как только заключили меня, сейчас приставили стеречь меня трех солдат, из коих один ежедневно наблюдал за мною, ничего не говоря, так как они имели от своего офицера строжайший приказ ни хорошего, ни дурного со мною не говорить. Когда я хотел выйти в отхожее место, то должен был предварительно сказать об этом солдатам, тогда солдат шел вперед в сени и приказывал другому встать с ружьем на пороге у отхожего места, затем отворял ко мне дверь, велел мне выходить и шел за мною до самого сортира; когда же я из него выходил, не позволял мне стоять на дворе, чтобы я не осматривал ограды, и я должен был немедленно идти к себе. И так было во все время моего заключения. Когда переночевал, на другой день, в 10 часов утра, пришел ко мне министр царицы Репнин (автор записок, называя кн. Ник. Вас. Репнина министром, очевидно, имеет в виду звание полномочного министра, коим Репнин был облечен 11 ноября 1763 г., при отправлении в Польшу) с 5 офицерами. С ними имел порядочное столкновение. Едва Репнин переступил порог, как, указывая на офицера, обратился ко мне со словами: «Ты, бестия, ему в Варшаве сапоги шил». Я, взглянувши на офицера, которого видел в первый раз в жизни, сейчас же ему ответил, что я в жизни своей ни этому, ни одному из них сапог не делал. А когда министр то же самое повторил, я вынужден был сказать ему правду, что те москали, которым я в Варшаве шил сапоги, уже не живут на свете. Потом он меня спросил: для чего я вешал в Варшаве господ? На это я ему ответил, что вешал не я, а палач. Далее спросил меня: за что я их вешал? Я ответил ему, что их вешал палач за измену своей родине. Еще меня спросил: бил ли я в Варшаве москалей. Ответил ему, что я их только стращал, чтобы уходили из Польши, ибо их туда никто не звал. На это он сказал, что велит дать мне 500 палок сквозь одну рубашку. Я ответил ему, что в первый раз слышу, чтобы полковник, находясь в плену, мог быть наказываем палками, что в Польше мы с русскими так не поступали. Тогда этот министр, видя, что я его совершенно не боюсь, расстегнул свою шубу и показал мне, что у него на платье три звезды и что он имеет власть приказать бить меня палками. Я ответил, что его высоко уважаю, но что прежде дам себя убить, нежели наказать палками. Министр велел мне трепетать перед его звездами, на что я ему сказал, что знаю людей с тысячами звезд, а и перед ними никогда не трепетал и не буду трепетать. Тут он наворчал на меня, сколько ему хотелось, а когда успокоился, велел мне описать свои действия во время варшавской революции: как она началась и как кончилась, все свои чины и за что получил их, угрожая мне величайшим и суровым наказанием, именно, что я буду бит кнутами и подвергнут пытке, если что-либо утаю, а другой меня после выдаст. Сказавши это, он приказал дать мне чернильницу и бумагу, еще прибавив при этом, чтобы я описал все, как можно вернее, так как все мое объяснение будет читать сама царица. Когда уже выходил от меня, велел позвать караульного офицера и строго приказал ему наблюдать за нами, чтобы мы не имели между собою переписки и не виделись друг с другом (но меры эти не достигли своей цели. Немцевич (‘Pamiętniki’) говорит, что он сносился с Килинским через посредство Капостаса и подал ему мысль писать настоящие воспоминания), и тогда же распорядился, чтобы мне давали простое солдатское кушанье. Отдав приказание относительно всех нас, что там сидели, Репнин уехал. Все время, пока я не окончил своего письменного показания, у меня сидел секретарь.

Сидя на простой солдатской пище, я так ослабел и похудел, что во мне уже едва душа держалась. Я решительно не мог есть этой пищи, а только просил Бога дать мне терпение, дабы не сойти с ума, ибо я находился в таком угнетении целых два месяца. Однажды когда, на девятой неделе, вошел ко мне полковник, который часто нас посещал, я осмелился обратиться к нему со словами: ваше высокоблагородье, г. полковник, я уже никоим образом на этом простом солдатском содержании долее выдержать не могу: ни один поляк к нему не привык, в Польше самый бедный работник в пятницу далеко лучше ест, чем я получаю в этой тюрьме. Поэтому покорнейше прошу вас, милостивый государь, изложить в своем рапорте мое ходатайство, что если государыня императрица будет меня держать в неволе, да еще и голодом станет морить, то это будет лишь одно тиранство, и я хотел бы лучше, чтобы она велела лишить меня жизни; если же она хочет, чтобы я еще жил, то прошу смиловаться надо мною — назначить мне иную порцию. Признаюсь вам, я потому так прошу, что боюсь, как бы не впасть в бешенство и не наделать безобразий от голода, к которому я не привык. Прошу также вспомнить, что мы так жестоко с москалями не обращались. Пусть они сами расскажут, какие они имели у нас выгоды, ибо мы разрешали им все, чего бы они ни пожелали, и вам взаимно должно делать то же. А между тем я даже на свои деньги не имею позволения купить чего-нибудь для себя, или разве возможно разогреться утром холодной водой, чего до сих пор никому не дают натощак. Напоследок, чтобы разжалобить его, принужден был показать, насколько я спал с тела.

Этот почтенный полковник терпеливо выслушал мои просьбы и дал честное слово довести мое справедливое желание до сведения царицы. И действительно того же самого дня мне назначили по 50 коп. в день и по бутылке пива. Таким образом, я стал получать из трактира немного лучшее кушанье, хотя, правду сказать, оно могло бы быть значительно лучше за эти деньги, если бы не жадность караульного офицера, который, во все время моего нахождения в неволе, ежедневно урывал у меня 10 грошей (т.е. по 5 коп. в сутки). Но что же я мог сделать, как только быть довольным и тем, что давали. Просидев в этом томительном заключении девять месяцев, я снова просил того же полковника позволить мне на свои деньги покупать кофе и горелку, и он мне это позволил, хотя сначала никоим образом не соглашался разрешить. Но и тут я встретил затруднение со стороны караульного офицера, который велел это покупать для меня, когда ему было угодно, но никогда не давал мне денег в руки, боясь, чтобы я не подкупил солдат.

* * *

Допрос Килинского относительно варшавской революции, учиненный 12-го февраля 1795 г. в Петербурге, в самом строгом и в самом суровом заключении. (Очевидно, это и есть го самое объяснение, которое Килинский написал по предложению кн. Репнина и которое должна была читать Екатерина. Подлинник этого объяснения, конечно, должен находиться в каком-либо из русских государственных архивов.)

* * *

Причины нерасположения поляков к русским. — Поводы к революции в Польше вообще и в Варшаве в частности. — 5(17) апреля 1794 г. в Варшаве. — Волнения по удалению русских: народный суд над изменниками, Конопка, убийства и пр. — Вероломство прусского короля. — Тяготение к России. — Оправдание Килинского.

Я родился в Познани, называюсь Ян Килинский, моему отцу имя Августин, занятие (его) каменщик. — Давно ли в Варшаве?- 15 лет, по профессии башмачник, имею собственность — два каменных дома на Дунае, под № 145. — Чем я есть в Варшаве? — радным в магистрате, 4 года. — Имею ли жену и детей? — имею четырех сыновей и двух дочерей. — Есть ли родственники? — три брата и две сестры; имею 35 лет. — Каким образом началась революция в Варшаве? — Нерасположение поляков против Москвы возникло с тех пор, как Москва ниспровергла нашу Конституцию 3-го мая (1791 года), которая была объявлена с целью возведения на наследственный престол князя Константина и королевны польской, княжны саксонской, А когда Москва, во время первой войны, вступила в Польшу, как неприятель, этим она возбудила великое недовольство в народе, ибо король, вместе с дворянским сословием, объявил на сейме, длившемся четыре года, престол наследственным. И когда уже были объявлены наследники престола — кн. Константин и саксонская инфантина, Москва сейчас же объявила полякам войну. Наш король не желал выставлять невинный народ на убой и даже совсем не хотел драться с Москвою. Он отдал приказание польским войскам отступить. Когда московские войска подошли под Варшаву, он приказал, как можно скорее, созвать в Гродно сейм. Когда сенаторы и послы, вместе с королем, съехались на сейм, Москва тотчас же ниспровергла ту самую конституцию, которая была объявлена для кн. Константина. На этом-то сейме московские войска, окружив с пушками, помещение, в котором собрались король и сеймовые чины, принудили их согласиться на раздел государства. После такого принудительного соглашения сейчас же проявилось в народе сильное недовольстве, что Польша целиком отдавалась Москве, что Польша отдавала корону внуку русской царицы, но что Москва не обратила на это внимания, сама силою взяла страну и даже цесарю с пруссаками позволила ее взять. (Таким образом политика Екатерины отвергла то, к чему стремилась политика царей: Ивана Грозного, сына его Феодора и Алексия, кои сами, при всяком удобном случае, выдвигали, хотя и безуспешно, свою кандидатуру на польский престол.) За такое неприличное обхождение с нами Москвы в каждом поляке сердце обливалось кровью против нее: что она не только сама осталась в стране, но еще и растаскать ее велела. Эти обстоятельства были причиною величайшего неудовольствия во всем народе, приказ же нашим войскам сложить оружие вызвал беспорядки. В это-то время начальник бригады Мадалинский, получив распоряжение сложить оружие, отказался ему подчиниться и первый начал драться с пруссаками в той части края, которая была у нас ими захвачена. Этот же Мадалинский со своим войском двинулся к Кракову, но с москалями не дрался; хотя они и встречались, но друг друга не трогали. Едва Мадалинский подступил к Кракову, как тотчас за ним стянулись там все полки, началось народное восстание, и весь союз обратился в конфедерацию. Таким образом, начатком революции в Польше было распоряжение польскому войску положить оружие. Не знаю иной причины, ибо там не был.

Что же касается начала варшавской революции, то оно было таково. Полномочный посол, генерал Игельстром, отдал распоряжение русским войскам собраться в числе нескольких тысяч в Варшаве и расположиться на квартирах. А там, где солдаты не стояли, жители обязаны были с тех домов и дворцов платить в квартирную комиссию деньги по 9 злотых на каждого солдата, причем на каждый дом и дворец записывали по нескольку десятков солдат. Тем из жителей, которые не были в состоянии заплатить, ставили московских солдат, кои причиняли большие неприятности. От этого налога не был свободен даже его величество король, он также должен был платить со своего замка на солдат. И такое обременение продолжалось пять кварталов (квартал заключает в себе 3 месяца). Обыватели стали сетовать на такой налог, ибо некоторые не имели, на что купить хлеба, а подать эту непременно должны были заплатить. Такое отягощение со стороны московского войска до того довело варшавских жителей, что они оставили свои дома, а некоторые граждане дошли даже до конечного разорения: должны были на удовлетворение этой подати распродать свои вещи. Солдаты же притесняли обывателей. Когда началась война под Краковом и Костюшко побил москалей, в Варшаве все жители начали просить Бога, чтобы Он помог вытеснить неприятеля из Польского государства. Наконец, в Варшаве пошел ропот, когда московские офицеры начали рассказывать, что имеют приказ императрицы, если поляки одержат победу, разграбить Варшаву, затем зажечь ее от одного конца до другого, отнять арсенал, а польские войска обезоружить. (Об этой выдумке уже оговорено выше.) Как бы в подтверждение этих рассказов, из полков, которые были в Варшаве при короле, распустили значительную часть людей. Так, из коронной гвардии, в коей было 2800 человек, распустили 2100, осталось 700; из полка Дзялынских, в котором числилось 10 800 солдат, отпустили 10 200, осталось только 600; из артиллерии, в коей было 10 800, распустили 10 400 и осталось лишь 400; пораспустили также и из прочих полков. Так как же было не печалиться варшавянам, видя такое подтверждение упомянутых рассказов? Тем временем был отдан приказ, запрещавший под страхом смерти разговаривать и неодобрительно судить о правительстве. Спустя неделю появилось другое распоряжение, чтобы все дворцы и дома были заперты в 7 часов вечера и чтобы никто не смел, под страхом быть арестованным и посаженным на хлеб и на воду, после 7 часов выходить на улицу, хотя еще было светло. (Очевидно, что до русских уже дошли слухи о волнении.) Такое распоряжение тоже очень стесняло народ: по улицам ходили полки Игельстрома. Игельстром, узнав о ропоте жителей, прислал в магистрат спросить, какие лучше войска желает народ иметь у себя на постое — московские или прусские? Варшавский магистрат и слышать не хотел о прусских войсках, будучи доволен, что московские войска защищали нас от прусских. Магистрат от имени всех горожан просил Игельстрома отдать распоряжение войскам, чтобы часть их вышла из Варшавы в одну из ближайших деревень, ибо они были большим отягощением для жителей всей Варшавы, причем магистрат ручался, если бы ходатайство его удовлетворил Игельстром, за полную безопасность в целом городе. Но просьба эта уважена не была, и от Игельстрома получен ответ, что в Варшаву придет еще более войска. И вот возникли еще большие толки и ропот. А когда Костюшко приближался к Варшаве, гетман Ожаровский отдал приказ всем, находившимся в Варшаве, польским войскам, чтобы они, когда начнется тревога, совместно с москалями, били народ. Польские офицеры, коль скоро получили такое распоряжение, то не могли удержать этого в секрете, но, посоветовавшись друг с другом, начали ходить к обывателям и рассказывать им о нем, предлагая им запастись, ради осторожности, оружием, прибавляя при этом, что вместо того чтобы бить народ, они совместно с последним станут бить москалей. В тот же день мне было извещение, о котором сказано выше.

Это предостережение было сделано мне во вторник, перед Пасхой. И не только этот офицер предостерег меня, но и прочие московские офицеры предостерегали своих приятелей-поляков. Вечером, в тот же вторник, пришли ко мне восемь человек польских офицеров, переодетых по-статски. То были: капитан артиллерии Линовский, хорунжий Ласковский, — тоже артиллерист кавалерии поручик Сухаржевский, от фузилеров поручик Нецкий, полка Чапского полковник Венгерский; вот те, которых я знаю, а что касается трех остальных, то я не знаю, как они назывались.

Придя ко мне, они звали меня с собою, говоря, что имеют ко мне весьма важное дело, коего в доме моем сказать мне не хотели. Они свели меня, в так называемый Иезуитский дом, в четвертый этаж сзади. Там, когда мы пришли, начали они рассказывать, что москали предполагают, на этой неделе, перебить нас в Варшаве, и просили моей помощи, ибо имели намерение защищаться от москалей.

— Гражданин, — говорили они мне, — мы основательно знаем, что ты в магистрате человек весьма уважаемый всеми и у тебя много есть друзей, которые последуют за тобою на защиту Варшавы и нас, военных. Московское насилие не только отняло у нас страну, но еще и смертью угрожает на этой неделе. Ведь мы уже имеем от гетмана приказ перебить своих собратьев. Но сердце наше не может перенести такого варварства, посему обращаемся к вам за советом и просим о поддержке наших слабых сил и уверены, что вы нам пособите. К тебе обращаемся, уважаемый в среде горожан гражданин, просим тебя помочь нам и верим, что ты не откажешь нам.

А затем, когда рассказали мне о всех своих намерениях, стали меня спрашивать: принимаю ли я это на себя? И пока я еще совсем не знал, что им ответить, поручик Нецкий вынул из кармана кинжал, а капитан Линовский достал из-за пазухи текст присяги и распятие и обратился ко мне со словами:

— Гражданин, если ты, имея столько друзей, откажешь нам в этой услуге, которая касается всех нас, то будь уверен, что ты отсюда не выйдешь живым.

Видя против себя оружие, что же мне было делать? Или погибать так, без боя, или от рук москалей. Для меня это было все равно. И я поклялся перед ними, что буду помогать. Затем достали из комода бумагу, на которой я должен был подписаться, и тут же показали мне список, на котором были подписи 60 720 граждан, уже присягнувших. Сказали мне, чтобы я был готов в четверг, к четырем часам утра, и чтобы слушал сигнал из пушки, на который должен был выходить вооруженным, с возможно большим числом людей. Так и было. В четверг, когда дали сигнал, я тотчас взял с собою несколько десятков человек, отнял у москалей семь орудий и ими защищался с возможным мужеством. Пальба началась в половине пятого часа и продолжалась до четырех часов пятницы. Москали заперлись в том дворце, где жил Игельстром, в Данцигском саду, у капуцинов и во дворце Красинских. В четверг, в пять часов пополудни, народ провозгласил в Королевском замке Мокроновского генералом и варшавским комендантом, а Закржевского, бывшего еще президентом во время Конституции 3-го мая, — президентом. Отправились за ним, и когда его привели в ратушу, народ сейчас занялся избранием временного совета — до дальнейшего устройства — правления, ибо его величество король не хотел ни вдаваться в это дело, ни даже ничего знать. Народ, вместе с офицерами, и меня выбрал в члены правления. Сразу по избрании совет назначил меня на дежурство к королю, для охраны, так как тогда войска при короле не было. Я же, пользуясь большим доверием в народе, пошел и выбрал из среды обывателей самых способных и отправился с ними в королевский замок. Там расставил их на караулы и пробыл с ними всю ночь. На другой день мы отправились захватить остатки московского войска. Его величество король и совет видели, что москали уже не защищаются; потому король немедленно отправил, утром, Закржевского и Мокроновского, в качестве парламентеров, к Игельстрому, чтобы тот не тратил понапрасну своих солдат, но чтобы сдался, причем ему и всем, с ним находившимся, обеспечивалась жизнь. Но он такого предложения, троекратно переданного от имени короля и совета, принять не хотел. Народ, узнавши, что он не хочет пардону, со всею силою ударил на те пункты, где были москали, и захватил их. Его превосходительство, Игельстром, на нескольких лошадях бежал к пруссакам.

По захвате московского войска наступило общее спокойствие, но народ, пришедши в ратушу, в совет, требовал распоряжения арестовать тех, которые дали письменное согласие на раздел Польского государства, разобрать дело и виновных казнить. Когда совет ответил, что велит арестовать этих лиц, народ успокоился.

Спокойствие это длилось восемь дней. На девятый день, в четыре часа пополудни, сделалась в Варшаве сильная тревога: одни говорили, что подходит множество войска, а другие, что наш король выехал из Варшавы в Москву. Тревога эта была сделана с троякою целью: дворня тех господ, которые были арестованы, произвела ее для того, чтобы освободить из ареста, во время замешательства, своих господ; другая же часть, которая разгласила, будто его величество король выехал в Москву, состояла из бездельников, картежников и тех, кои были единомышленниками французов, думая через эту тревогу добиться осуществления своих замыслов — арестования короля, в чем те и другие жестоко ошиблись. Дело же было так: король был именинник, в тот день было св. Станислава, и ехал на Прагу, на прогулку. Когда совет узнал, что народ беспокоится, что король не уехал из Варшавы, я поехал к королю, в Прагу, и просил его как можно скорее вернуться в Варшаву, сказав королю, что народ беспокоится, и чтобы вследствие этой тревоги не вышло чего-нибудь дурного в его отсутствие, а также, что обыватели боятся, чтобы король не выехал за границу. Его величество король, послушавшись совета, тотчас воротился обратно в Варшаву, а я получил приказание от президента Закржевского успокоить граждан, что король уже возвращается назад, и что нарочно послал меня, как человека, пользующегося особенною доверенностью простого народа, успокоить его. Я объявил им о возвращении короля и просил их встать двумя рядами, от Пражского моста до Королевского замка, и в то время, когда король будет проезжать около них, кричать: «Виват! Виват!»

И все это было исполнено. Противной партии, состоявшей из бездельников и тех, которые тянули на сторону французов, очень не понравилась устроенная для короля овация. Когда король вернулся в замок и вошел во внутренние покои, сейчас же подошел ко мне артиллерии майор Хомунтовский и, схватив меня за грудь, сказал: «Ты, шельма, держишь сторону короля, жизнь твоя в моих руках», — и выхватил при этом из-за пазухи пистолет, заряженный двумя пулями. На это я ему сказал, что лучше дам убить себя, нежели позволю сделать какую-нибудь обиду королю. Сейчас же обыватели отняли у него пистолет и отвозили его саблями и даже хотели изрубить, но я его защитил. Желая узнать, много ли еще есть подобных господ, я приказал отвести его под караул с тем, чтобы ни на чье требование он не был освобожден. В замке, всюду, где только был вход к его королевскому величеству, я поставил двойные караулы из жителей. Защитив замок от «французского духа», я взял с собою остаток граждан, вышел с ними из замка и отправился в ратушу на заседание Совета. Там было получено известие, что народ хочет перебить всех господ, которые были арестованы, за то, что дали письменное согласие на раздел государства. Тогда Совет снова послал меня уговорить их, чтобы без декрета никого теперь не убивать. Я, пришедши к ним, возвысил голос и довольно ясно их убеждал. Но это убеждение немного на них повлияло. Тогда я посоветовал им изложить свое желание на бумаге в Совет, прося последний приказать судить этих лиц, ибо по образу действий Игельстрома можно было подозревать (в чем даже имелись доказательства): Ожаровского, Анквича, Забелло и епископа Коссаковского, кои были самыми первыми особами, давшими свое письменное согласие на раздел государства. Такое предложение народ принял и оставил свои замыслы. На другой день, утром, народ собрался с оружием и пришел ко мне с требованием, в коем было изложено, в следующих четырех пунктах, его желание:

1. Народ желает, чтобы Совет приказал увеличить караулы при арестованных и бывших гродненских послах.

2. Народ хочет, чтобы оружие и амуниция были розданы черни.

3. Народ желает, чтобы его величество король находился в полной безопасности, и чтобы ему было оказываемо должное уважение, и чтобы Совет приказал устроить вокруг Варшавы шанцы.

4. Народ требует и приказывает, чтобы Совет нынешнего же дня предал уголовному суду следующих лиц: гетмана Ожаровского, маршалка гродненского сейма Анквича, маршалка литовского сейма Забелло и епископа Коссаковского.

Чернь, вместе с военными, принудила меня идти с ними к президенту и попросить его, от имени всего народа, прийти в ратушу и распорядиться созвать Совет. Когда президент подошел к ратуше, чернь сейчас же загородила ему ворота и просила его остановиться, пока народ прочитает ему свои пункты. Выслушав пункты, он тотчас ответил на них народу, что три пункта справедливых желаний немедленно будут удовлетворены; на четвертый же пункт дал ответ, что Совет временного управления не может приказать предать суду этих особ, что это зависит от разрешения главнокомандующего (Костюшко). Народ снова сказал президенту, что если не будет выслушано это его желание, т.е., что Совет не распорядится предать суду этих особ, как изменников своей родины, то не только этих именно лиц, но и всех, в то время содержавшихся под арестом, господ они изрубят в куски, и что они до тех пор не сложат оружия, пока желание их не будет удовлетворено. Затем — президент пошел в ратушу, а народ остался ожидать ответа. Совет вторично дал ответ, что не может предать суду без ведома главнокомандующего. Получив такой ответ, чернь немедленно пошла на пороховые (это, вероятно, были или пороховые погреба, или пороховой завод), где эти особы сидели, и привела их в ратушу, в судебную палату. Пригласили также капуцинов для исповеди их. Одновременно с этими особами, в ратушу вошло несколько сот способнейших людей, в числе которых были офицеры. Они вошли в Совет и обратились с такими словами:

- Светлейший Совет! Народ желает и просит суда над изменниками родины, кои приведены перед уголовный суд; если вы не позволите их судить, то не только они будут казнены на ваших глазах, но мы даже и самый Совет станем считать непослушным и несправедливым. Не будет для них наказания — не будет и страха. Смотри, Совет: несколько десятков тысяч народа ожидают от тебя справедливого суда. Если ты не дашь его народу, то будь уверен, что народ сам учинит его. Подумай, Совет! Ты не только не защитишь сих четверых особ, но и прочих арестованных мы уже тогда не будем в состоянии спасти от смерти.

Такие угрозы заставили Совет отдать под уголовный суд помянутых лиц. Лишь только Совет предал их уголовному суду, как сейчас же были предъявлены против них доказательства из переписки Игельстрома. Наперед был судим гетман Ожаровский за то, что был подкуплен Москвой.

Уголовный суд, по прочтении ему его приказа польским войскам — бить в Варшаве совместно с москалями народ, спросил его: сам ли он своею рукою писал этот приказ и отдал войскам? Когда же гетман ответил, что писал сам своею рукою эти приказы и отдал их на погибель народа, то уголовный суд спросил его: для чего он издал эти приказы? Он ответил суду, что приказы эти были отданы им по приказанию Игельстрома, за что он взял деньги. Как скоро он признался, что был подкуплен, так тотчас был осужден на виселицу и повешен палачом. Анквич и Забелло были повешены за то, что подкупили послов на гродненском сейме дать письменное согласие на раздел и что сами были подкуплены. Еп. Коссаковский за то был повешен, что он, как духовное лицо, не должен был давать советов Игельстрому перебить народ во всех костелах в Варшаве, во время пасхальной заутрени, для чего он отдал распоряжение начать заутреню во всех костелах в 8 часов, а также за то, что он подкупил послов на гродненском сейме и сам был подкуплен Москвою.

Много было против него и других доказательств, так что его осудили на виселицу. Когда он был уже осужден, Совет тотчас же послал к нунцию, чтобы тот велел снять с него духовный сан (т.е. духовные почести). На это нунций дал ответ, что сан этот замаран, раз он очернил себя изменою перед отечеством, однако же нунций прислал своего каноника для снятия сана, а затем Коссаковский был повешен. После казни этих четырех лиц народ желал, чтобы майор Хомунтовский был рассечен за то, что хотел арестовать короля и меня убить в Королевском замке. И уже была вывезена пушка перед короля Сигизмунда, так как предполагали после казни тело его зарядить в пушку и выстрелить на четыре стороны Варшавы. Но я упросил, чтобы его еще позадержали до допроса — кто его подговорил арестовать короля, а меня, лицо самое доверенное в обществе, убить.

Народ послушался меня и он остался под арестом. Через несколько дней поступило ко мне от варшавского коменданта, ген. Мокроновского, ходатайство за этого майора — простить и извинить его, так как он был пьян. Я, не желая быть его тираном, велел его освободить, но под тем условием, чтобы он более не оставался в Варшаве. Генерал приказал ему выехать в Литву, что тот немедленно и исполнил. Все-таки смерть не пощадила этого майора: пушечное ядро оторвало ему голову. Сторонники французов, кои были такого же образа мыслей, как этот майор, видя, что я стою за короля, к каковой партии принадлежали все, наиболее значительные граждане, должны были оставить свой замысел. Мы в нашей революции не имели ни малейшего намерения делать так, как делали у себя французы, и с ними у нас не было никакого согласия. Начиная эту революцию, единственною нашею целью было — отомстить прусскому королю за вероломство, сделанное нам во время Конституции 3-го мая. Он обманул послов на этом сейме и отвлек нас от давно заключенного с Москвою союза обещанием дать нам всякую военную помощь для отражения Москвы. Прусский король стремился, как можно скорее, захватить у нас Гданьск и Торунь (Данциг и Торн), к коим он постоянно подкрадывался. Так и случилось. Обманувши наших послов на сейме, он немедленно забрал эти города, без которых вся Польша не только никогда не могла бы населиться, но даже половину своей ценности должна была бы потерять, ибо эти два города портовые (о Торне этого сказать нельзя), там сосредоточивается для всего края самая обширная торговля всех стран; словом, без этих городов Польша никак не могла обойтись.

Разве не довел нас до окончательного отчаяния такой несправедливый захват государства прусским королем, когда мы и без того видели себя со всех сторон обиженными и незаслуженно разграбленными? Скажу правду, хотя бы мне пришлось потерять свою голову, что известные три государства, безо всякого повода, отняли у нас страну. О, мой боже! Как же не должен каждый поляк стонать и скорбеть о такой великой обиде! Правда, мы были под покровительством государыни императрицы, но какое же это было покровительство? Когда некоторые обратились к государыне с просьбою о помощи против своих собратьев и единоземцев, то получили помощь, но не такую, чтобы она была помощью для всего края. Кто же на этом потерял, как не бедные жители, кои постоянно были угнетаемы и порабощаемы москалями. Такая помощь была полезна не для всего вообще края, но только для некоторых лиц, кои старались не о том, чтобы осчастливить страну, а заботились лишь о своих личных выгодах, и потому не держались одного своего короля, который давал им добрые советы, и благодаря такой именно помощи утратили государство. Кто на этом потерял, когда города и деревни были сожжены и уничтожены? Я знаю, что его королевское величество, на сейме 3-го мая, несколько раз говорил сеймовым чинам, чтобы не вступали в союз с прусским королем; говорил им также: «вы оставляете теперь Москву, которая, вам еще до сих пор не изменила, но вы дождетесь того, что на коленях поползете к государыне императрице из-за вероломства прусского короля и будете просить о мщении против него». Но разве это помогло, когда прусские уловки одержали перевес над партиею короля, советовавшего не расходиться с Москвою. Ради этого король объявил престол наследственным для внука государыни императрицы, кн. Константина. Настолько старался наш король, чтобы Москва не только была нашей покровительницей, но и совсем хотел и хочет отдать под опеку государыни Польшу. Со времени сей конституции вся наша страна была довольна и желала иметь у себя польским королем кн. Константина. Но эта же конституция не удовлетворила нескольких особ; они обратились к государыне и просили о военной помощи, чтобы порвать и опрокинуть эту святую конституцию. Это были те особы, которым хотелось быть королями, и потому такое святое дело им не понравилось. Его королевское величество хотел добра для своей страны, хотел, чтобы еще при его жизни был избран наследник престола, чтобы Польша не подвергалась больше таким смутам при наследовании трона, какие она испытывала прежде. Вот этим-то панам не понравилось, что король желает отдать корону другому, а не им. Это были те самые господа, которые искали окончательной погибели Польскому государству и ее действительно нашли, не оглядываясь на то, что вследствие своих несогласий они разрушат и окончательно погубят Польшу.

Мне известны задачи и план теперешней польской революции. Они были таковы. Прежде всего, во всей Польше, в один день и в одну ночь, все московские, цесарские и прусские войска предполагалось не перебивать, но обезоружить и взять в плен. Затем предполагалось отправить посольство к государыне императрице и к цесарю, чтобы они не мешали нам воевать с прусским королем, отомстить ему за обман наших послов и несправедливое отнятие части нашего края.

Посольство это должно было ходатайствовать: 1) чтобы государыня императрица разрешила созвать сейм 3-го мая и приказала восстановить конституцию с некоторыми необходимыми в ней поправками: 2) чтобы в нынешней войне с прусским королем она оставалась нейтральною и с нами бы вступила в вечный союз; 3) чтобы кн. Константина, которого хочет вся Польша, дала нам в короли; 4) чтобы не оказывала более никакой помощи и не предоставляла своих войск польским панам для борьбы с собратьями, разве бы только одному королю, если бы он предполагал воевать; 5) чтобы из Польши к русским границам были отодвинуты русские войска. За это мы хотели уступить императрице ту область, которая была нужна ей для разграничения с турками, разоружить войска и предоставить наследственный престол кн. Константину, а сами ударить со всею силою на прусского короля и отобрать отнятую у нас область. Вот правда о нашей революции, которая нам не удалась отчасти вследствие вышеизложенного, отчасти потому, что ген. Мадалинский, не ожидая назначенного для революции дня, все испортил. По этой причине в Варшаве дело не могло обойтись без пролитая крови как с той, так и с другой стороны. Русские войска постоянно стягивались на ночь в сборные пункты, по нескольку десятков и по нескольку сот, так что никак нельзя было их обезоружить. Когда же началось восстание, некоторые господа ездили к ген. Игельстрому с увещанием сдаться, обещая полную неприкосновенность и ему, и русскому войску, но он никоим образом сдаться не хотел. Это-то обстоятельство загородило нам дорогу в Петербург. Мы не могли отправить посольства к государыне императрице, так как не могли достать полномочного посла. Другим для нас препятствием было то, что не все города разом восстали; а третьим — что прусские войска тотчас подошли под Варшаву. Таким образом, наши господа, которые предполагали заправлять революцией, никак не могли достичь осуществления своих замыслов.

Сказав, какого рода предполагалась революция, я пойду далее, скажу о том, что делалось в Варшаве. Главнокомандующий учредил верховный народный Совет из 8 особ. Совет выбрал к ним 32 кандидатов… Я был в числе последних. Потом нас распределили по департаментам. Я был назначен в отделы финансовый и паспортный, а сверх того состоял председателем лотереи. Но в этих отделах я очень мало находился, ибо Совет, как только народ пожелал устроить вокруг Варшавы шанцы, назначил туда меня, как человека наиболее любимого в Варшаве. Я, сверх возложенных на меня обязанностей, старался привлечь народ и лиц разного состояния, равно как и несколько тысяч женщин, к устройству вокруг Варшавы окопов, благодаря чему значительно сберег казну республики. Она должна была бы выдать на это несколько миллионов, тогда как я с людьми без всякого расхода это сделал. По разделении Варшавы на участки, коих было устроено 7, отдано было распоряжение, чтобы каждый участок, во время тревоги, отправил на окопы по 3000 человек с оружием. Когда начальники участков в первый раз отправили на окопы людей, указывая им места, предназначенные для каждого участка, на случай тревоги, был тут некто Конопка. Этот стал подбивать людей вести борьбу против неприятелей и советовал им, когда будут возвращаться с окопов домой, обратиться с просьбою в Совет, чтобы последний приказал наказать изменников. Люд этот, когда возвращался, зашел к президенту и просил его наказать тех, которые согласились на раздел. (То, о чем здесь начинает говорить автор, логически должно быть поставлено в связь с вышепомещенным рассказом о народном суде над Ожаровским, Анквичем, Забелло и Коссаковским.) Президент, выйдя к ним, просил подождать, хотя бы с неделю, так как еще не был учрежден высший уголовный суд. Конопка. услышав о том, что им приказано подождать неделю, снова стал внушать народу, что Совет поступает несправедливо. Затем, взяв с собою людей, он отправился с ними за деревом для виселиц. В течение ночи поставили 11 виселиц. Президент, когда узнал об этом, немедленно прислал за мною. Я спал, так как был час ночи, и ничего не знал. Президент просил меня принять какие-либо меры, чтобы ночью не произошло чего-нибудь дурного. Когда я пришел на рынок, там уже стояли 3 виселицы. Возвысивши голос, я убедительно просил народ оставить свои замыслы.

Но убеждения мои совсем не помогли, ибо люд этот совершенно не был мне знаком. Это были одни лишь сторожа, маляры, плотники, рабочие, дворовые и бездельники, коих я совсем не знал. Эти люди не желали совсем слушать моих убеждений и даже хотели повесить меня на первой виселице. Они уже притащили меня под виселицу, но, к великому счастью, со мною было несколько знакомых, кои защитили меня от этих разбойников, желавших вешать каждого, кто убеждал. Волнение продолжалось целую ночь. Последняя была употреблена разбойниками на постановку одних виселиц. Повторяю: то были люди, которые хотели из этого бунта извлечь барыш при помощи грабежа или кражи. Случалось и так, что они будто разыскивали виновных по дворцам, а на самом деле грабили. Когда Бог дал день, немедленно собрался Совет, чтобы принять меры против бунта. Послано было распоряжение в участки, чтобы участковые начальники пошли со своим войском и приказали подрубить виселицы. Разбойники, увидев, что подрубают виселицы, бросились на начальников и, изрубив нескольких из них, рассеяли солдат. Затем восстановили виселицы и одни из них пошли в Совет просить подвергнуть суду известных лиц, другие же, не дожидаясь суда, сами отправились к этим лицам и повесили их при помощи палача. Когда дано было знать об этом в Совет, мы, Совет, с возможною поспешностью поехали к ним уговорить — не делать такого убийства, но сами едва избежали опасности, так как они хотели вешать каждого, кто их убеждал. Они даже повесили подпрокурора (instygatora), посланного Советом их уговорить. В это время не было видно ни одного домовладельца, ибо каждый боялся выходить на улицу, чтобы не быть повешенному. В тот день повесили 8 человек, быть может, повесили бы и больше, если бы не помешал дождь. Бог послал сильный дождь, благодаря которому бунтовщики должны были спрятаться. Я с президентом едва спасли коронного маршалка: его уже тащили к виселице. Это знает и Закржевский, который был президентом и очевидцем всего этого бунта, возникшего благодаря Конопке, но никак не мне, ибо я совсем в это дело не вмешивался. По усмирении бунта, Совет приказал арестовать свыше 500 человек, и каждый из них был допрошен отдельно: кто устроил этот бунт и кто их подговорил, а против меня не было ни одного показания. На следующий день я подал в Совет проект, чтобы Совет сделал распоряжение участковым начальникам (Lo wojtów cyrkulowych), чтобы они, каждый в своем участке, выслали надзирателей (dyzorców) для переписи населения, находящегося в Варшаве, причем, чтобы отдельно были переписаны домовладельцы, отдельно жильцы, особо ремесленники и особо бездельники, кои не имели занятий. Последних я предлагал переловить и сдать в солдаты, так как иначе мы никогда не могли бы быть покойными в Варшаве. Совет принял мой проект с удовольствием и тотчас послал меня к Костюшко за военною помощью, ибо войска в то время в Варшаве не было, а Костюшко с войском находился в 9 милях от Варшавы. Когда я прибыл к Костюшко и отдал ему пакет, он немедленно отправил в Варшаву 4000 войска, а мне пожаловал патент на звание полковника. Возвратясь в Варшаву, в ту же ночь мы выбрали 6000 бездельников, которых я немедленно отослал в лагерь Костюшко. То же мы повторили во вторую и в третью ночь и таким образом значительно увеличили войско и восстановили спокойствие в Варшаве. На третий день Костюшко прислал мне приказание начать вербовку полка. С этого времени я уже не вмешивался ни в какие гражданские дела, но лишь только занимался военными. В несколько дней я завербовал 700 человек. Снова получил приказ прийти с ними в лагерь и там их учить. Через 5 месяцев я остановился под Гроховым и там держал патрули при батареях, состоявших из 8 орудий: 4 двенадцатифунтовых и 4 шестифунтовых. Имел я и офицеров, данных Костюшко: подполковника графа Конарского, двух майоров Сосновского и Марковского, четырех капитанов, четырех поручиков, четырех подпоручиков, четырех хорунжих, одного адъютанта и семьсот шестнадцать рядовых. Затем, Совет выбрал уголовных судей и велел судить бунтовщиков и тех, кои вешали без судебного приговора. Таких обнаружено дознанием 18 человек, но суд приказал повесить из них 17, а остального — посадить на пороховые. В этом числе был Коноп-ка и много ему подобных. Уже по одному этому можно убедиться, что если бы я сколько-нибудь был причастен к этому делу, то защитился ли бы от такого наказания? О, наверное, нет! Ибо там виновных отбирали из войск и судили, как преступников, причем некоторых казнили. Следует принять во внимание и то, что там судили и наказывали даже князей, если они оказывались виновными; мог ли бы я спастись от наказания? Там каждый строго присматривал друг за другом — не заподозреватся ли кто в каком проступке, за который подлежал бы смертной казни, и если бы такого не наказал суд, то наказала бы сама чернь. В доказательство своих слов приведу такой случай. Один из членов Совета, без ведома последнего, отправился к арестованным особам. Совет сейчас же исключил его из своей среды и даже приказал арестовать, а чернь за такой малый проступок сама его повесила. Таким образом, не только я, но и каждый должен был остерегаться; там никому не спускали, но наказывали смертью. И так, государыня императрица может быть уверена, что если бы я чинил какие-либо разбои, то, конечно, не остался бы без наказания, да притом еще самого позорного, какое только было в Польше. А если бы еще недостаточно было моей справедливой исповеди, — если бы встретилось какое-либо сомнение, — сошлюсь на всех тех, которые находятся здесь, в плену, пусть они подтвердят мое показание. Если же и им не будет дано веры, то все варшавские жители знают то же самое, что я никогда ничьей не желал смерти. Хотя я пользовался у народа большим доверием, однако никогда никого не подговаривал на злое дело, которое могло бы вредить ему или мне, ибо должен был бы и за них, и за себя отвечать по всей строгости, и даже, если бы мне удалось оправдаться пред светом, то я должен был бы со всею строгостью отвечать пред Богом. Я никогда не имел столь подлой души, чтобы хотеть чужой погибели. Если я привлек к себе сердца граждан, то привлек благодаря самым справедливым для них советам в делах и услугам в нужде. И вот, вся публика, после многих моих услуг, доверила мне свои сердца, а я за такое к себе отношение еще более старался ее возблагодарить.

Вопрос: отвечай! если имел чины и должности, то где их приобрел? Я был радным в магистрате, а потом, когда началось в Варшаве восстание, первый из магистратских стал во главе граждан на защиту своей отчизны с мужественным сердцем и оказался также отважным в бою, как и тот, кто изучал военную тактику и столько проявил (храбрости) с гражданами, сколько может проявить самый опытный солдат. Это видели и военные, и граждане. Вот поэтому-то и допустили меня к тем чинам и должностям, которые я имел.

Тут я окончу свое показание о делах, совершенных мною в Варшаве, а таких дел совершено при моем посредстве много и все по данным мне Советом приказаниям, кои я обязан был исполнять. О первоначальных замыслах касательно сей революции я ничего не знал, ибо к числу заговорщиков не принадлежал, поэтому, будучи допрошен в Варшаве у ген. Буксгевдена — не знаю ли чего о деньгах, которые могли быть скрыты, или о документах Игельстрома (о судьбе денег, похищенных у Игельстрома при взятии штурмом дома, в коем он жил, пишет Шлоссер: «К чести поляков нужно заметить, что когда польское правительство потребовало, чтобы были возвращены суммы, расхищенные из дворца Игельстрома, они тотчас были выданы до копейки» (XVII, 238)), ответил, что не знаю, потому что гражданскими делами не ведал.

При взятии Варшавы русскими я не был, так как за несколько дней до сего получил приказание выехать в Познань. Там я был арестован пруссаками и, пробыв у них в плену месяц, по требованию Суворова, был отослан под прусским конвоем в Варшаву. Здесь меня арестовали и допрашивали обо всем. После трех дней ареста я был освобожден, а через три дня снова взят и отправлен в Петербург. На этом я заканчиваю небольшой отчет о всей своей деятельности и больше ничего не знаю, в удостоверение чего собственноручно подписуюсь Ян Килинский, р(адный) г(орода) В(аршавы), полковник 20 полка.

 

ОКТЯБРЬ 1794 г.

ИЗ ПИСЬМА ЛИТОВСКОГО ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРА ГРАФУ А. К. РАЗУМОВСКОМУ О ПОДАВЛЕНИИ ПОЛЬСКОГО ВОССТАНИЯ ПОД РУКОВОДСТВОМ Т. КОСТЮШКО

…Сообщаемые мною известия могут дойти до вас очень поздно, но, тем не менее, я могу сообщить вам, что Гродно, Ковно и Ромно, так же как и вся Литва до Немана и вся Самогития, усмирены и заняты нашими войсками.

Гр. Суворов уничтожил большой отряд польского войска около Бреста, а генерал Денисов перешел на правый берег Вислы, где разбил наголову самого Костюшку и взял его в плен. Любопытно знать теперь, что станется с Варшавой и со всеми ее злодеями. Говоря откровенно, мне кажется, что русские войска достаточно работают.

Войска, находящиеся под моим предводительством, от начала кампании участвовали более чем в 20 сражениях, не проиграв ни одного. Я говорю только об одной Литве. Теперь ваше дело, господа, обсудить в ваших кабинетах, как поступить с завоеванным, я же желаю от всей души возвратиться к своему домашнему очагу, потому что уже начинаются морозы…

Дело, в котором Костюшко взят в плен, было 29 сентября при Стенжище.

 

23 ДЕКАБРЯ 1794 г.

ИЗ ДЕКЛАРАЦИИ ПРАВИТЕЛЬСТВ РОССИИ И АВСТРИИ О ПОДГОТОВКЕ ТРЕТЬЕГО РАЗДЕЛА РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ

Усилия, которые е. и. в. вынуждена была употребить к обузданию и прекращению мятежа и восстания, обнаружившихся в Польше, со стремлениями самыми пагубными и опасными для спокойствия соседственных Польше держав увенчались совершенно полным и счастливым успехом, и Польша была совершенно покорена и занята войсками императрицы, и поэтому е. и. в., предусматривая подобный исход уповании на справедливость своих требований и в расчете на силу тех средств, которые ею приготовлены были для одержания победы, поспешила предварительно войти в соглашение со своими двумя союзниками, а именно е. в. императором римским и е. в. королем прусским, относительно принятия самых действительных мер для предупреждения смут, подобных тем, которые их по справедливости встревожили и которых зародыши, постоянно развивающиеся в умах, пропитанных до глубины самыми нечестивыми принципами, не замедлят рано или поздно возобновиться, если там не будет устроено твердое и сильное правление. Эти два монарха, убежденные опытом прошедшего времени в решительной неспособности Польской республики устроить у себя подобное правление или же жить мирно под покровительством законов, находясь в состоянии какой-либо независимости, признали за благо в видах сохранения мира и счастия своих подданных, что предпринять и выполнить совершенный раздел этой республики между тремя соседними державами представляется крайней необходимостью. Узнав об этом образе мыслей и находя его совершенно согласным со своими соображениями, е. в. императрица всероссийская решилась условиться сперва с каждым из двух вышеупомянутых высоких союзников отдельно, а потом с обоими вместе о точном определении соответственных частей, которые им достанутся по их общему соглашению.

Вследствие сего е. в. император назначил нижеподписавшегося, снабженного им самыми широкими полномочиями, войти в соглашение по настоящему вопросу с их превосходительствами уполномоченными е. в. императрицы всероссийской д. т. сов. и вице-канцлером гр. Остерманом, д. т. сов. обер-гофмейстером двора гр. Безбородко ит. сов. членом коллегии иностранных дел Марковым, равным образом снабженными необходимыми полномочиями, каковые уполномоченные по зрелом обсуждении предложений, сделанных с той и другой стороны, и находя их вполне согласными с намерениями их августейших государей, согласились на следующие пункты.

Что впредь границы Российской империи, начинаясь от их настоящего пункта, будут простираться вдоль границы между Волынией и Галицией до р. Буга; отсюда граница направится, следуя по течению этой реки, до Брест-Литовска и до пограничной черты воеводства этого имени в Подляхии, затем она направится по возможности до прямой линии границами воеводств Брестского и Новогрудского до р. Немана напротив Гродно, откуда она пойдет вниз по этой реке до места, где она вступает в прусские владения, а потом, проходя по прежней прусской границе с этой стороны до Полангена, она направляется без перерыва до берегов Балтийского моря на нынешней границе России близ Риги, так что все земли, владения, провинции, города, местечки и деревни, заключающиеся в вышеозначенной черте, будут присоединены навсегда к Российской империи, и спокойное и неоспоримое владение будет за нею гарантировано достоверным и торжественным образом е. в. императором римским.

По исполнении всех этих формальностей каждый из дворов приступит к принятию во владение способом, признанным наиболее удобным, всех земель и мест, которые ему достанутся по настоящему разделу

В уверение чего мы подписали настоящий акт, приложили к нему печать нашего герба и вручили его уполномоченным е. в. императрицы всероссийской д. т. сов. и вице-канцлеру гр. Остерману, д. т. сов. гофмейстеру двора гр. Безбородко и т. сов. члену коллегии иностранных дел Маркову в обмен подобного акта такого же содержания, который нам был передан с их стороны.

Гр. Людвиг Кобенуль.

 

1 МАЯ 1795 г.

УКАЗ ЕКАТЕРИНЫ II ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРУ МИНСКОМУ, ИЗЯСЛАВСКОМУ И БРАЦЛАВСКОМУ О ПРИНЯТИИ ПРИСЯГИ ОТ ЖИТЕЛЕЙ ПРИСОЕДИНЕННЫХ К РОССИИ ПО ТРЕТЬЕМУ РАЗДЕЛУ ПОЛЬШИ ОБЛАСТЕЙ И ОБ УЧРЕЖДЕНИИ ТАМОЖЕН

Рескриптом нашим генерал-фельдмаршалу гр. Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому от 18 марта с. г. между прочим повелели мы, чтобы все земли, начиная от прежних с нами пределов Галиции вдоль по старой границе областей австрийских до Буга, потом вниз по сей реке до рубежей литовских, объяты были от войск, в начальстве его состоящих, так, чтобы, замыкая сим остальную часть Волынского и часть Хелмского воеводств, лежащую на правом берегу Буга, все пространство сие действительно было в руках наших и чтобы гражданское и в сих землях постановляемое от нас правительство все довлеемые возможности имело не токмо привесть к присяге всех обывателей, но и управлять ими именем и властию нашею. Вследствие сего, получив от упомянутого генерал-фельдмаршала донесение, что все ему предписанное в самой точности выполнено будет, за благо признали мы вам повелеть:

1. На точном основании прежде данных вам и предместнику вашему гр. Кречетникову предписаний наших возлагаем на вас принятие присяги от всякого рода обитателей, живущих на землях, вышеупомянутою чертою объемлемых, в верности подданства на вечные времена нам и преемникам нашим. Присоединяя все пространство земель сих и с живущими тут к управлению порученных вам губерний, следует вам именем нашим объявить всем вообще и каждому особенно, кому о том ведать надлежит, что они уже, быв подданные державы нашей, как таковые и охранены будут и сопричитаются ко всем тем выгодам и преимуществам, кои изданным по воле нашей в 1793 г. в 27-й день марта от гр. Кречетникова манифестом новоприсоединенным тогда областям от нас пожалованы были.

2. По силе изданных от нас в 7-й день ноября 1775 г. учреждений земли сии немедленно разделить на округи и, сопричитая оные к устроенным уже округам в губерниях Брацлавской, Изяславской и области Каменецкой, из всех оных составить 3 губернии, а именно: Брацдавскую, Волынскую и Подольскую. Вы не оставите сочинить оным генеральные и специальные губернские и окружные карты, а равно штаты присутственным местам на точном основании учреждений наших, что все обстоятельно и во всех подробностях не замедлите представить нам на усмотрение и утверждение по примеру представлений ваших по Минской губ.

3. Таможни и пограничная цель и стража должны быть учреждены по новой границе сей. Местное положение всех управляемых вами областей, а равно и сих, ныне присовокупляемых по всем взысканиям и осмотрам, вами учиненным, довольно уже вам известно, так что, основываясь на оных, вы сделаете представление, где удобнее полагаете вы быть новым таможням по внешней границе вверенных вам губерний, начиная по Днестру от границы Вознесенской губ. вверх по сей реке до пределов Галиции и по границе сей области до Буга и вниз по сей реке до Литвы, где уже и учреждение пограничной цепи и стражи и таможен зависит от управляющего тою областью генерал-губернатора кн. Репнина. Штаты пограничным таможням, цепи и стражи и карантинам на Днестре по границе с Молдавиею и положения всему, коль скоро они готовы будут, вы не медлите поднести к утверждению нашему

В заключение сего нужным находим удостоверить вас, что от всех воинских начальств вам всевозможные пособия подаваны будут по силе прежних и вам известных предписаний наших; равно и в том, что труды и деятельность ваша, устремленные с толиким жаром ко благу и пользе отечества, всегда приемля с особливым благоволением, не оставим мы трудную и нам особливо угодную службу вашу ознаменовать достойным награждением.

 

13 ОКТЯБРЯ 1795 г.

ИЗ КОНВЕНЦИИ МЕЖДУ РОССИЕЙ, ПРУССИЕЙ И АВСТРИЕЙ О ТРЕТЬЕМ РАЗДЕЛЕ РЕЧИ ПОСПОЛИТОЙ

Е. в. императрица всероссийская и е. в. король прусский, желая прийти к более подробному и окончательному соглашению относительно постановлений, находящихся в декларации, заключенной здесь, в С.-Петербурге, 23 декабря 1794 г. между двумя императорскими дворами и сообщенной в недавнее время берлинскому двору, и определить с большею точностью границы, которые должны разделять владения трех соседних с Польшею держав после окончательного разделения сей последней. <…>

Ст. I. Декларация, упомянутая во вступлении настоящего акта и признаваемая как бы помещенною здесь от слова до слова, принята за непреложное основание нынешнего соглашения во всем, что касается приобретений е. в. императрицы всероссийской. Вследствие сего е. и. в. сохранит в своем владении все земли, города, округи и прочие поместья, которые упомянуты в том акте, и е. в. король прусский гарантирует за нею это владение и пользование на вечные времена.

Ст. II. Е. в. император римский во внимание к дружбе своей к е. в. королю прусскому отказывается от территории, которая простирается по прямой линии от Свидры на Висле до слияния Буга с Наревом, так что весь этот округ будет считаться в составе той части, которая по распределению той же декларации должна идти по разделу е. в. королю прусскому, владение и пользование которою их императорские величества равным образом гарантируют за ним на вечные времена.

Ст. IV. Е. в. император римский и е. в. король прусский предварительно гарантируют торжественно и обоюдно все территории, которые по окончании работ смешанной комиссии и по решению е. в. императрицы всероссийской будут присуждены той и другой стороне, и эти же территории равным образом будут за ними гарантированы е. и. в. императрицею всероссийскою.

Ст. VIII. Настоящий трактат будет ратифицирован в формах, принятых обоими договаривающимися дворами, и ратификации будут обменены в продолжение 6 недель или, если возможно, и ранее.

В уверение чего мы, уполномоченные, подписали сие и приложили к сему печати наших гербов.

Гр. Иван Остерман.

Гр. Александр Безбородко.

Аркадий Морков.

Гр. Фридрих Богислав

Эммануил Тауенцин.

 

3 ДЕКАБРЯ 1795 г.

РЕСКРИПТ ЕКАТЕРИНЫ II ЛИТОВСКОМУ ГЕНЕРАЛ-ГУБЕРНАТОРУ О ВОЗВРАЩЕНИИ ПОЛЬСКИМ ПОМЕЩИКАМ ИМЕНИЙ В БЕЛАРУСИ

Тимофей Иванович [Тутолмин — прим.]. Состоящие в губерниях, вашем управлению вверенных, имения, принадлежащие родственникам короля польского, а именно: кн. Станиславу Понятовскому, гр. Михаилу Мнишеку, гр. Викентию Тышкевичу, бывшему гетману Михайло Огинскому и кн. Изабелле Любомирской, урожденной кн. Чарторыйской, всемилостивейше повелеваем возвратить им в прежнее их владение с теми правами, какими они пользовались до взятия сего имения в казенный секвестр, и с доходами, с них собранными, которые в казну не поступили. Пребываем, впрочем, вам благосклонны.

 

1819 г.

Н.М. КАРАМЗИН. МНЕНИЕ РУССКОГО ГРАЖДАНИНА

Государь! В волнении души моей, Любящей отечество и Вас, спешу после нашего разговора, излить на бумагу некоторые мысли (не думая ни о красноречии, ни о строгом логическом порядке). Как мы говорим с Богом и совестью, хочу говорить с Вами.

Вы думаете восстановить Польшу в ее целости, действуя, как христианин, благотворя врагам. Государь! Вера христианская есть тайный союз человеческого сердца с Богом; есть внутреннее, неизглаголанное, небесное чувство; оно выше земли и мира; выше всех законов — физических, гражданских, государственных — но их не отменяет. Солнце течет и ныне по тем же законам, по коим текло до явления Христа Спасителя: так и гражданские общества не переменили своих коренных уставов; все осталось, как было на земле и как иначе быть не может: только возвысилась душа в ее сокровенностях, утвердилась в невидимых связях с Божеством, со своим вечным, истинным Отечеством, которое вне материи, вне пространства и времени. Мы сблизились с Небом в чувствах, но действуем на земле, как и прежде действовали. Несмъ от мира сего, сказал Христос: а граждане и государства в сем мире. Христос велит любить врагов: любовь есть чувство; но Он не запретил судьям осуждать злодеев, не запретил воинам оборонять государства. Вы христианин, но Вы истребили полки Наполеоновы в России, как греки-язычники истребляли персов на полях Эллады; Вы исполняли закон государственный, который не принадлежит к религии, но также дан Богом: закон естественной обороны, необходимый для существования всех земных тварей и гражданских обществ. Как христианин, любите своих личных врагов; но Бог дал Вам царство и вместе с ним обязанность исключительно заниматься благом оного. Как человек по чувствам души, озаренной светом христианства, Вы можете быть выше Марка Аврелия, но как царь Вы то же, что он. Евангелие молчит о политике; не дает новой: или мы, захотев быть христианами-политиками, впадаем в противоречия и несообразности. Меня ударят в ланиту: я, как христианин, должен подставить другую. Неприятель сожжет наш город: впустим ли его мирно в другой, чтобы он также обратил его в пепел? Как мог язычник Марк Аврелий, так может и христианин Александр благотворить врагам государственным, уже побежденным, следуя закону человеколюбия, известного и добродетельным язычникам, но единственно в таком случае, когда сие благотворение не вредно для отечества. Любите людей, но еще более любите россиян, ибо они и люди, и Ваши подданные, дети Вашего сердца. И поляки теперь слушаются Александра: но Александр взял их русскою силою, а россиян дал ему Бог, и с ними снискал он благодетельную славу Освободителя Европы.

Вы думаете восстановить древнее Королевство Польское; но сие восстановление согласно ли с законом государственного блага России? согласно ли с Вашими священными обязанностями, с Вашей любовию к России и к самой справедливости? Во-первых (не говоря о Пруссии), спрашиваю: Австрия отдаст ли добровольно Галицию? Можете ли Вы, творец Священного Союза, объявить ей войну, противную не только христианству, но и государственной справедливости? Ибо Вы сами признали Галицию законным владением Австрийским. Во-вторых, можете ли с мирною совестию отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию, Подолию, утвержденную собственность России еще до Вашего царствования? Не клянутся ли государи блюсти целость своих держав? Сии земли уже были Россиею, когда митрополит Платон вручал Вам венец Мономаха, Петра и Екатерины, которую Вы сами назвали Великою. Скажут ли, что она беззаконно разделила Польшу? Но Вы поступили бы еще беззаконнее, если бы вздумали загладить ее несправедливость разделом самой России. Мы взяли Польшу мечом: вот наше право, коему все государства обязаны бытием своим, ибо все составлены из завоеваний. Екатерина ответствует Богу, ответствует Истории за свое дело; но оно сделано, и для Вас уже свято: для Вас Польша есть законное Российское владение. Старых крепостей нет в политике: иначе мы долженствовали бы восстановить и Казанское, Астраханское царство, Новогородскую республику, Великое княжество Рязанское и так далее. К тому же и по старым крепостям Белоруссия, Волыния, Подолия, вместе с Галицией, были некогда коренным достоянием России. Если Вы отдадите их, то у Вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска: ибо они также долго принадлежали враждебной Литве. Или все, или ничего. Доселе нашим государственным правилом было: ни пяди, ни врагу, ни другу! Наполеон мог завоевать Россию; но Вы, хотя и самодержец, не могли договором уступить ему ни одной хижины русской. Таков наш характер и дух государственный. Вы, любя законную свободу гражданскую, уподобите ли Россию бездушной, бессловесной собственности? Будете ли самовольно раздроблять ее на части и дарить ими, кого за благо рассудите? Россия, Государь, безмолвна перед Вами; но если бы восстановилась древняя Польша (чего Боже сохрани!) и произвела некогда историка достойного, искреннего, беспристрастного, то он, Государь, осудил бы Ваше великодушие, как вредное для Вашего истинного отечества, доброй, сильной России. Сей историк сказал бы совсем не то, что могут теперь говорить Вам поляки; извиняем их, но Вас бы мы, русские, не извинили, если бы Вы для их рукоплескания ввергли нас в отчаяние. Государь, ныне славный, великий, любезный! ответствую Вам головою за сие неминуемое действие целого восстановления Польши. Я слышу русских и знаю их: мы лишились бы не только прекрасных областей, но и любви к царю; остыли бы душой и к отечеству, видя оное игралищем самовластного произвола; ослабели бы не только уменьшением государства, но и духом; унизились бы перед другими и перед собою. Не опустел бы, конечно, дворец; Вы и тогда имели бы министров, генералов: но они служили бы не отечеству, а единственно своим личным выгодам, как наемники, как истинные рабы… А Вы, Государь гнушаетесь рабством и хотите дать нам свободу!

Одним словом… и Господь Сердцеведец да замкнет смертию уста мои в сию минуту, если говорю Вам не истину… одним словом, восстановление Польши будет падением России, или сыновья наши обагрят своею кровию землю польскую и снова возьмут штурмом Прагу! Нет, Государь, никогда поляки не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками. Теперь они слабы и ничтожны: слабые не любят сильных, а сильные презирают слабых; когда же усилите их, то они захотят независимости, и первым опытом ее будет отступление от России, конечно, не в Ваше царствование, но Вы, Государь, смотрите далее своего века, и если не бессмертны телом, то бессмертны славою! В делах государственных чувство и благодарность безмолвны; а независимость есть главный закон гражданских обществ. Литва, Волыния желают Королевства Польского, но мы желаем единой Империи Российской. Чей голос должен быть слышнее для Вашего сердца? Они, в случае войны, впрочем, ни мало не вероятной (ибо кому теперь восстать на Россию?), могут изменить нам: тогда накажем измену силою и правом: право всегда имеет особенную силу, а бунт, как беззаконие, отнимает ее. Поляки, законом утвержденные в достоинстве особенного, державного народа, для нас есть опаснее поляков-россиян.

Государь! Бог дал Вам такую славу и такую державу, что Вам без неблагодарности, без греха христианского и без тщеславия, осуждаемого самою человеческою политикою, нельзя хотеть ничего более, кроме того, чтобы утвердить мир в Европе и благоустройство в России: первый бескорыстным, великодушным посредничеством; второе хорошими законами и еще лучшей управой. Вы уже приобрели имя Великого: приобретите имя Отца нашего! Пусть существует и даже благоденствует Королевство Польское, как оно есть ныне; но да существует, да благоденствует и Россия, как она есть и как оставлена Вам Екатериною!.. Екатерина любила Вас нежно, любила и наше отечество: ее тень здесь присутствует… умолкаю.

Царское Село, окт<ября> 17, 1819