Война маленького человека

Малышко Ирина Ивановна

История третья. Гибель бога

 

 

Стулья и чемоданы

По приезде на материковую Украину я с удивлением обнаружила, что мало кто из окружавших меня людей понимал, что там, на Донбассе, в действительности происходит. В самом начале моего путешествия меня, как очевидца военных событий, пригласили участвовать в одном из «круглых столов» посвященных нашим трагическим событиям. По окончании мероприятия ко мне подошел человек. Он сказал примерно следующее: «Вы вот вроде нормальная, и других я встречал оттуда вроде нормальных, но вы лишь исключение. Скажите, какой он „донбассовец“, что он хочет?» Я почему-то сразу вспомнила «денисовца», биологического предка человека, жившего еще до неандертальца. Представление о трагических событиях, происходящих на Донбассе, было у многих наших соотечественников сродни представлениям об этом «денисовце», о котором практически ничего не было известно.

Однажды я выложила у себя на странице в Facebook’е фотографии с проукраинского митинга в Донецке. После этой публикации ко мне обратился с вопросом один из моих вновь приобретенных знакомых. Он абсолютно серьезно спросил: «Это к вам ребята из Львова приезжали?» – «Да, нет, – ответила я. – Это местные, дончане». – «Тогда я ничего не понимаю», – также абсолютно серьезно сказал он.

Люди часто не различали Донецк и Луганск. Вопросы разнились от: «А у вас там тоже стреляли?» – спросил у меня как-то мужчина лет пятидесяти, до: «А в Донецке хоть один целый дом остался?» Вначале меня это удивляло, потом бесило, а после я просто перестала обращать на это внимание.

В Киеве вообще не верилось, что в стране идет война. Город, как всегда суетливый и грязноватый, продолжал жить своей прежней обычной жизнью столицы.

И чем больше я адаптировалась к этой мирной киевской жизни, тем больше я осознавала внутренний глубинный парадокс страны. Где-то там шла война – настоящая война со взрывами, кровью, гибелью людей. А здесь ее не было совсем: ни «де-юре», ни «де-факто», ни в умах, ни в сердцах. И чем дальше я отъезжала от дома, тем больше становилось понятно, что окружающие меня люди делятся на две категории: тех, у кого за последние два года практически ничего не изменилось, и тех, у кого изменилось практически все.

Однажды я попала на тренинги, на которые обычно ходит целевая аудитория, приближающая к среднему классу. Все участники, как и положено на тренингах, озвучили свои цели. Они были стандартные: самореализация, экономическое благополучие, личностный рост и т. д. Один юноша терзался проблемой – покупать ему вторую машину или не покупать. А далее следовал вопрос: «Что будет, если вы не реализуете свои цели?» Я ответила: «Буду нищей, бездомной и жить под забором». Я не кривила душой – для меня это было и остается реальностью. Все удивленно на меня посмотрели. Тогда я впервые поняла, какая разница была между мной и этими людьми, решающими традиционные проблемы, свойственные нормальным людям в нормальной жизни.

«А в моей жизни за последний год ничего не изменилось» – это была фраза одного моего хорошего знакомого, умного человека, живущего реальной жизнью, читающего новости, следящего за событиями в мире. Я уже не помню, в каком контексте она прозвучала, но мой знакомый сказал правду. Он по-прежнему ходил на работу, возвращался в свой дом, деньги снимал в одном и том же банкомате по дороге домой. Его родные были с ним рядом. По утрам он, как и прежде, выгуливал собаку в парке возле своего дома. Несмотря на все эти катаклизмы, произошедшие в стране, его жизнь продолжала идти по накатанным рельсам. И так жило большинство.

Войну пропустили через себя далеко не все. Конечно, я говорю не о тех, кто находился на фронте или был с фронтом связан. Для многих окружавших меня людей война так и осталась – этаким реалити-шоу в телевизоре. Я очень хорошо их понимала. Война и мир – это понятия несовместимые. И живя обычной мирной жизнью, очень сложно принять реальность войны. Я порой искренне завидовала этим людям. Выйти из матрицы войны мне лично было непросто.

И еще открыла я одну удивительную вещь: я приняла на себя карму «донецких», так не любимых всей страной. Я, всю свою жизнь бежавшая от так называемой «донецкости», в своих вечных кедах и джинсах, плохо вписывающаяся в каноны «золотисто-серебристой» донецкой моды, значительную часть своей взрослой жизни прожившая за пределами Донецка, – неожиданно для себя почувствовала себя «донецкой», «донецкой» до мозга костей.

Когда дом, мама – остались по ту сторону фронта и пропускных пунктов, я неожиданно для себя поняла: там моя земля. Моя земля – с терриконами и полями подсолнухов, сухим запахом степи, полями ковыля, с зеленоватым мелким и таким родным Азовским морем. Это мое. И если у меня когда-то спросят, каков для меня запах Родины, я, не задумываясь, отвечу: это запах моря, перемешанный с сухим запахом цветущей степи. Так пахнут лиманы на Азове под низким сизым южным небом. И эту землю у меня отобрали и истерзали. И с этой землей у меня отобрали и истерзали мое прошлое. Принять это, смириться с этим мне было сложно. Это была уже моя личная боль, моя личная потеря, равносильная потери близкого, дорого человека, здесь уже не было никаких политических составляющих, никаких разделений по государственному признаку, это было только мое.

Практически каждый город, который упоминался в военных сводках, болью отзывался в моем сердце. Артемовск, Ханжонково, Дружковка, Мариуполь – все эти названия вызывали у меня стойкие воспоминания, всплывающие из детства. Я помню, как по воскресеньям бабушкины соседи ездили на машине в Никитовку за хлебом, там была известная пекарня. Я помню даже запах этого хлеба. Я помню покрытые дикими тюльпанами поля на Карловке, клубнику у друзей на даче под Ясиноватой, детские походы с родителями в Авдеевский и Яковлевские «леса», правильнее говоря, это были лесопосадки, но для меня, маленькой, они были настоящими лесами.

До всех этих сложных и трагических событий я никогда не задумывалась над тем, что я со своими украинско-греческими корнями являюсь, по сути, коренным жителем Донбасса, если можно вообще говорить о коренных жителях некогда Дикого поля. В Мариупольской гимназии учились мои греческие дедушки и бабушки. Знаменитый лесной заказник «Великоанадольский лес» в донецких степях заложен руками моих украинских прадедов еще в девятнадцатом веке. Мой дед восстанавливал заводы Донбасса после войны, отец был профессором Донецкого технического университета.

Я даже не могу точно сказать, сколько поколений моей семьи жили на этой земле. Знаю только, что больше трех. К сожалению, революция семнадцатого года стерла не только историческую, но и семейную память. О своих корнях предпочитали молчать, и до меня дошли только отголоски былых историй.

История заселения бывшего Дикого поля мало кому известна да и мало кому интересна. Традиционно считается, что эти территории служили убежищем исключительно беглым и каторжникам. В реальности дело обстояло намного сложнее. В восемнадцатом и девятнадцатых веках это был котел, в котором варились и перемешивались множество разных народов, разными путями и разными судьбами попавших на эту территорию. Кто только ни осел здесь помимо украинцев и русских: сербы, валахи, молдаване, болгары, черногорцы, албанцы, немцы, евреи. Сегодня практически никто не знает, что в восемнадцатом веке территория Луганской области именовалась Новосербией или Славяносербией, куда переселились сербы с разрешения Екатерины Второй, после того как Сербия вошла в состав Австро-Венгерской империи.

Так с легкой руки, точнее, тяжелой руки, Екатерины Второй на эти земли попали и мои греческие предки, история которых уходит глубоко в древность, еще в античный мир, в греческие колонии на берегах Черного моря, именуемого тогда Понтом Эвксинским или Гостеприимным морем. «Мы греки-эллинцы» – так с гордостью говорила моя прабабушка. В восемнадцатом веке Екатерина Вторая по одной ей ведомой причине переселила греков из Крыма на побережье Азовского моря. Историки по сей день теряются в догадках, какие мотивы заставили изгнать из Крыма все христианское греческое население, с радостью принявшее своих единоверцев после турецкой войны и присоединения Крыма к России.

В нашем семейном архиве сохранился блокнот с рассказом, записанным моей бабушкой, об истории переселения греков из Крыма, передаваемой из поколения в поколение. О том, как сложно привыкали к новому месту, болели, умирали. В Крыму греки оставили не только свои дома, магазины, мельницы, виноградники и многое другое имущество, нажитое на протяжении жизни и перешедшее в наследство от предков. В Крыму греки оставляли свою тысячелетнюю историю. Они даже названия новым поселениям на Азове дали прежние, как в Крыму, – Ялта, Урзуф.

До меня еще дошли семейные предания о самом рыбном в мире Азовском море, об осетрах размером с дельфинов, о сушеной тарани, которую продавали только кулями – рогожными мешками вместимостью не меньше двух пудов, а непроданный товар рыбаки отвозили к себе домой и в морозные дни, зимой, топили печи. У моего прадеда был небольшой рыбный заводик на Белосарайской косе. Заводик, понятно, я уже не застала. Рыбу в Азовском море тоже. Сейчас там водятся только пеленгас и бычки, в старые добрые времена вообще рыбой не считавшиеся. Заводик наш забрали после революции, а прадеда репрессировали в тридцатых во время гонений на греков.

В семейном архиве сохранилось много фотографий тех времен. Начало века, мои греческие бабушки в гимназических платьях с белыми воротничками и красивых передниках, спектакли любительского греческого театра, дом на берегу моря, на ступеньках сидят женщины в белых нарядах. В детстве я очень любила изучать эти старые фото. Мне в память врезалась фотография, адресованная одной из моих греческих бабушек, времен ее гимназической юности. Это был портрет молодого человека, почти мальчика, а на обороте надпись на украинском языке: «Вiд вiрного горячого кохання дарую найдорощої Клавоньки. Вiд друга. 20 серпня 1918. Мариуполь-Порт на Катеринославщині».

Революция поставила крест на всей этой прежней жизни с белыми платьями и гимназиями. В ходе так называемой «Греческой операции НКВД» погибли практически все взрослые мужчины нашей семьи. Страшная статистика тех лет гласит: чуть ли не за полгода в тридцать седьмом было арестовано более 20 тысяч греков, преимущественно мужчин в возрасте от 20-ти до 50 лет.

Сохранилась последняя семейная фотография во главе с прадедом. Большая греческая семья, девять детей. Пять мальчиков и четыре девочки. Старших сыновей на фотографии нет, их уже забрали. Антошу, так его звали в семье, он был врач, и Алешу, он был военный. Это последняя фотография моего прадеда, его арестовали немного позднее. Было ему тогда далеко за шестьдесят.

Последняя фотография моего прадеда с детьми и внуками, 30-е годы

Фото из семейного архива. Мариуполь, начало ХХ века

Фото из семейного архива. Мариупольская гимназия, начало ХХ века

В нашей семье много трагических историй, но одна всегда стояла особняком. Каждый раз, когда я смотрю фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние», образ главной героини перекликается у меня с образом нашей тети Клавы, Клавдии Ивановны, родной сестрой моего дедушки. Они даже с главной героиней фильма внешне похожи. Жила тетя Клава в Дружковке.

Поездки к ней были одним из самых ярких воспоминаний моего детства, словно путешествия в другой мир, для меня, маленькой девочки, казавшийся просто сказочным. Резной буфет, кресло-качалка, красивая посуда, столовые приборы с вензелями (я еще не понимала смысла этого слова, но оно мне нравилось). Старинный толстый кожаный альбом со старинными плотными фотографиями теперь уже позапрошлого века. На фотографиях были изображены женщины в огромных и очень красивых шляпах, статные мужчины в мундирах. Но больше всего я запомнила рукописную фантастическую повесть «Полет на Луну». Повесть, которую сочинил сын тети Клавы Бобка, когда ему было лет двенадцать. Это была старая желтая тетрадь, исписанная каллиграфическим, но еще детским почерком. В повести рассказывалось, как его отец, капитан космического корабля Евгений Стеблин-Каменский, взял с собой в полет на Луну своего сына Бобку. А когда отца забрали в тридцать седьмом, Бобка тщательно стер резинкой фамилию Стеблин-Каменский и сверху написал Бедолажкин. Капитан корабля Евгений Бедолажкин взял с собой в полет своего сына Бобку Бедолажкина. Я не помню деталей этой повести, скорее – детского рассказа. Я ее читала, когда мне самой было лет примерно столько же, сколько и Бобке, когда он ее писал. Но я очень хорошо запомнила эти желтые листы, исписанные пером, и стертую фамилию. Бобка не пережил смерть отца. У него было больное сердце, и он умер. Эта история, эта рукописная книга на меня, тогда совсем девочку, произвели очень сильное впечатление. Бобки не стало в том возрасте, в каком была я, когда впервые узнала об этом мальчике и его судьбе.

Бобка Стеблин-Каменский

История любви и жизни тети Клавы достойна отдельной книги. Ее муж дворянин, адвокат Евгений Стеблин-Каменский, закончивший Петербургский университет, еще в студенческие годы заболел идеей «свободы, равенства и братства» и свято поверил в идеалы революции. Его мать была выпускницей Смольного института благородных девиц в Петербурге, отец преподавал в Варшаве в университете. В Мариуполь Евгений приехал строить новую свободную страну. Там они и встретились с Клавдией Ивановной. На вечеринке она так станцевала мазурку, что у молодого Стеблин-Каменского уже не осталось сомнений: эта греческая красавица станет его женой.

В тридцать седьмом Стеблин-Каменского забрали, а она еще очень долго носила передачи в тюрьму, часами простаивала в очереди среди таких же обреченных на вечное ожидание женщин, даже не зная, жив муж или нет. Через год умер сын, от нее, как от жены врага народа, отвернулись знакомые, из квартиры ее переселили в барак. От перенесенных стрессов отказали ноги, выходила ее уборщица школы, в которой она работала. Потеряв все и всех – одна, с прямой спиной, как ее научили еще в гимназии, она прожила долгую и достойную жизнь, проработав учительницей. Умирая в 86 лет, Клавдия Ивановна попросила положить в гроб ее свадебное платье, перешитое из бального наряда свекрови, в котором та выпускалась из Смольного.

Меня никто не воспитывал антисоветчицей, но я достаточно хорошо знала историю своей семьи, чтобы никогда не желать вернуть прошлое. Прокручивая в голове всю историю старших поколений, я иногда думала, что мы живем в каком-то Богом забытом месте или участвуем в страшном эксперименте, проводимом неведомо кем над человечеством… Что-то было во всем, произошедшем вначале с ними, а теперь и с нами, – бесконечно жутким и неотвратимым. И вот эта липкая тень советского прошлого, казалось, навсегда исчезнувшего, настигла и меня. Как-то моя мама сказала, вспоминая историю нашей семьи: «У нас каждое поколение начинает со стула и чемодана». Пришла очередь и моих «стульев и чемоданов».

 

Гибель бога

Я продолжала жить войной, даже выехав за пределы Донецка, – неотрывно следила за всеми военными сводками. Это было очень странное чувство: читать новости и смотреть видео, когда в твоих до боли знакомых местах, где ты гуляла, ходила в школу, целовалась с мальчиками – теперь ездят танки и взрываются снаряды. Находясь в Донецке непосредственно под обстрелами, я воспринимала это проще. Возможно, потому что во мне еще жила надежда. Теперь надежду сменил страх за близких. Там остались мама, тетя, друзья.

Семья Стеблин-Каменских

Каждое мое утро начиналось с тщательного изучения новостей и звонка маме. И мой первый вопрос был: «Стреляют?» Мама всегда говорила, что нет. Один раз во время разговора вдруг произнесла: «Ой», – и повесила трубку. Я потом прочитала в сводках, что снаряд разорвался недалеко от маминого дома, как считалось, в одном из самых безопасных районов города.

Беда ходила вокруг кругами. У моей подруги во время обстрела в Донецке погиб отец; девяносточетырехлетний дед, который прошел всю войну, а теперь так и не смог понять, кто с кем и за что воюет, чудом остался жив.

У другой подруги снаряд попал в квартиру над ними. Вместо потолка образовалась дыра. Подруга уже давно перебралась в Киев, и теперь окончательно стало понятно, что возвращаться ей с двумя детьми некуда. Практически под домом моей тети «эти» поставили «Град» и непрерывно вели обстрел.

Я читала новости и ненавидела себя от собственного бессилия, потому что ни защитить, ни помочь своим родным ты не можешь. Ты ничего не можешь.

Как-то я позвонила маме, она шла на день рождения к своей коллеге, они всю жизнь проработали на одной кафедре. Коллеге исполнялось девяносто лет. Я ее хорошо знала. Что должна была чувствовать эта женщина в свои девяносто, прожившая достойную жизнь, испытавшая тяготы одной войны и снова очутившаяся на войне?

Старики редко и тяжело уезжали. И не потому, что хотели жить в новоявленной республике. В этом городе прошла вся их жизнь. Здесь они любили, рожали и растили детей, хоронили своих друзей и родных. Это был не просто их физический дом. Это был их уже метафизический дом.

У мамы была подруга, ей было далеко за 70. Они с мужем жили в районе, который постоянно обстреливался, на их улице остались всего два дома с жильцами. Все остальные соседи покинули город. Финансовые возможности пожилой пары позволяли им уехать тоже, они были обеспеченными людьми, их звали к себе родственники, но они отказались, потому что здесь был их ДОМ, который значил для них намного больше, чем просто каменные стены.

Среди наших знакомых оставались в Донецке как раз те, кто никогда не хотел никаких республик. Помню, как-то разговариваю с мамой, спрашиваю о наших пророссийски настроенных знакомых. Мама говорит: «Уехали в Россию, вернутся, когда стрелять перестанут. – А потом подумала и добавила: – Когда установится украинская власть».

В одно прекрасное утро мне нужно было куда-то идти, и я, еще не поднявшись с постели, по традиции быстро просматривала новости. Листая ленту, я случайно наткнулась на видео расстрела кладбища, где был похоронен мой отец. Мама как-то сказала: «Здесь похоронены все свои». Кладбище было очень европейским, без помпезных памятников – ухоженное, с маленькими аккуратными надгробьями. Рядом находился женский монастырь с деревянной и очень красивой церковью. Кто-то уже сделал музыкальную подложку под видео. Под звуки трагических аккордов горела красивая церковь монастыря, на заднем плане виднелись развалины Донецкого аэропорта. Кладбище расстреливали из «Градов».

Я никуда не пошла, я целый день сидела на кровати и снова, и снова смотрела видео.

С отцом мы были большими друзьями. Он был не только моим отцом, он был стеной, защитой, учителем, другом. Мы с ним были одной крови во всех смыслах. Он научил меня всему: ездить на велосипеде и плавать, любить футбол и киевское «Динамо», работать и быть самостоятельной. Когда-то в классе четвертом я попросила помочь мне с задачкой, он с ходу решил ее системой квадратных уравнений, я еще получила взбучку, что не знаю, что это такое. Эту систему квадратных уравнений мы стали учить только года через два. Больше о помощи я не просила.

Он всегда ставил мне планку выше, чем другим. И я не могла ее не взять.

Я еще не смогла принять его уход, а у меня уже отняли его могилу.

В реальность увиденного мной на экране монитора поверить было сложно. Я в который раз ощутила себя героиней моего затянувшегося фильма о войне. Очередная печальная сцена. Неубранная кровать чужого дома, я в пижаме, неумытая и нечёсаная, целый день, не отрываясь, смотрю в повторе видео расстрела своего прошлого. С каждым разрывавшимся снарядом у меня отстреливали часть моего классически счастливого детства, моей беззаботной юности, всего того, что было для меня дорого и ценно.

В тот день во мне что-то умерло. Умер Донецк. Умерло прошлое. Впереди у меня был долгий путь возращения к себе новой. Той прошлой меня уже не было.