От всего сердца

Мальцев Елизар Юрьевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

В синем небе кувыркались белые голуби. Блестело, омытое ливнем, зеленое поле районного стадиона, на беговых дорожках пестрели майки физкультурников, над голубыми трибунами вились красные флаги, как большие, раздуваемые ветром костры.

Стадион лежал в глубокой котловине среди гор; они окружали его, крутые, дремучие, сверкая на солнце белыми клыками ледников, косматясь густой чернью тайги.

И торжественные звуки марша, и ликующие в небе голуби, и говор праздничной толпы — все веселило Родиона.

Голуби веером рассыпались вверху. Смеясь, Родион поднял руки — шелест крыльев над головой слился с ропотом обласканной ветром листвы.

И в это мгновение весь стадион будто качнулся: от старта оторвались девушки. Как птицы! Вначале очи шли дружной стаей, пока одна, в оранжевой майке, не вырвалась вперед.

Разноголосый гул, подхлестывающие выкрики взволновали Родиона, и он стал напористо проталкиваться через жаркую толпу к беговой дорожке.

— Гляди, голенастая какая, а чисто ветер несется.

— Кто спервоначалу прытко берет, тот завсегда к концу язык высунет!

— Это ты про свой колхоз, сват? Что ни посевная — всё задаетесь, а к уборочной, гляди, позади всех!

— Ничего, мы еще вам пятки оттопчем!

«Да ведь эта Иринка наша!» — едва не вскрикнул Родион.

Иринка бежала стремительно и легко, мелькали ее крутые загорелые колени, камешками топорщились под майкой неоформившиеся груди.

Он уже хорошо различал ее чуть запрокинутую голову, бледное, словно одеревеневшее липа с плотно стиснутыми губами.

— А ты правду сказал, сват, — сочился сквозь гомон насмешливый басок, — хотя девка еще и не выдохлась, а другая уж на плечах у нее висит!

«А, пожалуй, нагонит!» — Родион с тревогой наблюдал за девушкой в васильковом платье. Она почти сравнялась с Иринкой, тоненькая, босоногая, с бьющимися па спине каштановыми косами.

— Нажимай, Иринка-а-а! — не вытерпев, закричал Родион.

Незнакомая девушка, летучая, с взвихренным подолом платья, пробежав мимо с упреком оглянулась на Родиона, и ему стало не по себе.

«Чья это?» — подумал он.

Девушки одолевали последние перед финишем метры. Стадион гудел — и вдруг раздался гром аплодисментов: васильковое платье развевалось впереди.

Рацион захлопал в ладоши, но тут же спохватился: «Что ж это я? Нашу ведь обогнали!»

Неожиданно Иринка выметнулась вперед и первой разорвала шелковистую паутину финиша. Но Родиона это почему-то уже не обрадовало.

— Одно место за нами! — кричал, протискиваясь к нему, Григорий Черемисин, высокий, богатырского сложения парень в голубой майке и белых брюках. — Девушек-то, погляди, девушек сколько — глаза не насытятся! Прямо целый букет! Айда, сейчас наш черед!

Весь месяц перед соревнованиями Родион тайком от всех уходил по утрам к реке: бегал там по росистой луговине, прыгал через натянутую меж кустов бечеву, метал самодельную гранату.

И теперь, шагая за Григорием по мягкой траве футбольного поля, любуясь дразнящим разноцветьем девичьих косынок и праздничным убранством зрителей, он еле сдерживал просившуюся на губы улыбку. Вот сейчас они вес увидят, на что он способен!

У стоек уже прогуливались здоровые, смуглые от загара парни в трусиках. С ревнивой завистью оглядев их мускулистые руки и ноги, Родион заволновался. Легкая сатиновая рубашка показалась ему вдруг тесной, он мгновенно сбросил ее и угрюмовато поглядел на Григория.

— Ты чего это на меня быком смотришь, Родька? — спросил Черемисин и рассмеялся; жемчужно поблескивали его крупные зубы. — В прыжках меня не опасайся, я на подъем тяжелый, что наш колхозный битюг!

Не глядя на товарища, Родион захватывал пальцами босых ног курчавую травку и вырывал ее.

— И чего выдумываешь — больно мне надо! Хоть все призы забирай!

Черемисин смеялся:

— Чудила ты, Родька, честное слово! Не все ли равно, кто у нас вперед вырвется, лишь бы команду нашу не обставили, факт!

Соревновались в прыжках с ребятами из «Горного партизана». Чернявый паренек, сухоногий, легкий, верткий, без труда с большим запасом взял высоту.

— Давай. — Григорий легенько подтолкнул Родиона в спину, и тот вихрем сорвался с места, перелетел через тонкую веревочку и, только услышав плеск ладош, понял, что перепрыгнул.

Григорий заговорщицки подмигнул ему: наших, мол, голыми руками не возьмешь!

Но чернявый паренек, видимо, не собирался сдаться. Родиону предстояло воевать с ним за каждый сантиметр, Родион прыгал все с большим напряжением, чернявый же, как пружина, отскакивал от земли, преодолевал высоту спокойным, неуловимо расчетливым толчком.

Родион ревниво прислушивался к треску аплодисментов: ему или чернявому хлопали люди?

Неожиданно чернявый заявил:

— Давай сразу на сто шестьдесят!

Сердце Родиона гулко застучало, по он ничем не выдал своего волнения. Пусть этот: парень не берет его на испуг — он не из робкого десятка!

Он взял высоту каким-то сумасшедшим, отчаянным прыжком и упал на рыхлый песок. Ему показалось, что кто-то засмеялся.

— Сто шестьдесят один.

— Сто шестьдесят три!

Чуть прихрамывая, вытирая рукой пот, заливающий глаза, он вернулся на место и, закусив губу, снова бросился в высоту и полетел вместе с веревочкой на песок.

Тяжело дыша, он подошел к полосатой штанге и опустился на траву.

— Не вешай голову. Родька, слышь? Второе место за нами, — присаживаясь рядом, сказал Григорий. — А по сумме очков наша команда все равно на первое выйдет!

— Какого чёрта ты меня убаюкиваешь, не маленький!

Они помолчали. Родион чертил палочкой по земле, не убирая свесившиеся на лоб пряди мокрых волос.

— Ты давай отдыхай да пойдем гранаты метать, — сказал Григорий и добавил не то виновато, не то извиняюще: — Только, брат, как хочешь, а в гранате я тебе не уступлю. Рад бы, да сила не позволяет! Так что бери свое на стометровке.

— Я не побегу.

— Не дури, не дури…

— Сказал, не побегу — и всё!

— Вот чудила! Ведь ты не один тут свои таланты показываешь! Хочешь всю организацию подвести? Если возьмешь третье место — и то команда на первое выйдет! Или не надеешься?

— Чего привязался? — вскипел Родион — Надеешься, не надеешься — дай в себя придти!

Григорий встал и по знаку судьи вышел на небольшую площадку. Бутылочная учебная граната казалась в его сильных руках детской игрушкой. Вот он разбежался, отвел руку и, гакнув, запустил гранату в сияющую голубизну неба. Она блеснула в вышине, как серебристая рыбина в заводи, и только через несколько секунд раздался глухой, шмякающий звук ее падения.

Стадион аплодировал, не жалея ладош.

Родион бросал гранату «за компанию», потом бегал па все дистанции и действительно, как и предполагал Григорий, занял третье место. Но это не принесло ему облегчения. Трудно мириться с меньшим!

За стадионом Родиона и Григория окружили девушки. Родион смеялся, шутил, делал вид, что ему совершенно безразлично, какое место он занял в соревновании. И, думая, что никто не верит ему, старался улыбаться и хохотать над любой пустяковой шуткой.

— Ну, теперь айда к лодкам — последнее сражение, — сказал Черемисин.

По дороге к озеру, размахивая цветистой косынкой и поглядывая на Григория — вот я какая! — Иринка рассказывала:

— Как опередила она меня, ну, думаю, все пропало! Бежать еще бегу, а духу не хватает!.. А тут возьми и свистни кто-то — меня будто крапивой по пяткам! Ну, кто бы мог подумать, что эта тихоня из «горного партизана» будет мне жару поддавать? Я ее даже в расчет не брала! Стеснительная такая. «Все в майках и трусиках, а я, — говорит, — в платье побегу: народу больно много, все на тебя смотрят — сгорю…»

— Как зовут ее, не помнишь? — небрежно спросил Родион.

— Нечего на чужих заглядываться! — Иринка погрозила ему пальцем. — У нас своих красавиц хоть отбавляй! Правда, Гришенька?

— Правда, одуванчик, — добродушно посмеиваясь, ответил Черемисин: он всегда находил для каждого красивое ласковое прозвище.

Сквозь кудлатые тальники играло солнечной рябью сиреневое озеро.

У дамбы покачивались лодки. Ветер раздувал над причалом алый, льющийся пламень флажков.

Родион сел в лодку, опустил за борт горячую руку. Вода струилась меж пальцев — теплый бархатистый мех, — мурлыкала за бортами, звучно посапывала под днищем.

Впереди, упираясь ногами в брусочек, сидел Григорий; широкая его спина с гладкими коричневыми плитами лопаток заслоняла Фросю. Родион видел лишь закрученные чалмой пшеничные жгуты ее кос. Иринка стояла у мачты, худенькая, светловолосая, будто насквозь пронизанная солнцем. Она ловила рукой подол пестренького платья, сжимала коленями, но он выскальзывал, бился о мачту.

А на корме, облокотясь на Русь, щурилась Кланя Зимина. На ее лоб свешивалась рыжая челка, лицо было осыпано редкими яркими веснушками, будто кто-то нарочно обмакнул кисточку в раствор охры и обрызгал его Девушка чем-то напоминала озорного мальчишку, казалось, вот-вот заложит два пальца в рот и лихо свистнет.

— При-го-то-всь!

Минута, другая, третья томительного ожидания — и вдруг, распарывая шелковую синеву, взмыла в небо ракета и повисла над озером, золеная, искристая, как драгоценный камень.

И взвизгнули уключины, заворкотала, закрутилась воронками вода, полетели с весел веселые брызги.

Отразился в озере опрокинутый косматый бор, хороводами закружились на косогорах не загоревшие за лето березки, махали узорчатыми полушалками, по-цыгански яркие, осинки. Мимо, мимо — песчаные отмели и островки, затопленные буйной зеленью.

Родион греб рывком, откидываясь назад. Удар! Еще удар! Весла взбивали на озере белую кипень.

Они неслись впереди всех, но их уже догоняли, и, как Родион с Григорием ни старались, чья-то лодка поравнялась и пошла рядом.

Яростно запускал в воду весла Григорий, сжалась у руля, точно готовясь к прыжку, Кланя, гребли, выбиваясь из сил, Иринка и Фрося, а Родиона будто кто связал по рукам и ногам: на корме соседней лодки сидела девушка в васильковом платье. Светлая шляпка затеняла ее лицо, сквозь узкую щелку пробился на румяную щеку и дрожал золотистой соломинкой солнечный луч.

Она посмотрела на Родиона, в зеленоватых глазах ее таилась ключевая прохлада. Он громко засмеялся и почувствовав нежданный прилив сил, стал грести с бесшабашной удалью.

«Что это сегодня со мной?» — подумал Родион, весь замирая от непонятного ликования.

Их лодка первой врезалась в берег, нарядив кромку желтого пляжа в белое кружево пены. Играл духовой оркестр, плавали в озере черные от загара ребятишки, люди на берегу приветствовали победителей.

Родион видел, как золотым подсолнухом нырнула в толпу соломенная шляпка, прыгнул на берег, но девушка куда-то исчезла.

Увидел он ее лишь вечером, в саду, где раздавали призы. Опустив голову, она прошла к столу, покрытому красной материей, и, приняв из рук инструктора физкультуры Ракитина бумажный сверток, стремглав бросилась со сцены.

«Интересно, что она получила?» — подумал Родион.

Когда стемнело, он забрел на танцевальную площадку и, сложив на груди руки так, чтобы все могли видеть его новые, с фосфорическим циферблатом, часы, наблюдал, как плывут под медленную зыбь вальса принаряженные пары.

«Где-нибудь тут, — думал он, — может быть, подойдет, спросит, сколько времени. Бывает же так…» И вдруг он увидел ее. Она кружилась с каким-то высоким, красивым парнем в сером костюме. Тот что-то рассказывал ей, смеясь, встряхивая гривастой рыжей шевелюрой. Положив руку на его плечо, девушка чуть заметно улыбалась.

Родион узнал парня — это был сын известного в районе пчеловода, студент Ленинградского медицинского института.

«Ишь, обрадовался! И чего смешного нашел?» — подумал Родион, когда они проносились мимо. В нем возникло дикое, сумасбродное желание — сейчас же подойти к ним, взять девушку за руку и увести ее.

Танец кончился. Студент ушел, а девушка стала искать кого-то глазами.

Родион быстро подошел к ней и взволнованно проговорил:

— Сейчас половина десятого, — и, растерявшись, постучал пальцем по циферблату часов.

— Что-о?

— Извините, — глядя в ее затянутые зеленым ледком глаза, сказал он, — А я думал… вы не знаете…

— Что? — строго повторила она.

Заиграли баяны, и Родион тронул девушку за руку:

— Давайте станцуем, а?

Она положила руку ему на плечо. Родион обнял девушку и, не чувствуя под собой ног, зажмурясь, ворвался в тесную, шаркающую подошвами, плывущую по кругу толпу. Их толкали, кто-то отдавил Родиону ногу, но ему было хорошо. По его руке скользила ее толстая коса.

— Что это мы танцуем? — немного придя в себя, поинтересовался он.

— Что-о?

— Это мы что отплясываем?

— Фокстрот.

— А-а, — Родион засмеялся, — а я думал…

Они очутились на свободном месте площадки, и Родион споткнулся.

— Кажется, я погорел, — смущенно сказал он, не снимая руки с ее талии. — Когда нас толкали со всех сторон, я еще держался, а теперь честно признаюсь: сроду, кроме русского, ничего не танцевал!

— И еще смеется! Подумаешь — смешно! — девушка сердито свела темные брови, выскользнула из его рук, повернулась и молча пошла прочь.

Родион кинулся вслед, но танцующие пары оттеснили его к барьеру, и он потерял девушку из виду.

«Нехорошо как получилось!» — думал он, вышагивая тенистой аллеей сада.

Среди кустов гуляли юноши и девушки, на их светлые костюмы падали сетки теней, раздавался приглушенный смех; брызжущему тремоло мандолины вторил картавый говорок гитары.

Из глубины сада тянуло душным теплом, как из печи; низко, над макушками тополей, клубились грозовые облака.

Родион не успел выбраться из сада. Загремел гром, будто с треском разломали над головой сухое дерево, а аллею перегородили прозрачные прутья дождя.

Он бросился к эстраде, но люди там стояли так плотно, что протискиваться в середину пришлось, ворочая плечом.

Погасло электричество. Молния распарывала темноту, выхватывая из мрака мокрые смеющиеся лица. Пахло влажными волосами, одеколоном, горьким дымком папирос.

А на открытой площадке лихо, как босоногий мальчишка, отплясывал дождь.

Новая вспышка молнии ослепила всех, обрушился гром, кто-то ойкнул за спиной Родиона, он оглянулся и увидел приглянувшуюся ему девушку. Странное, похожее на озноб ощущение охватило его. Хорошо, если бы дождь не прекращался до утра.

Девушка тоже заметила его и отвернулась.

— Может, вы обиделись? — тихо начал Родион. — Честное комсомольское, я не думал… Как вас зовут?

— Груней.

По голосу девушки он почувствовал, что она улыбается.

Дождь стихал. Слышно было, как сочились по крыше струн, падали капли, остро пахло свежестью, — так пахнет в лугах только что скошенная трава.

Из сада Родион вышел вместе с Груней и ее подругой. За воротами он решил распрощаться с девушками, а потом догнать Груню и поговорить с нею наедине, но она неожиданно спросила:

— Может быть, вы проводите Машу?

— Да что ты, Груня? — удивилась подруга. — Товарищу, наверно, некогда…

— Нет, нет! Почему же? — забормотал Родион. — Конечно, провожу… Нет, пожалуйста, с удовольствием, — торопливо и горячо проговорил он.

— Ну что ж, тогда пойдемте, — снисходительно согласилась Маша.

«Влип, — подумал Родион, — вышло даже, что я сам навязался в провожатые».

Груня кивнула на прощание и скрылась в темном проулке.

— Далеко вы живете? — спросил Родион, с тоской глядя вслед девушке.

— А что, боитесь заблудиться? — Маша засмеялась. — Если хотите, я сама провожу вас…

— А Груня, наверно, близко живет?

— Что вы!. Она на самом краю деревни!..

«Может, я еще успею ее догнать, — подумал Родион. — Только как вот быть с Машей?..»

— А вас не заругают, что вы так поздно?

— Хоть до свету гуляй, мать сроду слова не скажет. У меня ведь своя голова на плечах есть!

С минуту они шли молча.

— Собаки у вас тут не злые? — ухмыляясь про себя, спросил Родион.

— До чего же вы пугливы! — Маша опять засмеялась. — А еще девушек беретесь провожать!..

«Надо с ней официальнее», — решил Родион.

— Большая у вас комсомольская организация?

— В нашем «Горном партизане»? Порядочная, человек двадцать…

— Ну, а, к примеру, какая проводится у вас политическая, массовая, культурная работа? — Родион говорил таким тоном, будто сейчас это больше всего на свете занимало его.

— Это вы о лекциях там, постановках, докладах, да? — удивленно глядя на строгое лицо парня, переспросила девушка. — Ну, конечно, есть… Ведь у нас свой клуб!

— Понятно, — Родион качнул головой. — А как у вас с кружками агротехники, громкими читками газет?

— Вот чудной вы какой! — воскликнула Маша. — Да затем вам это?

— А сколько у вас ворошиловских стрелков? — уже не слушая девушку, сурово допытывался Родион. — А организовали ли вы общество «Долой неграмотность»?

— У нас нет неграмотных! — вызывающе ответила Маша. — В прошлом году две старухи оставались, так они не захотела, сколько их пи уговаривали: дряхлые очень!.. Да на что вам это? Мы же с вами не соревнуемся?

— Ага! Так я к тому и веду. — Родион вспомнил последнее комсомольское собрание. На котором решили вызвать на соревнование комсомольцев «Горного партизана». — Наши ребята давно о договоре поговаривают. Только есть ли резон с вами тягаться: обставили мы вас сегодня по всем показателям!

— Загодя не хвастайтесь! Бегать да на лодках грести — это не в поле работать! Захотят ли еще наши с вами соревноваться — вот вопрос, — сухо отрезала Маша, поглядывая на густые высокие веники тополей, выметавших, казалось, с неба звездную пыль. — Ну, спасибо! Мне теперь близко — сама доеду, не заблужусь…

— Да вы понапрасну обижаетесь, — смущенно сказал Родион.

— И не думала даже! Мы не из обидчивых, а из драчливых. Всего хорошего!

Она пожала ему руку и пошла по темной аллее тополей.

«Ишь, рассердилась, — улыбаясь, подумал Родион. — И что у меня за характер такой — всем девчатам нравлюсь».

Но стоило ему пройти немного по пустынной — улице, как настроение изменилось. Мысли его снова вернулись к Груне. Где, в каком краю села, а какой задремавшей у плетня избушке скрылась девушка?

Поплутав, Родион пошел в Дом колхозника, залез па телегу, которая стояла посреди двора, отвалил пласт влажного сена и лег.

Пахло увядшей травой, всхрапывали под темным навесом кони, тоненько звякал колокольчик на шее у жеребенка.

Родион забылся перед рассветом и не слышал, как запрыгали лошадь, как заботливо прикрыли его девчата полушалком, как подвода выехала со двора.

Когда он проснулся, то спросонок не сразу понял, где находится — перед глазами, на зеленом поле полушалка, цвели алые маки, а сам он куда-то плыл.

— Где пропадал? Кайся, полуночник! — Григорий сдернул полушалок, и Родион зажмурился: солнце стояло высоко над просекой, бронзовым частоколом огораживал дорогу бор. — Ну, и здоров ты спать! Поздно явился? Девчата наши говорят, что тут наверняка свадьба предвидится.

— Вечно чего-нибудь придумают. — Родиону стало неприятно, что ребята так беспечно и легко шутят и смеются над тем, к чему он сам еще боялся прикоснуться. — От дождя прятался, а потом официальный разговор вел с одной тут…

— Слушайте! Слушайте! — перебивая его, Григорий замахал руками, и в телеге все дружно захохотали. — Сообщаю по секрету: Родька имел офи-ци-аль-ный разговор! — он подмигнул всем. — Какие же темы вас занимали — местные или международные?

— Насчет соревнования беседовали. Сами же на собрании решили, — угрюмо сказал Родион. — Вот отберут у нас районное знамя, небось, не до смеху будет.

— Уж не горнопартизанцы ли? — Григорий приосанился и строго взглянул на Родиона.

— Так мы их и испугались! — тряхнув рыжей челкой, проговорила Кланя.

— Ребята, — таинственно понизила голос Иринка, — а ведь Родион их сторону теперь держать будет: околдовала его та, зеленоглазая, — он с нее глаз не спускал…

— Я вовсе и не с ней разговаривал, — простодушно оправдывался Родион.

— А если бы и разговаривал, никому до этого нет дела, — сказала Фрося, навзничь лежавшая на охапках сена.

В бору запела птица, и все притихли.

— И хорошо, если заколдовала, — задумчиво досказала Фрося. — Значит, есть в ней что-то такое, чего у других нет…

Родион благодарно посмотрел на девушку. Он совсем не обижался на товарищей: если бы на его месте оказался кто-нибудь другой, Родион тоже балагурил и смеялся бы вместе со всеми.

— Раз он первую разведку насчет соревнования сделал, ему и поручим оформить договор с горнопартизанцами, — предложил Григорий.

— Он только того и добивался! — Иринка засмеялась: казалось, в горле ее бьется и перекатывается та звучная горошина, которая и делает воркующе картавым ее голос. — Поглядите: лежит. Притаился, а у самого душа мурлычет!..

— Больно мне надо! — Родион обидчиво и чуть презрительно сжал губы. — Можешь сама ехать!

— Кто-то тебе поверит! Ладно уж, езжай, — говорила Иринка, улыбаясь и загадочно поглядывая на Григория: у нас, мол, совсем не так, верно?

«Как только утвердим договор на собрании, подработаем пунктики, сразу же и поеду», — думал Родион, покусывая горьковатую травинку, и сжимал губы, боясь выдать свое волнение.

Бывают поздней осенью дни, когда вдруг повеет нежданным теплом, тихо в горах, плывут над тайгой ленивые облака, кружатся в воздухе запоздалые листья, покрывая охряно-желтыми пятнами гранитные валуны.

Тихо в горах, лишь глубоко внизу, в каменистой расщелине, глухо ворчит пенистая, порожистая река, да изредка завозится на пихтовой ветке глухарь, скрипнет клювом и с шумом канет в непролазной чаще, да выскочит на скалистую кручу дикая горная козуля, застынет, пораженная открывшейся высотой и голубым простором, сорвется с места и, точно вплавь, пересечет заросшую густой травой поляну, оставляя за собой светлый волнистый след…

Покачиваясь в седле, Родион мечтательно улыбался: все-таки его, а не кого-нибудь другого отправили к горнопартизанцам!

Перед ним в прозрачной синеве утра вставали горы. Ледяные вершины кутались в облака, ниже лежали сиреневые снега, еще ниже щетинились таежные непроходимые леса; склоны подножья, словно лисьим мехом, были оторочены порыжелой травой.

Уже хозяйничала осень, наряжая рябинки у реки в пунцовые гроздья монист. Еще неделя, другая — и осень загасит жар последних цветов, но сейчас еще красуются кусты золотарника, второй раз за лето набрав цвет, манят взгляд заросли альпийских роз.

А там, где горы круто сползают вниз, к распадку, открывается степь — неоглядная ширь в золоте жнивья, в пышных шапках суслонов, в сизых дымках тракторов, поднимающих зябь, даль без конца и края.

Тропинка, петляя, свернула за гранитные глыбы, испятнанные известково-белым птичьим пометом, поросшие цепким красноватым вьюнком, и карабкаюшийся на кручу частокол сосен заслонил степь. Над таежной палью струился теплый, в шелковистых паутинках воздух, в пахучих волнах его купались белоперые птицы.

Из темного кедровника вынырнула на опушку замшелая, покосившаяся охотничья сторожка.

Вот такой, по рассказам отца, представлялась Родиону первая поселенческая изба деда Степана, когда он девяносто лет тому назад пришел в эти глухие, необжитые алтайские края.

Дед был родом из Курской губернии, бился на скупой десятине, и, когда услышал он про вольные и тучные сибирские земли и некошеные травы, про зверя непуганого, ему показалась заманчивой и сладостной эта далекая жизнь.

Был Степан молод, дети еще не связывали руки, силы не занимать: в драке любого ударом кулака мог свалить на землю. Сговорил он три семьи подняться в Сибирь.

Ох, и долга туда дорога — версты не меряны, не считаны, тяжелый, думный путь! Много в те годы поселенцев тянулось на богатое житье, на длинные рубли. Уж больно невмоготу была жизнь на скудных наделах! Ходили слухи, что в Сибири подати — и те некому требовать: на тысячи верст никакой власти, каждый сам себе хозяин.

Подоспел Степан со своими односельчанами на Алтай в сенокосную пору. Идут они по сибирской земле и не нарадуются; степи неоглядные, непаханые, озера синие, горы, леса могучие подпирают небо, травы в рост человеческий, сочные, густые и до того душистые, что кружится голова. Вот оно, счастье-то, добрались, есть где разгуляться охочим до работы рукам!

Облюбовал Степан место в тихом распадке, на берегу реки, где стояло всего с десяток изб, вогнал топор в пень и сказал: «Вот тут будем строиться и жить — дальше не пойдем».

Наловили рыбы в реке — вкусна, духовита уха из горной форели! — и только успели расположиться на отдых, как подошел к становищу мужик из деревни, бородатый, заросший чуть не до самых глаз черным волосом, и, не здороваясь, угрюмо сказал:

— Уходите отсюда, табачники! Чтоб духу вашего не было! Если построитесь, раскатаем ваши хатенки!

Знал Степан, что живут в горах кержаки-староверы, люди черствые, суровые, — спорить не стал, отмолчался.

Назавтра односельчане решили идти дальше, а Степан заупрямился и остался с женой у реки: уж больно по душе пришлось ему это место в тихом распадке!

Не долго думая, срубил Степан хату на опушке и только стал крыть крышу, как явились мужики из деревни и с ними снова тот, бородатый.

— Слазь! — кричит, а сам глазами, как углями, жжет. — А не то мы тебя силой стащим!

Увидал Степан — противиться нечего, слез. Три мужика его за руки держали, а пятеро сруб по бревнышку раскатали. Уходя, бородатый сказал:

— Исчезай отсюда подобру-поздорову, все равно не дадим поселиться, со свету сживем.

Жена плакала:

— Уйдем, Степан, от греха подальше, что тебе далось это место!

Но поздно вечером, крадучись, явился из деревни чей-то батрак и посоветовал Степану:

— Строй хату так, чтоб никто не видел, за одну ночь сколоти и, главное, затопляй поскорее печь. Как дым из трубы пойдет, не тронут они тебя: это у них за грех почитается.

Ушел работник, а Степан всю ночь таскал бревна. Сложил сруб, слепил мало-мальскую печь, вывел трубу а на рассвете сказал жене:

— Затопляй!

И только повалил дым из трубы, снова прибежали мужики: грозили, кричали, но ни избу, ни Степана не тронули.

Но счастье не улыбнулось ему. Вольная сибирская сторона обделила Степана радостью. Засевать землю было нечем, и ему пришлось наниматься в работники. Так до смерти и не вылез он из батрацкой лямки…

Снега на вершинах порозовели, и Родион вдруг зажмурился — нестерпимо полыхнули на солнце ледяные белки… Когда он открыл глаза, тайга курилась голубоватым дымом, глубоко под обрывом прыгала и ворчала порожистая река…

Пристав в стременах, Родион обласкал взглядом долинную даль, глотнул полной грудью чистый, родниковой свежести воздух и чуть натянул поводья. Конь сторожко, как бы щупая копытами землю, стал спускаться с тропинки.

Сквозь просветы сосен далеко в лощине уже виднелось большое районное село.

Оставив лошадь у коновязи, Родион пошел к артельному клубу, возле которого на лужайке толпились парни и девушки: был воскресный, свободный от работы день.

Глаза его искали Груню на земле, а она была в небе: доска качелей взносила ее вверх. Груня приседала и, пружинисто выпрямляясь, гнала доску обратно. Родион увидел ее смуглое зардевшееся лицо, прищуренные глаза. Плескалось на ветру широкое розовое платье, бились о спину каштановые косы.

«И этот тут!» — неприязненно подумал он, следя, как озорновато ведет себя на качелях гривастый студент. Его широкие синие шаровары полоскались на ветру, голубая шелковая безрукавка обтекала мускулистую грудь. Запрокидываясь, парень изо всей силы, чуть не гнулся мостом, поддавая доску качелей, ухал, орал что-то, и рыжие кудри его трепетали, как пламя.

Как уключины, скрипели петли качелей, визжали и вскрикивали девчата, по-кавалерийски обхватив ногами летающую доску, цепко держась друг за дружку, — казалось, кто-то бросал в небо набитую цветами корзину.

— Ух ты-и, гуси-лебеди! — приседая, кричал студент.

Груня заметила Родиона, и словно ветер раздул румянец на смуглых ее скулах. Она стала резко останавливать качели.

— Ты чего, Грунь?

— Голова, девчата, закружилась…

Одернув рубаху, Родион направился к девушке, чувствуя, что ноги его деревенеют, а руки кажутся большими и ненужными.

Как и тогда, в саду, он не знал, о чем будет говорить с ней. Хоть бы немного постоять рядом, заглянуть в глаза, услышать ее голос!

Спрыгнув с качелей, Груня стояла на зеленом островке лужайки и выжидающе глядела на Родиона. Она сама не понимала, почему вдруг взволновало ее появление этого парня из «Рассвета». Какое у него приятное лицо, широкоскулое, с доверчивыми серыми глазами и темная подковка чуба на лбу!

— Здравствуйте, — сказал Родион и облизал пересохшие губы. — У вас комсомольское собрание сегодня? Вот здорово! А я как раз…

Ей хотелось улыбнуться, но она сдержалась и даже чуть свела светлые брови.

— Что-о?

— Ну, это самое… договор! Разве подружка не говорила вам?

— Говорила. Что же вы так долго собирались? Или смелости не хватало?

Родион покраснел, вспомнив свое бахвальство.

— Хлеб возили на элеватор, некогда было. — Опустив голову, он, чтобы окончательно не растеряться, катал под подошвой сапога круглый камешек. — А вы уже рассчитались с государством?

— Завтра утром последний обоз отправляем. — Труню занимало и даже как будто радовало смущение парня. — Сегодня в ночь все комсомольцы на молотьбу идут… Ну, и я с ними!

— А разве вы не комсомолка? — Родион недоуменно посмотрел на девушку.

— Нет.

— Да как же? А я-то думал… — растерянно бормотал Родион, ему уже не помогал и присмиревший под сапогом камешек.

«И верно Маша сказала — чудной какой-то!»— подумала Груня, но беспомощность парня не раздражала ее, трогала, хотелось положить ему руку на плечи и сказать: «Ну, чего вы? Успокойтесь».

— Значит, на молотьбу вы обязательно пойдете? — спросил Родион.

— А чего же от всех отставать? Петя вон па каникулы приехал и то первым объявился…

Родион догадался: она говорила о студенте.

«Друг из-за дружки идут», — решил он я, почти вплотную подойдя к девушке, глядя на нее умоляющими глазами, зашептал:

— Слушайте, Груня… Бросьте вы с ним водиться! Честное слово! Ведь у него, небось, в Ленинграде…

К лицу ее прихлынула темная кровь, омыла лоб, теки, смуглую впадинку у горла, где трепетно бился пульс.

Груня хотела броситься с лужайки, но стояла и не могла оторвать босых ног от трапы. Колыхалась перед глазами живая гирлянда цветов на качелях, на «гигантских шагах» крутились ребятишки, заблудшая коза обгладывала а палисаднике молоденькую осинку.

«Надо прогнать», — подумала Груня и сейчас же забыла об этом.

— Думаете, так он и пошел бы молотить, если бы не вы? — не передыхая, говорил Родион и точно связывал ее.

— Да зачем вы все это? Зачем? Мне-то что! — сдавленным шепотком, наконец, выдохнула она, нервно перебирая пальцами зеленые бусинки на шее. — Хоть и вы идите туда, не жалко!

— Да я хоть сейчас! — он бестолково замахал руками. — Постойте, куда вы?

— Козу вон прогоню. — Схватив хворостину, Груня бросилась к палисаднику и скрылась вслед за козой в проулке.

Родион долго ждал девушку, но она так и не вернулась.

Он удивленно, будто впервые замечая, посмотрел на взмывающие в небо качели и пошел к коню. Надо было найти секретаря комсомольской организации и поговорить с ним.

Отыскал его Родион в сумерки на току.

Под абажуром высоко на столбе качался электрический фонарь, то прикрывая гладкую ладонь тока дымной полой, то оголяя, ее.

Уже знакомый Родиону чернявый паренек, весь запорошенный хлебными остьями, нетерпеливо выслушал Родиона, поддакивая и подмигивая ему.

— Здорово надумали! — Он засмеялся заливисто, по-девичьи звонко. — Утром, после работы, обсудим ваше предложение. Мы, по правде сказать, тоже на вас зарились. Ну что ж, теперь поборемся, так и быть! Знаешь, — паренек прищурился и подмигнул Родиону, — знаешь, я тогда, на соревновании, не надеялся тебя обставить, — ну и прыгаешь ты, как черт! Ты оставайся на ночь, переночуешь у нас. Может, станешь к барабану и покажешь нашим, почем фунт лиха?

Родион отвел глаза, буркнул:

— Я лучше погляжу, как вы работаете, — все какой ни на есть опыт перейму.

— Занозистый, видать, у вас народ в «Рассвете»! — возбужденно закричал паренек. — Ну ладно, приглядывайся! Что неладное заметить — скажешь! Честно, по-комсомольски, идет? Тебя как звать — Родионом? Меня — Максимом Полыниным, будем знакомы.

Из темноты надвинулись слепящие глаза автомашины.

— Я побежал! Организую ребят на разгрузку! Будь, как дома!

Родион отвел под навес коня, бросил ему травы и пошел на ток. Его сразу приметили, остановили.

— И как у вас — ловчее нашего работают?

— Где нашим, куда-а? — отшучивался Родион. — Мы до вас не доросли!

Ему кричали горласто, наперебой:

— Да ты не подзуживай!

— Ишь, знали, кого прислать!

— Зубы не заговаривай, они у нас не болят!

Его так и подмывало на дерзость. Обычно робкий у себя в колхозе, Родион отвечал тут бойко, задиристо, радуясь нежданной своей смелости: среди суетившихся около веялки девушек он видел красную Грунину косынку.

Вот Груня схватила широкую деревянную лопату и быстро стала отгребать зерно.

«Ловко! — восхищенно отметил он. — Такую бы в жены, все бы от зависти лопнули!»

Мысль эта смутила его, он покраснел и бросился помогать девушкам. Скоро его втянуло в кипучий водоворот работы, и он перестал себя чувствовать гостем.

К ночи подул ветер: будто раскололась где-то в горах ледяная чаша, и хлынули через проломы студеные сквозняки.

Над током повисла бурая туча. Фонарь то окунал всех с темноту, то бросал на светлую отмель.

К молотилке подскакал верхом на кургузой лошаденке босоногий мальчишка. Он кричал истошным голосом:

— Мостки на реке снесло! Паром посредине мотает!

Максим Полынин схватил под уздцы лошадь, крикнул:

— Петя, давай сюда! Оставляю тебя на току! А я с ребятами поеду мостки ладить!

Через минуту конь мчал Родиона к реке. Ветер буйствовал в лощине, гудели черные деревья, река бесновалась среди камней. Паром уже прибило к другому берегу, у рулевого колеса метался старик-паромщик.

— Держись, дедуш-ка-а!..

— Идем на подмогу-у-у!..

Подъехали телеги. Звенели, ударяясь о камни, топоры, стучали жерди, плахи.

Оседлав сваленное в воду бревно, Родион забивал тяжелой кувалдой сваю, верхний конец ее скоро превратился в мочало.

— Ну как, не жарко? — кричал Максим Полынин.

— Банька добрая, что и говорить!

А комсомольцы уже лезли в реку. Они несли на плечах сбитые из жердей высокие козлы, на которые должен был лечь настил мостков. Вода заливала голенища, но ребята упрямо брели вглубь. Стоя по грудь в клокочущих волнах, они быстро укрепили козлы и пошли обратно, обнявшись, чтобы река не сбила с ног.

Вместе с ними Родион валил деревья, таскал плахи, камни, и эта ветреная влажная ночь и яростные в работе парни, и гудящие на ветру тополя, и рычащая, как в западне, река, и звезды, дрожащие в черных провалах туч, — все казалось ему необыкновенным.

Перед рассветом по новому настилу он прошел на паром.

— Ну как, дедушка, хорошо поработали?

— Ребром били работу! Ребром! — живо откликнулся промокший седобородый паромщик. — Усмирили окаянную! Чисто зверь бешеный, а не река!.. Ребятам бы для сугреву градусов не мешало!.. А заодно и мне… Как нахожусь на боевом посту.

— Заслужил, отец, заслужил!

Старик поднял над головой фонарь, оклеенный красной бумагой, и удивленно крякнул:

— Гляньте-ка, ребята! А ведь мы с вами вовремя управились: обоз-то уж на станцию идет!.. Ах ты якорь тебя забери!..

Подошел Максим Полынин, подмигнул Родиону:

— Ну как, выдюжим мы с вами соревноваться?

— Боюсь, что мы погорячились, — пошутил Родион. — Как бы не осрамиться!

К берегу подъезжали автомашины, подводы, груженные белыми мешками, точно гладкими речными валунами.

Прощаясь с чернявым пареньком, Родион сказал:

— Наведывайтесь к нам.

— Не беспокойся, заявимся!

Родион отвязал от дерена коня и повел к водопою.

За красноталом, словно в клубах кирпичной пыли, всходило солнце. Конь припал к воде, и Родион тихо посвистывал ему.

Хрустнул позади песок. Родион обернулся и замер: к берегу, размахивая косынкой, подходила Груня.

Она сбросила ботинки, забрела по щиколотку в волу.

Река перебирала на дне разноцветную гальку, волновала отражение смуглого лица девушки. Груня зачерпнула полную пригоршню воды, стала пить. С розовых пальцев сочились и падали сверкающие капли.

— Простудитесь.

Она медленно подняла голову. От воды лицо ее светилось, каштановая прядка волос была унизана голубыми бусинками брызг.

Родион подошел к Груне, взял ее за локоть и потянул из воды, но девушка нетерпеливо вырвала руку.

— Ишь, недотрога… — смущенно сказал он.

— Какая уж есть, не взыщите!

Родион растерялся и добавил совсем некстати:

— Вот… уезжаю… я…

Девушка усмехнулась:

— Скатертью дорожка!

Эти слова точно ожгли Родиона. Он побледнел, шевельнул губами, и Груне вдруг стало неловко и тоскливо, как будто она ударила его.

Нога Родиона долго не попадала в стремя. Тогда он ухватился за луку седла и рывком бросил себя на кожаную подушку.

Конь с маху пошел крылатым наметом. Задыхаясь. Родион жадно ловил ртом влажный речной ветер.

 

Глава вторая

С тех пор Родион жил, словно прислушиваясь к чему-то. Неразговорчивый, он стал еще более замкнутым. С лица его не сходила легкая скользящая улыбка, похожая на отблеск светлой речной струи.

Пришла зима. В солнечный морозный денек из «Горного партизана» прибежали на лыжах комсомольцы, веселые, румянощекие, усыпанные снежной пылью.

Рассветовцы встретили их далеко за деревней, на холмах.

Среда гостей Родион увидел и Груню. Была она в черной короткой шубке-барнаулке, опушенной по рукавам, подолу и карманам голубоватым курчавым, как мох, мехом; из-под белого пухового платка румянилось ее чуть обветренное лицо.

Она спокойно встретила тоскующе встревоженный взгляд Родиона, и ему показалось, что губы ее шевельнула лукавая улыбка.

«Надо мной, — потупясь, подумал он, — не могла за это время высмеяться».

От лыжников валил пар, их полушубки, шапки закуржавели, ресницы были белые.

Первым сбросил лыжи Максим Полынин. Он воткнул их в снег, поздоровался со всеми за руку.

— Ну, показывайте, свое хозяйство, только без хитростей. — Посмеиваясь, он сбил па затылок косматую ушанку; она сидела на его голове, как птица, покачивая одним подбитым крылом. — Нас много, все недостатки на чистую воду выведем, во все щели залезем, всё пронюхаем. Верно, ребята?

— Нам скрывать нечего, у нас: все на виду, — добродушно улыбаясь, ответил Григорий Черемисин и повел перед собой рукой, как бы распахивая перед гостями широкие ворота.

В голосе его слышалась неподдельная гордость, точно ему одному принадлежало то, что открывалось глазам с крутого холмистого взгорья.

В серебристом от инея распадке, в паутине утренних дымков лежал его родной колхоз — десятки крепких бревенчатых, под железными крышами изб, над которыми свешивали свои седые бороды заиндевелые, словно деды, тополя.

На краю деревни маяком высился серый элеватор, около него, как широкопузые баржи на приколе, массивные амбары, за ними приземистые овощехранилища, чисто побеленные фермы, порядок их замыкала красная круглая силосная башня; на другом конце деревни тихо вращались огромные металлические лепестки ветряка, а посредине села, в недавно разбитом сквере, еще в лесах стоял Дом культуры; через дорогу от него впитывали синеву неба высокие светлые окна двухэтажной школы; над ней, не утихая, плескался алый флаг.

— Богато живете, — прервал общее молчание Максим Полынин.

— Живем лучше всех в районе, — сказал Родион.

Все посмотрели на него, как бы удивляясь неуместному хвастовству, и он покраснел.

— А вот там наша красавица, — не замечая Родионова смущения, сказал Григорий Черемисин махнул рукой на сизое, загородившее реку мелколесье, откуда катился ровный водопадный шум.

— Может, и начнем с леса? — предложил Максим Полынин. — А там уж пойдем, куда нас ток поведет!

За серыми грудами камней, запятнанных рыжими лишайниками и прикрытых сверху белыми малахаями снега, глухо и монотонно гудела электростанция. Она выплыла из-за крутого изгиба реки, белая, точно гусыня на синем, скованном льдом пруду.

Сбив с валенок снег, гости гурьбой вошли в большую светлую комнату. Здесь все дрожало от гула, я комсомольцы, перекрывая шум, что-то восхищенно кричали друг другу.

У мраморного пульта стоял светловолосый вихрастый паренек в очках и старательно протирал суконной тряпочкой медный обручок амперметра.

— Краса и гордость нашей комсомольской организации Ваня Яркин! — представил его Григорий Черемисин. — Ваня, кланяйся гостам!

Щеки Яркина пунцово, как у девушки, залились румянцем, маленькие раковинки ушей набрякли от крови, как петушиные гребни; он провел замасленной рукой по белесому ежику волос и застенчиво улыбнулся.

— Показывай ребятам нашу технику! — прокричал ему в ухо Григорий.

Ваня Яркин смущенно пожал плечами и снова улыбнулся, доверчиво и мягко:

— Бот все тут, пусть смотрят!

Глаза Родиона невольно искали среди гостей Груню. Ему все время хотелось быть рядом с девушкой, но она, увлеченная новым для нее зрелищем, казалось, не замечала Родиона. Один раз она обернулась и посмотрела на него пристально, как бы не узнавая. А потом, когда Родион снова подобрался поближе к ней и встал, горячо дыша ей в затылок, девушка отошла к стене и оглянулась растерянно, смущенно, словно спрашивала: «Ну чего вы за мной ходите? Что вам от меня надо?» — и Родиону захотелось, как тогда, в саду, подойти к девушке, взять ее за руку, увести от всех и сказать то самое важное, что волновало его все это долгое время, сказать, не теряя ни минуты. Но глаза девушки уже сковал зеленоватый ледок.

Вместе со всеми Груня осматривала пульт, моторы, слазила по узкой лесенке в турбинную камеру, полюбовалась, как бьется внизу маслянисто-темная шальная вода. Девушка ни на шаг не отставала от своих подружек, и Родион уже отчаивался поговорить с ней наедине, когда пришел к нему на помощь Ваня Яркин. Девушка о чем-то спросила его, и Ваня, разложив на столике лист бумаги, принялся толково и обстоятельно объяснять ей, разрисовывая бумагу красным карандашом. Уже давно захлопнулась за гостями дверь, а Ваня Яркин, не обращая внимания на нетерпение девушки, с жаром продолжал свой рассказ. Не решаясь обидеть парня, Груня стояла около столика и кивала головой. А Ваня Яркин не унимался: с человеком, который проявил неподдельный интерес к технике, он готов был говорить хоть целый день. Глаза его за стеклами очков сияли, нежный румянец жег скулы, крупной белой пятерней он то и дело расчесывал ежик своих волос.

Сдерживая на губах улыбку, весь замирая от тревожного, радостного чувства, Родион выскочил на крылечко. Ну, что за догадливый парень, этот Ванюшка! Хоть бы он еще на несколько минут задержал ее.

Девушка отворила дверь, когда гости уже скрылись в дальнем леске.

— Ой, а где же наши?

Родион, не мигая, смотрел в лес, будто не слышал, о чем она спрашивала, в Груня, покраснев, отвела глаза.

— Вы не знаете, куда они пошли?

— На лисоферму, — сказал Родион, не чувствуя ни малейшего угрызения совести за свою ложь. — Пойдемте, я вас провожу.

Под маленькими Груниными чесанками сердито поскрипывал снег, она старалась идти хоть на шаг-два впереди Родиона, чтобы он не заглядывал ей а лицо.

— Что ж, они и несоюзную молодежь с собой прихватили? — спросил после некоторого молчания Родион.

— Нет, все комсомольцы. Это вы про меня, наверно?

— Ага.

— Так я вступила! У меня тетя строгая — все не дозволяла. Ну, я терпела, терпела и… на свое повернула!.. Вскорости, как вы у нас были… Помните?

— Я все помню, — с многозначительной медленностью проговорил Родион. — И как у вас был, помню, и как вы мне от ворот поворот устроили, тоже помню!..

— О, не надо! — Груня обернулась, прижимая к груди руки в серых пушистых варежках. — Честное комсомольское, я не хотела тогда обидеть. Нет, вы не думайте даже, — в голосе ее звучала нежная участливость.

— А раз так, то не стоит об этом и печалиться! — Родион тряхнул головой и рассмеялся.

Ему вдруг стало неизъяснимо хорошо. Вот так бы идти и идти с девушкой неведомо куда — за эти леса и горы, среди жгуче мерцающих снегов.

На лисоферме, как и рассчитывал Родион, горнопартизанцев не оказалось. Груня вприщур поглядела на него, но промолчала.

Старичок-сторож провел их на широкий двор, огороженный высоким дощатым забором. Там прямо на снегу стояло около полсотни металлических клеток, в каждой — маленький, похожий на улей домик. Оставляя на снегу необглоданные кости и кусочки сырого мяса, черно-бурые забирались в свои домики и глядели оттуда с тоскливой настороженностью. Те, что были посмелее, свернулись калачиками на крыше домика или беспокойно ходили вдоль металлической сетки, нюхали воздух, лизали снег. Густой темный мех искрился серебринками, словно опушенный инеем, на конце длинных хвостов сверкал белоснежный пушистый ком.

— У нас еще свой маралий заповедник имеется, — сказал Родион, когда они остановились с Груней у последней клетки. — Только далеко это, в горах, — он таинственно понизил голос: — Приходите как-нибудь на воскресенье, я свожу вас туда. Ох, и красота там!

Трогая горящие щеки пушистыми варежками, Груня быстро пошла со двора по узенькой тропке.

Родион догнал ее у ельника и осторожно тронул за рукав.

— Ну, теперь куда пойдем? А?

— А куда хотите… Вы же меня нарочно от всех увели…

Родион покраснел.

— Ну, сознайтесь, нарочно, да?

Она смотрела на него своими зеленоватыми, ключевой чистоты глазами, и он сознался:

— Ну… нарочно!.. Я хотел еще раз поговорить с вами. Можно, а?

— Откуда я знаю? — застенчиво проговорила она и вдруг кинулась бежать вниз с холма.

Родион с минуту оторопело глядел ей вслед, потом бросился догонять. У подножья он догнал девушку, и они пошли рядом, не глядя друг на друга.

Навстречу мчался рыжий, запряженный в глубокую кошовку рысак, разбрасывая копытами комья снега, высоко неся круто посаженную голову с белым, как ромашка, пятном на лбу.

— Давай посторонимся, — сказал Родион и, взяв Груню за руку, отступил к обочине дороги. — Кузьма Данилыч в район покатил на Буяне… Черт, а не конь, только конюха да председателя и слушается…

Седок сдержал иноходца, и конь встал, всхрапывая, скребя копытом снег.

В кошовке сидел коренастый пожилой мужчина в тулупе. У него было крупное лицо с красивым большим носом, полными губами, глыбистым лбом. Черная котиковая шапка пирожком прикрывала его лысину. Груне показалось, что человек в кошовке дремлет, но маленькие острые глаза его под бурыми мохнатыми бровями сторожили каждое ее движение.

— Здорово, Васильцов! — хриплым, простуженным баском сказал председатель. — Чего это ты разгуливаешь? Или дела нет?

— Да тут, Кузьма Данилыч… — Родион замялся, — договор по соревнованию приехали проверять из… «Горного партизана»… Ну, вот мы в водим их по хозяйству…

— А-а, — протянул председатель, и в голосе его прозвучало скрытое довольство. — Поучиться уму-разуму к нам приехали?.. Ну что ж, мы свои секреты от людей не скрываем… Передайте своему хозяину: Краснопёров Кузьма Данилыч, мол, кланялся… Был он у меня, побирушничал, мериноса просил… Пусть не копит на меня обиду: дам я ему на развод…

Он тронул вожжи, и рысак рванулся вперед.

До самой фермы Родион и Груня шли молча. Пока Родион разговаривал с председателем, он чувствовал себя так, как будто в чем-то провинился, и сейчас ему было неловко и стыдно перед девушкой за свою нелепую, мальчишескую растерянность.

— Довольны вы своим председателем? — неожиданно спросила Груня.

— А что? Он ничего, хозяин настоящий.

— А у нас говорят, что ваши колхозники его больше боятся, чем уважают…

— Завидуют, вот и болтают, — досадливо сказал Родион.

На скотном дворе Груне понравилась подвесная дорога. Через всю ферму у самого потолка тянулся рельс, под ним, прикрепленная к скользящим роликам, передвигалась висячая железная люлька. Доярки развозили в ней силос и пойло коронам.

— Кто это построил? — спросила Груня.

— А все тот же Ваня Яркин… Что на станции вас задержал…

— Он хороший, правда? Задумчивый такой…

— Ванюшка-то? Еще бы!.. У нас тут куда аи пойди, везде на его рационализацию наткнешься… Парень семь классов кончил, а башка варит, как у инженера!.. Все чего-нибудь обдумывает… Сейчас автопоилки хочет оборудовать на фермах… Доярки души в нем не чают…

По обе стороны цементной дорожки лежали на соломенных подстилках или стояли у кормушек сытые, гладкие коровы всех мастей. Пахло силосом, навозом, парным молоком.

— У вас, что же, сплошь симменталки?

— Мы худых не держим, у нас везде порода! — самоуверенно отвечал Родион. — Вот полюбуйтесь!

В отдельной загородке стоял белый массивный бык, грозно кося фиолетовыми глазами, в розовой ноздре его блестело металлическое кольцо, с влажной морды свисала тягучая нитка слюны.

Груня переходила из фермы в ферму. Родиону хотелось поговорить с девушкой о чем-нибудь таком, что хоть немного сроднило бы их, но удивлению Груни не было границ, и он невольно разделял все ее восторги. Она чесала шейки чистых новорожденных телят, игривые ягнята в кошаре обнюхивали ее руки и, смешно дрыгая задними ногами, убегали туда, где белоснежной пеной бурлило овечье стадо. Груня помогла свинарке перетащить на новую «квартиру» визжащих поросят и одного, бело-розового, с алым пятачком рыльца, задержала в руках, погладила и, смеясь, сунула к светло-бронзовой крупной свинье. Поросята, похожие на гладкие березовые чурбачки, тыкались под брюхом матки, и она, развалясь: блаженно похрюкивала.

Груня улыбалась, а Родиону становилось не по себе. «Вот дотошная! — с досадой думал он о девушке. — Вправду ей все это интересно или она нарочно?..»

А Груня, как только замечала что-нибудь новое, чего в ее колхозе еще не было, бежала вперед, смотрела, как запаривается пища в коровьей кухне, и Родион должен был включить рубильник, чтобы показать, как работают соломорезка и жмыходробилка; в амбаре, где очищали горох. Груня набрала полное ведро гороху и, прыгнув на табуретку, высыпала горох в змеевик, лукаво щурясь, слушала, как грохотало, звякало и шумело в жестяных воронках; в столярной пустили строгальный станок, и отец Родиона, Терентий Степанович, с улыбкой поглядывая на красивую девушку, которую привел сын, пропустил через станок брусок и потом показал его, блестящий, гладкий. Родион побывал с девушкой в мастерских, на маслобойне, в овощехранилищах, где огородная бригада при электрическом свете перебирала картошку, и только в теплице Груня заявила:

— Ой, здесь настоящее лето! Отсюда я никуда не пойду…

В теплице пахло талон землей, в ящиках зеленели перья лука, через стеклянную крышу лился теплый и ровный свет, в нем купались горшочки с рассадой.

Груня села на низкую скамеечку, сняла с головы пуховый платок, и каштановые косы скользнули ей на колени. Как слабые отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар.

Родион стоял поодаль и, любуясь, не отрывал от девушки восхищенных глаз.

Гостей провожали под вечер. Родион решил пройти с ними на лыжах до ближнего перевала.

Едва выбрались за деревню, как с гор в распадок сползли дымные сумерки.

Комсомольцы шли гуськом, прокладывая глубокую лыжню в пушистом снегу. Родион шагал позади всех. Им владело тревожное нетерпение обогнать команду, гикнуть и кинуться вниз по крутому склону, оставляя позади белые вихри. Но, сдерживая себя, он хмурился: «Это ты перед ней хочешь выхвалиться!.. Больно ты нужен ей».

В небе стыла луна, осыпая лесные поляны и дорогу голубой пылью.

У моста лыжники сделали привал и разожгли костер. Над рекой стлался легкий пар, точно она дышала, засыпая на морозе.

Родион пробрался к берегу за хворостом и остановился у обледенелого камня.

Хруст ветки за спиной заставил Родиона вздрогнуть. Он обернулся, и предчувствие чего-то необыкновенного, что должно было сейчас произойти, сковало его.

Позади стояла Груня. На плечах ее шубки сверкал осыпавшийся с веток снег.

Она неловко прятала руки в узкие рукава шубки.

— А где же твои варежки?

— Я их там бросила, у костра, пусть подсохнут…

Не долго думая. Родион распахнул полушубок:

— Хочешь, отогрею? Да не бойся!

Мгновение она колебалась, готом несмело просунула ему подмышки озябшие руки и вдруг тихо засмеялась.

— Ты чего?

— Просто так. — Груня чуть отстранилась, и он увидел ее блестящие, потемневшие глаза и прядку волос, усыпанную снежными хрусталиками.

— Какая ты красивая, Грунь, — точно в бреду, сказал Родион. — Я еще в тот раз, как увидел тебя на лодке, сразу…

— Я знаю, — робко перебила Груня, — я за это время, что мы не виделись, все припомнила…

«Любит», — будто кто шепнул Родиону это слово. Он склонился и поцеловал Груню в теплые, податливые губы.

Она доверчиво прижалась к нему и заплакала.

— Что ты? Что ты? — испуганно забормотал Родион. — Разве я обидел тебя?

Груня покачала головой:

— Потому что я… Потому что ты… ты любишь меня… Я сама не знаю…

Переполненный нежностью и жалостью, он прикрыл ее полой полушубка, ни о чем больше не спрашивая.

Груня и вправду не знала, откуда пришли эта непрошенные слезы: то ли оттого, что прошло ее детство на глазах у суровой, нелюдимой тетки и некому было теперь порадоваться ее счастью, приободрить напутственным родительским словом, то ли оттого, что подоспела та пора жизни, когда человек юн и уже прощается с юностью и не знает, что ждет его впереди.

— Гру-ня-я! Пое-ха-ли-и!..

Она вытерла слезы и отстранилась.

— А как же я? — спросил Родион.

Груня задумчиво посмотрела на далекие снеговые вершины, облитые лунной глазурью.

— Какой ты чудной! — в голосе ее были удивление и нежность. — Приезжай к перевалу в воскресенье. Ладно?

Родион радостно закивал: он был на все согласен, лишь бы скорее увидеть ее снова.

— На, возьми мои варежки, а то замерзнешь…

— Да у меня, наверное, свои высохли…

— Ну вот, я их и заберу. — Ему казалось, что, взяв его варежки, Груня придет уже наверняка.

— Я пойду — зовут меня, — нерешительно сказала она.

— Погоди немножко… Все равно они без тебя никуда не уедут… Ну, еще чуток!

Он притянул ее к себе и ласково прикоснулся губами к ее щеке.

Груня оторвалась от него и пошла, сбивая хворостинкой снежные хлопья с веток.

Надев у костра лыжи, она побежала. Ей хотелось петь, и, бросаясь с круч, она смеялась, оставляя позади пенный след, слушая шелест снега под лыжами. Вот она вылетела на взгорье, и у нее перехватило дыхание.

Внизу, в глубокой долине, рассыпались игрушечные кубики домов, неслась быстрая, незамерзающая река.

— Как красиво! — шепнула Груня. — Родион, милый…

Впереди, за высокими соснами, лежал налитый лунным светом простор, и она тихо скользнула меж черных стволов в синюю мерцающую долину…

С этого вечера все, казалось, предвещало ей счастье: и редкие встречи с Родионом, и первые подснежники, которые они сорвали на горных склонах, и знакомство с родителями Родиона, приветившими ее, как родную, и сам он, сдержанный, ласковый, и то радужное июньское утро в день свадьбы, когда подружки разбудили ее.

Кровать была забросана цветами: желтыми стародубками, ярко-бордовыми марьиными кореньями, огненными саранками, раскрытыми, как маленькие граммофонные трубы.

С восторженным удивлением оглядела Груня нарядных подружек в венках из ромашек, заваленный подарками широкий крестьянский стол.

— Ой, девоньки, родненькие мои! — вскрикнула она, протягивая руки и чуть не плача.

Подружки шумно окружили ее, затормошили, потом, встав полукругом, лукаво перемигиваясь, с притворной важностью запели старинную свадебную песню:

Что ни конь над берегом бежит, Конь бежит, бежит, торопится. Конь головушкой помахивает. Золотой уздой побрякивает, Стременами пошевеливает…

Заливистые девичьи подголоски бросили песню в распахнутые настежь окна.

На коню да сидит удалой молодец. Разудалый добрый молодец.

Натянув до подбородка одеяло. Груня слушала, полузакрыв глаза, счастливая улыбка блуждала на ее ярких, как вишни, губах.

Разудалый добрый молодец Родион да он Терентьевич…

Не выдержав, девушки рассмеялись, и, отвечая на их озорную выходку, Груня отвела за спину свои каштановые косы, запела бездумно и легко:

Милые подруженьки. Подите в зеленый бор по ягоды…

Голос у нее был чистый, полный неуловимо светлой грусти.

Подите в зеленый бор по ягоды, Не увидите ли там мою красоту, Не сидит ли она под кустиком, Не чешет ли буйную головушку, Не плетет ли русую косыньку…

Было что-то трогательное в том, как сидела у подоконника Маша, подперев пухлыми кулачками щеку, и серыми печальными глазами, в которых копились слезы, смотрела на Груню.

Она вспоминала те близкие и уже далекие годы, когда они голенастыми девчонками бегали в школу. Машеньке было по пути, и, постучав в замерзшее стекло, она всегда приплясывала, ожидая подружку на морозе. Долгими зимними вечерами они засиживались над книжкой у крохотной лампешки, слушая дикое завывание метели.

Они незаметно подрастали, переходили из класса в класс. Однажды Груня заметила, как пристально загляделся на нее в клубе кучерявый парень, вспыхнула, а вечером поведала нехитрую свою тайну Маше. С тех пор узелок дружбы завязался еще туже. Маша знала, что Груня красивее ее, но сердце ее никогда не отравляла недобрая зависть.

Неразлучными были они и в работе. И, как будто вчера, скрипит тяжело нагруженная снопами телега, обе они лежат наверху, заложив руки под голову, и поют тягучую песню, широкую и долгую, как эта дорога. Медленно колыхается воз, ползут в небе облака, пахнет от колес чистым дегтем.

А теперь уже не к кому будет прибежать Маше летней ночной порой на сеновал, не с кем будет поделиться своими радостями в печалями…

И Маша вдруг уронила голову на подоконник и громко заплакала.

— Что ты? Машенька! Что ты? — Груня в одной рубашке подбежала к подружке и обняла ее. — Не горюнься, родная моя! Разве я уезжаю от тебя за тридевять земель?

И немного погодя обе они, смеясь, ехали в разукрашенной бричке под рокот железных бубенчиков, унизавших дугу, пели, не жалея голосов:

Эх ты, сердце, сердце девичье… Не видать мне с тобой покоя…

На двух пыливших позади бричках подхватили:

Пел недаром за рекою, За рекою соловей-ий…

Струились, обвивая дуги, голубые и алые ленты, стлался по сторонам дороги светло-зеленый дым яровых; песня поднимала с земли степных чаек.

Груня сидела рядом с тетей, обняв Машеньку за плечи. Шуршало, лаская колени, шелковое белое платье, прохладным крылом бился на пригретой солнцем шее прозрачный шарф.

Душа Груни была полна глубокой нежности к подружке, и к девушкам, провожавшим ее, и даже к строгой, задумчивой тете.

На зеленые косогоры, будто любопытные девчонки, выбегали босоногие, раскосмаченные березки поглядеть, как вихрят по дороге веселые брички.

По дощатому мостику пробарабанили верховые. Это Родион с товарищами ехал навстречу невесте. Он смущенно поздоровался со всеми и начал было выпрастывать из стремени ногу, чтобы пересесть в бричку к Груне, но Машенька с нарочитой строгостью крикнула:

— Успеешь, успеешь еще наглядеться! Дай хоть мне, посаженой матушке, на дитятко неразумное налюбоваться! А ты, вор, терпи да помалкивай!

Деланная нахмурь не могла загасить блеска Родионовых глаз. Губы его волновала еле сдерживаемая улыбка.

Буланый конь под ним выплясывал, грыз удила, норовя сорвать с Машиной головы венок, но если бы увидел белую косоворотку на хозяине, то наверняка потянулся бы к зеленым травинкам и красным гвоздикам, которыми были вышиты подол, рукава и воротник.

Скоро дорога легла под уклон, и сквозь голубое окно просеки Груня увидела далеко внизу, в розоватом тумане утра, крыши деревни, в которой ей предстояло теперь жить с Родионом.

На мгновение Груне показалось, что она совсем не знает Родиона, что свадьба затеяна по какому-то недоразумению, и пока не поздно…

Она испуганно оглянулась на Родиона, клонившегося к ней с седла, пытливо заглянула в его ясные доверчивые глаза. Придет же такое в голову! Через минуту она уже смеялась.

Из рощицы на дорогу вышли мужчина и женщина: она прислонялась головой к его плечу, казалось, черную смоль ее волос вот-вот подожгут его огненно-рыжие кудри.

— Кто это? — тихо спросила Груня у тетки, которая знала в округе чуть не всех людей.

— Жудовы, Силантий Лексеич с Варварой. Ишь, как идут! Будто вчера поженились. А без малого десять лет вместе. Детишки у них — близнецы!..

— На зависть хорошо живут. — восторженно согласился Родион, а взгляд его досказал Груне: «И нам бы так, а?»

Заслышав звон бубенцов, Силантий снял с талии жены мускулистую руку.

— К нам на веселье, дядя Силантий! — останавливая брички, закричал Родион. — Дома вас не застанешь!

— У нас ведь, бригадиров, забот не с вашего, — с небрежной хвастливостью проговорил Жудов, Крупное красивое лицо его с полными красными губами светилось довольством и снисходительной самоуверенностью. — Сенокосные деляны смотрел! — Он чуть повел широкими плечами, будто стесняла его легкая ситцевая рубаха, вприщур оглядел невесту. — Ишь, какую кралю откопал! А за приглашение спасибо! Непременно будем. Ваг только наведем шик-блеск на свои вывески.

— А вы садитесь, подвезем!

— Нет. Мы вашу карусель портить не будем. — Силантий подмигнул девушкам. — Не стоит шелка ситцем разбавлять.

Пока он говорил, Варвара спокойно, без улыбки, оглядывала веселых, принаряженных людей, задержала на Груне открытый пристальный взгляд больших черных глаз.

Брички покатила под гору, и тетка покачала головой:

— Дьявол, а не мужик! Словами, как хмелем обовьет!

А Груне хотелось оглянуться и еще раз встретиться с чистым, открытым взглядом женщины…

Рассыпая звон, брички ворвались в улицу, распугивая белоснежных гусей, поднимая на лай собак, Липли к окнам женские лица, выбегали за ворота ребятишки, махая руками, бежали вслед…

На крыльце Груня попала в объятия свекра Терентия — кряжистого смуглолицего старика. По синей его рубахе стлалась светлая, как ковыль, борода. Терпеливо поджидала невестку свекровь Маланья, маленькая, сухонькая, в темном сарафане и пестром переднике. Оттягивая мочки ее ушей, сверкали старинные, полумесяцем, серебряные серьги.

— Милости просим в избу, дорогие гостеньки, — почти пропела она и зарделась вся. — Пойдем, доченька моя… — Миловидное, худощавое лицо Маланьи на миг озарилось светом давней девической красоты.

Она взяла Груню за руку и повела в избу, обе половины которой были заставлены столами, накрытыми белыми кружевными скатертями.

Все здесь искрилось, переливалось красками: бутылки и рюмки и простенькие полевые цветы в синих стеклянных вазах; посреди стола упирался короткими ножками в блюдо жареный поросенок, подняв вопросительным знаком свой подрумяненный хвостик.

В горенке стояла этажерка с книгами. — Груню так и потянуло вытащить какую-нибудь, полистать, — дубовый шифоньер и возле на тумбочке раскрытый голубой ящик патефона.

— Вот ты и дома! — сказала Маланья, с детской доверчивостью глядя на невестку. — Устала, поди, присядь…

— Нет, что вы, маманя, — глухо ответила Груня, — сколько тут пути-то.

Ей хотелось понравиться свекрови, узнать ее ближе. Она видела Маланью всего во второй раз, ей пришлись по душе и тихий, скромный ее нрав и ненавязчивая ласковость, и все-таки Груня чувствовала себя стеснительно.

За распахнутыми окнами, в саду, толпились дикие яблоньки, кусты малины, смородины, под развесистым тополем тоже были накрыты столы.

— У кого головушка замутится, пускай в сад идет, — сказала Маланья, норовя погладить плечо невестки, коснуться ее рук.

В сенях дробно застучали каблучки, раздался деланно строгий девичий голос:

— Показывай, показывай нам свою присуху! Ишь, запрятал, а сам на часах у дверей встал. Не сглазим!

— Комсомол явился, — не то смущаясь, не то радуясь, сказала Маланья. — Ну, теперь пойдет дым коромыслом.

У порога горенки, придерживая одной рукой баян, вырос высокий, стриженный под «бокс» парень в белом спортивном костюме. Загорелое остроскулое лицо парня с тонкими яркими губами я суховатым, с горбинкой носом притягивало взгляд открытой мужественной красотой. Крупные зубы его жемчужно поблескивали.

— Разрешите познакомиться! Пока жених догадается, умрешь от любопытства. Григорий Черемисин, секретарь здешней комсомольской организации. У меня будете вставать на учет. — Он так стиснул руку, что Груня чуть не вскрикнула. — Без меня вы — никуда!

И тотчас, словно из-под полы его пиджака, вынырнула девушка и бросилась к Груне.

— Я Иринка! — Худенькая, белокурая, она глядела па Груню, не мигая.

— А я вас, кажется, где-то видела, — смущенно сказала Груня.

— Интересно! — Крутые полудужья Иринкиных бровей свела капризная складка, задорно блеснули большие синие глаза, опушенные светлыми ресницами. — Нет, вы послушайте ее! Она меня где-то ви-де-ла!.. Да ведь вы меня чуть не на тот свет загнали на стадионе!

— Ой, и правда! — Груня покраснела.

— Кланя!

Перед Груней стояла другая девушка, в расшитой по-украински с пышными рукавами кофточке, черной юбке и блестящих полусапожках. Скуластенькое, крапленое частыми веснушками лицо ее было незнакомо Груне, но вот эта рыжая челка…

— А вас я не обгоняла?

— Нет, меня еще никто не обгонял. — Кланя пристукнула каблучком и так тряхнула головой, что челка подпрыгнула на ее лбу. — Хотя вы правили своей лодкой, но я нисколечко не волновалась.

— Хватит вам, девчата! Дайте ей опомниться!

Еще одна девушка подошла к Груне. На ней было кремовое маркизетовое платье, перехваченное в поясе голубым ремешком. Вокруг головы пшеничными жгутами лежали тяжелые косы; они, казалось, чуть-чуть оттягивали назад голову, и от этого во всей осанке девушка была какая-то горделивая плавность.

— Меня зовут Фросей…

— Слушать мою команду! — сказал Григорий, присаживаясь и ставя баян на колени. — Яркин! Торжественно вручай невесте подарка от имени комсомольской организации колхоза «Рассвет». Музыка, туш!

Оп развернул баян, тронул перламутровые лады — и в горенке под общий смех появился Ваня, обвешанный разноцветными свертками, как дичью. Его круглое, розовощекое лицо с легким, как иней, пушком на верхней губе блестело, белесым ежиком щетинились на голове волосы, еле держались на носу очки. Ваня всерьез готовился сказать невесте несколько приветственных слов, но смех сбил его с толку, и он топтался посредине горенки, не зная, что делать с подарками.

— Да сгружайте скорее! — не выдержав, закричал он наконец. — Дался я вам на забаву!

Но хохот не утихал. Тогда Яркин махнул рукой и тоже засмеялся. Девушки освободили его от свертков. Григорий склонил к баяну голову и заиграл вальс.

Избу заполнили гости. Чувствуя на себе их любопытные взгляды, Груня трогала ладонями щеки.

— Горят? — наклоняясь, тихо спросил Родион. Она взяла его руку, прижала к своей щеке и сразу отдернула.

В дверях горенки, не сводя с Груни внимательного взгляда, стоял высокий, широкогрудый человек в защитного цвета костюме. На его гладко выбритом с кирпичным румянцем лице двумя густыми колосками висли пушистые усы.

— Секретарь нашей партийной организации Гордей Ильич Чучаев, — шепнул Родион Груне и пошел навстречу гостю.

— Хвастайся, хвастайся, — напористым баском сказал тот Родиону. — Хо-ро-ша! Ничего не скажешь! — Гордей Ильич пожал руку Груне и еще больше накалил огнем Грунины щеки. — А вы… Как по батюшке-то? Аграфена Николаевна? Вы не смущайтесь, краснейте! Вам сегодня так положено… Да оно и хорошо! Значит, крови и силушки много, и стыд не потерян! А то иную вон никаким словом не проймешь!

Он обошел почти всех, со всеми поздоровался за руку, находя для каждого приветное слово, похлопывая близких по плечу. Груня удивлялась его грубовато-дружеской манере обращаться со всеми. Видимо, он привольно себя чувствовал в полной пчелиного гуда толпе хлеборобов, и, наверно, здесь его считали простым, свойским человеком.

— Эх, гостей-то к нам сколько понаехало! — восхищался он, крякая. — Здорово, соревнователи! Ну, кто кого?

— Осень покажет, — уклончиво отвечал кто-то из горнопартизанцев.

— Осторожный вы народ, опасливый. — Гордей покачал головой и вдруг нацелился взглядом на чернявого Максима Полынина. — Может, эта осторожность и мешает вам на первое место в районе выбраться, а? Но теперь заранее могу вам сказать — проиграете!

— Это почему? — встревоженно спросил Максим: цену слов Гордея Чучаева знали в районе все.

— А как же? Шутка ли сказать: такую невесту мы у вас отбили!

Лицо паренька просияло. Он засмеялся, оглядываясь на товарищей.

— Тут мы с вами согласны, — сказал он. — Невеста на лучшем счету в нашей семье. Это я со всей ответственностью, как посаженый отец, заявляю.

— Ты лучше скажи, если не стыдно, какое приданое за ней даете? — хрипловатый басок заставил всех обернуться, и точно прошел по избе холодный сквознячок.

У дверей, посмеиваясь и приглаживая расческой редкие волосы, сквозь которые просвечивала лысина, стоял Краснопёров в сером костюме с зеленым галстуком и в желтых ботинках.

— Извиняйте за такой деловой вопрос: теперь она в наше хозяйство входит, и мы должны все знать.

Максим Полынин несколько мгновений в нерешительности глядел на Краснопёрова, как бы недоумевая, всерьез ему принимать слова председателя колхоза или в шутку, и, злясь на себя за свою нерасторопность, тихо и угрюмовато ответил:

— От чистой симменталки телку колхоз дает, двух баранов, порося… Остальное добро ею самой нажито… По трудодням одна из первых была в нашем колхозе!

— Щедро отвалили! — сказал Краснопёров и прошел на середину комнаты, низкорослый, широкоплечий, с небольшим брюшком. — Если у вас там всех девок замуж выдать, так от колхоза ничего и не останется. — Он сел на лавку и засмеялся, его пеки покраснели, глаза скрылись под косматыми бровями.

Чувствуя, что никто не поддерживает его шутку, Краснопёров оглянулся на Гордея, встретил его спокойный, твердый взгляд и нахмурился. Груне казалось странным, что минуту тому назад он смеялся, и, глядя на его сразу поскучневшее лицо, она подумала, что этого человека считают сильным в районе только потону, что рядом с ним работает спокойный, ровный, внешне непримечательный Гордей Чучаев.

— По трудодням, говорите, одна из первых? — переспросил Гордей Ильич и распушил тронутые табачной подпалинкой усы. — Работящая, значит, девушка! Мы таких любим! Ну что ж, незазорно будет сказать, что и наша семья не из плохих — работа их не ищет!..

— Пожалуйте к столу, дорогие гости! — Терентий поклонился всем с порога горенки, оглядывая расцвеченные улыбками лица людей. — Не обессудьте: чем богаты, тем и рады!

— Не прибедняйся, Терентий Степанович! — не поднимая головы, сказал Краснопёрое. — Разве не богато живешь?

— Это я к слову! — старик стушевался. — А так, что ж, всякому могу пожелать такой жизни!

Когда все расселись, он поднялся, расправил широкое коромысло плеч, обтянутых черным пиджаком; ненадежно хрупким казался в его темных жилистых руках синий колокольчик рюмки.

Обведя подобревшими глазами гостей, Терентий гулко кашлянул в кулак, провел дрожащей рукой по серебристому ковылю бороды:

— Перво-наперво поздравим молодых и выпьем за то, чтобы жили они счастливо и землю красили!

Гости отозвались дружно, под мелодичный перезвон рюмок:

— И родителей почитали!

— И детей поздоровше рожали!

— Колхозной славы не роняли!

Из переднего угла Груня видела, как поднимались гости, чокались, будто клонились навстречу друг другу два густо заплетенных тына. И вот уже пошел гулять, перепархивая с одного стола на другой, крылатый, захмелевший говорок:

— Не отведаешь горького — не узнаешь сладкого!

— Слаже мужнина хлеба нет!

— Да хлеб-то теперь общий, колхозный! Муж-то тут при чем, сватушка?

— Девка — что тугой кочан капусты! Скрипнет в руках — значит хороша!

— Будет вам, охальники старые! Вот услышит комсомол, он вам мозги вправит!

— Да, кум, сегодня нам комсомол, поди, сверх нормы напиться не даст: у них это не заведено!

— Э-э, да ты, паря, видать, еще до свадьбы, загодя оформился… И сейчас в самом что ни на есть аккурате!

— Пей вино, как суслице, да ума не пропивай!

— Другой не пьет и товару не дает!..

— Вер-р-рна!.. Бригадир, сюда!..

К столу подошел, поскрипывая начищенными сапогами, Силантий Жудов. Дразняще бросались всем в глаза его желтая сатиновая рубаха и темно-рыжий взбитый надо лбом чуб.

Метнув в оба конца стола беглый взгляд. Силантий чуть отодвинул плечом парня и сел между ним и женой. Варвара, хотя была одета нарядно, рядом с ним была почти неприметной. Она сидела молча, ни с кем не разговаривая, легонько пригубляя вино из рюмки, и прикрывала ее ладонью, когда кто-нибудь хотел дополнить ее. Густые, будто наведенные сажей брови женщины вздрагивали, маленькие вишнево-темные губы изредка полураскрывались, словно ее мучила жажда, и тогда казалось, что стоит ей припасть к ковшу с колодезной, студеной водой — и она, не передыхая, выпьет ее до дна.

Силантий потянул за подол рубахи запоздалого гостя — статного, плечистого мужчину с ясным моложавым лицом, тронутым резкими оспинами. Желтоватые беспокойные глаза его высматривали кого-то из гостей.

— Чего ты, Русанов, как курица, приглядываешься, ровно ищешь гнездо, чтобы яичко снести? — кривя красные губы в пьяной ухмылке, спросил Силантий. — Здесь она, куда ей от такого веселья деться!.. Садись, хвати медовухи, смелее будешь!

Жудов наполнил граненый стакан желтым, искрометным напитком, известным на Алтае под скромным названием «сибирского кваска». Прежде чем подать этот «квасок» к столу, его долго, иногда до года, выдерживают, подбавляя все новые и новые порции меда, и доводят брожение до той свирепой силы, которая не дает дубовым бочатам стоять на месте и раскатывает их в темных, прохладных погребках. Достаточно выпить один стакан этого ароматнейшего, медово-кислого налитка, как человек, оставаясь в полной ясности ума, уж не может подняться с лавки.

— Погоди, не накачивай меня, — Матвей Русанов отстранил от себя стакан. — Я и так не из робких, мне градусами подогреваться не надо!

Матвей пробрался поближе к молодоженам и, пожимая им руки, сказал с легким вздохом;

— Мир да любовь!

— Спасибо, — ответила Груня. Ей понравилось задумчивое, с мягкими чертами лицо Русанова, и ей почему-то захотелось сделать этому человеку что-нибудь приятное.

Неторопливо, как бы раздумывая. Русанов выпил рюмку водки и опять оглянулся по сторонам.

— Закусывайте, — сказала Груня, машинально подвигая к нему тарелку с ягодами, и тут же смутилась: — Ой, да что это я! Отведайте вот хвороста, пожалуйста!

— Чудная ты, Грунь! — Родион засмеялся. — После вина предлагаешь человеку ягоды, хворост… Пусть лучше мясного чего возьмет или вот пирога с печенкой, студня, рыбки свежей…

— Не беспокойтесь! Что вы, как за маленьким! — Матвей чувствовал себя неловко от того, что за ним так радушно ухаживают и что остальные гости начинают обращать на него внимание. — Я сам: честное слово, сам. Вот тут сколько солений и варений всяких!

Желтоватые, янтарной ясности глаза его по-прежнему блуждали среди гостей и вдруг, будто коснулась их весенняя оттепель, вспыхнули темным огнем. Груня поняла, кого они искали: поодаль от нее сидела Фрося и поправляла золотистые свои волосы, мягким движением занося полную белую руку и втыкая прозрачные шпильки.

— Любовь — дело наживное… Как это в песне: кто ищет, тот завсегда найдет, — запоздалым эхом на слова Матвея откликнулся Силантий. — А что касается мира, так его давно нету!.. Только нас еще не подожгли…

— Тому, кто нашу кровь прольет, пощады не будет, — раздельно и твердо проговорил Гордей.

— Мне ее, крови-то моей, не жалко, — посмеиваясь и, казалось, совсем не заботясь, слушают его или нет, продолжал Силантий. — Вида ее только я не переношу… Ну, скажи, палец порежу — и голова мутится… Может, это от того, что много ее у меня?

— А ты бы, бригадир, к доктору на поверку сходил, — перебил Матвей. — Может, половина крови у тебя дурной окажется, так ее без жалости выпускать надо…

Смеялись все, и больше других хохотал Силантий, раскачиваясь на скрипучем венском стуле.

Груня посмотрела на Варвару, но та склонила пал чашкой свое лицо, и непонятно было, смеется она или нет.

Бессильным ручейком влилась в смех начатая дребезжащими старушечьими голосами песня:

У окошечка сидела. Пряла беленький ленок… В ту сторонушку глядела. Где мой миленький живет…

Хмельные голоса вплелись в песню, накатил густую басовую волну Терентий:

Не могла дружка дождаться Ни с которой стороны. Ни с которыя сторонки, Ни с работы, ни с гульбы…

За распахнутыми окнами, в саду, где уже густились сумерки, взмыла другая песня:

Ну-ка, солнце, ярче брызни. Золотыми лучами обжигай!

Старческие голоса окрепли:

Со работы ручки ноют. Со гульбы ножки болят…

С тревожной поспешностью они как бы строили на пути новой песни запруду, но молодые голоса с беспечной удалью размыли ее непрочный строй, и песня хлестнула в промоины:

Напои нас всех отвагой, А не в меру горячих успокой!

— Да разве их перешибешь! — Гордей расхохотался, похоже было, что он очень доволен тем, что молодые перепели стариков. — У них глотки луженые! Нам, Терентий Степанович, с ними не тягаться!

— В песнях, может, они и горазды, — сказал Терентий, поводя могучими плечами, — а в работе пока каш голос не последний.

Дрожь аккордов, взятых Григорием Черемисиным на баяне, будто всколыхнула горницу. С грохотом сдвинули столы, кто-то рассыпал от порога дробную чечетку, пол заходил ходуном, в круг, притопывая блестящими полусапожками, влетела Кланя Зимина. Одна рука ее лежала на бедре, в другой голубем порхал батистовый платок, подпрыгивала на ее лбу рыжая челка. Кланя все шибче и шибче носилась по кругу, задорно выкрикивая:

Иду бором-коридором, Коридор качается…

Взвизгнули женщины: в круг, ухая, ворвался Силантий. Он прошелся небрежной, флотской развалкой, прищелкивая пальцами, бросая хлопотливые ладоши на зеркальные голенища сапог, потом свистнул и заходил вприсядку вокруг Клани, Они то сближались, то расходились, словно тянулись друг к другу два рыжих огня.

Держа Груню под руку, Родион стоял в жаркой, шумливой толпе гостей. Хмель приятно кружил его голову.

— Душно как! — тихим, истомленным голосом проговорила Груня.

Родион заторопился:

— Выйдем на улицу…

Прохлада вечера обласкала их. Шептались у ворот тополя, в темной листве перемигивались звезды.

— Посидим в саду. — Родион обнял робко дрогнувшие Грунины плечи. — Там теперь никого нет: Гриша баяном всех в дом утянул…

У садовой калитки они остановились, услышав напоенный тоской голос Матвея Русанова:

— Так как же, Фрося, а?.. Ведь скоро год, как я около тебя хожу… До каких пор ты такая дикая будешь?

— А тебе ручные больше по нраву? — В голосе Фроси была скорее мягкая раздумчивость, чем насмешка.

— Что мне другие — ты мне по нраву, — голос Матвея дрожал. — Давно бы ради детей женился, а как подумаю о тебе — места не нахожу… Запала ты мне в душу — не вытравишь…

Груня слушала, прижимаясь к Родиону: ей казалось невероятным, что в такой радостный день кто-то может страдать.

— Я знаю, ты боишься, что мои дети тебя свяжут, — помолчав, тихо и затаенно продолжал Русанов. — Но куда же их денешь, птенцов таких? Один я у них. А возиться с ними ты мало будешь: отец еще крепок, хочешь, старуху какую возьмем для присмотру… Согласись только!.. Самоё тебя буду, как дите, на руках носить!

Родион стиснул горячую Грунину руку. В темноте бормотала листва тополей, гомонил и трезвонил дом.

— Какое же твое последнее слово? — глухо спросил Русанов.

Не та обломалась сухая веточка, не то хрустнула пальцами Фрося.

— Я тебе так скажу, Матвей. — торопливо, славно задыхаясь на бегу, заговорила девушка. — Мне тебя, хочешь не хочешь, надо от сердца рвать — ты там крепкие ростки пустил… А нашей жизни с тобой впереди я не вижу… Ты только, не обижайся… — Она помолчала. — Может, я дура, что людей слушаю, но такую тяжесть я на себя не возьму. Шутка сказать: трое детишек! Нет, нет! Мало ли что ты сейчас поешь, а потом, может, и переменишься и свяжешь по рукам и ногам! А пока я вольная птица, куда хочу, туда и лечу… И какая я им мать буду, когда меня еще самое подурачиться с подружками тянет, поозорничать!.. Замуж выйдешь — по боку и комсомол, и клуб, и все…

— Вот глупая!.. — почти простонал Русанов. — Да кто тебе это сказал?

— Может, и глупая, но живу пока своим умом, — спокойно перебила Фрося. — Прости, если что не так сказала…

В доме на минуту оборвался топот и звон, и стало слышно, как тяжело дышит Матвей.

— Значит, все?

— Да… Видно, не судьба нам…

— Ну что ж, как знаешь… — протянул Русанов, сдерживая обиду, чтобы не обронить напоследок мужскую свою гордость. — Не такие, выходит, крепкие ростки, если ты их так легко с корнем рвешь… — Он помолчал, ожидая, что девушка скажет что-нибудь еще, но так как Фрося не отвечала, спросил с удивительной сдержанностью: — Домой сейчас?

— Нет, я еще погуляю… Если луна взойдет, может, поедем на лодках по озеру кататься…

— Так, — сказал Русанов. Он чиркнул спичкой, прикурил — в кустах вспыхнул трепещущий огонек и погас. — А то гляди: тебе ведь на край деревни шагать, я проводил бы…

— Не надо, Матвей… Иди один. Не надо.

Скрипнула под сапогами Русанова песчаная дорожка. Родион потянул Груню за руку, и они скрылись в глубине двора.

«Подойти бы к нему, — думала Груня, — сказать что-нибудь… Нельзя же так…» Но чем она могла утешить его?

Дверь из сеней распахнулась, в темноту двора хлынула светлая река, и люди, выходившие на улицу, казалось, пересекали ее вброд. Григорий шел впереди веселой, шумной ватаги девушек, тревожа лады баяна.

— На озеро отправились, — шепнул Родион, — а мы с тобой на холмы, а?

Груня прислушалась к смеху девушек за воротами, к журчащему ручью музыки.

— Не потеряли бы нас…

— Скажем мамане — и айда!

По крутой, обрывистой тропке, поддерживая друг друга, они поднимались на высокий, заросший травой холм. Осыпались под ногами камешки и с глухим шорохом катились вниз.

На вершине Родион и Груня остановились и долго смотрели на притихшую в распадке деревню. На темное взгорье, как на широкий стол, легла оранжевая краюха луны — и распадок налился желтоватым сумраком.

— Как тут тихо! — сказала Груня.

Каждый звук из деревни доносился гулко, словно из глубокого колодца. На озере смеялись девушки, бежала за кормой кишевшая лунными светляками дорожка, скрипели уключины, мягким картавым голосом пела Иринка, ей тихо вторили переборы баяна:

Прокати нас до речки, до реченьки. Где шумят серебром тополя…

Родион расстелил на траве тужурку, и они сели с Груней, тесно прижавшись друг к другу.

— Мне даже как-то неловко, что мы такие счастливые, — сказала она.

— Это ты о Русанове?

— Да… Ведь вот как в жизни получается, и человека найдешь, полюбишь, и кажется, без него тебе жизни нет, а он от тебя сторонится… А у другого иначе: не ждет ничего, не ищет, все само собой приходит… В прошлом году а это время я и не знала, что ты на свете есть…

— А я разве знал?

Луна то скрывалась за облака, то выплывала, расплескивая по небу серебристую зыбь.

У озера, как огненный петух, затрепыхал крыльями костер, и Груня зашептала:

— Родя, смотри, смотри!.. Может, это один раз такая красота бывает!..

Проржал в ночном жеребенок, поникли крылья костра, растаяли всплески голосов, и распадок снова затянула стоялая вода тишины.

И вдруг, как брошенные в заводь камни, забулькали вдалеке копыта коня, летучей мышью мелькнул на дороге всадник.

Груня вздрогнула:

— Что это?

— Верно, нарочный из района, — сказал Родион. — Не тревожься, чего ты!

Он положил ей голову на колени, и она склонилась над ним, вдыхая медвяный запах трав, замирая, слушала, как стучат его сердце…

…А три дня спустя, вечером, спотыкаясь, ничего не видя перед собой, Груня шла за телегами, нагруженными солдатскими мешками. На белые облака, как сквозь марлю, сочилась кровь заката, небо багровело огненной разорванной раной. И на этом страшном, в кровавых натеках закате черными хлопьями сыпалось на дорогу воронье.

— Не плачь, родная моя, не плачь! — говорил, глотая слезы, Родион, хотя Груня шагала, сжав побелевшие губы. — Мы их скрутим!.. Вот увидишь!.. У-у, гады, погодите! — Глаза его темнели, он поднимал над головой сжатый кулак и грозил.

За деревней, где начинались поля, подводы остановились. Заголосили в голос женщины, темнее туч стояли мужчины, казалось, безучастные к ненасытным, торопливым рукам, обнимавшим их напоследок.

Тягучий женский плач коснулся сердца Груни, тупой болью разлился по всему телу. Она видела залитое слезами лицо Родиона, вслушивалась в его голос, но не понимала бормотанья мужа.

Он ушел за телегами, а она стояла и все не могла сообразить, куда это он оторвался от нее.

И вдруг будто кто толкнул ее в грудь — и Груня побежала. Она что-то еще должна сказать ему! Ведь она ничего не сказала! Простая, только теперь дошедшая до сознания мысль, что она, может быть, никогда уже не увидит Родиона, гнала Груню вперед.

Черными корягами выросли на затухающем закате телеги и пропали за бугром. Ветер нес в лицо душную, горькую пыль…

— Родя!.. Роденька! — кричала она, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь. — А как же я?.. Постой, родимый мой!..

Но Родион уже был далеко — мужчины во весь рост стояли на телегах и жгли кнутами лошадей.

И тогда Груня, обессиленная, упала на жесткую, но полную тепла землю и, плача, прижалась к ней, как к материнской груди…

 

Глава третья

По ночам Груню одолевала странная и нелепая мысль: а вдруг выяснится, что никакой войны нет, что все всполошились зря, Родион вернется и осторожно стукнет в стекло?..

В горенке качался полумрак, бесшумно, как клубок дыма, полз по лавке кот, тяжелыми каплями падали в тишину удары ходиков.

Груня соскакивала с кровати, подходила к окну и долго глядела на затянутую мглой улицу.

Ветер безжалостно гнул в палисаде тоненькую рябинку, после каждого порыва она встряхивалась и выпрямлялась.

«Ой, не будет этого! Не будет! Разве такие ошибки бывают?» — Груня шла обратно к кровати и не закрывала глаз до утра, дожидаясь, когда сквозь щели ставней брызнет солнце.

Прибрав в доме, она ходила по горенке, озабоченно хмуря брови, будто забыла что-то очень важное, в оттого, что не могла вспомнить, еще больше мрачнела.

И однажды, когда она так бесцельно расхаживала из угла в угол, прибежал Зорька — младший Родионов братишка:

— В правление тебя кличут…

— Зачем? — спросила Груня и покраснела: в такое трудное время она больше недели просидела лома.

Она торопливо вышагивала по улице, озабоченно вглядываясь в прохожих: была в их лицах непривычная тревожность и суровость.

«Будто подменили всех за неделю, — подумала Груня, и опять ей стало стыдно. — Война ведь идет! Как же это память у меня отшибло?»

Она робко поднялась на крыльцо правления колхоза. Половина в сенях скрипнула под ботинками, и Груня отдернула ногу, будто ступила в холодную воду, с минуту постояла в замешательстве: а вдруг здешний председатель грубо упрекнет ее за безделье? Тогда она ничего не сможет ответить ему, потому что больше всего обижало ее, когда на яге кричали.

Стоять в сенях было неловко: мог кто-нибудь выйти и спросить, что она тут делает.

«А будь, что будет!» — Груня рванула на себя дверь.

В правлении был только Гордей Ильич.

Он стоял у стены и глядел на барометр. Постучав пальцем по круглому прозрачному стеклу, он вздохнул и медленно повернулся к Груне.

— Здравствуй! Садись, — сказал он и, пройдя к массивному столу, покрытому зеленым сукном, уперся кулаками в толстую пластину стекла, литые кулаки отразились в ней. — Вот такие дела, Аграфена Николаевна…

— Какие? — почти не дыша, спросила Груня.

— Не знаешь разве? — в переносье Гордея врезалась глубокая зарубка морщины. — Враг на нас навалился всей своей силой и пока даже распрямиться нам не дает! — В голосе Чучаева слышались несдерживаемая ненависть и отчаяние человека, который бессилен чем-нибудь помочь в большой беде. — Что ты думаешь делать?

— Я? — захваченная врасплох переспросила Груня. — Не знаю…

— Как же это ты, а? — словно стыдясь за нее и сожалея о чем-то, сказал Гордей Ильич. — Разве твой Родион не знает, что ему теперь надо делать? — И вдруг тихо выдавил сквозь зубы: — Эх, мне бы туда сейчас!.. Я б за своих парней сполна им отсчитал!..

— А разве… — начала было Груня и не договорила.

Гордей тяжело мотнул головой, потом выпрямился, принял со стола кулаки, и стальные глаза его холодно блеснули:

— Оба на границе были… Первый удар на себя приняли!..

Словно чувствуя себя виноватой в чем-то, Груня невольно отвела глаза в сторону: на стене, за спиной Гордея Ильича, алой кровью струилось знамя.

Движимая состраданием, Груня приблизилась к Чучаеву и тихо сказала:

— Еще ведь ничего неизвестно… Может, они живые…

— Что? — Гордей Ильич мгновенно покраснел. — Это ты, девка, брось!..

— Простите, честное слово, так, сдуру брякнула, — заглядывая в его глаза, проговорила она.

— Ладно, чего уж! — Гордей Ильич махнул рукой. — Молода еще… Да и откуда тебе всех знать, человек ты у нас новый, — он говорил, не торопясь, как бы обдумывая каждое слово, — моим детям и в голову такое бы не пришло: отступать или в плен сдаваться… А ребята комсомольцами были. Для них быть комсомольцем — это не просто билет в кармане, а кровное, родное, без чего нельзя жить… Ну, хватит, растревожила ты меня… Давай лучше о деле поговорим…

Он присел за стол, облокотился на зеленоватое, как кусок льда, стекло и отразился в нем, сумрачный, тихий, с насупленными светлыми бронями.

«Ну вот, сейчас и даст взбучку», — подумала Груня, но уже без боязни, а скорее довольная тем, что ругать ее будут справедливо, по заслугам.

— Я будто оглохла за эти дни, Гордей Ильич, — смущенно сказала она. — Я даже не знаю, вышла я замуж или нет… или это только приснилось мне…

— Могу подтвердить. Сам на свадьбе гулял, — От горькой усмешки шевельнулись белесые колоски его усов. — Я тебя понимаю… Ждала праздника, тут свалилось такое — огнем жжет, — голос его огрубел, налился силой. — Вот почему ты и должна знать, что тебе надо делать, — работать! Да так, чтобы каждый день ему, кровопийце, тошно стало. Поняла?

— А чего делать? — Груня встала, готовая сейчас же пойти и выполнять все, что прикажет этот человек в военной гимнастерке, суровый, похожий на командира.

— Может, на курсы пойдешь?

— Ой, куда мне! Я ведь шесть классов только кончила. — Груня вздохнула и, взглянув в задумчивое лицо Гордея Ильича, легла грудью на стол. — Никуда я не пойду!.. Мыслимо ли это: Родя там каждый час жизнью рискует, а я за книжки сяду!.. Нет, валите на меня побольше, не жалейте!..

— Ну, смотри, мы ведь не неволим, — помолчав, сказал Гордей Ильич. — Только немца-то одной силой не одолеть: его еще и умом побить надо… Ты дояркой у себя была?

— Дояркой.

— Мы насчет тебя советовались с Краснопёровым. Иди работай на ферме, а там видно будет…

У порога Груня задержалась.

— Гордей Ильич, вы на меня надейтесь, — застенчиво улыбаясь, сказала она. — Я ваш колхоз не подведу…

Гордей внимательно посмотрел на нее:

— Теперь ты, дочка, наша, а значит, и колхоз твой, родной…

— Это я по привычке…

Груня тихонько прикрыла за собой дверь. На крыльце она лицом к лицу столкнулась с Жудовым и отступила. Пропуская ее, он прислонился к точеной балясинке крыльца.

— Дядя Силантий, а как же вы?.. Не ушли еще?

Жудов усмехнулся, не разжимая полных, красных губ.

— Мне, красавица, броню дали, я ведь специалист первостепенной важности — бригадир, опять же вожу трактор, комбайн. — Он вынул белый платок, вытер малиновую от загара шею, вздохнул. — Оно, конечно, эта броня тоже непрочная. На танках она вон какая, а и ту, слышь, скрозь пробивают… От Родиона есть что?

— Пока не слыхать…

Он тоскливым взглядом окинул сбегающую с бугра улицу с кудрявыми палисадами и досказал, поеживаясь:

— Война — это такая проклятущая мельница, кто ни попади в ее жернова — перемелет… Не дай бог!

— Вы разве из верующих, дядя Силантий? — Груня отодвинулась от Жудова, пристально глядя на него и не узнавая: он тоже переменился за эти дни, веяло от него холодком непонятного отчуждения.

— Когда приспичит, небось, и черту будешь молиться, лишь бы на тот свет не угодить!..

— А совесть? — Груня задохнулась, с нескрываемым презрением глядя на здоровое, полнощекое лицо Жудова. — А меня бы совесть замучила!.. Ведь пока мы тут вот с вами разговариваем, люди где-то умирают за нас!.. Разве можно сейчас только о себе думать?..

— Чего горячиться? — понизил голос Силан-тий. — Мы все, какой бы масти ни были, что карты в колоде… Хочешь не хочешь, а жизнь, она по-своему тебя перетасует…. — Он провел широкой веснушчатой рукой но лицу, точно смахивая невидимые паутинки, и сразу лицо его с набрякшими желваками стало холодным и злым. — Ты, девка, еще мелко плавала, не зарекайся! Не таких жизнь скручивала и в ветошку обминала! А ты что — хворостинка таловая, согни посильнее, сломаешься… — И, сгорбясь, как бы подставляя под удар спину, он шагнул в прохладный сумрак сеней.

Груня с минуту стояла, как оглушенная, потом спрыгнула с крыльца и, не разбирая дороги, по грязи и лужам побежала домой.

— А вот не сломишь! Не сломишь! — шептала она сквозь зубы.

И с этого времени дни, натуго вплетенные друг в друга, скрутили ее суровой трудовой необходимостью.

Стремительное течение времени подхватило ее, и скоро Груня потеряла счет дням.

Не успели отзвенеть на лугах косы, как уже август стоял у ворот, истомившийся, душный, пыльный, клоня к земле тяжелые колосья.

Однажды в самый разгар страды, после утренней дойки, Груня пошла в поле.

Над степью медленно, словно нехотя, поднималось солнце, прогорклый, душный запах полыни мешался с нежным, едва уловимым ароматом свежей соломы, горячо дышала истомившаяся земля.

На полевом стане Груня встретила Гордея.

— Слышал, что хорошо работаешь! Молодчина! — пожимая ей руку, сказал он и чуть тронул тыльной стороной ладони кончики усов. — Не зря мы тебя, дочка, в свой колхоз сосватали!

— Да уж вы скажете! — Груня потупилась и покраснела.

— А ты не стыдись: работа — она красит человека, красивым его делает. — Он тронул ее за руку, и Груня с дочерней доверчивостью посмотрела в его усталые, натруженные глаза. — Если хочешь, оставайся в поле… Будешь снопы вязать… Доярки разберут на время твоих коров, присмотрят… Теперь надо привыкать больше тяжести на себя брать…

Груня облизала сухие, запыленные губы и молча кивнула головой. Гордей направил ее в бригаду опытных вязальщиц.

Они работали с удивительной, годами накопленной сноровкой. Вначале Груня немного отставала, но скоро, приглядевшись, вошла в ритм и пошла легким, неторопливым шагом за лобогрейкой, кланяясь земле, — одной рукой захватывала охапку колосьев, другой скручивала свяслом и, чуть сдавив сноп коленом, снова окунала руки а колосья.

Стараясь ни на шаг не отставать от всех, она скоро так умаялась, что боялась присесть отдохнуть: стояло опуститься на землю, как руки и ноги словно отнимались, голова становилась тяжелой-тяжелой. Прислониться щекой к снопу — и спать, спать… Липкий, едкий пот заливал лицо, щипал веки, ныла спина, саднили исцарапанные руки и ноги, рябило в глазах от желтой стерни, а Груня вязала и вязала. Лишь изредка, смахнув рукой зернистый пот с лица, выпрямлялась, оглядывая из-под ладони широкую степь, сверкающие высокими ледяными вершинами горы. Хоть бы повеяло из стекленеющей дали прохладой!

В сиреневом мареве уплывала степь, о чем-то своем, затаенном шептали колосья, жарко, знойно, не утихая.

Но нежданно налетел порывом свежий ветер. Груня испуганно глянула в пепельное от жары небо. Ни облачка! Только дальние бурые сопки курились легкими сизыми дымками.

К полудню надвинулись из-за гор фиолетовые громады туч, обложили все небо; заволновалась на ветру пшеница. Быстро темнело, ощетинилась тучная рожь, тревожно гудел на полевом стане рельс, созывая народ. Вонзилась в ближний увал исковерканная, ослепительная проволока молнии, орудийным гулом прошел над распадком гром, будто докатился сюда с далекой войны.

Груня до тех пор таскала снопы в суслоны, пока не брызнули на жаркую шею холодные капли.

От распадка, завешивая деревню, стремительно надвигалась черная туча; казалось, сыпалась из нее темными космами густая пыль.

Подобрав юбку, Груня побежала к полевому стану, но дождь нагнал ее, ударил тугими струями по спине, сек по голым икрам. Под навес Груня вошла уже вся мокрая.

Ее поразила таившаяся на крытом току тишина: молчала молотилка, не стучали веялки, тихо переговаривались люди. Они сидели на охапках соломы, стояли у машин и угрюмо смотрели на льющуюся с крыши воду.

— Зарядит вот так на неделю, — гнусаво протянул кто-то из сумрачного угла — Похуже, чем на фронте, будет…

— Кто это там закаркал? Бьюсь об заклад, лодырь какой-нибудь!

Груня вздрогнула, услышав хриплый голос Краснопёрова. Никто не заметил, как Кузьма Данилыч подъехал верхом к навесу, с черного плаща струились нити дождя, мокрый круп лошади блестел, как отполированный водой белый камень.

— Небось, когда прыщик на носу вскочит, никто по этой самой причине голову себе не рубит? — слезая с коня, ворчливо выговаривал председатель. — Чего это все притихли, ровно на похоронах? А темно почему: в кошки-мышки собрались играть?

Вспыхнули под навесом три электрических фонаря, все сидевшие на соломе поднялись.

— Чтоб этих разговоров у нас в колхозе не было! — Краснопёрое прошел на ток, стал на свету, весь в жидких струящихся бликах, коренастый, будто вросший в землю, и говорил, рассекая ладонью воздух: — На фронте за такую панику известно что бывает!

Он бросил на веялку мокрый плащ, присел на солому, и все тоже стали опускаться на рыхлые охапки, устраиваться поудобнее.

— Теперь давайте всерьез поговорим о погоде…

По рассказать о своих планах Краснопёров не успел. К навесу, подпрыгивая, подкатил крытый брезентом, забрызганный грязью райкомовский «газик».

Краснопёров вышел под дождь к машине, и Груня потянулась вперед, услышав мягкий, чуть дрожаний от смеха голос:

— Это ты, Кузьма Даннлыч, виноват, не иначе: все лето изводил заведующего районной метеостанцией, смеялся над его прогнозами, а он терпел, терпел и вот, на тебе, разразился!

— Товарищ Новопашин… Алексей Сергеевич, — обиженно загудел Краснопёров. — Ведь он мне, мамкин сын, еще вчера хорошую погоду обещал! Если бы моя воля, я бы засудил его!

— Да-ай тебе волю! — насмешливо протянул секретарь, и Груня улыбнулась.

Перехватив ее взгляд, Новопашин чуть смежил ресницы, словно заговорщицки подмигнул.

Груня покраснела и закрыла локтем лицо. Когда она опустила руку, секретарь, здороваясь с колхозниками, уже входил под навес. Новопашин работал в районе недавно, с начала войны. Груня знала его только по фамилии и сейчас видела впервые.

Он остановился у молотилки, рослый, широкоплечий, а темно-синем пыльнике, сапогах, и, сняв кожаную кепку, провел рукой по светлым волнистым волосам.

— Давайте, товарищи, поближе. — Новопашин весело огляделся. — Дело у меня есть к вам…

Переглядываясь, улыбаясь, люди тесно сгрудились возле него.

Присев на ступеньку лесенки, Новопашин достал из кармана маленькую черную трубочку, неторопливо набил ее табаком, чиркнул спичку. Оранжевый лепесток пламени на миг осветил его уже не молодое, с крупными чертами лицо, светлый, лежавший на матово-смуглом лбу кудерь.

— Что на фронте слыхать, Алексей Сергеевич? — спросил чей-то молодой, нетерпеливый голос.

— А вы разве газет не читаете?

— Читать-то читаем, да все же…

Новопашин улыбнулся. Людям всегда почему-то казалось, что он должен знать больше того, о чем сообщают в печати и по радио.

— На фронтах, товарищи, временно погода стоит неважная, не в нашу пользу. — Он сделал глубокую затяжку, выдохнул дым. — Но мы с вами будем менять погоду в свою пользу, на то мы — советские люди!

Попыхивала трубочка, плыл над головами голубой дымок.

— А дело к вам, товарищи, серьезное, — голос Навопашина звучал глухо и тревожно. — Во многих колхозах нашего района на открытых токах скопилась большая масса зерна: не хватило ни лошадей, ни машин, чтобы вывезти все вовремя… Сушилок очень мало, до войны обходились без них… Ну и, короче говоря, я к вам с большой просьбой: надо помочь соседям спасти хлеб!..

— А я думал, вы нам собираетесь помочь, Алексей Сергеевич, — после некоторого молчания недовольно проговорил Краснопёров и собрал на глыбастом лбу крупные морщины. — Чем же мы им поможем? У нас ведь тоже силы поубавилось. Сами задыхаемся.

— Не прибедняйся, Кузьма Данилыч! — услышала Груня густой, напористый голос свекра Терентия. — Что мы хуже людей, что ли?

— Чужую беду понимать надо! — поддержал кто-то.

— Не на острове живем, а в одном государстве.

— Свой элеватор имеем!

— Чего там, не погибать же хлебу!..

Вслушиваясь в одобрительный, сдержанный гул голосов, Новопашин вглядывался в обветренные, еще не утратившие страдного загара, здоровые, открытые лица мужчин и женщин, и словно теплая, ласковая волна омывала его сердце.

Когда шум сошел на убыль, Новопашин осторожно выколотил о голенище сапога трубочку и тихо спросил:

— Значит, можно надеяться на вас, товарищи?

— Можно! — громко за всех ответила Груня и даже чуть рванулась вперед.

Новопашин оглянулся, радостно закивал ей. Окруженный всеми, он прошел к машине. Его ждали в сельсоветах, в колхозах, МТС, на автобазе, в приемных пунктах, в лабораториях, на токах… Он не спал по двое суток, торопился везде поспеть и к вечеру, когда собирался домой, шагал к машине, уже почти засыпая на ходу.

Вот и сейчас, едва захлопнулась дверца и «газик» стал набирать скорость, цепкие руки сна бросили Новопашина на пружинное сиденье, и он мгновенно заснул.

Но и во сне дела и люди не покидали Новопашина. Он поднимался на мостики комбайнов — золотое половодье затапливало степь; вышагивал по темной утрамбованной «ладони» тока; бросал в черный зев молотилки разрыхленные снопы; распекал нерадивого председателя за то, что тот пытался сдать зерно повышенной влажности; беседовал с бригадирами, звеньевыми, и таяли высокие скирды, вырастали холмы пшеницы, отлипающие тусклой бронзой, он запускал в них по локоть руки — сухие, искрометные струи текли меж пальцев… «Хлеб, хлеб…» — сквозь дрему шептал он.

Машину встряхнуло на ухабе, и стоило Новопашину расклеить веки и прогнать одуряющую тяжесть сна, как снова начала шевелиться в груди холодная змейка тревоги: «Неужели так хорошо начавшуюся сдачу хлеба испортит непогода?»

Не переставая, бубнил дождь, мягко вздыхала под шинами жирная грязь.

— Далеко еще. Катя, до МТС? — спросил он у шофера.

— Спите. Приедем — разбужу.

«А когда она спит? — подумал Новопашин. — Ведь второй месяц почти не вылезает из машины». Он отвалился в угол и оттуда посмотрел на усталое скуластенькое лицо девушки, на ее загорелые руки, уверенно лежавшие на баранке руля.

В потоке света неожиданно возник верховой. Новопашин положил руку на плечо Кати, и она остановила машину.

— Нарочный? Откуда?

— Из «Горного партизана», товарищ секретарь, — голос был молодой, полный радостного удивления.

— Ну, а чем порадуете?

— Подчистую, товарищ секретарь!

— То есть как?.. Неужели полные сто процентов? — Новопашин высунулся из машины.

— Как в аптеке! — выпалил верховой, и Новопашин рассмеялся, вспомнив, что это любимая присказка их председателя.

Ему захотелось пожать пареньку руку, сказать что-нибудь ласковое.

— Как вас зовут?

— А, не надо, — смущенно ответил нарочный, — я тут ни при чем. Вот у нас председатель — это да!.. А зовут меня Николаем, только вам не понадобится.

Новопашин улыбнулся. В лицо ему кропил теплый мелкий дождь.

— Ну, спасибо, Николай. Передавай привет горнопартизанцам!

Опять распахивалась перед машиной темень, антрацитово блестела облитая светом грязь, и скоро в рыхлой тьме засверкали огни МТС.

Домой Новопашин вернулся глубокой ночью. Он стянул у порога грязные сапоги и в одних носках прошел в столовую.

— Наконец-то ты, Леша! — раздался из спальни тихий голос жены, и Алексей Сергеевич понял, что, поджидая его, она не спала и сейчас, успокоенная, уснет.

— Спи, спи… я сам…

Он немного постоял в детской, прислушался к сонному дыханию детей, потом прошел в столовую. На столе было все приготовлено для ужина.

Новопашин выкурил трубочку, прилег на диване, хотел вспомнить, что волновало его в дороге, и не смог: сон сковал его. И уже не слышал, как резко и требовательно зазвонил телефон.

Звонок разбудил шестилетнюю Олю. Она залезла на стул, сняла трубку и сказала:

— Я слушаю…

— Мне Алексея Сергеевича, — нетерпеливо попросил кто-то строгим, густым басом. — Дома он?

— Нет, он спит, — сказала Оля и поглядела в сторону дивана. — Он приехал и теперь спит. — Девочка не сдержалась и сладко зевнула.

— А кто со мной говорит?

— С вами говорит Оля. — Девочка подождала немного и спросила: — А вы насчет хлеба звоните?

— Да, да, насчет хлеба, — сказал сердитый дяденька и захохотал охающе, шумно, и даже не поймешь, всхлипывает или смеется.

— Сейчас я его позову…

Папа долго не хотел просыпаться.

Оля трясла его за плечо, упрашивала, пока он, наконец, протирая кулаками глаза, не понял, что его зовут к телефону.

— Здравствуй, Алексей Сергеевич, извини, что тревожу тебя…

Новопашин узнал голос первого секретаря крайкома.

— Пустяки, Николай Ильич… Хорошо, что позвонили, я сам собирался утром…

— Сколько лет твоей шустрой?

— Шесть.

— Ишь ты, какая бойкая! Их у тебя трое?

— Трое.

— Так дочка не ошиблась: я насчет хлеба, — голос секретаря крайкома окреп, в нем была уже та знакомая Новопашину сила убежденности и ясности, которая помогала понимать Николая Ильича с полуслова. — Ну, как там у вас, все льет?

— Да, зарядил…

— Сводка обещает неделю дождя, а то и больше, — как нечто убеждающее, спокойно сообщил секретарь крайкома. — Надо всерьез заняться сушилками…

— Где не было, начали строить, Николай Ильич…

— Хорошо. Но главное: надо держать зерно в воздухе, перелопачивать, ворошить, слышите? Только так — держать в воздухе! Тяжело, но другого выхода нет. Хлеб на токах не задерживайте. Сколько сегодня вывезли?

Секретарь крайкома продолжал выспрашивать. Новопашин отвечал, не затрудняясь, каждая цифра и фамилия были точно вырублены у него в памяти. И пока они говорили, один как бы снова объезжал весь свой район — тока, бригады, колхозы, сельсоветы, у другого оживали перед глазами нахлестанные дождем и ветром просторы края, он видел застрявшие в грязи полуторки, мокнущие холмы зерна на токах, слышал гудящие молотилки, скрип обозов на дорогах, водопадный шум зерна в элеваторах, лязг отходящего поезда. Он уже мысленно нагружал второй состав.

— Значит, можно на вас надеяться? — спросил секретарь крайкома.

— Можно! — сказал Новопашин и улыбнулся, вспомнив устремленную вперед фигуру девушки, разгоряченное лицо, зеленоватые блестящие глаза, — она также сказала: «Можно!»

Повесив трубку, он подумал о том, что, может быть, сегодня ночью секретарю крайкома будут звонить из Москвы и он невольно повторит то же самое слово и улыбнется, вспомнив о нем, Новопашине.

«Какая, должно быть, хорошая девушка! — Ее сияющее лицо снова встало у него перед глазами. — Надо узнать о ней поподробнее».

…А Груня в это время шла по вязкой грязи за возом, накрытым брезентом, вымеривая километр за километром под усыпляющий скрип колес, и до боли в глазах глядела в кромешную темь.

Дождь стихал, в синих просветах туч, как в глубоких колодцах, дрожали чистые звезды.

«Родя не узнал бы меня сейчас», — подумала Груня и вздохнула. На ее огрубевшем лице шелушилась кожа, губы посуровели и потрескались. Она закрыла глаза, и ей почудилось, что Родион шагает где-то рядом, любовно смотрит на нее.

Выплыли из мрака огни станции, призывно загудели паровозы, а Груне казалось, что они кричали: «Хлеба, хлеба, хлеба!..»

Степь отвечала могучим расстилающимся эхом.

Когда порожняком отправились в обратный путь, снова зашумел дождь.

Груня залезла под брезент, легла на голые доски и, не чувствуя неудобства, мгновенно заснула.

Во сне не давало ей покоя колючее жнивье, пестрило перед глазами, огнем жгло руки, а она вязала и вязала, не разгибая окаменевшей спины…

Дни и ночи проводила теперь Груня в молодежной транспортной бригаде, в дождь, в ветер ездила в дальние рейсы, недосыпала, недоедала, и хотя порой было очень трудно, почти совсем невмоготу, она только крепче сжимала губы: «Роде еще тяжелее».

И когда, наконец, отправили последний обоз и Гордей Ильич при всем народе пожал Груне руку и похвалил за хорошую работу, она удивилась: за что? Разве она работала не так же, как и все?

В тот же день вечером Гордей Ильич собрал комсомольцев в правлении.

Стоя у стола, он внимательно всматривался в похудевшие, посуровевшие лица девушек и парней.

От света большой настольной лампы, прикрытой абажуром, лицо Гордея было словно в зеленом дыму.

Когда все расселись на лавках, он медленно обвел взглядом настороженные, строгие лица комсомольцев и тихо сказал:

— Да… Поредели ваши ряды, ребята. За хлеб только одна половина воевала, а другая там. — И, не мигая, глядел в сумрак комнаты. — Но дрались вы неплохо, я уж об этом на общем собрании говорил… Но похвалить лишний раз за хорошие дела не грех. Молодцы! Нынче каждое зернышко силу копит…

Он помолчал, скручивая цигарку, прикурил, опустился на скрипнувший под ним стул.

— Созвал я вас, ребята, вот для чего: как Григорий Черемисин ушел на войну — вы вроде неорганизованной массой стали, хотя и робите по-комсомольски. Без вожака, я так полагаю, вам нельзя!.. Подумайте, кого бы мы могли на такое ответственное дело выдвинуть? А?

— Иринку вашу, — неуверенно предложил кто-то.

— Ирину? — Гордей Ильич свел ершистые брови, поискал глазами дочь.

Она сидела на табуретке у стены, светловолосая, румянощекая от смущения. С наивной потерянностью озираясь но сторонам, ока сдерживала улыбку, будто боялась, что все увидят, как она довольна.

— Нет, ребята, Ирина еще пока на такое дело жидковата, — твердо сказал Гордей Ильич. — Да и в комсомоле она недавно. Девка она хорошая, работяга… Но здесь этого мало.

Глаза его остановились на Груне, но во взгляде ее Гордей Ильич увидел такой откровенный испуг, что не мог не улыбнуться.

Что-то хрустнуло за окном, метнулась на свету черная озябшая ветка тополя, будто просилась в теплую избу. Все невольно посмотрели в темные стекла, и вдруг Кланя, сидевшая у подоконника, полуиспуганно и радостно вскрикнула:

— Глядите!.. Ваня вернулся!

На миг прильнуло к стеклу белое лицо, в избе забурлил говорок и не успел утихнуть, как, рванув дверь, встал на пороге Яркин.

— Вот вам и секретарь! — сказал Гордей Ильич, поднимаясь навстречу парню. — Откуда ты?

Тяжело дыша, Яркин оглядел всех виновато растерянными, близорукими глазами. Потом сунул руку в карман, выдернул, блеснули зажатые в кулаке очки.

— У-у, проклятые! Так бы и треснул вас об пол, чтоб осколков не подобрать! — чуть не плача, крикнул он.

Кто-то подставил ему табурет, он присел, надел очки, потер пальцами запотевшие стекла. Разглядывая большие свои, не по-крестьянски белые руки и глухо покашливая, рассказал:

— До главного сборного было ничего, а тут застопорило! Привязался какой-то профессор из эвакуированных — и ни в какую! Нельзя, да и все. «Я, — говорит, — понимаю ваши патриотические чувства, но вынужден нас снять с учета». И снял, дьявол. Разве его обманешь? Он сам в очках…

Яркин устало вздохнул, вытер платком выступившие на верхней губе бисеринки пота и молча уставился на свои грязные ботинки.

Не мигая, Груня глядела на него, согнувшегося, присмиревшего, с зеленым горбом вещевого мешка за спиной. За те несколько минут, с того самого момента, когда в окне появилось его лицо, и до того, пока он встал на пороге, она пережила уже внезапное возвращение Родиона, — точно могла сбыться та нелепая, тревожившая ее по ночам мысль, — и успела примириться с неизбежной разлукой и с тем, что сидит на табурете не Родион, а другой.

— Ну, ничего. Ванюша, не вешай голову! — Гордей Ильич положил на плечо Яркина свою тяжелую бронзовую руку, и тот выпрямился. — Мы теперь везде воюем!.. Это ты от всего сердца должен почувствовать, понять. Как считаете, товарищи, можно будет доверить Яркину Ивану Алексеевичу руководство нашей комсомольской организацией?

— Лучше его никто не справится!

— Стоящий парень, чего там!

— Политически грамотный!

Гордей Ильич поднял руку, и все стихло.

— Слышал, что о тебе говорят?.. Помни эти слова, Ванюша, и ничем не пятнай их, им цены нет!..

Он подозвал к себе дочь и, пока шло голосование и комсомольцы опускали б урну свои бумажки, полуобняв Иринку за плечи, о чем-то тихо говорил ей. Лицо ее хмурилось. Груне казалось, что девушка вот-вот заплачет.

— Ну, ребята, поздравляю вас с вожаком! Слушайтесь его: он теперь за всех вас отвечает, а вы — за него!

Не снимая руки с плеча дочери, Гордей Ильич встал над столом, высокий, широкоплечий. В зеленом свете абажура мягко блеснули его стальные глаза.

— А теперь позвольте мне с вами попрощаться, дорогие мои работники!.. Ухожу я, зовут меня.

— Кто зовет, Гордей Ильич?

— Куда вы?

— Родина зовет, — он будто глядел в открытую, залитую солнцем даль и чуть щурился, голос его слегка дрожал. — Парни мои, что головы сложили, зовут…

Стиснув на груди кулаки, Груня смотрела то на Гордея Ильича, то на Иринку. Чуть запрокинутое лицо девушки было бледным. Видимо, ей стоило немалых сил стоять здесь, рядом со всеми, слушать глуховатый голос отца и не плакать.

— Все коммунисты из нашего колхоза на фронт идут. — Гордей Ильич уже овладел собой, в голосе его звенел металл. — Знайте: на вас колхоз оставляем! Пуще глаза его берегите, чтоб мы не к разбитому корыту возвращались!..

— Обещаем, Гордей Ильич, — тихо сказал Ваня Яркин. — Мне ребята на прощанье наказывали… Да! Чуть не забыл! — Он развязал торчавший на табурете вещевой мешок, порылся в нем и стал раздавать комсомольцам, письма.

Торопливо разорвала конверт Иринка, и восковую бледность ее лица мгновенно растопила прихлынувшая к щекам кровь.

«От Григория, — подумала Груня. — Когда же мне?»

Когда Яркин проходил мимо Фроси, та сделала навстречу ему невольное движение и потом снова выпрямилась у стены, спокойная, горделивая, будто все, что происходило сейчас в комнате, не трогало ее.

«А что же Родион?» — хотела спросить Груня, но Яркин прошел мимо, и остановить его она постеснялась.

И только когда собрание кончилось и все шумно стали выходить на улицу, Груня догнала в сенях Яркина и робко тронула его за плечо:

— А Родя ничего не передавал?

Затаив дыхание, она ждала. Ваня ответил с медлительной задумчивостью:

— Со мной ничего не пересылал… А когда я уходил, он отозвал меня в сторонку и сказал: «Я до тех пор писать не смогу, пока у меня в руках хоть один немец не побывает…»

Не слушая больше, Груня вынырнула из темноты сеней.

Как огромные льдины, раздвинулись тучи. В бездонной глубине, будто в синей озерной заводи, зыбились звезды. Луна расстилала на пруду, мимо которого шла Груня, льняную дорожку.

С этого вечера вся жизнь обернулась к ней обновленной стороной, приобрела особое значение и смысл. Смутно это чем-то напоминало пережитое в далеком детстве чувство тревожного и радостного удивления: тогда шестилетняя Груняша впервые забралась на крышу и увидела свою деревню с высоты.

«Вот она какая, наша деревня!» — подумала тогда она и долго не покидала замшелого гребня крыши, зачарованно глядя в открывшийся ей заново мир.

Теперешнее чувство обновления только отдаленно походила на то прежнее детство.

Груня как-то иначе стала относиться к своей работе. Раньше, до войны, ей казалось, что все, что она делает, — это для себя, для колхоза, и чем больше она будет стараться, тем лучше будет жить. Сейчас пришла боязнь, что она делает мало, а нужно как можно больше, потому что от того, как она будет работать, может быть, зависит многое в судьбе того огромного, за что дрался Родион, что двигало и направляло усилия всех людей к одной цели.

 

Глава четвертая

Незаметно наступила осень. По утрам сквозь серую, рассветную мглу Груня бежала к сельсовету. Там уже обычно к этому раннему часу собиралось много народу.

Сухо трещал репродуктор, словно разгоралась в печке сухая лучина, потом ровный уверенный голос точно огнем охватывал сердца всех.

За те короткие минуты, которые Груня простаивала в тесной толпе затаивших дыхание людей, она как бы успевала побывать там, где брели по израненным дорогам тысячи беженцев, гнали скот, где густое мычание висело на десятки километров, горели хлеба, стоги сена, новые постройки… Если бы могла гореть вода, Груня верила, люди подожгли бы и воду и землю, чтобы каждый шаг по ней был для врага смертельным.

Отступая, истекая кровью, наши войска оставляли выгоревшие дотла села и, собираясь в новый кулак, наносили страшный, разящий удар и снова откатывались.

И где-то в этом человеческом море, среди воя, лязга и грохота осатаневшего металла, стиснув зубы, обливаясь потом, стрелял Родион. А может быть… Нет, нет! Груня видела его только живым, полным ярости.

От сельсовета люди расходились молча, лишь иногда срывался чей-то голос и тянул со слезной дрожью:

— Да что ж это такое?! Доколе он будет гулять по нашей земле, лиходей?

— Погоди, скоро отпляшет! — сурово замечал дед Харитон. — Еще покажется фашисту небо в овчинку!

Если сводка не была особенно мрачной и сообщалось, что наши войска отбили несколько населенных пунктов, Груня оживлялась, шутила с доярками, ей было легче, как будто она повидалась с Родионом.

Но такие дни были редки, к зиме их становилось все меньше. С фронта по-прежнему не было ни одного письма, и если бы не слова, переданные Ваней Яркиныы, Груне нечем было бы уже дышать.

Как-то в глухую декабрьскую ночь Груня дежурила в сельсовете. Она принесла с собой томик «Войны и мира» и всю ночь напролет просидела над ним. На рассвете ее оторвал от книги телефонный звонок. Груня оттянула платок, освободила ухо:

— Дежурная сельсовета слушает.

— Как ваша фамилия?

— Васильцова Аграфена.

— А-а, — понимающе протянул голос, и по едва уловимому оттенку в нем Груня догадалась, что человек улыбается. — Здравствуйте, товарищ Васильцова! С вами говорит секретарь райкома… Что, председателя нет?

— Рано еще. Сходить за ним? Очень его нужно?

— Да, дело срочное. — Секретарь помедлил, как бы раздумывая. — Видите ли, в чем суть… В район завтра прибывают раненые… Нужно немедленно помочь наладить госпиталь… Пришлите из колхоза человек четырех…

Непонятная тревога овладела Груней, она прижала руку к груди и сказала, чуть наклоняясь вперед, словно убеждая:

— Ой, товарищ Новопашин… Конечно, пришлем… О чем тут говорить… Да я сама первая…

— Ну, я на вас надеюсь, не подведите меня, не опоздайте… Хоть к ночи, но приезжайте.

— Не беспокойтесь… Дорогу у нас позамело, так мы пешком, через перевал…

Положив трубку, она неподвижно стояла в настороженной тишине, не отнимая руку от груди, прислушиваясь к чоканью ходиков.

Помогать госпиталю, кроме Груни, вызвалось еще несколько доярок. Под вечер они отправились в район.

Над горами клубился багрово-дымный закат, точно лизали небо зарева далекой, не утихающей ни на час войны. Казалась, оттуда, из самого пекла битвы, и должны были доставить раненых.

«А вдруг и Родион среди них окажется?» — думала Груня и замирала от холодившей сердце мысли.

Может быть, о своих мужьях, братьях и отцах думали и остальные женщины, и не потому, что хотели видеть их ранеными, а потому, что желали видеть их живыми, а раны, — какие бы они ни были, — по их убеждению, легче всего залечивались бы здесь, вблизи родного дома.

Впереди всех, кутаясь в белую пуховую шаль, теребя пушистые ее кисти, шла Иринка. Она словно боялась, что ее догонит кто-нибудь и спросит, чем она встревожена. Нащупывая во внутреннем кармане тужурки колючий треугольник письма, она тотчас отдергивала руку и оглядывалась.

Но все были заняты своими мыслями, и на нее никто не обращал внимания.

Подставив лицо дувшему с гор ветру, упрямо, по-мужски шагала Варвара. С тех пор, как четыре месяца тому назад ушел на войну Силантий, она стала еще более молчаливой и скрытной. Чуть поодаль от нее торопилась Кланя, в черном полушубке, затянутом солдатским ремнем, и в шапке-ушанке.

Фрося шла с Груней. Она взяла ее под руку и старалась идти в ногу. Почувствовав, что Груня чем-то взволнована, Фрося наклонилась чуть вперед и, заглядывая в ее похмуревшее лицо, зашептала:

— Не мути себя, слышь? Изведешься. Ей, войне-то, конца-краю не видно, а ты в самом начале так себя травишь…

Груня внимательно посмотрела на красивое, светлое лицо девушки.

— Тебе, что ж, собственный покой дороже всего на свете? — спросила она.

Фрося насторожилась, посуровела и от этого стала еще красивее.

— А совесть тебя не мучает, что ты Матвея почти что раненым туда отпустила?

— Ты откуда знаешь? — в замешательстве шепнула девушка, тяжело повиснув на Груниной руке.

— Нечаянно слышала, как ты последние нитки рвала тогда в садике…

Похрустывал под валенками сухой снежок. Фрося часто дышала, словно свалилась на нее непосильная коша. Несколько минут она шла молча, не глядя на Груню, хотела было принять свою руку, но не осмелилась и шагала, как спутанная.

— Что ж я деревяшка, что ли, какая? — наконец заговорила она. — Что он туда с собой обиду увез, я знаю. Но вины моей в том нету!.. Любовь — не милостыня, ее каждому не подашь. Он и без того знает, как я переживала и мучилась… Не так-то легко эти нитки рвать, про которые ты сказала…

Фрося овладела собой, спокойно отняла свою руку и почувствовала себя свободнее.

— Я сама себе не враг и на всю жизнь добровольно закабаляться не хочу… Шутка ли, троих не своих детей воспитывать! Хоть и пошла бы за него, никто от этого счастливее не стал бы…

— Ради любимого человека на такое можно пойти, — тихо сказала Груня. — Не крепко, значит, любишь, если так…

— А ты что, в мою душу заглядывала? — вдруг насмешливо и зло проговорила Фрося. — И болезнь определила и рецепт выписала!.. Такая хворь никому не под силу: против нее еще лекарств не придумали…

— Я к тебе по-хорошему, а ты сразу душу на замок, — спокойно возразила Груня.

— Ну вот, поговорили по душам, и ладно, — в тон ей так же ровно сказала Фрося. — Не люблю я, знаешь, когда люди со своими советами лезут… Им, посторонним, всегда все ясно. А ведь если бы все так просто было, так тот, кто страдает и мучается, первый бы все понял. — Она снова взяла Груню под руку, прижалась к ней: — Не сердись на меня! Я больше на себя злюсь, чем на тебя…

Груня молча стиснула руку девушки и ничего не ответила.

Начинался крутой подъем на перевал, где вьюжило даже в тихую погоду.

Небо высилось нал горами серой стеной, супились по обеим сторонам дороги каменистые кручи, ветер не давал выпрямиться карабкающимся па вершины хилым соснам, гнул их горбатые спины; справа лежала глубокая расщелина-пропасть, скалясь нагромождениями ледяных глыб; по свинцово-темным склонам ее, как предвестники близкого бурана, крутились белые смерчи.

На седловине первого подъема уже чувствовалось студеное, обжигающее дыхание перевала, лицо обдавало искрами снега, залепляло глаза, нос, и женщины, сгрудившись, пережидали, когда улягутся позади злые вихри, и снова медленно взбирались вверх.

Горным потоком неслась навстречу молочно-белая поземка, обмывая валенки. С каждой минутой идти становилось все труднее и труднее.

Варвара, шагавшая теперь впереди, изредка останавливалась и кричала в метельную муть:

— Эй! Никто не отстал?

Все обступали Варвару, тяжело дыша, обдавая ее лицо белым паром.

— Живы? — хрипловато спрашивала она. — Кланька, у тебя щека побелела! Снегом ее, снегом!

Еще не поднялись на перевал, а уже все словно поседели, так закуржавели выбившиеся из-под шалей волосы.

— Чисто старухи! — кто-то рассмеялся. — Увидели бы наши мужики, отказались!..

— Если они гак рассуждать будут, мы им самим сделаем от ворот поворот, — сказала Варвара.

— Ничего-о, — протянул чей-то озорной голос. — Придет, обнимет покрепче — и весь иней растает, помолодеешь…

— Да будет вам! Нашли где шутить — чуть не у бога под рукой.

Варвара отворачивалась и снова уходила вперед.

Женщины гуськом тянулись за ней, с трудом поднимая облепленные снегом валенки, увязая в сугробистых гребнях.

Чем круче поднималась дорога, тем быстрее темнело, а скоро все вокруг поглотила буранная мгла.

— Может, вернемся, бабоньки? — раздался чей-то сиплый голос. — Пропадешь тут…

— Что ж, по-твоему, раненых бросить? Они нашей помощи ждут, а мы труса праздновать? — гневно отозвалась Груня.

— Кто не хочет, пусть уходит! — насмешливо бросила Кланя.

— Не хнычь, баба, не сдавайся! — крикнула Варвара.

Женщины окунулись в кипень снега. Они были на вершине перевала. В двух шагах уже не видно было спины впереди идущего, буран, по-волчьи завывая, словно хлестал по лицам грубой, жесткой парусиной, жег ледяной крупой глаза.

— Девки, сто-ой! — закричала вдруг Варвара, и все, натыкаясь друг на друга, сбились около нее. — Я веревку с собой захватила — давай вяжись по очереди!.. Тут недолго и затеряться!.. Ишь, какая заваруха!

Все надвинули на самые глаза платки, закутались потеплее, стянули покрепче узлы шалей на спине и обмотались вокруг пояса одной веревкой.

— А ну, держись! — надрывая горло, перекрывая свист ветра, крикнула Варвара. — Не отставай… ба-бы!..

Казалось, рушились с ледников снежные грохочущие лавины, иногда кого-нибудь сбивало с ног, веревка натягивалась, и все останавливались, поджидая.

У Груни спирало дыхание, коченели руки, ныл, точно сжатый тисками, лоб, веки склеило ледяной коркой, но, упрямо пробираясь сквозь снежную сумятицу, почти падая в холодные руки ветра, она думала: «Роде, может быть, каждый день так приходится».

Дорога круто легла вниз, и сразу стало легче дышать.

Перевал был позади. Буран так же внезапно отступил, как и начался, словно оборвался за спиной. Еще крутилась у ног бессильная поземка, а далеко внизу, в залитой темью долине, уже роились теплые огни деревни.

— Бот и одолели! — весело крикнула Кланя. — Все равно что в бою побывали!

— Кабы на войне так легко было, давно бы с ними, гадами, вчистую рассчитались, — процедил кто-то сквозь зубы.

— Если бы девчат брали, я хоть сегодня бы туда. — Кланя ухарски сбила на затылок шапку. — Угораздило меня девкой родиться!.. Пока война, мне все равно в колхозе не жить! Вот откроются в районе санитарные курсы — только меня и видели!

— Это еще как зазноба твоя, Ванюшка Яркин, посмотрит, — смеясь, сказала Иринка. — А вдруг не отпустит?

— Ванька — парень свой, мы с ним договоримся!

Всю ночь доярки прохлопотали в госпитале, готовя палаты к приему раненых: протирали мокрыми тряпками стены, потолки, подоконники, гладили наволочки, простыни, кололи дрова и топили печи.

К утру крашеный пол блестел, как вощеный, кровати были застланы, на тумбочках, покрытых белоснежными салфетками, играла в графинах вода, сквозь узорное кружево тюлевых занавесок сочилось солнце. В воздухе носился чуть слышный запах лекарств.

Взволнованные ожиданием, доярки в белых халатах и марлевых косынках ходили на цыпочках, как будто палаты уже были полны ранеными.

Груне казалось, что она спокойна, а на самом деле она волновалась больше всех. В который раз она забежала в свою палату, поправила край завернувшегося одеяла, взбила и без того пышную подушку и немного постояла в раздумье посредине просторной, светлой комнаты, где только неделю назад еще галдели за партами ребятишки.

Все как будто было в порядке, и, однако, Груню не покидало чувство какой-то незавершенности, словно она упустила и не сделала что-то очень важное. Почему-то не верилось, что на эти чистые постели скоро лягут десятки покалеченных людей и тишину этого солнечного, радужного дня нарушат чьи-то стоны.

Груня задержалась у большого овального зеркала, как бы не узнавая себя в новом наряде. Под припухлыми веками лежали голубые тени, а глаза смотрели так тревожно и были полны такого смятения, что хотелось спросить: «Ну, что с тобой? Что?»

От протяжных, зовущих гудков машин у нее похолодела спина. Груня оторвалась от зеркала и побежала на улицу.

Крытые зеленые грузовики уже заворачивали на широкий, расчищенной от снега двор. Забор был густо облеплен людьми и, точно живой, шевелился, гудел.

Груня замерла, глядя в темный зев кузова, откуда медленно выплывали первые носилки. Чувство щемящей жалости, смешанное с непонятной боязнью, почти страхом, охватило ее. Она приподнялась на цыпочки, норовя увидеть лицо человека, и когда увидела его — восково-желтое, небритое, — чувство страха рассеялось, уступило место неизъяснимой нежности и благодарности к этому неизвестному бойцу, который пролил за нее кровь и мог бы остаться лежать там навсегда. Вместе с тем пришло чувство какой-то особой ответственности за его жизнь теперь. Все, все сделать для него, лишь бы он выздоровел, все, чтобы его не мучила боль!

Раненых несли на широких полотняных носилках, они были закутаны в стеганые одеяла и даже на подушках лежали в шапках.

Комкая в руках полу халата, Груня с тоской и болью всматривалась в обескровленные лица и, оцепенев, ждала: вот сейчас, сейчас мелькнет перед ней родное лицо, и она, не выдержав, упадет на снег. А вдруг она не узнает его? Проплывали мимо одни носилки за другими. Иногда Груня угадывала под одеялом только половину человеческого тела, и губы ее белели.

— Родненькие вы мои, — беззвучно шептала она, — да как же это вас? Как же?..

У нее кружилась голова, она еле стояла на ногах, но терпела, боясь выказать свою слабость.

И дождалась. Боец на последних носилках приподнял стриженую голову, и его хмельные, блуждающие глаза остановились на ней.

— Это вы, Груня? — тихо спросил он и бессильно откинулся на подушку.

Груня вздрогнула. В первое мгновение ей почудилось, что это Родион: и лицо и голос, от которого зашлось сердце.

Она вскрикнула, бросилась к носилкам, но чьи-то сильные руки схватили ее за плечи, удержали, и она пришла в себя. Груня пошла радом с носилками, мучительно вглядываясь в совсем чужое для нее лицо с плотно закрытыми глазами. Вот он открыл их, и Груня тихо сказала:

— Я что-то не припомню вас…

Бледные губы бойца расклеила слабая, болезненная улыбка:

— А я вам призы в саду раздавал… Ракитин — мая фамилия…

И хотя Груня совсем ничего не помнила, — ведь в тот вечер в ее жизнь порвался Родион, — она наклонилась к подушке и зашептала:

— Помню, все помню!.. Просто я не узнала вас, как же… похудели вы. Полежите в родном доме и поправитесь и станете на себя похожи… Выздоравливайте поскорее!

Совсем не думая, зачем она это делает, безотчетная жалость и нежность руководили этим движением, Груня вдруг «прикоснулась губами к его щеке, потом выпрямилась и быстро пошла назад по коридору. А когда обернулась, увидела озаренное улыбкой лицо Ракитина.

Она вышла на опустевший двор, и морозный воздух охватил се щеки. Залитый солнцем сугроб по ту сторону ограды вспыхивал синими, красными и золотыми искрами.

Груня стояла, оцепенев, щеки ее пылали, тревожно и тяжело билось сердце. Вся будничная, изо дня в день одна и та же работа на ферме показалась ей в эту минуту незначительной и ненужной по сравнению с тем, что делали остальные люди там, на войне.

— Грунь, о чем ты?

Она медленно обернулась:

— Да так…

Темнобровое лицо Варвары было задумчиво-строгим, и только глаза выдавали волнение.

— Военком меня спрашивал… зайти наказывал. — Она крутила черную блестящую пуговицу на плисовой своей жакетке. — Боюсь я что-то… Мутит меня… Недоброе чует сердце…

— Не тревожь себя зря. Мало ли зачем ты ему понадобилась? — Груня обняла Варвару и доверчиво прижалась к ней. — Пойдем, может, и я что про своего узнаю… Только давай халаты сдадим.

Они дошли до военкомата. Высокий худощавый человек в зеленом френче поднялся из-за стола навстречу. Серые его глаза под густыми белесыми ресницами были измучены бессонницей. Ему, видимо; хотелось поговорить с Варварой наедине, но она цепко держалась за руку подруги, и он раздумал.

— Вы что ж, из одного колхоза?

— Она в нашу деревню замуж вышла, за Васильцова Родиона, — сказала Варвара, не спуская пристального взгляда с военкома.

— Родион Терентьевич? — Военком прищурился, и когда смущенная Груня качнула головой, нахмурился а медленно провел ладонью по глазам.

— Так, — после молчания сказал военком. — Тогда вы обе мне нужны… Присаживайтесь…

«Зачем? — подумала Груня. — Может, в госпитале хочет оставить?»

Военком устало опустился на стул, раскрыл прозрачный целлулоидный портсигар, постучал о крышку папиросой, долго мял ее в пальцах, потом поднял глаза на Варвару:

— Начнем с вас, что ли… Не можете ли вы нам сказать, где находится сейчас ваш муж, Силантий Алексеевич Жудов?

Варвара рывком отшатнулась от стола, точно ее собирались ударить, затем придвинулась, испытующе глядя в настороженное, недоверчивое лицо военкома.

— Как где? На фронте! — словно опомнясь, крикнула она. — А я хотела у нас спросить: четыре месяца как ушел, и ни слуху, ни весточки…

Военком выдержал лихорадочный взгляд женщины.

— Если мы будем друг с другом в прятки играть, тогда у нас с вами душевного разговора не получится. — Он глубоко заткнулся, выпустил дым и внимательно вгляделся в грубовато-красивое; лицо женщины, с властными губами и крутым подбородком. — Нам известно пока только одно: ваш муж дезертировал с фронта!..

Щеки Варвары побелила известковая бледность.

— Что вы сказали? — осипшим голосом спросила она.

— Ваш муж дезертировал с фронта…

— Значит… он? — Варвара приподнялась, ничего не видя, кроме пытливых, по-прежнему стерегущих каждое ее движение глаз.

— Значит, он изменник, — медленно проговорил военком.

Варвару будто кто хлестал наотмашь по щекам, она стояла, багровея в лице и задыхаясь.

— Да что же это такое? — мучительно охнула она и, спотыкаясь, пошла к двери.

Груня сидела на диване, как прикованная, с испугом следя за Варварой. Вот она ухватилась за ручку двери, повисла на ней и, точно собрав последние силы, вдруг обернулась, лицо ее было окаменевшее.

Военком, лязгнув стеклянной пробкой графина, наливал в стакан воду. В глазах его Груня уже не замечала недавнего недоверия.

Варвара жадно, в два глотка, выпила полный стакан воды.

— Вот… — тяжело, точно поднявшись на крутую гору, проговорила она. — Хоть бы о детях подумал. А мне сейчас — головой б прорубь!..

— Работайте, как работали, — военком говорил уже привычно спокойно, и глаза его снова казались измученными бессонницей. — А дети за отца не ответчики!..

— Не удавится — так явится! — зло выдавила Варвара. — Черт поиграет да отдаст. — Стоя уже на пороге, она оглянулась па Груню: — Я тебя на улице обожду, — и прикрыла за собой дверь.

Но на улице силы покинули Варвару. Она еле дошла до коновязи, прижалась грудью к обгрызенной перекладине, хотела заплакать и не могла: будто кто сдавил ее горло и не отпускал.

Услышав тяжелый скрип снега, Варвара обернулась.

По двору, как слепая, шла Груня.

«Что это с ней? — подумала Варвара, и, как ни велико было ее собственное горе, чужое смятение тронуло ее. — Уже не сманил ли Жудов и Родиона?»

В лице Груни не было ни кровинки.

— Что он тебе сказал?

Груня остановилась и посмотрела на Варвару неподвижными, бессмысленными глазами.

— Что с тобой? Ты как не живая…

— Что? — глухо спросила Груня, не спуская с Варвары замороженных глаз, и вдруг разжала губы, крупная слеза медленно сползла по ее щеке. — Со мной ничего… Пойдем, пойдем скорее! — забормотала ока, тоскливо и растерянно глядя в недоуменное лицо женщины. — Где наши?

— Как где? В госпитале… Да что с тобой? Неладное что узнала?

Груня замотала головой:

— Нет! Нет! Занедужилось просто… Пойдем!.. Ну, пойдем же!

«Что-то не то, — подумала Варвара. — Если бы сбежал, она бы не молчала. Разве такое скроешь от людей?»

У ворот госпиталя Груня подождала, пока Варвара ходила за доярками. Она решала, что ничего не скажет людям, точно боялась, что и сама тогда поверит в случившееся.

Бумажка, извещавшая о смерти Родиона, спрятанная на груди, жгла ее. И хотя все было ясно, Груня не хотела, не могла верить.

— Неправда!.. Неправда это! — громко, словно убеждая себя, твердо сказала она и оглянулась по сторонам.

К воротам шли доярки. Груня со страхом подумала о том, что, увидев их, она может заплакать. Уйти бы одной, чтобы ни с кем не разговаривать, никого не слышать!

Только не плакать, не плакать. Она сжала губы и насильно улыбнулась Фросе.

— Ты чего, захворала? — девушка коснулась прохладной ладонью ее лба.

— Нет, все уже прошло, — очень тихо сказала Груня. — Ну, как там, в госпитале?

— Просили навещать подшефную палату. — Фрося взяла ее под руку. — В районе начали подарки на фронт собирать. И нам бы неплохо, а?

«Какие подарки? О чем это она?» — Груня смотрела на яркие губы девушки и болезненно морщилась.

— Обязательно, обязательно, девчата! — заговорила Иринка. — Кисетов понашьем, свяжем чего… Надо на комсомольском собрании вопрос поставить и решить… Я Грише носки шерстяные свяжу…

— Свяжешь Грише, а пошлют Мише. — Кланя усмехнулась. — Чудная ты, Ирка! Ведь подарки вагонами на фронт отправляют, и там уж кому что достанется… Может, твоему зубная щетка попадет!..

— Да ну тебя! — Иринка отмахнулась. — Сроду помечтать не дашь, наговоришь всякой ерунды!..

— И ничего не ерунды! — с жаром оправдывалась Клан». — Что мечтать без толку! Поставь себе цель и иди к ней. Бот я решила на курсы — и через неделю на первое занятие, пожалуйста… При госпитале открываются.

— Я тоже на курсы пойду, — вздохнув, сказала Иринка. — Отчаянная ты — зря пропадешь с тобой!

Дорога уползала в белые тихие поля. Блестели натертые полозьями колеи.

Груня шла, как в полусне, чувствуя крепкую руку Фроси.

— Начала я поправлять раненому полушку, а он говорит: «Сядь», — голос Фроси доносился до Груни точно издалека. — Села я, а самой жалко его и даже боязно чего-то… Взял он руку мою, погладил. Пальцы желтые, тонкие, кажется, все сквозь видно… Гладил, гладил, а потом спрашивает; «Замужем вы?» У меня язык присох к горлу — сижу, как дура, и молчу. Кое-как отважилась и говорю: нет, мол. Был один случай да весь вышел. А зачем вам? Молчал он долго, видно, тяжело ему говорить, а потом отвечает: «Это я вам на тот случай хотел присоветовать, что если у вас муж там, не жалейте для него ласковых слов, пишите чаше. Для бойца покойная душа — это все. Тогда и воюет он лучше и смерть ему ее так страшна. Со мной, может, потому так и случилось, что трое ребят у меня и ничего мне про них неизвестно». Говорит, а у самого в глазах слезы. Я ему: не надо, мол, найдете всех, не тревожьте сердца. «У меня, — говорит, — мало на то веры, потому что они под немцем остались… Стоят мои кровные перед глазами и молят: «Спаси, тятя, вызволи!» И мне не то страшно, что ноги оторвало, а то, что уже я помочь не смогу!» Кое-как его успокоила…

Они свернули в бор. Солнце повисло в морозном тумане, как паук в голубых тенетах. Синие столбы теней лежали на снегу.

— Ой, девоньки, тяжко мне что-то, — сказала вдруг молчаливо шагавшая Варвара и опустилась прямо на снег, и, когда все окружили ее, она тихо досказала: — Водки бы хоть выпить, что ли…

Глаза ее пылали сухим огнем, а всем казалось, что она плачет — так много было в ее голосе безысходной тоски и боли.

— Да что с вами сегодня? — сердито крикнула Фрося. — Совсем расклеились!..

— Молчи, девка, молчи! — стонала, тряся головой, Варвара. — Ничего ты не знаешь!.. Не подкатывало к тебе такое, и не дай бог… Сегодня меня, кажись, на всю жизнь к земле пригнуло… — Словно давясь словами, она рассказала о встрече с военкомом и, заглядывая в посуровевшие девичьи лица, хватала разгоряченными руками снег, сжимая его в ледяные комки. — Ну, что мне делать, девки? Скажите… Руки на себя наложить? Детишек жалко: куда они без меня… А срамную голову носить сил не хватит…

С минуту длилось давившее всех молчание.

— Ты вот что, Варвара, — неожиданно сказала Фрося, и в голосе ее прозвучала незнакомая всем властность; девушка взяла женщину подмышки и рывком поставила на ноги. — Не хнычь! Работать будешь — не пропадешь!..

— Работать будешь — не пропадешь, — шепотом, почти одним движением губ повторила Груня.

— Одной работой такую рану не залечишь, она все время кровянить будет, — тихо возразила Варвара.

— У каждого сейчас своя болячка имеется! — громко сказала Иринка. Все поглядели на нее и невольно удивились: показалось, будто перед ними не смешливая, озорная и лукавая девушка, а грозно сдвинувший брови ее отец. — Если каждый день эту болячку трогать будешь, так за ней и белого света не увидишь! Разве я могу сейчас только о себе думать, когда братья мои головы сложили, когда тятя ушел воевать, когда Гриша…

Это было так не похоже на Иринку: и суровый, жестковатый голос и нежданная перемена в лице, словно за те сутки, что девушка провела в госпитале, она повзрослела на несколько лет.

— Мне вон Гриша письмо прислал. — Девушка выхватила из-за пазухи белый треугольник и, рассекая им воздух, заговорила горячо, возбужденно: — Ну, гуляли мы с ним… Провожал он меня, а я шутила, радовалась, что нравлюсь ему, но ни о чем больше не думала!.. А как ушел, от меня будто оторвали что! Не знаю, куда бы побежала, лишь бы рядом с ним быть!.. И он то же самое почувствовал. «Я, — пишет, — до того часу, как колеса подо мной застучали, и не знал, что без тебя мне жить нельзя. Если. — говорит, — ты одинаково со мной думаешь и сердце твое то же самое стучит, — отпиши. Тогда давай оба за это драться!»

В наболевшее Грунино сердце слова Иринки сочились, как весенняя капель.

— Надо мне на тракториста учиться, — твердо сказала Варвара, — я ведь у Жудова два года прицепщиком была… и на комбайне помогала…

«А я куда?» — тревожно подумала Груня.

Казалось, что уже невозможно работать по-прежнему на ферме и жить так, как жила до сих пор.

 

Глава пятая

В избе Груня молча разделась, стараясь не глядеть на Терентия и Маланью. Сбросила полушубок и шаль, долго, пока не кончилась вода, мылась у рукомойника, потом старательно, до красноты, терла полотенцем лицо и руки.

— Проходи к столу. Чего ты мешкаешь? — сказала Маланья.

— Не хочу я, маманя, есть. Знобит меня что-то…

— Погрейся чаем да полезай на печь.

— Погоди, мать, не приставай с едой. — Терентий испытующе поглядел на невестку из-под седых навесов бровей, словно пытался разгадать, что хранилось за напряженным ее спокойствием. — Она, наверно, сыта по горло тем, что видела…

Груня прошла в горенку, добралась до кровати, не раздеваясь, повалилась ничком и, вминая лицо в душную мякоть подушки, глушила растущий внутри крик. Все зашлось в груди, будто она нырнула на глубокое дно и нет никаких сил вырваться из тяжелого плена воды. Вода душит, затягивает все дальше в зеленый мрак, шумит в ушах кровь, желтые, песочные круги волнами идут перед глазами.

Но хрустнула за пазухой бумажка, и Груня рывком села в кровати, чувствуя, как подбирается к груди сосущий холодок, а лоб покрывается потом. Неужели бумажка — это все, что осталось от него? Нет! Нет! Неправда! Надо только спрятать ее подальше, чтобы никто не знал… Никто!

Груня встала, как в чаду, добрела до сундука. Нашарив на этажерке ключ, открыла сундук, выхватила из-за пазухи конверт и сунула его на самое дно, под газету. Потом осторожно опустила крышку, повернула ключ — и слабый, стонущий звон нутряного замка тупой болью разлился по всему телу.

Груня навалилась всем телом на сундук, словно это была могилка, где она только что похоронила любимого человека, и опять напряжением всех своих душевных сил сдержала навернувшиеся на глаза слезы.

— Вот и снова я сиротинка, снова одна-одинешенька, — шептала она. — Роденька, как же я буду?.. Роденька…

Она вспомнила, как девочкой, играя с подругами в лугах, потеряла новый платок и тетя жестоко и хладнокровно избила ее, как могут наказывать только чужие люди. Тогда она убежала за деревню, в овраг, с мыслью, что уже никогда не вернется к тете, пусть ее. Груню, растерзают здесь волки, пусть она умрет от голода! Забившись под коряжину, она проплакала весь день, растравляя себя обидой, горькими мыслями о своем сиротстве, звала в неизбывной тоске родную свою маменьку, давно лежавшую в сырой земле… Через день она вернулась к тете, и сколько та не билась, так и не попросила прощения за свое самовольство. И хотя с тех пор тетя не трогала ее, Груня впервые поняла тогда, что в жизни есть много сурового и жестокого.

Не шевелясь, Груня просидела у сундука до утра, и только, когда проступили на стеклах выращенные морозом седые травы и скупое зимнее солнце окрасило стекла, она спохватилась, что ей давно уже надо быть на ферме.

Она собралась, но уйти не успела. В избу, точно спасаясь от погони, вбежала Фрося.

— Здоровенько живете! — весело заговорила девушка, отряхивая с валенок снег, распутывая пуховый платок. — Ну и жжет сегодня — сил нет, дыхнуть нельзя! А я, Груня, за тобой! За нашими коровами досмотрят, а мы с тобой пойдем по домам подарки для армии собирать…

Разрумяненное морозом лицо ее блестело. На щеках играли крутые ямочки, заиндевелые ресницы и брови, оттаивая, темнели.

— С нас бы и начинать надо, — сказала Маланья. — Да сразу как-то не придумаешь, чего послать… Шагайте пока, а я пороюсь в сундуках…

— Главное, чтоб все теплое было: на ноги, на руки, — сказала Фрося. — Тут вон около дома бегаешь — и то никакого терпенья нет, а там полежи-ка на снегу…

— Знамо, — согласилась Маланья. — Ведь вот ты как заговорила, я сразу о Роде: какие бы варежки ему связать, носки помягче, валенки хорошо бы переслать… Пока ты тут рассуждала, я уже одела его с ног до головы, обула…

До боли закусив губу, Груня толкнула ногой дверь и вышла. Следом за ней выскочила и Фрося.

По пухлым, заснеженным скатам крыш струились голубые тени.

Сквозь, слезы, застилавшие глаза, Груня смотрела на белые и розовые столбы дыма — точно вырос в морозном тумане сказочный лес.

— С кого начнем? — спросила Фрося. — Может, с Жудовых?

— Как хочешь, — тихо ответила Груня.

Сбор подарков представлялся ей сплошной пыткой, в каждом доме могли напомнить о том, о чем она боялась думать. Но отказываться Груня не посмела. Она была согласна на все, лишь бы не быть наедине с тянущей болью. Казалось, избавиться от нее можно только тогда, когда не будешь стоять на одном месте: идти, делать что-то, говорить с людьми…

В избе Жудовых были одни близнецы — Савва и Ленька. Оба мальчика сидели за чистым, до желтизны выскобленным столом. Перед ними лежали книжки, тетради, стоял синий пузырек с чернилами, перевязанный в горлышке бечевкой.

Услышав стук в двери, поднялся Савва — широкогрудый крепыш, лицом в мать, густобровый, темноволосый, — стал у стола, широко раскрыв глаза, и молчал.

Ленька продолжал сидеть, навалясь грудью на книги, такой же коренастый, как брат, но похожий на отца рыжими кудрями, капризным вырезом полных красных губ и лукавинкой в голубых, по-наивному притворных глазах.

— Мамки нету, — не дожидаясь вопроса, проговорил Савва и свел густые кисточки бровей. — А вы насчет чего? — и плотно сжал губы.

— Мы за подарками, — сказала Фрося, — скажи матери, что зайдем попозже…

— А мамка уже все наготовила! — крикнул Ленька. — Всю тятъкину одежу собрала!

— А тебя спрашивают? Сиди, — строго оборвал его Савва, и Ленька обиженно отвернулся к окну.

— Значит, это вы будете на войну посылать? — спокойно продолжал Савва, точно хотел, чтобы женщины почувствовали, что в доме есть хозяин, которому незачем торопиться при таких важных делах. — Тетя, а можно нам написать тому бойцу письмо, что в наше добро обрядится? А?

Фрося оглянулась на Груню, потом молча кивнула пареньку: ей понравились его заботливая, хозяйская повадка и рассудительность.

— Ленька, сочиняй дяденьке письмо, ты на это у нас горазд. — Скупая улыбка на миг осветила лицо Саввы. — Ну, Федул, что губы надул? Живо! Вложим в карман и пристегнем булавкой!

Насупясь, Ленька придвинул пузырек с чернилами. Савва приставил к печке табурет, подтянулся на руках, с печки перебрался на полати и начал оттуда сбрасывать валенки, рукавицы, носки и, наконец, распластался на полу рыжий дубленый полушубок.

— Постой, этак ты все без матери отдашь! — сказала Фрося, растерянно глядя на сваленную посреди избы кучу вещей.

— Забирайте! — Савва уже стоял на полу и сурово поглядывал на притихшего брата. — Мамка велела все тятькино отдать без разговору!

Ленька уронил голову на сложенные кольцом руки и заплакал. Савва подскочил к брату, губы его дрожали, из глаз, казалось, вот-вот брызнут слезы.

— Замолчи! Слышишь? Замолчи! Или я изобью тебя! — закричал он и дернул брата за плечо. — Гляди мне в глаза, ну?

Угроза подействовала. Ленька перестал всхлипывать и поднял на брата залитое слезами лицо.

— Забыл, что вчера клятву дал? Он изменник, и нам его не жалко! — твердо, чуть не по слогам проговорил Савва и приказал: — Повтори!

Груня видела лишь, как Ленька пошевелил дрожащими губами, но голоса его не слышала.

— И не распускай больше нюни. Ты, поди, и в письмо слез напускал? Так тебе на войне и поверят.

Савва подавил вздох и снова подошел к Фросе.

— Что, тетя, не по нраву наши вещи, не подходят для фронта?

— Подходят, подходят! — торопливо ответила Фрося. — Только куда мы с ними? Тут ведь впору с подводой подъезжать!

— А куда их надо везти — в совет? — деловито осведомился Савва. — Так мы с Ленькой на санках оттартаем, мамка из МТС придет, и мы сразу… Ладно?

Он проводил их до крыльца, посмотрел, как они шли по двору, тихонько прикрыл дверь, толкнул в скобку круглую железку и вдруг прижался к ней горячим лбом и заплакал. Он плакал тихо, точно скулил сквозь стиснутые зубы.

Дверь в сени распахнулась, и Савва почувствовал, что брат стоит на пороге и наблюдает за ним.

— Ты что плачешь?

— С чего это ты вздумал? — нарочито грубо спросил Савва и загремел железкой. — Заело тут вот что-то…

Он возился у двери, не оборачиваясь к брату, потом крикнул:

— Чего это дверь раскрыл? Лето, что ли? Иди, я сейчас! — И, только когда мягко пришлепнулась обитая войлоком дверь, вытер рукавом рубахи глаза, постоял немного в сумраке сеней, потом не спеша отворил дверь в избу.

Ленька стоял около вещей, теребя в руках рыжую, из лисьего меха, шапку отца.

— Может, не будем отдавать? — робко спросил он, не глядя на брата. — Сами поносим… Моя вон хуже отцовой!..

— Нам чужого не надо! — сухо, как можно строже, произнес Савва. — Обойдемся без нее, мамка нам еще не такие справит… Не жалей, не жадничай… Не на базар куда-нибудь пойдет, а на войну!.. Нахлобучит ее дядя Гордей, прицелится: р-раз! — и нету одного фашиста!

— Если бы она ему досталась!

— А как же! Мы с тобой отпишем кому… Дойдет! — Савва отобрал у брата шапку, бросил ее на полушубок и, обняв Леньку за плечи, подвел к столу: отсюда из окна было видно, как, проваливаясь в сугробы, Груня и Фрося пробирались к воротам русановского дома.

Фрося долго стучала в занесенную снегом дверь. Наконец зашаркали в сенях торопливые шаги, послышался сиплый, с одышкой голос деда Харитона:

— Кто туточка?.. Погодите, счас расчиню.

Старик стоял перед ними в наброшенном на сутулые плечи дубленом полушубке, высокий, костлявый, в старинных розовых валенках с голубыми разводами, и подслеповато щурился белесыми, почти молочными глазами.

— Проходьте в избу, — пригласил он, поеживаясь, — только сорно у нас… Не обессудьте…

В избе он сердито прикрикнул на ребят я, не сбрасывая кожушка, присел к столу. Из черного пузатого чугунка залил пахучий пар. Дед Харитон вынул картофелину и стал неторопливо снимать с нее кожуру длинным смуглым ногтем. Вычистив, бросил ее на большую сковородку, полную румяных, душистых шкварок.

Ребятишки жались к деду, настороженно поглядывали на незнакомых теток. Бойчее держался старший — мальчик лет семи, беловолосый, кудрявый, в голубой засаленной рубахе, с оторванными пуговицами. Он сидел за столом и чистил картофелину, перебрасывая ее из руки в руку, дул на нее, остуживая.

За пустой рукав дедушкиного полушубка держалась смуглолицая, с тонкой шеей девочка лет четырех. В темном платьице, босоногая, с торчащими на затылке растрепанными косицами, с пугливыми и вместе с тем любопытными глазами, она походила на дикую козочку, готовую сорваться с горной кручи и кануть в чаще.

Самый младший — двухлетний мальчуган, — переминаясь с ноги на ногу, стоял у лавки и глядел тоскливо и просяще, точно ждал, что его сейчас позовут и, может быть, одарят гостинцем. Он был полон наивного добродушия и крутым своим лбом и косолапостью напоминал ленивого медвежонка, даже глаза у него были, как две янтарно прозрачные пуговицы у плюшевого мишки.

Фрося подняла валявшийся у порога электрический утюг, водворила на место веник и, смахнув с голубого диванчика яичную скорлупу, села. Она чувствовала себя виноватой перед этими грязными, давно не мытыми ребятишками, в том, что так было запушено и не прибрано в избе.

— Намаялся я с малыми, — вздыхая, пожаловался Харитон. — Ну никакого с ними сладу нет. Чисто партизанят в избе… Того и гляди подпалят… Намедни отлучился в совет, а они разожгли на заслонке целый костер… Зачал ругать их, а они говорят: у партизан так полагается… Ну, што ты с ними поделаешь — беда! А бить рука не поднимается: и так без матери никакой ласки не видят.

Он помолчал, супя седые кустистые брови, потом заговорил сердито:

— Сколь разов я твердил: «Женись, Матвей, мыслимо ли это, жить без хозяйки в доме? Сам корову доишь, постирать соседей просим — ну, чисто монахи в монастыре!»

Груня как вошла, так и осталась у порога, прислонясь к косяку двери. Она видела, как, потупясь и краснея, слушала старика Фрося.

— А он ржал, дьявол, — недовольно, но добродушно продолжал Харитон. — «Мне, грит, не к спеху!.. Жену, ее, тять, как красноталину из плетня не вынешь — ее поискать надо!..» А по мне так все бабы одинаковы: одна покрасивше, другая подурнее, а суть у них одна… Ноне все каких-то самородков для себя ищут!..

Фрося выпрямилась, и кровь медленно отлила от ее шеи.

— Харитон Иванович, мы ведь за делом к вам пришли, а не побасенки ваши слушать, — сказала она. — Подарки собираем для воинов…

— Ась? — старик сморщился. — Подарки? Для Матвея, что ли? — И когда, наконец, понял, недоуменно пожал плечами — А я, девка, так и не знаю, что у нас и есть… Пойду попромышляю в кладовой…

Шаркая подшитыми валенками, горбясь, Харитон вышел в сени. Девочка несмело двинулась к Фросе, порываясь, видимо, сказать что-то, но, взглянув в ее неласковые глаза, замерла на полпути.

— Иди, иди, Ксеня, что ж ты? — смягчилась Фрося и сама притянула девочку к себе. — Чего ж; ты за братиком не смотришь?.. Ишь, какой он у тебя мурзатый!.. Избу запустила!.. А косу разве так заплетают?

Фрося проворно распустила русые волосы Ксении и быстро заплела их заново. Девочка, не мигая, во все глаза смотрела на нее. Незнакомая эта тетя чем-то похожа была на родную мать Ксении, которую она помнила смутно-смутно, недоступно красивую, в ярком цветистом сарафане, с распущенными на коленях волосами. От нее пахло хлебом, парным молоком я еще чем-то родным, душистым, похожим на аромат свежего сена.

Фрося не заметила, как подковылял и пристроился возле малыш, которому, верно, не терпелось подобраться и залезть к ней на колени. И только старший мальчик отчужденно и чуть ревниво посматривал на Фросю, продолжая чистить картошку.

Фрося взяла на руки малыша. Он доверчиво потянулся к ней, ухватился за нитку бус, потом неловко обнял за шею.

— Ишь ты, какой тяжелый, мужичок-пудовичок! — сказала Фрося, чувствуя себя стесненно под внимательным, как бы испытующим взглядом Груни.

Ей бы нужно сейчас встать и уйти из этой избы, где нее говорило о Матвее: дети его, их истосковавшиеся глаза, висевший на гвозде ремень и знакомое шелковое кашне, но Фрося сидела на лавке, как привязанная, одной рукой прижимая к себе мальчугана, другой гладя русую головку девочки. Ласковый хмель опутывал ее сердце.

— Может, я пойду? — тихо спросила Груня.

Фрося встрепенулась:

— А как же я? Нет, нет, постой!

— Побудь немного с ними, в избе прибери, а я пройду по этому порядку и на обратном пути зайду за тобой.

Мальчик цепко, не разжимая рук, держался за ее шею, девочка прислонилась щекой к колену, и Фрося не решалась потревожить детей.

— А справишься одна?

— Где не сумею, вдвоем наведаемся.

И только когда стукнула дверь, Фрося вдруг подумала, что напрасно отпустила Груню, словно та оставляла ее здесь не на час и не на два…

А Груня в это время почти бежала двором, боясь, что Фрося раздумает и выскочит следом. За воротами она отдышалась, пошла тише и снова почувствовала гнетущую тоску. Свернув к первой попавшейся калитке, она миновала просторные холодные сени и вошла в избу.

Яркое зимнее солнце ломилось в окна; отброшенная высоким зеркалом, стлалась по потолку радужная дорожка, сверкали спицы велосипеда, подвешенного у двери, горели бронзовые ручки на крашеном, темно-бордовом комоде. В избе было чисто и тепло.

— Есть кто дома? — спросила Груня и услышала в ответ лишь свое громко стучавшее сердце.

Из крана никелированного самовара на столе звучно падали в блюдечко капли. Груня позвала еще раз, и на печи кто-то завозился, надсадно кашляя. Затем показалась седая, всклокоченная, чуть трясущаяся голова старухи:

— Погодь, милая, я мигом слезу… Да ты по делу, ай как?

— По делу, бабушка!

— А хозяйки-то нашей нету, — обеспокоенно заметила старуха и, кряхтя, стала осторожно спускаться с печки, с выемки на припечек, с него на стул, и вот стала перед Груней низенькая, сгорбленная, похожая на гриб в красном своем, платке и свисавшей темной юбке. — Ты чья будешь-то?

— Васильцова Аграфена, за Родионом я…

— А-а, слышала, слышала, — старуха закивала головой. — Ну, дай вам бог… Деток-то еще нету?

— Да ведь я недавно, бабушка, — Груня начала волноваться, — сыграли свадьбу, и он ушел…

— Ах ты, беда какая, господи! — Тяжело дыша, старуха присела на лавку. — Чего только Гитлер окаянный не понаделал своей войной… И народили же таких иродов на нашу муку!.. Что ж за дело у тебя ко мне, касатка?

Груня объяснила. Старуха слушала ее внимательно, голова ее судорожно вздрагивала, было непонятно, соглашается она или нет. Но едва Груня кончила говорить, как старуха заморгала редкими ресницами, красивые, ясные глаза ее, глаза человека, который много выстрадал, заволокло слезами.

— А нам посылать-то некому, девонька, — голос старухи задрожал. — Уж с месяц как похоронную получили… Сынку и так теперь тепло в землице-матушке…

— И мне… И мне некому… а я вот хожу, собираю! — выдохнула Груня.

Она сама не знала, как вырвались у нее эти слова, и испугалась своего признания. Будто рухнула с таким трудом созданная ею запруда, не выдержала напора, и все, что скопилось в ней за эти мучительно долгие часы, хлынуло, опустошая душу. Груня прильнула к этой чужой для нее старухе, схватила ее руки, исступленно гладила сухие, шершавые пальцы.

— Тише, тише, — шептала она, цепляясь за старуху, точно провяливался под ногами пол.

Слезы опалили щеки, и Груня не могла сдерживать их.

— Да что ты говоришь, господь с тобой! — старуха крестила ее.

— Ах, бабушка, вчера получила, — задыхаясь, глотая слезы, говорила Груня. — скрыла от свекора со свекровью… Голову потеряла…

— Ну будет, будет, доченька, — старуха прижала Грунину голову к груди, вытерла концом фартука ее мокрое лицо. — Ишь, что я, старая, наделала! Да разве их кто жалеет, вещи-то, бери, что хочешь, бери — к слову я это…

— Только вы молчите про то, бабушка, — просила Груня, — чтоб никто не знал!

— Как можно! Конечно, буду молчать! — успокаивала ее старуха. — Да постой, куда ты?

Опираясь на ее плечо, Груня выпрямилась. У нее кружилась голова и дрожали ноги.

— Пойду я, бабушка… До вечера надо полдеревни обежать…

— Ну, гляди, тебе виднее… А то я вон самоварчик поставила, согреешься…

— Нет… Спасибо, бабушка…

Старуха проводила Груню до крыльца и там взглянула в ее бледное, выжатое страданием лицо своими чистыми, глубокими глазами.

— Не истязай себя, — зашептала она, полуобняв Груню за плечи, — хоть и стала у тебя жизнь, что осинка, горькая, да ведь молодая ты… Еще сколько раз выпрямишься… Это вон меня горе под корень подкосило… — руки старухи потянулись к фартуку, губы ее скривились, но глаза были сухие, видно, иссякли слезы, — жила-то ведь я ради него одного. А как убили, для меня ровно свет погас…

Груня, пошатываясь, вышла на улицу. Полыхали на солнце сугробы, снежинки мерцали, как осколки битого стекла, было больно глазам. Улица, казалось, куда-то уплывала. Груня опустилась на колено у сугроба, голыми руками захватила пригоршню снега и стала растирать им свои одеревеневшие щеки. Потом набрала еще пригоршню и прижала к саднящим глазам.

После разговора со старухой она смелее входила в избы, держалась увереннее и сразу, еще от порога, поздоровавшись, говорила, зачем пришла. И, видимо, была в ее голосе такая убежденность, что люди, не раздумывая, открывали сундуки, комоды, гардеробы — и мешок ее все более и более наполнялся теплыми вещами.

Записав в тетрадку, от кого и что она приняла, Груня шла дальше и, только когда наступили сумерки, вспомнила о Фросе. Но забежать за подругой ей так и не удалось: на краю деревни Груню нагнал Ваня Яркин, стекла его очков покрылись матовой изморозью.

— Насилу нашел! Здорово! Ну, как у вас? Молодцы! — он говорил торопливо, выдыхая клубки пара, точно дымил цигаркой. — Звонили из района, сам Новопашин. Просил выделить одного человека на курсы звеньевых, в Барнаул…

В Яркине уже не было прежней растерянности, которая так размягчила его после того, как ему пришлось покинуть своих товарищей, отправлявшихся на фронт. Работа с лихвой вернула ему потерянную живость. Каждый день ему приходилось, как секретарю комсомольской организации, решать многое, и его ободряло, что люди теперь относились к нему с тем повышенным вниманием и интересом, который сразу приобретает человек, облеченный доверием коллектива. Все это делало жизнь Вани целеустремленной, полной того радостного смысла, который окрыляет человека.

— Я сказал ему насчет тебя, понимаешь? — услышала Груня довольный, таинственно пониженный голос Яркина. — Ты кончила шесть классов, в хату-лабораторию у себя ходила… Вот здорово, верно? Поедешь в Барнаул, привезешь оттуда…

Груня только сейчас поняла его, она дернулась к Ване, схватила его за плечи.

— Никуда я не поеду!.. Да ты чего?.. Разве, кроме меня, никого нету?.. Нет… Нет… — она замотала головой. — И не думай даже!.. Вот обрадовал!.. Да я и не сумею. Я что знала, то давно перезабыла…

— Вот дуреха, ведь я уже с Краснопёровым договорился, — озабоченно протянул Яркин и даже стащил очки, чтобы протереть стекла и внимательнее разглядеть Груню. — Ведь тебе доверие какое оказывают, а ты… Даже сам секретарь про тебя сказал: «Знаю и вполне одобряю».

— Неправда! — сердито крикнула Груня. — Не мог он того сказать… Я сроду с ним и не говорила как следует.

— Ну и что ж! А он тебя знает, слышал о тебе… Ты же лучшей дояркой в «Горном партизане» была… Так и сказал: «Подходящая кандидатура». А не веришь — говори с ним сама, он завтра сюда приедет. За ним самолет из Барнаула высылают, на совещание. Посадку он у нас в деревне сделает, в районе нельзя.

Яркин задумался и вдруг неожиданно подмигнул Груне:

— А может, он и тебя с собой захватит, а? Это идея! А то ведь дня три-четыре до центра добираться, а тут — раз, два! — не успеешь опомниться — и на курсах.

— Да ты что, Ваня, смеешься, что ли, надо мной? Не хватало еще, чтоб я на самолетах разъезжала! — сказала Груня, как будто она уже примирилась с тем, что ей придется ехать в город на учебу.

— Боишься? — Яркин захохотал, очки на его носу подпрыгнули. — Ничего, в крайнем случае, если упадешь, хватайся за землю!.. Иди собирайся. Давай сюда мешок, я сам отнесу в совет. Да не хмурься — добра тебе хочу!

Взвалив на спину мешок, Ваня Яркин ушел.

«Вот всегда так! — подумала Груня. — Живешь себе, живешь и не знаешь, как через час твоя жизнь повернется! — и тут же не согласилась с собой: — Разве меня кто силком заставляет ехать? Ведь из всех девчат меня выбрали — значит, надеются, верят мне… А я только должна решить: справлюсь ли, не подведу ли? И надо же было случиться такому: ехать куда-то учиться! До этого ли теперь?»

Ночь она спала плохо. А на рассвете ее разбудил тревожный, стлавшийся над крышей гул.

«Самолет», — догадалась Груня.

И не успел растаять в небе гул, как прибежала Фрося.

— Груня, скорее! Сам секретарь тебя зовет, в город с ним полетишь! — Она передохнула, карие глаза подернулись грустью. — Счастливая ты!..

«Не знаешь ты моего счастья, — подумала Груня, — а то бы не позавидовала!»

Фрося присела на табуретку и, наблюдая за сборами подруги, рассказывала, будто признавалась в своей слабости:

— Ночевала я там… Истопила печь, вскипятила два чугуна волы, перемыла меньших… Навела чистоту, а домой сил не хватило идти: уснул ыужичок-пудовичок на руках, и пришлось… переночевать…

— Ну вот, и ты счастливая, — тихо сказала Груня. — Самое главное, когда знаешь, для чего все делаешь изо дня в день. Для кого это надо! А мне так кажется, зазря я еду в город…

— Брось ты! — недоверчиво протянула Фрося. — Ведь учиться будешь, интересных людей повидаешь!

Свекровь была почему-то напугана внезапным отъездом невестки и втихомолку плакала. Ей казалось, что Груня уезжает навсегда. А Терентий одобрял:

— Ума лишний раз набраться не помешает… Да не хнычь ты, мать! Ну, право слово, как дите малое! Не век же ей дома сидеть! Кабы мне молодые годы, так, небось, не стал бы киснуть, все курсы, какие только есть, одолел бы!..

Новопашин ждал Груню у серебристого самолета «СИ-2», издали похожего на большую стрекозу. Машина стояла на пологом склоне холма, утопая лыжами в снегу. Вокруг нее шныряли вездесущие ребятишки, поодаль толпились любопытные женщины.

Груня сразу узнала высокого человека в косматом тулупе, шагнувшего ей навстречу. Он перехватил одной рукой ее чемодан, другую подал ей.

— Значит, полетим вместе, к облакам в гости? — Как Новопашин ни храбрился, лицо его выглядело усталым, но особенно поразили Груню его дымчато-голубые грустные глаза.

Секретарь помог ей забраться в кабину, потом залез сам и натянул над головой прозрачный колпак.

Будто молотилка на току, взвыл в застрекотал пропеллер. Что-то прокричал летчик, оборачивая к ним стиснутое шлемом лицо. Толпа расступилась, и самолет, подпрыгивая, как на ухабистой дороге, побежал полем…

Вот он оторвался от земли, и Груня на мгновение затаила дыхание, у нее зашлось сердце, словно она высоко взлетела на качелях. Груня вцепилась руками в сиденье, поглядела на землю, на избы, замыкавшие снежное поле, и вдруг ей показалась, что они валятся набок, будто стояли на белой скатерти, кто-то приподнял один ее край — и домики поползли… Через минуту Груня ощутила, что она уже не едет, а летит, село осталось где-то позади, а внизу, под крылом самолета, блестя ледяными панцирями, выгибали спины горы, косматой, медвежьей шкурой выворачивалась тайга.

Груня сидела напротив секретаря, упираясь коленями в его колени; она была так захвачена полетом, что эта близость нисколько не смущала ее.

Новопашина, казалось, сразу начало укачивать, он прикрыл усталые глаза и откинулся на обитую серой клеенкой спинку сиденья.

Груня спокойно разглядывала его бледное, еще не утратившее летнего загара лицо с крутым подбородком, а густых бровях уже прятались колючие иголки седины, светлая шапка наполовину прикрывала его широкий лоб.

И вдруг Груня почувствовала, что Новопашин тоже наблюдает за ней сквозь полуопущенные ресницы, но в глазах не было того обидного мужского любопытства, которое невольно заставляет краснеть, а было так много молчаливого, живого участия, что Груне захотелось рассказать ему обо всем наболевшем.

Самолет шел совсем низко над землей: промелькнул оголенный ветром щетинистый островок несжатого поля, сверху были видны протоптанные стежки, заиндевелые кусты, развороченные суслоны. Кое-где, как в белых полушубках, придавленные снегом, лежали одинокие снопы.

— Посмотрите, — глухо и зло сказал секретарь, — неубранная рожь! Это все равно, что сдать ее врагу… Понимаете? Или вот снопы бросили…

Груня посмотрела на позабытые в поле снопы, и ей стало страшно. Где-то, может быть, вот так же лежит ее Родион, и его заметает снег.

— Как убитые! — сказала Груня, горло ее сжало, и она стала клонить голову вниз, чувствуя, как горят и набухают ее веки.

— Не надо, — Новопашнн нагнулся и положил свою руку на ее варежку, — ничего не поделаешь, война! У меня вот тоже брат сгорел в танке…

В первое мгновение Груне показалось, что она ослышалась, но глаза Новопашина, грустившие прежде о чем-то своем, блеснули влажной синевой.

— Откуда вы знаете? — удивленно и робко спросила она.

Секретарь помолчал, глядя на скользящие под крылом самолета, отливающие тусклым, оловянным блеском склоны гор. Далеко впереди лежала исчерченная лиловыми перелесками степь.

— Как же мне не знать, каких людей мы теряем. — За шумом мотора голос Новопашина звучал глухо, как сквозь вату. — Я раза два мельком встречал вашего мужа, знаю, какой он был комсомолец, и хотя он мне не родня, мне тоже тяжело.

Он спокойно взглянул в ее залитое слезами лицо, и рука, лежавшая на ее варежке, сжала Грунину руку:

— Я тоже мог бы каждый день плакать, но те, кто умирает за нас, хотели бы видеть нас не плачущими, а злыми.

Невидимая дорожка, по которой катился самолет, рухнула, машина как бы стала проваливаться в глубокий овраг, потом выровнялась и снова набрала высоту.

Груня плакала, не стесняясь этого чужого и ставшего сразу таким близким человека.

Проплывали внизу припудренные снегом деревни, тусклые, закованные в лед озера. На черном, протоптанном пятачке тока суетились у молотилки фигурки людей, бежали по дорогам машины, оставляя позади белые спирали газа, проплыли, казалось, вросшие в землю корпуса МТС, строй чумазых, увязших в снегу тракторов, и снова, словно простроганное жнивье, раскинувшееся на пригорке село с двухэтажной школой, барахтающиеся в сугробах ребятишки, опять тока, молотилки, суетящиеся около скирд люди.

— Вот на курсы вас посылают, — снова заговорил Новопашин. — Знаете почему?

— Учиться, — сквозь слезы сказала Груня.

— Нет, не только учиться… Мы посылаем вас за тем, чтобы было легче победить врага, и, главное, потому, что мы думаем о будущем… Ведь вот вернетесь в колхоз, что-то новое привезете…

— Чего же я привезу нового?

— Себя привезете! — Новопашин улыбнулся. — И если у вас сердце не ленивое, а беспокойное, сколотите звено и начнете работать, да так, как, может, никто еще до вас не работал!

— Ну, уж вы скажете! — Горестная улыбка на миг осветила лицо Груни.

Солнце, пробив облака, хлынуло сверкающим водопадом на землю.

В переднем стекле кабины показалось красное лицо пилота, он смеялся, скаля крупные белые зубы, и махал рукой.

— Скоро город, — сказал секретарь.

Он сидел, слегка запрокинув голову, откуда-то пробилась в кабину Струйка воздуха и трепала светлый кудерок на виске.

Внизу катились темно-зеленые волны бора, за их тяжелыми берегами уже виднелась уснувшая на зиму серебристая, в голубой чешуе торосов Обь.

Груня вытерла варежкой слезы и смотрела на выраставшие в морозном тумане белые громады города, трубы, паутину дымков. Над землей с неукротимой силой властвовало солнце.

 

Глава шестая

Уже отзванивал последними трескучими морозцами февраль, когда Груня вернулась с курсов.

Пока сани скользили широкой улицей села, она взволнованно следила за пробегающими мимо избами, увязшими в снегу тополями, вглядывалась в разрисованные седой изморозью окна, а как только подвода стала приближаться к дому, не выдержала, соскочила с розвальней и, размахивая дорожным своим чемоданчиком, побежала к воротам.

У калитки она перевела дыхание, взялась за железное кольцо и замерла, охваченная внезапным смятением. Она все еще продолжала на что-то надеяться, чего-то ждать, хотя все было ясно: в сундуке хранилась бумажка из военкомата.

Заиндевелые метелки полыни стояли у забора, будто высеченные из хрусталя, переливаясь на солнце слепящими гранями.

Жмурясь, Груня надавила плечом на калитку и вошла во двор, пустынный, весь в мерцающих снежных искрах. Расчищенная дорожка стелилась под ноги до самого крыльца.

Кто-то стукнул в оконную раму. Груня подняла голову и чуть не вскрикнула: ей показалось, что к стеклу прильнуло побелевшее лицо Родиона. О том, что на нее смотрел его младший братишка Зорька, она поняла мгновением позже, но это мгновение лишило ее сил. У нее закружилась голова, задрожали ноги, и, чтобы не упасть, Груня схватилась за крылечную балясину.

Кроме молодого, девятилетнего деверя, в доме никого не было.

— Здравствуй, — тихо сказала Груня. — А где маманя?

— Ушла на почту узнать, нет ли чего от братки… Каждый день справляется… Разве, если б было, мимо дома пронесли?

Не слушая больше, кусая дрожащие губы, Груня прошла в горенку. Здесь все оставалось нетронутым со дня ее отъезда, все на своих местах: этажерка с книгами, комод с кружевной дорожкой, большая кровать, застланная розовым пикейным одеялом. Ослепительно сверкали никелированные шары на ее углах.

Груня опустилась на стул, прислонилась лбом к прохладному шару и закрыла глаза. Нет, чудес не бывает, и надо перестать себя обманывать!

Но, как ни убеждала она себя, сердце не хотело согласиться с тем, что Родиона нет больше в живых.

Услышав скрип половицы, Груня насторожилась. Неужели свекровь? Она ждала минуту, другую, готом рывком поднялась. Надо куда-нибудь скрыться на время, придти в себя.

«Пойду покажусь на глаза председателю». — решила Груня.

День стекленел прозрачной голубизной, высившиеся над распадком горы будто обрядились в соболиные шубы, серебром закуржавели в палисадах тополя Успокаивая, сочно похрустывал под валенками снег.

На крыльце правления Груня столкнулась с Иринкой.

— Ой, Грунька! Вернулась?

Девушка налетела на Груню, обняла ее, закружила.

— Да постой ты!.. Постой!..

Груня не ожидала, что так обрадуется этой встрече. Взглянув в синие блестящие глаза Иринки, любуясь ее румяными щеками, белокурой, выскользнувшей на лоб прядкой волос, она вдруг почувствовала, что стосковалась о девчатах, о колхозе.

— Давно? — картавя, тараторила Иринка. — Только что? Вот красота!.. А мы тебя через неделю ждали! Тебя, знаешь, в бюро нашей комсомольской организации выбрали!

Глаза Иринки сияло такой доверчивостью и лаской, что Груня невольно потянулась к ней, взяла ее руки, прижала к груди. Ей вдруг стало очень приятно и хорошо: значит, тут все время не забывали о ней. Ей хотелось расспросить Иринку подробнее о том, что же она должна делать, но девушка, не давая опомниться, отняла свои руки и снова затормошила Груню:

— Ты к Кузьме Данилычу? Я тоже пошла к нему, да не дождалась… Там из соседнего колхоза приехали, спорят чего-то… Хотела его пригласить на бюро. Ну, да ладно, позвоню ему из совета… А ты приходи ровно в семь, слышишь? Явка обязательна!

Груня тронула девушку за локоть, стараясь заглянуть в ее озорные синие глаза:

— Гриша пишет что?

В щеки Иринки брызнул густой румянец, с минуту она молчала, как бы не решаясь рассказывать о самом заветном.

— Знаешь, — тихо начала она и оглянулась по сторонам, голос ее стал вкрадчивым, полным взволнованной, сдержанной нежности, — только ты никому, ладно?.. Знаешь, он так пишет, так пишет, что я, как стану читать, вся горю… И откуда у него слова такие: и насмеюсь и наревусь каждый раз досыта…

— О чем же он пишет? — тихо спросила Груня.

— Ну обо всем. Обо всем! — Иринка зажмурилась и мотнула головой. — И как он меня любит, и как во сне чуть не каждую ночь видит, и как фотографию мою целует крадучись, и как домой вернется… Ой, всего не упомнишь даже… Иной раз читаю, аж задохнусь, прямо нет сил дальше продолжать. Только бы скорее с ним свидеться, только бы не тронула его злая пуля!.. Так бы собралась и пошла к нему на фронт! — Увлеченная, она не сразу заметила, как Груня изменилась в лице и словно померкла. — Что с тобой?

— Притомилась, верно, за дорогу. — Груня вздохнула и сказала, не глядя па девушку: — Ну, я пойду…

— Не забудь: вечером на бюро!

— Ладно.

По крашеной деревянной лестнице Груня медленно поднялась на второй этаж. Правление колхоза занимало теперь недавно отделанное правое крыло дома культуры. В прихожей вдоль стены тянулась вешалка, за фанерной перегородкой стучал костяшками счетов бухгалтер. Прихожая вела в большую светлую комнату, украшенную портретами, плакатами и диаграммами.

На голубом диванчике сидели двое незнакомых Груне мужчин: один — чернобородый, рябой, в синей косоворотке, другой — помоложе, кудрявый, светловолосый, в защитного цвета костюме. Они молча глядели на дверь кабинета с яркой дощечкой посредине: «Председатель колхоза «Рассвет» К. Д. Краснопёров».

Груня поздоровалась, но они, даже не взглянув на нее, что-то буркнули в ответ. Она присела на стул и развязала шаль.

Когда за дверью кабинета раздался мощный раскат густого председательского баса, рябой, прислушиваясь, склонил голову набок, потом криво усмехнулся углом рта:

— Как же, обломаешь его скоро, такого бугая!..

— Скорее у курицы молока выпросишь, — весело подхватил молодой, поблескивая карими смеющимися глазами. — Битых два часа паримся, а, видно, с места пока не сдвинулись!.. Недаром про него говорят, что у него кулак на редкость крепкий да плотный — лишнее сквозь пальцы никому не просочится: ни государству, ни соседям…

В лицо Груки бросилась жаркая кровь, она сидела, боясь пошевелиться, точно придавленная тяжестью. Ей стало стыдно, как будто она в чем-то провинилась перед этими людьми.

Стенные часы бросили в тишину двенадцать гулких ударов. Когда растаял звон, Груня, не поднимая глаз, робко поинтересовалась:

— А зачем вы к нему?

— Электрическую энергию обещал, — живо отозвался рябой и даже придвинулся поближе к Груне, словно ее участие могло спасти положение — «У нас, — говорит, — энергия лишняя, станция не на полную нагрузку работает, стройте, мол, линию…» Ну, мы поверили ему, как доброму, материал закупили, трансформаторы, три месяца чуть не всем колхозом работали — на семь километров линию провели… А теперь вот подключиться надо, а он торгуется, тянет жилы…

— Что ж он хочет?

— Он многое хочет, аппетит у него неплохой, — играя глазами, проговорил светловолосый парень, — а мы не хотим лишнее дать: боимся, как бы у него изжога не началась!

Рябой скупо улыбнулся, потом нахмурился.

— Живой товар требует, — сказал он, — коней у него, вишь, забрали в армию, так он нашими хочет попользоваться… Опять-таки на счет земли удочку забрасывает: вам, дескать, все равно ее своими силами не обработать — я ее у вас возьму на время… Нет, чтоб помочь… Ошибку мы дали. Если бы знали, что он так жаться будет, ни за что бы не связывались. У нас через два-три года своя станция будет… Думали, у вас силы подзанять, а вышло…

— А вышло — ни хомут, ни дышло, — озорно заключил молодой и прислушался, — Притихли что-то… Не доконал бы он нашего делегата, не стошнило бы его от чужой доброты!..

В это время дверь кабинета распахнулась, в проеме показался полный, плечистый мужчина в черном костюме и добротных белых валенках. У него было красное, возбужденное лицо, волосы на голове излохматились. Приглаживая их и стоя уже на пороге, он сказал, глядя себе под ноги:

— Наши колхозники на это не пойдут, Кузьма Данилыч, и не по бедности, а из принципа!

— Принципы — дело хорошее, — донесся из глубины кабинета голос Краснопёрова. — Только ими, принципами-то, света не добудешь, от них у вас мельница не закрутится… Для пользы дела можно и сбавить свой гонор…

Он засмеялся, но стоявший на пороге мужчина захлопнул дверь и кивком головы позвал своих товарищей. Те молча поднялись с диванчика и, ни о чем не спрашивая, вышли следом в прихожую.

Груня тоже встала. Сейчас ей не хотелось не только разговаривать с председателем, но даже видеть его. Казалось, стоит только столкнуться с ним, и она не вытерпит, в сердцах выскажет ему все: и что он позорит колхоз и что, пока не поздно, надо вернуть соседей, помочь им. Неужели он не понимает, что делает? Где у него совесть? Стыд-то, стыд-то какой!

Но когда Краснопёров вышел из кабинета, она решила, что будет не права, если отступит и уйдет. Нет, не для того ее выбрали в бюро!

— А-а, Васильцова! Здравствуй! Ты ко мне?

Он прошел вперед за стол, покрытый зеленым сукном. На стене весело стучали ходики, прозрачной сосулькой висела на бронзовой цепочке стеклянная гиря.

— Значит, закончила курс науки? Ну, чем порадуешь?

Груня глядела на председателя и молчала. Ей были неприятны и медные, точно проволока, волосики на его вялых красноватых пальцах, и глыбистый лоб, и тяжелый взгляд свинцовых глаз из-под бурых косматых бровей.

— Что ж ты воды в рот набрала? Рассказывай, чего нового привезла! — Краснопёров опустился в плетеное кресло и ладонью сбросил на счетах все костяшки в одну сторону, точно приготовился подсчитывать Грунино богатство.

— Особо хвастаться нечем, — Груня с трудом разжала губы. — Разве вот…

Она достала из чемоданчика маленький, похожий па кисет, туго набитый мешочек и высыпала на ладонь председателя крупные белые зерна.

— Пше-ни-ца, — решительно протянул Краснопёров. — Что же это за сорт?

— «Гордейформе».

— Слыхал, слыхал, это из твердых сортов. Ну, а скажи-ка, кто ей такое мудрое название дал?

— Американцы! Да ведь только эго не их пшеница, — хмуро сказала Груня, — а наша «кубанка»…

— И про это знаешь? — удивился Краснопёров.

— А как же!.. На курсах рассказывали! Название у ней американское, а так она русская… Еще давно переселенцы завезли ее в Америку, ну, американцы и окрестили ее по-своему… а настоящая родина этой пшеницы у нас, на Кубани… Нам бы в колхозе вводить ее надо, она как раз по нашим землям.

Краснопёрое одобрительно покосился на молодую женщину. На щеках ее вишнево рдел румянец, глаза повлажнели, будто оттаяли в тепле. Видно, не зря время тратила, ишь, жадная, всего нахваталась!

А Груня с прежней неприязнью глядела на председателя и думала: «Все равно скажу, будь что будет! Скажу».

— Я науку уважаю, — заключил Краснопёров. — От нее немалая выгода происходит!.. Ну, на какую же теперь должность определять тебя?

— В бригаду пойду, в поле…

— Ну, об этом мы еще подумаем, до весны далеко, там видно будет, а пока вот что. — Краснопёров утопил в поднадбровье колючие свои глазки, как бы прицеливаясь: — Я тут а одном колхозе видел «кубанку», она у них на муку идет, съездишь туда, приглядишься, может, выменяешь баш на баш. — Он взглянул на Груню и удивился ее угрюмой настороженности. — Ты чего на меня букой смотришь?

— А никак не пойму, что вы за человек, Кузьма Данилыч, — раздельно, сдерживая себя, сказала Груня.

Краснопёров нахмурился:

— Что ж, плохой больно?

Она помолчала.

— Может, для кого и хороший… Только зачем вы тогда для себя все хотите задаром достать, а с соседями торгуетесь?

Краснопёров не спускал с нее пытливых, насмешливых глаз.

— Это тебе нашептали те, что насчет света клянчить приходили?

— Хотя бы и они, — Груня говорила, все более горячась, голос ее дрожал. — Наобещали им. Люди старались, силы положили, а вы теперь пользуетесь случаем… Выходит, не они клянчат-то. Ведь как о нас в районе будут говорить — со стыда сгоришь!..

— Пускай говорят, у меня от этого карман не затрещит!

— А разве для вас самое главное в жизни, чтоб карман не трещал?

— Ну, вот что. Васильцова, — Краснопёров тяжело поднялся: — ты еще молода меня учить!.. Небось, в пеленках была, когда я тут советскую власть завоевывал!.. Вот когда тебя выберут председателем, тогда будешь распоряжаться… А пока тут хозяин я.

«Не ты один», — хотела сказать Груня, но промолчала.

— А если ты долго молчала и язык у тебя чешется, — упираясь кулаками в зеленое сукно и медленно покачиваясь над столом, гневно досказал Краснопёров, — так выступи на собрании, может, поверят тебе и всю станцию пожертвуют соседям!

— Придет время — и выступлю, — тихо, сама удивляясь своему спокойствию, сказала Груня.

Она взяла чемоданчик и быстро вышла из кабинета.

«Нет, надо что-то делать, что-то делать!» — спускаясь по лестнице, думала она.

На улице, взглянув на мохнатые от инея провода, тянувшиеся за деревню, она свернула в ближний проулок и зашагала к реке мимо белых, в морозном кружеве тополей.

Она застала Яркина на станции. В этот день шел ремонт, динамо не работала, на станции было тихо, только чуть слышно, точно подземный ключ, воркотала в турбинной камере вода.

Яркин возился у пульта. Увидев Груню, он радостно закивал головой, начал было вытирать свои чумазые руки, но тряпка была масляная, он бросил ее и, смеясь, протянул Груне локоть. Она потрясла его за рукав гимнастерки.

— Привезла? Вот здорово!

— Насилу нашла, — Груня достала из чемоданчика перевязанную шпагатом стопку книжек, — Все магазины обежала, нету. У одного инженера, что нам лекции на курсах читал, выпросила.

— Вот это здорово! — Яркин вытер чистым носовым платком руки, развязал стопку и стал нежно гладить каждую книжечку. — Спасибо тебе, Грунь, выручила ты меня. Тут у меня одна идея появилась — изобрести одну штуку хочу. — Щеки его занялись нежным румянцем. — А без этих книжек я никуда бы шагу не сделал!.. Ну, рассказывай, чего в городе видела. В театре была?

— «Грозу» смотрела…

— Островского! Ишь, счастливая… Ну как, понравилось?

— Плакала я, — тихо сказала Груня. — Зачем она утопилась? Я бы ушла куда глаза глядят — и все… Да я тебе не об этом хотела, Вань… Я сейчас была в правлении, у Краснопёрова… — Вспомнив, как уходили из комнаты соседские колхозники, как грубо разговаривал с ней председатель, Груня торопливо и сбивчиво, теребя кисти шали, рассказала Яркину все.

Он слушал внимательно и, сняв очки, близоруко щурился. Без очков лицо его выглядело усталым и злым, но стоило ему надеть очки, как оно оживилось, вдумчиво засветились глаза.

— По всем этим делам мы Краснопёрова сегодня на бюро приглашаем, — сказал Ваня, пристально разглядывая свои большие белые руки. — Насчет света я первый раз слышу, я собирался через два дня подключить линию… Пока ты была на курсах, он еще два номера выкинул… Районная ярмарка открылась, а он ничего не выбрасывает… Колхозы победнее нашего что есть вывезли, а он даже картошку придерживает, ждет, когда цена повыше прыгнет…

— А ведь люди живут сейчас так трудно! — горячась, подхватила Груня. — Я вон в городе видела, как эвакуированным тяжело приходится… Сколько людей война со своих мест согнала, мучаются, а он…

— Я ему уже толковал про это, — Яркин положил руку на Грунину варежку, — но у Кузьмы Данилыча на все есть свой резон… Всех, дескать, эвакуированных я не накормлю, а весной за нашу картошку а пять раз больше возьму — все равно, мол, кто-то по высокой цене продавать будет, так что совесть тут ни при чем… Или случай с кино: ты же знаешь, что к нам в Дом культуры все бесплатно ходили, на прокат картин у нас особый фонд есть… Так нет, Кузьма Данилыч решил с посторонних по четыре рубля брать, чтобы колхозу не только все бесплатно обходилось, но даже барыш был!.. Вот и вразуми его. — Ваня помолчал, потом досказал с тихой раздумчивостью: — А придется!.. Хозяин он неплохой — чего зря хаять, но крепко в нем мужицкий корень сидит! Раньше его, наверно, Гордей Ильич сдерживал, главную линию вел, а без него придется нам Краснопёрову вожжи укорачивать… Иначе он так нахозяйничает, что нам будет ни проехать, ни пройти, — едва приметная улыбка затеплилась на губах Яркина, но он свел к переносью свои неломкие светлые брови — я улыбка погасла. — Боюсь, не спугнула ли ты его… Он ведь такой — заупрямится и не придет…

Но Краснопёров пришел — не в семь, как было назначено, а в девять, когда комсомольцы, уже переговорив обо всем, собрались расходиться.

— Извиняйте, ребята. — Краснопёров шумно вздохнул и, сбросив с плеч тулуп, свалил его на чисто вымытый пол читальной комнаты. — Выкладывайте, зачем я вам понадобился.

Потеснив Яркина, он присел и броским, испытующим взглядом оглядел сидящих за столом. Листала «Огонек» Груня, рядом, склонясь над столом, водила карандашом по чистому листу бумаги Фрося, напротив нее Иринка, чуть запрокинув голову, в упор смотрела на Кузьму Данилыча дерзкими синими глазами, на самом конце стола, подперев рукою щеку, сидела Кланя.

— Молодежь кой-чем недовольна, Кузьма Данилыч, — сказал Яркин и кашлянул, как бы подбадривая себя.

Все девушки выпрямились, как по команде, и пристально посмотрели на своего вожака.

— Дома культуры у вас нет, что ли? — щурясь и поглаживая пухлой ладонью глыбистый лоб, усмешливо спросил Краснопёров.

— Есть Дом культуры, и хороший. — Иринка тряхнула пышными светлыми кудрями.

— Может, звукового кино у вас нет? — продолжал выспрашивать в том же шутливом тоне председатель.

— Нет, пока не запамятовали, — мягко, с таившейся в голосе улыбчивостью проговорила Фрося, — каждую неделю новую картину смотрим…

— Танцовать приходится под «сухую» — рояля или баяна нет?

— Есть и то и другое! — весело откликнулась Кланя. — Откалываем так, что стены дрожат!

— Библиотека плохая?

— Ничего, но могла быть и лучше!

— Тогда тем же вы недовольны? — Краснопёров навалился грудью на стол, точно собирался раздавить его, и выжидающе замолчал, сверля всех пронзительными глазками.

Минуту в комнате стояла напряженная тишина.

— Мы не одобряем кой-какие ваши действия, Кузьма Данилыч, — сказал Яркин и встал.

Стол жалобно скрипнул под грузным телом Краснопёрова.

— Какие, если не секрет? — Глаза его холодно блеснули под бурыми колючками бровей.

Яркин стал за спинкой стула, на котором сидела Груня, стал так, чтобы видеть лицо председателя, и сказал все так же спокойно, не повышая голоса:

— Раз вас пригласили — значит, мы никакого секрета из этого не делаем… Мы хотим, чтоб в кино к нам соседи ходили бесплатно, чтоб картошка в хранилищах весны не дожидалась, а на подмогу шла в город, и последнее: чтобы без всякого вымогательства включить свет соседям.

Полные губы Краснопёрова шевельнула ухмылка:

— Ах, какие добрые! За соседей обиделись?

— Нет, за себя совестно стало! — вызывающе громко сказала Иринка.

— Погоди, Ира. — Яркин кивнул девушке и, не обращая внимания на ухмылявшегося председателя, сказал: — Дело тут не в соседских отношениях, Кузьма Данилыч, а в советских.

— Поучи, поучи, — наставительно-строго сказал Краснопёров.

Он сразу понял, зачем его познали на бюро, хотел превратить весь разговор в шутку, но скоро почувствовал, что это ему не удастся. По мере того как Яркин настойчиво, не сбиваясь, раскрывал свои карты, Краснопёрова все сильнее охватывало раздражение. Жилка на его виске взбухла и напряженно пульсировала. Он старался ничем не выказывать волнения, сидел, сцепив руки на столе, искоса поглядывая на сурово сдвинувшего брови парня. Кто бы мог подумать, что у этого тихони и скромницы такой настырный характер!

Отвечая, Краснопёров чувствовал, что разговор, начавшийся, казалось, с пустяков, разгорался в большой спор и с каждой минутой засасывал его все глубже и глубже, как в трясину. Вслушиваясь в юношески звонкий голос Яркина, он хорошо понимал, что вожак молодежи высказывает не только свое личное мнение, что слушают его не четыре потупившиеся девушки, а словно все молодые колхозники артели обступили этот длинный, заваленный журналами и газетами стол и, насупясь, молча смотрели на него, Краснопёрова.

— Мы с вами говорим начистоту, как с нашим руководителем и старшим товарищем. Мы не хотим богатеть за чужой счет…

— Я не для себя стараюсь, — мрачнея, проговорил Краснопёров.

— Знаем. Но если бы вы завтра ограбили кого и мы от этого стали жить лучше, разве колхозники сказали бы вам спасибо? Купец, ведь он тоже считал, что деньги свои честным трудом добывает…

— Ты меня, парень, не оскорбляй! — Наливаясь кровью в лице, Краснопёров тяжело поднялся. — У тебя еще молоко на губах не обсохло, когда я здесь первый кирпич закладывал!

Уши Яркина вспыхнули, как петушиные гребни, но, выдержав гневный взгляд председателя, он ответил сдержанно и тихо:

— Об этом все помнят, Кузьма Данилыч, и этого никто у вас не отнимает, — он оторвал свои руки от спинки стула и стал рядом с Краснопёровым, точно молодой дубок около развесистого тополя, — но если вы завтра против желания народа пойдете, мы постараемся забыть, что вы здесь первый кирпич закладывали!.. Мы не хотим, чтоб в нас пальцами тыкали и кулаками звали! Не надо нам такой славы, которая позором пахнет!..

— Вот как! — язвительно процедил Краснопёров. — Не хотите — меняйте председателя. Сгнил пенек, выворачивай его!..

— Никто вас менять не собирается. — Яркин уперся руками в крышку стола, будто врос в пол. — А что плохо делаете, всегда скажем…

— Нам комсомольская совесть молчать не велит! — не вытерпев, досказала Иринка.

— Да, комсомольская совесть, — подтвердил Яркин. — Вот так… — Он помолчал. — Не надо за энергию требовать то, на что мы никакого права не имеем. Взять с них государственную цену. Ведь мы-то моторы и разное оборудование не на рынке покупали?.. Нам, Кузьма Данилыч, не должно быть все равно, как кругом нас люди живут. Я так понимаю: если они зажиточнее станут жить — и мы сильнее будем! — он провел ладонью по ежику волос и замолчал.

Краснопёров поднял с пола тулуп, набросил на плечи.

— Ну, спасибо за науку, — глухо, не глядя ни на кого, сказал он. — Ставьте вопрос на правлении, насильно мил не будешь! Соседи не откажутся, если и без всякой платы подключим! На дармовщинку любителей много!

— Кстати о правлении, — Яркин шагнул к председателю: — молодежь хочет дополнительно ввести в члены правления Васильцову. Она звено теперь поведет…

— Ее еще никто не назначал… — холодно сказал Краснопёров и взглянул на девушку, точно впервые замечая ее.

Несмотря на то, что Груня не произнесла на бюро ни одного слова, он все время чувствовал ее присутствие, и хотя лицо ее сейчас было спокойно и даже бесстрастно, ему показалось, что с губ ее соскользнула улыбка. Да, да, это она всех взбаламутила!

— Зачем же ее тогда на курсы посылали, ради прогулки, что ли? — спросил Яркин и решительно мотнул головой. — Нет, Кузьма Данилыч, тут думать нечего. Мы уже молодежное звено создали, чуть не все бюро в полном составе: Иринка, Фрося, Кланя, ну и сама Груня!..

«Темпы, ничего не скажешь!» — подумал Краснопёров, а вслух сказал:

— Выдвигайте, воля ваша! У меня особых возражений нету. — Он поднял воротник тулупа, запахнул полы и вышел.

Гулко выстрелила дверь в фойе. Все с минуту молчали.

— Как бы не начал он теперь палки в колеса вставлять, — сказала Иринка.

— Поживем — увидим, — спокойно заключил Яркин.

Он обмотал шею полосатым шелковым кашне, посадил на макушку курчавую черную кубанку с кожаным верхом.

— Ну, кто куда, а я еще на станцию загляну. Как там мой сменщик справляется…

Погасив в читальне свет, они прошли высоким сумеречным, в лунных полосах фойе и остановились на широком крыльце.

Над распадком плыла ясная луна, снега на горах лежали голубые и частые.

Морозный воздух освежил Грунины щеки, а она словно очнулась. На бюро Груня все время чувствовала на себе косые взгляды Краснопёрова, но не испытывала ни волнения, ни боязни. Поступить иначе, пройти мимо плохого и остаться равнодушной она не могла. «Сколько на меня в один день свалилось — и в бюро, и в правление, и звено надо вести! — подумала она. — Осилю ли?»

У ближнего проулка Яркин стал прощаться.

— Попутчика мне нету? — спросил он. Иринка ущипнула Кланю, но та отдернула руку.

Когда Яркин отошел, Кланя сердито обернулась к подружке:

— Ты чего, Ирка, щиплешься, как сумасшедшая?

— Тебя не ущипнуть, так сама не догадаешься, — зашептала Иринка. — Ведь он намекал, чтоб ты с ним пошла, а ты рот открыла и на луну смотришь! — Девушка возмущенно развела руками. — Такого парня игнорируешь — обида берет!

— Если жалко, возьми да пожалей, — с невозмутимым равнодушием ответила Кланя. — И чего ты вечно ко мне с нам пристаешь? Ну, дружили мы в школе, сейчас дружим — разве этого мало? Или обязательно целоваться надо, иначе нельзя?.. А я ничего в этом хорошего не вижу. И вообще не понимаю: как соберутся, так только и разговоров о парнях да о любви этой самой! Как будто без нее и прожить нельзя! Для меня так все ребята одинаковы.

— Просто ужас, какая та бесчувственная! — крикнула Иринка. — И чего я с тобой дружу, не понимаю! Засохнешь около тебя, в ледышку превратишься!

— Нет, поди, по-твоему буду из-за каждого пустяка кипеть, — ответила Кланя. — Бывало Гриша на вечорке пройдет мимо, не взглянет на нее, она уже повеситься готова. Ну, не дура ли?.. А я так не могу. И провожания всякие тоже терпеть не могу… Ну, Ванюшка — парень мировой, ничего плохого не скажешь. На людях, как нормальный человек, а как пойдем вдвоем, так он и начнет вздыхать. Идет, молчит и вздыхает. Чего ты, спрашиваю, засопел: насморк у тебя, что ли? Молчит. Нет, в одиночку я его не выношу. Страсть тяжелый!

Иринка и Фрося рассмеялись, Груня тоже не сдержала улыбки.

Поскрипывал под ногами снег, падали от изб косые тени, блестели под луной крыши, на встречном пригорке стояли белые березки, точно в подвенечном уборе, в бахроме инея.

— А я сегодня Матвею письмо написала, — сказала вдруг Фрося и засмеялась затаенно, нежно. — Замуж за него прошусь!..

Она шла, улыбаясь, на матово-светлом ее лице влажно поблескивали темно-карие глаза.

— Нет, правда, Фрось, или шутишь? — Иринка подскочила к ней.

— Правда, — раздельно и тихо проговорила Фрося и снова рассмеялась. — Боюсь только, откажется он от меня!

— Вечно чего-нибудь выдумывают! — недовольно проговорила Кланя. — Хоть бы на фронт поскорее! Курсы кончила, чего тянут — не понимаю!

— Берегут нас, золотце ты мое бронзовое, бе-ре-гут, — насмешливо протянула Иринка и обняла подружку за талию. — Мы еще с тобой повоюем, нагоним страху на врага!

Как свечи, потрескивали на морозе тополя. Гулко стреляя, лопался на реке лед. Плыли в лунном тумане горы. Тайга таилась за распадком косматым зверем.

— Где-то теперь наши ребята? — вслушиваясь в морозную ночь, глядя на далекие фосфорически мерцавшие под луной вершины ледников, раздумчиво заговорила Иринка. — Лежат, поди, где-нибудь на снегу… А может, в землянке… Что-то с тех пор, как немцев от Москвы погнали, тихо на фронте стало…

Груня шла, сжав кулаки, глядя себе под ноги, на вспыхивающий в лунном свете снег.

— О чем ты опять, Грунь? — наклоняясь и стараясь заглянуть ей в лицо, тихо спросила Фрося.

Груня не ответила. Разве станет легче от того, что люди узнают о ее горе?

— Ты не кручинься, слышь? — зашептала Фрося. — Ведь мы вместе будем работать. Всё одолеем.

Груня вздохнула и подняла голову — в теле точно распрямилась упругая пружина, дышать стало свободнее.

Ныряла в облака луна, то затягивая распадок сумеречной пылью, то обливая улицы ярким светом.

Напротив Груниных ворот девушки остановились: Клане надо было сворачивать в сторону, Иринке и Фросе — идти дальше.

— Когда теперь звеном соберемся? — спросила Кланя.

— Припоздали мы нынче немного, за настоящий урожай надо с осени драться, — сказала Груня, — но что успеем сделать — наше! Завтра схожу к председателю, пускай дает семян, начнем вручную отбирать, по зернышку.

— Вот это командир, сразу поставила задачу! — одобрила Кланя. — Ну, я пойду… Вон вижу, мать огонь не гасит, ждет…

— А меня ребятишки ждут, — как бы удивляясь и радуясь чему-то, проговорила Фрося. — Микеша прямо с рук не сходит, ласковый такой… Мамой зовет, чудно мне!

Смеясь, она обаяла Иринку, и они зашагали по дороге.

У калитки Груня невольно задержалась, услышав приглушенный, полный скрытого нетерпения голос Иринки: «Только ты никому — ладно? Знаешь, Гриша пишет, что как только он вернется…»

Груня улыбнулась. Какие они хорошие, девчата! С нами никакая работа не страшна и легче переносить горе.

Стоя в тени ворот и с жадностью вдыхая студеный воздух, она с надеждой думала о завтрашнем дне. Он казался ей началом новой, еще не изведанной жизни.

 

Глава седьмая

В небольшом домике на отшибе деревни шла веселая суматоха. Фрося и Кланя, в обрызганных известью красных косынках, белили стены, Иринка, подоткнув подол юбки, встав одной ногой на голик, терла до скрипа давно немытые половицы.

— Фокстрот, а не работка! — смахивая со лба бисерный пот, подмигивая подругам, говорила она. — Говорят, под «сухую» плохо плясать… За милую душу! К вечеру так натанцуюсь, за ноги тащи — не услышу!..

Снаружи, приставив к бревенчатой стене шаткую лесенку, Ваня Яркин ввинчивал большие сверкающие изоляторы, словно прятал за наличники белых голубей. Включив свет, он стал прилаживать над самым карнизом жестяную, намалеванную крупными буквами вывеску: «Хата-лаборатория колхоза «Рассвет».

— Ну как, на уровне? — крикнул он стоявшему внизу Зорьке.

— Па уровне-то, на уровне… — услышал он голос Груни, — а вот чем мы будем печь топить? Дров-то нету!

Она стояла на снегу в черной своей барнаулке, нагруженная свертками, с чемоданчиком в руке и ласково щурилась.

— Да, загвоздка! — Яркин сбил кулаком на лоб кубанку, потом снова водворил ее на место. — Ну, ничего, не тревожься!.. Привезу сейчас своих из дому, а завтра кого-нибудь в лес пошлем!

Груня молча кивнула ему и прошла в избу. Девушки уже домывали пол.

— Да вы когда успели? — удивилась Груня.

— Мы ведь теперь не рядовые колхозницы, а из звена высокого урожая, — отводя падающие на глаза русые прядки, ответила Фрося, карие глаза ее светились лаской.

Груня невольно залюбовалась девушкой. Какая она милая, эта Фрося! С тех пор как она взяла на себя заботу о Матвеевых ребятишках, в ней появилось что-то неуловимо новое — в походке, во взгляде, в голосе.

— Что ж, теперь давайте будем прибираться, — сказала Груня. — Я вот из дому шторки принесла!..

Она прошла по влажному, в желтых плешинках краски полу, разложила на столе дождемер, прибор для анализа семенного зерна, пробирки с образцами удобрений, учебные плакаты.

— У меня дома два горшка с цветами мешаются, пойду принесу, — сказала Иринка.

— Айда! — подхватила Кланя. — А я термометр у себя возьму — все равно он у меня лишний, раз в год на него смотрю!

— А чего же я нашей хате подарю? — протянула Фрося. — Разве сноп, что с осени оставила?

— Вот красота! — обрадованно сказала Груня. — Неси, Фросенька. Лучше ничего и не придумаешь!

Через час на чисто выскобленных подоконниках стояли обернутые станиолем горшки с цветами — махровая герань, малиновые колокольчики «слезок», алые, словно прозрачные «огоньки». В переднем углу на широкой лавке уселся косматый светло-бронзовый сноп. Когда кто-нибудь из девушек бежал по избе, он вздрагивал густыми усами-колосьями.

Яркин привез дрова, с грохотом вывалил у печки охапку поленьев и стал бросать их, березовые, пахнущие морозной свежестью, на широкий под. Затрещала, скручиваясь, береста, весело запылал огонь, бросив на пробирки, стоявшие в штативах на полочке, зыбкие малиновые блики.

Просыхая, дымилась стены. В избе запаяло жилым духом.

— Вот здорово, а? Хоть университет открывай! — оглядывая разукрашенные плакатами стены, радостно заключил Яркин.

До полуночи мигали теперь приветные огоньки в хате-лаборатории, парни и девушки расходились отсюда запоздно. Иногда забредал дед Харитон, слушал, вытягивая худую, как у ощипанной курицы, шею.

— Как это ты сказываешь: перфосфат? — прервал он как-то Груню и озабоченно покачал головой. — Нашей Ефросинье ты этой самой перфосфатой всю голову забила. Ночь, в полночь проснешься, а она, знай, бубнит: «Перфосфат, перфосфат…» Ну, что это за штука такая?

— Суперфосфат — удобрение такое, дедушка, — пояснила Груня, — от него урожай бывает большой. Одно из лучших удобрений в агротехнике!

— Я, девка, этой самой агротехникой скрозь пропах, сызмальства в земле ковыряюсь… По-моему, сыпь в нее поболе назьма — она и уродит, чего ее изучать, землю-то!.. Я окрест каждую плешинку знаю, каждый бугор вспомню, как споткнусь…

— Вот мы, дедушка, и изучаем, чтоб, не спотыкаясь, большие урожаи брать, — ответила Груня.

Все смеялись.

— А сейчас я вам расскажу о группе корнеотпрысковых сорняков…

В хате снова наступила тишина, шуршали по тетрадям и блокнотам карандаши.

Неровный румянец жег Грунины щеки, она терялась от жадной любознательности комсомольцев, ловивших каждое ее слово. Чтобы ответить на иной вопрос, ей приходилось часто просиживать ночи над книжками. Чувство своей нужности всем родило в ней постоянную тревогу, будто кто-то большой и сильный каждый день наблюдал за ее работой.

В один из воскресных вечеров девушки собрались в хате-лаборатории перебирать зерно, сдвинули в ряд три стола, насыпали на каждом по небольшому холмику пшеницы и хлопотливой стайкой расселись кругом. Зеленые воронки абажуров лили ровный свет, черные круги их теней покачивались на потолке.

— Вот за такую работу я согласна трудодни получать, — сказала бойкая смуглявая девушка, — все равно, что орехи пощелкивать!

Иринка и Кланя, перебиравшие зерно уже не в первый раз, улыбаясь, переглянулись.

Смуглявая девушка отгребла ребром ладони из общей кучи горсточку пшеницы и начала торопливо отбрасывать пальцем зернышко за зернышком. Перебрав несколько горсточек, она захотела пить, потом стала поглядывать на неубывающую горку зерна. Приумолкла.

— Ну как: орехи щелкать, а не работать? — перемигиваясь с подружками, спросила ее Иринка, и девушка в ответ тяжело вздохнула. — То-то! Так к вечеру нащелкаешься, что спину не разогнешь, пока не привыкнешь; рук не поднимешь, чтоб платок с головы снять, глаза плакать будут…

— Не стращай, Ира, а то они больше не вызовутся помогать, — сказала Груня. — Лучше давайте песню начнем — все незаметней будет. Да и Ванюшка услышит — завернет, конференция в районе должна сегодня закончиться… Фросенька, затягивай!

С минуту все молчали. По гладким крышкам столов, сухо пощелкивая, перекатывались золотинки пшеницы, но вот Фрося чуть качнулась на стуле и запела мягким, полным тихого удивления голосом:

На горе… бе-лым бела…

Девушки подхватили с печальной раздумчивостью:

Рано… вишня-я рас-цве-ла-а…

Озорно, картаво выговорила Иринка.

По-лю-била… я… пар-ни-шку…

И все с какой-то отчаянной удалью и азартом:

А зав-лечь… не зав-ле-кла-а!..

За песней девушки не слышали, как остановилась у крыльца подвода, и когда звякнула щеколда, Груня, набросив шаль, выскочила в сени и столкнулась в темноте с Яркиным.

— Ну, кого выбрали, Ванюша? — нетерпеливо спросила она.

— А кого выбрали, того и привез. Новый секретарь райкома комсомола желает с нашей организацией ознакомиться.

За Яркиным на порожке сеней стоял высокий человек в тулупе. Он шагнул к Груне, поймал в темноте ее руку и крепко сжал.

— Здравствуйте! — Рука была теплая, сильная. — Ракитин, может, помните?

Груня почувствовала, что краснеет: ведь когда-то она обещала навешать его в госпитале.

— Я так и не смогла выбраться к вам, — сказала она, — закружилась, прямо беда!

— Очень хорошо, что закружились.

— А вы как, поправились?

— Не совсем, — с легким вздохом проговорил Ракитин. — В армию больше не берут… Вот остался в районе!

— Ну что ж, и здесь работы хватит! — убежденно сказала Груня. — Не всем же там, кому-то и тут надо!..

Она только сейчас заметила, что Ракитин все еще держит ее пальцы в своих ладонях, и осторожно, словно боясь обидеть его, вытянула руку и заторопилась:

— Да чего же мы стоим, идемте в тепло!

В избе Ракитин бережно снял и повесил тулуп, по-солдатски одернул гимнастерку, на которой поблескивал вишнево-темный орден Красной Звезды, и, мягко ступая высокими белыми бурками, прошел к столу.

— Добрый вечер, девушки, — щуря густые темные ресницы, сказал он. — А я кой-кого из вас, кажется, знаю!.. Вот это, если не ошибаюсь, Чучаева — она перед войной на соревнованиях первый приз взяла!

— Угадали! — Иринка тряхнула пышными светлыми кудрями и подтолкнула к Ракитину подружку. — А Кланю Зимину знаете?

— И Кланю знаю, — усмехнулся Ракитин, — на нее военком жаловался. Одна, говорит, девушка из «Рассвета» проходу мне не дает: требует, чтоб на фронт отправил!

— По крайней мере, помнить будет, — краснея, проговорила Кланя.

— Да разве на войне без нас с Кланькой обойдутся? — удивленно спросила Иринка. — Что вы!

Девушки засмеялись, обступили Ракитина.

— Подшефная палата на вас в обиде, — сказал он, — что ж это вы: два раза побывали — и глаз не кажете? Раненые скучают. Давайте устроим для них самодеятельный концерт, а? — Он задержал на Груне беглый взгляд, и синие глаза его влажно блеснули, смуглое худощавое лицо порозовело.

Ракнтин просидел с комсомольцами допоздна. Говорили о близкой весне, о тревожном затишье на фронте, о том, что надо опять завязать соревнование с горнопартизанцами. А когда, закончив работу, высыпали все на скрипучее крыльцо, под темное небо, засеянное крупными, точно вручную отобранными звездами, Ракитин подошел к Груне.

— Я тут специально для вас одну статью привез… Поговорить о ней с вами хочу.

— Пойдемте вместе, дорогой и расскажете. Или вам не по пути?

— Да мне, собственно… — Ракитин помедлил. — Постойте! Ванюша! — окликнул он Яркина. — Ты шагай, я скоро!

Он хотел было взять Груню под руку, но она отстранилась:

— Не надо так… Не привыкла я…

— Какая вы!.. — Ракитин тихо засмеялся.

Некоторое время он шел молча, глядя на отливающие тусклым оловом смежные крыши, на косматые березы, на застрявшие в ветке голых сучьев редкие звезды.

— Вы не обиделись? — спросила Груня.

— За что? — удивился Ракитин.

— Ну, за это… самое… что не под ручку с вами иду?

— Нет, нет, что вы, Груня!

— А я думала: идет, не заговаривает… — Она глубоко, с облегчением вздохнула. — Так о чем же статья-то?

— Ах, да! — Газета хрустнула в руках Ракитина. — Один кандидат наук рекомендует по совету академика Лысенко сеять озимую пшеницу на Алтае прямо по стерне, без всякой обработки почвы…

— Да ну? — удивленно протянула Груня и даже остановилась. — Нет, правда? У нас в крае редко где озимую пшеницу сеют… Рожь тоже недолюбливают: больно низкие урожаи дает…

— Он пишет, что посевы озимой пшеницы в Сибири обычно вымерзают, — ободренный вниманием девушки, торопливо пояснил Ракитин. — А Лысенко считает, что высокое жнивье спасет пшеницу…

— Но ведь поля засоряются стерней, да и нечем ей, озимке-то, дышать будет, — сказала Груня. — Как же тут быть?

Но Ракитин не ответил ей. Она оглянулась и увидела, что он стоял в трех шагах от дороги, прислонясь спиной к широкому тополю, чуть запрокинув белевшее в сумраке лицо, и судорожно теребил воротник тулупа. Груня бросилась к нему, схватила за руки:

— Чего вы?

Он дышал хрипло, тяжело, будто его душили.

— Не… бой-тесь, — сквозь зубы выдавил он. — Сейчас… прой-дет… Меня ведь… в грудь…

Она топталась около него, проваливаясь в снег, потерянная, встревоженная, ругая себя за то, что отказала ему в помощи, когда он хотел ее взять под руку. «Ох, и глупая ты, Грунька!»

— От-пу-стила… все, — тихо и расслабленно процедил Ракитин, голос у него стал мягкий. — Вот всегда так: как глотну холодного воздуха — и схватит… Возьмите газету, подумайте, может, к попытаете счастья! Ну, а я пойду… Яркин ждет, верно.

— Нет, куда же вы? — зашептала Груня. — Мы тут недалече живем… Обопритесь о плечо и пойдемте… Я вас чаем напою, отдышитесь…

Увидев, что невестка бережно вводит кого-то в избу, Маланья, чуть не вскрикнув, отступила от порога, побледнела.

— Ой, батюшки… аж в сердце ударило!..

Она провела гостя в горенку, стянула с него тулуп, бурки, велела надеть сухие валенки, потом остановилась у притолоки и долго, любовно смотрела на него:

— На войне это тебя, милый?

— Да, там…

Ракитин сидел бледный и тихий, на лбу и в нежной впадинке верхней губы проступил зернистый, крупный пот.

Боясь, что свекровь начнет сейчас расспрашивать Ракитина, не встречал ли он на фронте Родиона. Груня подошла к ней и тихо сказала:

— Не тревожьте его, маманя, пусть отдышится. Идите отдыхайте. Я сама управлюсь…

— Напои горячим чаем, варенья достань, — наказала Маланья. — и на печь его — пусть отогреется хорошенько. Всякая хворь тепла не любит…

Вздыхая, она ушла к себе.

Мягкий, затененный синей косынкой свет зализал горенку, в голубом сумраке куском льда отсвечивало большое трюмо, мерцали никелированные шары на кровати.

— Что ж вы так рано вышли из госпиталя? — тихо спросила Груня. — Ведь вам еще лежать надо.

Она вытерла ему чистым платком вспотевший лоб, и Ракитин благодарно взглянул на нее синими, словно захмелевшими глазами, устало улыбнулся:

— Не беспокойтесь обо мне. Я на работе скорее поправлюсь. Вы лучше о себе расскажите…

Незатейливую песенку тянул самовар, звякала в стакане ложечка.

Под руку Груне попался листик бумаги, она разгладила его на коленях и, неожиданно для себя самой, тихо и душевно поведала Ракитину о своем горе. А когда кончила рассказывать, подол ее темного платья был усыпан белыми лепестками.

— Вот какая моя жизнь, дорогой товарищ! Ракитин долго молчал, глядя в зеркальный бок самовара и хмурясь.

— Может, еще в партизанах, — наконец сказал он. — У нас такие случаи были. Не горюйте, Груня… Мне даже больно глядеть на вас, как вы изменились!

Груня сидела, потупив голову. Пар от блюдца плыл ей в лицо, но она не замечала этого.

А когда подняла голову, Ракитин уже ходил по горенке. Перелистав несколько книжек у этажерки, он взял с комода карточку. Парень с черной подковкой чуба на лбу чуть хмуровато смотрел на него.

— Он?

— Да. — Груня вздохнула, и Ракитин поставил карточку на место.

— Знаете что, Груня, — как бы раздумывая, не глядя на нее, проговорил Ракитин. — Я все-таки пойду… Мне уж хорошо, я отдохнул… Спасибо вам. И Ванюша меня, наверно, ждет, неудобно…

— Вот стеснительный вы какой! — Груня покачала головой я покраснела.

— Что поделаешь, — притворно вздохнул Ракитин, — какой уж есть, теперь переделывать поздно.

Проводив гостя, Груня легла в постель и долго, бездумно глядела на синюю косынку, которой была завешена лампочка, на алые, словно расцветающие на ней маки, потом взялась за газету. С первых же строк статья завладела ее вниманием. Груня читала торопливо, жадно, повторяя отдельные места по нескольку раз, окончив, начала сызнова. Но одной статьи оказалось мало. Проблема посева по стерне была ей еще не ясна. Тогда Груня соскочила с кровати и стала перебирать все книжки по агротехнике полевых культур, но о посевах по стерне нигде ничего не говорилось.

«Надо попытать агронома», — решила Груня.

В эту ночь сон не шел к ней. Просеивая в памяти впечатления дня, Груня настойчиво возвращалась к прочитанному.

«И чего это я всполошилась? — думала она, ворочаясь с боку на бок. — Спать, спать! Вон уже рассвет скоро…»

Не знала она, что в ней просыпались ненасытная жажда новизны и желание испробовать свои силы в творчестве, которое лишает человека покоя на всю жизнь и приносит ему высокое чувство удовлетворения, может быть, не сравнимое ни с какой радостью на земле.

Как только выдался свободный денек, Груня отправилась в район.

«Не зря ли я это дело затеваю? — думала она дорогой. — Посевная вот-вот начнется, работы по горло. Мало мне забот с хатой-лабораторией да звеном!»

В кабинет агронома райзо она пошла робко, почти бесшумно, и, встав на ковровой дорожке, с минуту наблюдала, как два человека, склонясь над столом, водили пальцами по большой, в синих жилках карте. Агроном был в черной сатиновой косоворотке, подпоясанной шелковым витым пояском, крутоплечий, с рыхлым добродушным лицом; прямые, как мочало, волосы его разделял ровный пробор.

Узнав в другом человеке секретаря райкома Новопашина, Груня отступила к двери и уже хотела было выйти, чтобы не мешать им, но они оба внезапно подняли головы, и Груня, краснея от смущения, сказала:

— Здравствуйте… Можно к вам?

— Подождите, я сейчас занят, — недовольно буркнул агроном, но секретарь, увидев Груню, пошел ей навстречу.

— Здравствуйте, Васильцова. Проходите, присаживайтесь… К агроному? Вот видите, Виктор Павлович, а вы жалеетесь, что люди мало проявляют интереса к вашей персоне…

Груня села в обитое кожей кресло и нерешительно огляделась: на стенах висели коллекции трав, зерновых культур, карта почв района, за стеклянной дверцей шкафа в несколько рядов стояли на полках книги — ой, сколько! Вот бы почитать!

— Я вас слушаю, уважаемая, — агроном сунул в пасть бронзового льва на письменном приборе недокуренную папиросу и сложил на столе свои пухлые руки.

Новопашин подошел к окну, высокий, стройный, в защитного цвета френче, с гладко зачесанными назад светлыми волосами, стал зажигать потухшую черную трубку.

— Не знаю, с чего начать, — потупясь, перебирая кисти пуховой шали, сказала Груня.

— Начните хотя бы с того, почему Виктор Павлович до сих пор в вашу хату-лабораторию не заглянул, — лукаво посоветовал Новопашин.

— Не разорваться же мне, Алексей Сергеевич, — агроном развел руками. — Да и хата-то у них как без году неделя…

— Но лекции-то у них Васильцова уже читает…

— Ой, какие лекции! — Груня покраснела, замахала руками. — Что вы, Алексей Сергеич!.. Просто рассказываю девчатам, о чем на курсах узнала, — и все!.. Вот бы агронома нам послушать!

— Правильно, — согласился Новопашин. — Выезжай, Виктор Павлович… А то ведь они пождут, пождут, да и рассердятся на тебя!

— Я и так на этих днях собирался, — агроном черкнул несколько слов красным карандашом на листке настольного календаря и обернулся к Груне. — Ну, выкладывайте, что у вас за дело ко мне?

Груня чувствовала себя увереннее и смелее, чем в первые минуты, может быть, потому, что у окна стоял Новопашин: улыбчивый, дерзкий, он вдумчиво рассудит, права она или нет, и поможет. Она вынула из чемоданчика книжки, скомканную газету, разгладила на коленях и, горячась и волнуясь, рассказала, зачем пришла.

Агроном взял у Груни газету, хмурое лицо его не сулило ничего хорошего.

— Я тебе по совести скажу, не таясь, — начал он, и Груня насторожилась, боясь пропустить хотя бы одно слово этого знающего человека или не понять его. — Насколько мне известно, краевое начальство не одобряет эти посевы по стерне… Да и многие работники земельного аппарата против. В один голос твердят: невыгодно… Десятки причин выставляют — и поля, мол, засоряются, и без воздуха задохнется хлеб, будет голодать в необработанной почве, растения, мол, выйдут мелкие, чахлые, с небольшими колосьями и щуплым зерном… Уродится в Сибири озимая пшеница лишь при идеальных условиях; если вторая половина лета будет дождливой…

— А как же Лысенко? — не спуская глаз с агронома, почти не дыша, выговорила Груня.

Новопашин положил трубку на красное сукно стола, придвинул стул и сел, внимательно поглядывая то на агронома, то на раскрасневшуюся Груню.

— Лысенко, говоришь? Да-а, это большой козырь в твоих руках, — протянул агроном. — Но бывает, что ученые ошибаются…

— Известно, что не ошибается тот, кто ничего не делает, — сказала Груня. — Лысенко наш, советский ученый, от земли идет, от практики…

— Поэтому он и в теорию новые идеи вносит, — заключил секретарь райкома.

Не отведя с агронома весело прищуренных глаз, Новопашин торопливо набил свою трубочку табаком, глубокой затяжкой всосал жиденькое пламя спички.

— Бывает и так. — как бы убеждая себя, проговорил агроном. — Когда один прав, а все неправы… Но и тогда тот, кто прав, должен доказать свою правоту, многих людей за собой повести… И опять-таки на деле доказать, а не на словах… Что же касается стерневого посева, то он, вообще говоря, не ахти какая новость — прием в агротехнике допотопный…

— Какой же он допотопный, если Лысенко советует сеять тракторными дисковыми сеялками? — спросила Груня.

— Сеялки мало что меняют…

— Ну, а сами-то вы как думаете: стоящее это дело? — Груня неожиданно высвободилась из стеснявшего ее кресла и стала напротив агронома, упираясь ладонями в стол, не сводя с него потемневших глаз.

С минуту в комнате длилось неловкое молчание. Новопашин пустил клубок дыма и закашлялся. Глаза его смеялись.

— Задала вам девушка задачку, а? Что же вы молчите, Виктор Павлович?

— Я? — досадливо переспросил агроном, пожимая плечами, точно поеживаясь от озноба. — По совести, я бы не стал рисковать ни семенами, ни временем, ни силой… Пусть этим делом занимаются на опытных станциях!

— Что ж, мы сами всегда должны только на готовое приходить, да? — Груня усмехнулась. — Пускай, дескать, другие рискуют. Нет, я не согласна! Если большой ученый советует, надо браться всем, быстрее проверим и в жизнь пустим!.. Если посевы по стерне оправдают себя, в страду колхозникам намного легче станет… Мы бы тогда через силу-то и в посевную не тянулись, как сейчас, на одних яровых культурах выезжаем… Тут все равно что-то надо внедрять: если не посевы по стерне, так сорт такой, чтоб нашу зимушку сибирскую вынес…

Новопашин попыхивал трубочкой, голубые глаза его восхищенно, неотступно следили за каждым движением Груни. Ай да молодчина! Так его, так его, чтоб живее поворачивался, не дремал!

Он подошел к книжному шкафу, порылся там и, видимо, найдя то, что искал, погладил ладонью раскрытую книжечку.

— Вы знаете, что сказал товарищ Сталин о науке? — спросил он Груню.

— Нет.

— Вот послушайте: «Наука потому и называется наукой, что она не признает фетишей, не боится поднять руку на отживающее, старое». Замечательные слова! Когда вам будет трудно, вспомните о них — и у вас посветлеет на душе…

— Да, да! — горячо подхватила Груня. — Что ж вы мне присоветуете, Алексей Сергеич?

Новопашин медленно прошелся по кабинету, остановился у окна:

— Я так понимаю: если дело принесет пользу народу — берись! Хорошенько изучай, готовься, но берись! Ошибешься, что ж, умнее в следующий раз будешь, Вот так! Виктор Павлович хотя и пугал тут тебя, но поможет первым делом семенами. У кого тут у нас поблизости есть озимая пшеница?

— В совхозе можно достать «лютес-ценс-0329», — сказал агроном и покачал головой. — Горячий вы человек, Алексей Сергеевич!..

— Ничего, дольше не остыну, дольше проживу. Значит, договорились? Председатель как?

— Ой, я с ним еще не советовалась! — виновато сказала Груня. — С девчатами своими говорила — они не против.

— Будет ломаться, позвони. Ему, небось, семян будет жалко, а? — Новопашин прищурился. — Тряхнули вы его там разок? Молодцы! Пусть из мужика-то вырастает!.. Посмотришь иной раз: руководитель передового колхоза, рачительный хозяин, ума не занимать, а действует, как единоличник!.. Ну, желаю успеха!.. Как вас по батюшке-то?

— Да не надо, все меня Груней зовут!

— Так вот, Груня Васильцова, раз захотелось на простор — летите, мы вам крылья подбивать не станем! Будет трудно — заглядывайте…

Груня вышла из кабинета, охваченная жарким, радостным волнением. Не заметила, как прошла светлым коридором, спустилась с лестницы. Навстречу попадались люди, и казалось ей, что все они улыбаются.

Но когда она миновала длинный, еще в голых тополях сквер и очутилась за селом, ее душу всколыхнули сомнения:

«Вот заварила кашу! А вдруг осрамлюсь? А если Кузьма Данилыч заупрямится?»

Эта мысль заставила Груню прибавить шагу.

Краснопёров был около кузницы. В деревянном станке выплясывал его огненно-рыжий иноходец, встряхивая красивой, круто посаженной головой с белым ромашковым пятном на лбу. Возле, покрякивая, не спеша ходил председатель, любуясь своим рысаком. Вот он положил на круп коня руку, иноходец сразу присмирел под властной ладонью. Подняв заднюю ногу коня, кузнец стал выбивать налипшую на копыто грязь. Рысак стоял, вросши тремя ногами в землю, и лишь стриг тугими, красными, как осенние листья, ушами.

Солнце плавилось на лемехах плугов, стекало с ослепительных зубьев бороны, рябью играло на дисках культиваторов.

— У меня дело к вам, Кузьма Данилыч, — сказала Груня.

Краснопёров отошел в сторонку и, блаженно щурясь на солнце, опустился на замшелое бревнышко.

— Садись, говори!

— Нет уж, я лучше постою. — Груне казалось, что стоя ей легче будет разговаривать с председателем.

Краснопёров слушал Груню, сняв высокую фуражку, след от нее охватывал розовым обручем глыбистый его лоб, слушал и нервно приглаживал редкие, точно пушок на голове ребенка, волосы.

— Без пахоты, прямо по стерне озимую пшеницу сеять? — недоуменно перебил он. — Где такое видано?

— А вот где! — Груня подала ему скрученную трубочкой газету.

Краснопёров читал медленно, вприщур, словно внимательно разглядывал что-то диковинное в руках своих, лицо его становилось все угрюмее, кустистые брови почти сошлись у переносья.

— Ученый, оно, конечно, нет спору, — знающий человек, — после некоторого раздумья проговорил он. — Только природа сибирская скупая, баловаться с собой не дозволяет… И опять-таки, какая от этого выгода, еще никому не известно… Вот, скажем, удобрения разные — тут полный резон, дело проверенное, никаких загадок нету, не то, что с этой стерней. Нам эти фокусы ни к чему! Хоть бы то, что положено, вовремя посеять да вовремя убрать… Ты теперь член правления, должна понимать ответственность, зря колхозным добром нечего разбрасываться…

Груня разбила носком сапога снежную корку; крошась, рассыпались ослепительные голубые хрусталики.

— Я у вас много не прошу, — сдерживая закипавшую в сердце неприязнь, сказала она. — Отведите мне три гектара после жнитва.

Краснопёрое помолчал, скрутил козью ножку, сделал глубокую затяжку так, что провалились щеки.

— Упрямства тебе не занимать, это я знаю, — ответил он и, понизив голос, тихо поинтересовался — Прославиться, что ли, захотелось?

— Это вы про что? — Груня нахмурилась. — Думаете, опозорюсь?

— Экая ты! — Краснопёров скосил в ухмылке угол мясистых губ. — Или на самом деле такая бестолковая, или глаза мне хитростью замазываешь!.. Я о другом тебя спрашиваю; чья, мол, громкая слава тебе покоя не дает?

Наконец она поняла, о чем говорил председатель, и в щеки ей хлынула кровь. Ей даже в голову никогда не приходило такое!

Она стояла, сжав губы, не глядя на председателя, обида и гнев жгли ей глаза. У нее было такое чувство, словно Краснопёров старается уличить ее в чем-то, очернить перед всеми.

— Ты не думай, что я против агротехники, рекордов и прочего, — с улыбкой, наблюдая за смущением Груни, проговорил Краснопёров, — кому хорошая вывеска помешает? Так ты прямо и скажи…

— Кузьма Данилыч, — тихо, с дрожью в голосе приговорила Груня. — Я не для вывески стараюсь!.. Я для колхоза!.. И нечего всех людей на свой аршин мерить!.. Вот! — Кровь отлила от ее лица, и, глядя в сузившиеся глазки председателя, она досказала глухо и вызывающе: — Дадите мне землю или нет?

— Да из-под жнивья ее хоть всю бери! — Краснопёров махнул рукой. — Жалко ее, что ли! — Он бросил окурок, растоптал его, поднялся. — Ну, а пока суть да дело, бросим ученые споры разводить, пойдем инвентарь проверять… До осени еще далеко, может, к тому времени остынешь.

«Не остыну… не остыну… не надейся, не на такую напал!» — мысленно шептала она, шагая за председателем и глядя в его красный затылок.

С этого дня Груне не было передышки в работе, будто кто-то гонял ее по кругу. — Всю посевную Груня со своим звеном не выезжала с поля, похудела, щеки ее ввалились, остро проступили на лице скулы. Но когда она начинала думать о том, что предстоит испытать ей осенью, в глазах словно вспыхивали острые огоньки…

Выросли в лугах стога сена, июль вызванивал косами, стрекотал сенокосилками, дышал тягучим запахом вызревших, сомлевших на солнце ягод и трав, буйствовал на горных склонах яркими, в дикой своей красе альпийскими пионами.

Наливались медовой желтизной хлеба.

Пшеница на Грунином участке выдалась густая, высокая, хоть бросайся по ней вплавь, — собрали по двадцать центнеров с гектара!

И не успела еще отшуметь колхозная страда, как Груня выбрала участок из-под яровых хлебов, шедших по пласту, с наиболее высокой стерней.

Всем звеном уносили с поля солому, очищали его от сорняков.

Как-то под вечер Варвара, поднимавшая зябь в соседнем колхозе, завернула на Грунин участок, притянув на прицепе дисковую борону и дисковую сеялку. Продисковав в два следа крест-накрест бороной, она посеяла пшеницу шахматным способом, как того требовала Груня.

Варвара работала с каким-то остервенением, круто осаживая машину на поворотах. Когда трактористка собралась уезжать, Груня подошла к ней, с тревогой вглядываясь в бледное, осунувшееся лицо, темные, настороженные глаза.

— Спасибо тебе, Варь… — сказала она. — Здорово ты нас выручила! — И, дотронувшись до горячей, опаленной солнцем руки, тихо спросила: — Что с тобой, а?

— Не знаю, как и сказать, — глядя в затянутую вечерней мглой даль, медленно проговорила Варвара. — Вчера… передали мне, будто Жудов поблизости в горах скрывается…

Она неожиданно включила скорость, и трактор, захлебываясь и рыча, рванулся по дороге.

Груня пробежала несколько шагов за машиной, крича: «Постой, Варя, постой!» — потом отстала. Долго был слышен удаляющийся гневный скрежет гусениц. Бедная Варя! Ну что ей скажешь? Ведь такое еще хуже, чем смерть!

Горе и самое ее подтачивало, но за работой Груня не чувствовала гнетущей тяжести, словно опустилось горе на самое дно души, притаилось…

Когда через неделю Груня прибежала в поле я увидела шелковистые ровные всходы озимых, праздничная их яркость обрадовала се и смутила: не переложили ли удобрений? Вынесут ли такие высокие, дружные озими злую сибирскую зиму?

Зима не заставила себя ждать, навалилась гулкими метелями, студеными, обжигающими ветрами.

После больших снегопадов Груня решила провести первое снегозадержание и однажды на восходе солнца отправилась в поле.

Жгуче мерцали снега. Где-то из бадьи со звоном и хрустом лилась в ведро ледяная вода. Дорога, розовая от восхода, бежала за деревню, выгибая на буграх блестящую спину.

У заиндевелых тополей Груню нагнала Варвара.

— Погодь, я тоже с тобой!.. — Она разгорелась от бега и часто дышала.

— Ты что это надумала? А как же я тебе буду трудодни начислять? Ведь не в звене ты?..

— А ничего мне не надо! — Варвара махнула рукой. — День у меня на курсах сегодня свободный. А дома не могу сидеть, будто покойника вынесли…

На мостике Груню поджидали девушки.

— Скорее, командир! Закоченели твои солдаты! — закричала Иринка, прыгая и оглушительно хлопая меховыми рукавицами; жалобно повизгивал под ней настил моста.

Около салазок-розвальней, нагруженных деревянными лопатами, стояла Кланя в дубленом полушубке к белой шапке-ушанке, за красным кушаком торчал топор. Прислонясь сонной к перекладине моста, улыбалась озорноватым выходкам Иринки Фрося.

— Это не то, что вчера под патефон, — выплясывая, говорила Иринка. — Без музыки и кавалера затанцуешь на таком морозище!.. — Она вдруг повалилась боком на салазки, задрыгала ногами. — Я дальше, девоньки, не пойду! Везите меня по очереди. Обморозилась до смерти!.. Никто меня, бедную, не пожалеет, никто с облупленным лицом замуж не возьмет!

— Да будет тебе. Ирка, дурачиться, слезай! — Скупая улыбка на миг осветила Кланино лицо, она с силой дернула салазки и вывалила подругу в снег.

Иринка быстро вскочила, бросилась было на Кланю, затормошила, но тут подоспела Груня.

— Знаешь, командир, — Иринка схватила ее под руку, — я вношу рационализаторское предложение: как придем — вы все возьмитесь за лопаты, а я за костер, ладно? Так мы сохраним наши боевые кадры от простуды, верно?

Даже хмуро молчавшая Варвара не выдержала и улыбалась. «Ой, девки, девки, хорошо вам — ни заботы, ни горя!»

Поле открылось за гребнистыми увалами — белое и широкое, скользили по нему дымные тени облаков, а там, где прорывалось солнце, снега вспыхивали — слепяще, как соляные озера.

На бугре все задержались. Седые гривы сугробов, расчесанных ночным ветром, обвивали сложенные штабелями шиты, за ними белели полузасыпанная снегом избушка полевого стана, крытые тока. Поля лежали, закованные в ледяной обруч горизонта.

— В наступление, девоньки! — сбрасывая лопаты, крикнула Иринка.

— Ты, Кланя, езжай на стан за дровами, — сказала повеселевшая Груня. — Мы с Варварой начнем щиты ставить, а Иринка с Фросей пусть делают кирпичи из снега!

Груня обошла участок, выглядывая слизанные ветром проплешины. Местами всходы были лишь наполовину присыпаны снегом.

Взвалив на спину верхний из штабеля ивняковый щит, Груня понесла его на середину участка. С тихим вздохом оседала под ногами снежная корка. Укрепив шит, Груня пошла за другим. И скоро на оголенных островках поля уже стояло в шахматном порядке несколько щитов.

Лицо Груни горело, к ногам и рукам прилило тепло, увлажнились глаза. А когда она увидела, что девушки тоже работают, не ленясь, сноровисто, с молодой запальчивостью, ей захотелось сделать как можно больше, но в эти минуты владело ею не желание перегнать подруг, похвалиться своим уменьем, а чувство глубокой благодарности к ним за то, что они так же любят свое дело, как и она.

Девушки нарезали из большого сугроба метровые кирпичи, развозили их на салазках по участку, выкладывали десятиметровые стенки, тоже, как щиты, в шахматном порядке. И вот вырастал на поле точно беломраморный фундамент будущего ледяного сказочного дворца. Первый же буран, как известью, затянет и зальет все провалы, и снежные стенки сравняются…

Груня мечтательно улыбнулась в, схватив широкую лопату, проваливаясь в сугробистых наметах, стала сильными и ловкими ударами раскалывать снежные глыбы. Работа эта более тяжелая, чем расстановка щитов, быстро утомляла, снег набивался в валенки, таял, варежки стали мокрыми.

Главное — не останавливаться, не передыхать. Раз, два, три, четыре! Синеют в сугробе трещины. Теперь поддавай снежный кирпич лопатой снизу осторожно, чтобы не поломать, и вот искрящийся кусок на весу.

В сумерки, когда шумные, возбужденные девушки возвращались с поля, ветер уже строгал сугробы и гнал по гребням снежные стружки.

«Ну вот, вовремя поспели! Ночь пометет — и закроет нашу озимку», — успокоенно подумала Груня.

У мостика сна распрощалась с девчатами и Варварой, свернула к своему двору и увидела у ворот свекра, видимо, поджидавшего ее.

— Ну, как у тебя?

— Щиты расставили, батенька… Валов понаделала…

Терентий держался за железное кольцо калитки, точно не хотел впускать Груню в дом.

— От Родиона ничего не получала? — Глаза его пытливо следили за невесткой, и Груня почувствовала, как к сердцу подбирается сосущий холодок.

— Пропал где-то парень — ни слуху, ни духу, — не дожидаясь ответа, проговорил Терентий и вдруг обдал горячим дыханием ее лицо. — Что б там ни случилось, мы завсегда родные тебе, слышь?.. Работай, знай, и в руках себя держи!..

Толкнув ногой калитку, он шагнул во двор. Груня шла за ним, как связанная. Неужели они догадываются? Нет, нет, пока хватит сил, надо молчать!

Груня долго не могла успокоиться и, только когда все в доме заснули, раскрыла газету.

На улице завывала вьюга, и Груня, отрываясь от шелестящих страниц, думала о пшенице: не оголил бы ее ветер, не поломал бы хрупкие всходы… Потом снова читала. Бои шли под Сталинградом. Становилось страшно, что, может быть, в эту минуту кто-то лежал на снегу, обливая его своей кровью. И чудилось Груне — так хотело сердце, — что Родион тоже там, в самом опасном месте, лежит а промерзлом окопе и стреляет, стреляет…

Сон смыл все тревоги, насытил Груню радостью.

…Она забрела с головой в пшеничный разлив и долго вслушивалась в атласный шум хлебов. Колосья цеплялись за волосы, щекотали шею. «Неужели это мы всё вырастили? Неужели это наши руки сделали?» Пшеница кланялась ей в пояс, тянулась к ее ласковым рукам и шумела, шумела: «Твоя… твоя…» Откуда-то появился Родион, сияющий, тихий, ласковый. «Ишь, ты какая у меня мастерица, а я и не знал!» — сказал он, и Груня, смеясь и плача, стала целовать его и проснулась.

За промерзшими окнами скулила незатихающая вьюга, о железную крышу билась голыми ветвями береза…

Никогда еще за всю спою жизнь Груня так не ждала весну, как в этот год. Лишь только стало припекать солнце, она со своим звеном проводила все дни в поле. Еще по снегу сделали первую подкормку, провели задержку талых вод.

Но пшеница не поднималась. Точно размыло озимый клин полой водой. Груня, как больная, бродила по участку. Земля лежала серая, в бурых травяных пятнах и колючей прошлогодней стерне. С тоскливой жадностью выискивала Груня редкие ростки.

«Неужто не встанет? Неужто все кончено?» Глядя на нее, девушки тоже ходили хмурые, и однажды Фрося не выдержала.

— Знаешь что, Грунь, — сказала она, — так мы изведем себя и станем на людей не похожи. Давайте уговоримся неделю сюда не заглядывать, тогда все яснее ясного будет…

Груня согласилась. Но уже через пять дней не вытерпела, чуть свет поднялась и тайком ушла из дому.

Солнце еще было за горами, лишь просачивался в небе розоватый восход.

Груня огородами выбралась за деревню и, обогнув сизый, сквозной лесок у реки, очутилась в открытом поле.

Она шла быстро, но ботинки вязли в густой, липкой грязи. Скоро выбившись из сил, Груня попробовала сойти с черной, расквашенной дороги и пробираться пашней, но земля была топкой, ноги проваливались по колено, Тогда Груня пошла через голый кустарник, по обочине. Дорога, точно черная, дегтярная река, текла в степь и, казалось, не убывала.

Впереди за редким гребешком березовой рощицы лежал заветный участок. Вот от того лысого валуна, что застрял на краю поля, уже будет видать его.

Низко над пашнями летели горластые вороны, было слышно, как крылья со свистом разрезают воздух…

Как только Груня увидела рыжую макушку старого, полуразвалившегося шалаша, она рванулась и побежала.

Гулко стучало сердце. Вот сейчас плеснет в глаза голубоватая пена всходов!

На взгорье Груня остановилась, задохнулась, широко раскрыла глаза. В первое мгновение ей показалось, что по всему участку стелется светло-зеленый дымок озимых, но то были лишь редкие клочки всходов, как оставшиеся после дождя лужицы. Перед ней лежало мертвое поле, все в поблекшей траве, точно в ржавчине.

— Да как же это?.. Что ж это такое? — дрожащими губами шептала Груня.

Будто оглушенная, стояла она на бугре и, не мигая, глядела на эту голую, в нищенских заплатах всходов землю, отказавшую ей в заслуженной радости. У нее все дрожало — ноги, руки, губы. Бессильно опустившись на колени у края поля, она, судорожно всхлипывая, выхватила из земли бледный, почти прозрачный стебелек: жалкий, точно крохотный птенчик, он беспомощно лежал в ладонях.

Слезы застлали ей глаза. Груня присела па теплый бугор, опрокинулась навзничь на высохшие стебли бурьяна и долго лежала так, не вытирая копившихся в глазницах горячих слез. Она жестоко упрекала себя за то, что слишком поспешно взялась за новый опыт, не разузнав всего как следует. Но в чем же она ошиблась? Где не доглядела?

Солнце выкатилось из-за горы, золотя верхушки леса, застенчиво розовело небо, подрумянивая в низине лужицы.

Груня перестала плакать, лежала, опустошенная и тихая, бездумно глядя в небо.

Крались по степи тени облаков, окунались в прозрачную голубизну ласточки, дрожала у самой щеки сухая былинка.

Вздохнув, Груня села и медленным взглядом обвела поле. Все было так, надеяться было не на что.

И вдруг она вскочила. А как же выстояли вот эти упрямо колышущиеся на слабом ветру изумрудные ростки?! Значит, могла выжить и вся пшеница? Значит, они серьезно в чем-то ошиблись? В чем?

Ока ласкала взглядом одинокие щетинившиеся островки всходов, и в душе ее тоже словно прорастали зеленя.

Выходит, не зря старались, не все еще потеряно! Ей не будет стыдно глядеть а глаза девчатам, Ракитину, Новопашину, всем.

Груня неторопливо обежала участок.

«Раз выжили — надо им помочь, — думала она, любуясь светло-зеленой зыбью редких всходов. — Съезжу за удобрениями, подкормим — и пусть тянутся к солнышку…»

Теперь Груня готова была начать все сызнова.

Она поправила сбившийся платок и зашагала в деревню.

Земля лениво нежила под солнцем сильное, смуглое свое тело и ждала жадного прикосновения человеческих рук.

Дома, не заговаривая ни с кем, Груня прошла в горенку, села к столу, быстро исписала несколько листков, вложила их вместе с бледным ростком в конверт и написала адрес: «Москва. Академику Лысенко».

 

Глава восьмая

Под вечер, привязав лошадь у палисада, Груня забежала на станцию, надеясь встретить кого-нибудь из односельчан, и на платформе заметила по-городскому одетых мальчиков и девочек. Они сидели на узлах и баульчиках и грызли сочные морковки, которыми одарила их сердобольная колхозница.

— Чьи это такие? — спросила Груня.

— Сироты горемычные, — полуоборотясь, ответила ей сгорбленная, темнолицая старуха, повязанная черным платком.

— А куда их, бабушка?

— Сказывали, в Горском районе будут определять в приютский дом, абы как… — Старуха помолчала, скорбно сжав большие суровые губы, и подняла на Груню осуждающие глаза. — Где их только нету ноне… Как семянки горькие, война проклятущая по всему белу свету разбросала…

У набухших век ее вызрели слезы, казалось, вот-вот скатятся по морщинистым щекам, но старуха пристально, не мигая, смотрела поверх ребячьих голов, и словно ветер высушил ее глаза, сковал их льдистым, гневным блеском.

Груня протискалась поближе к ребятишкам.

«Ну чем бы им помочь? Чем? — захлестнутая жалостью, думала она. — Родненькие мои… Ведь вам ровно дела нет до того, что случилось в вашей жизни. Несмышленыши…»

На платформе было ветрено, морщинились мутные лужи, в станционном скверике еще серели остатки грязного снега. Ребятишки совали в карманы курточек посиневшие кулачки и, толкаясь, смеясь, что-то громко кричали друг другу.

Их увлекала шумная станционная толчея, сиплые гудки паровозов, блестящие рельсы, огоньки светофоров, медный позеленевший колокол, который пел, когда они запускали в него камешками.

Груня не сразу заметила стоявшего в сторонке большелобого мальчугана лет четырех. На нем была черная матросская куртка с бронзовыми пуговицами, брюки-клеш, наползавшие на стоптанные ботинки; большая клетчатая кепка, надетая козырьком к затылку, наполовину прикрывала покрасневшие уши.

Груня подошла к нему, и он рывком поднял голову.

«Мамоньки! — чуть было не вскрикнула она. — До чего на Родю похож!»

У мальчика было широкоскулое лицо с глубокими темно-карими глазами, мягко-круглый подбородок, разделенный нежной, будто вдавленной пальцем ямочкой.

— Ты чей? — спросила она, не в силах унять дрожь в голосе.

— А ты чия?

Едва услышав голос мальчика, Груня задохнулась от волнения и вдруг притянула его за плечи. Он не вырывался. Она ласкала глазами его лицо, отыскивая в нем неуловимо родные черточки, изумляясь и радуясь тому, что всем своим неоформившимся обликом мальчик разительно напоминал ей Родиона.

— Как зовут-то тебя? — опомнясь, спросила Груня.

— А тебя как? — с задорной настойчивостью повторил мальчик, и она рассмеялась.

— Да ты чего чудной такой, а? — Она торопливо рылась в своих карманах, но ничего не находила. — Груней меня зовут… Из деревни я, в колхозе живу…

— А меня Павлик… Мы из города приехали вон с той тетей… Папка на фронте, а мама… — Мальчик замялся, низко опустил голову и досказал шепотом: — Нету мамы…

Груня прижала мальчика к себе. Он притих у ее плеча и дышал теплом ей в щеку.

— А это у тебя чего? Кнут? А ты что, на коне ездишь? Дай, — он дернул за кнутовище, которое Груня держала подмышкой, и она расслабила руку.

— Бери!

— Насовсем?

Груня улыбнулась:

— Бери насовсем.

Мальчик схватил кнут, бросился к своим товарищам, но вернулся. Он доверчиво подходил к Груне, мигая светлыми ресницами.

— Тетя, — он просяще заглянул в ее глаза, — а ты придешь еще?

— Приду.

Она смотрела вслед, едва сдерживаясь, чтобы не побежать за ним, чувствуя, как теплеют ее веки.

Станцию затягивали синие сумерки. В заезжей Груня задала коню корм и легла на отведенную ей в общей комнате койку.

Не спалось. Мешали непривычные шорохи чужой, необжитой избы. Мигала под потолком тусклая электрическая лампочка, скрипуче, как полоз на снегу, пел за стекой самовар, из полутемного угла доносился смешливый шепоток, словно пробивался сквозь бурелом и каменья невидимый ручей.

Груня думала о посевной, об уцелевших островках озимой, которую надо было подкормить теперь добытым удобрением, но странна, мысли эти сейчас мало волновали ее.

Заслоняя все заботы и тревоги, вставал перед ней кареглазый мальчик и спрашивал: «Тетя, а ты придешь еще?»

«Озорной какой… И кепку зачем-то задом наперед надел», — она улыбнулась, боясь сознаться себе, что такой баловной, непоседливый он еще больше ей по душе.

«Измаешься тут за ночь, — решила вдруг Груня, — поеду домой».

Она быстро собралась и вышла во двор. Лошадь, стоявшая под навесом, покорно потянулась за ней, задевая копытами смутно белевшие на земле оглобли.

От улицы повеяло дремотным покоем, лишь жалобно крикнул где-то колодезный журавль, и снова стало тихо. Красными углями в окнах изб тлели огни; тянуло горьковатым дымком.

В полях было пустынно и тихо. Приподнимаясь в телеге, Груня не отрывала глаз от сверкающей, как монисто, нитки станционных огней. Они то взлетали, путаясь в оголенных ветлах рощицы, то пропадали, заслоненные бугром, и тогда возникала в небе зыбкая белесая муть, похожая на отсвет далекого степного пожара.

«Напрасно, поди, всполошилась», — думала она, провожая взглядом последние бусинки, пока тьма не раздавила их.

Мысль о мальчике согревала Груню, торопила в деревню, и она не чувствовала себя такой одинокой и осиротевшей, как прежде.

Как чугунная, гудела под телегой подмерзшая к ночи дорога, булькала железная уздечка, шагали вдоль обочины телеграфные столбы, соединенные паутиной поющих проводов. Груня погоняла лошадь. И мысли ее, то радостные, то беспокойные, как эти нывшие в ночи провода, не давали ей покоя.

На рассвете дорога свернула в бор; в глубине его, рассекая поляны и чащи на пестрые лохмотья, заметались золотые лучи. Сочилась сквозь голые ветки синева неба, светлела за сосенками березовая, атласно-белая опушка.

За поворотом полыхнуло в глаза Груне слепящее, в солнечных светляках озеро.

У берега, вдавив в желтый песок колени, точно молясь на взошедшее солнце, пил воду здоровенный мужчина, медленно черпая ее пригоршнями. Груня видела его лохматую рыжую голову, серую, как еловый пенек; шею, вросшую в покатые плечи. Грязная, обветшалая рубаха, растянутая могучими лопатками, казалось, вот-вот расползется. Желтые разбитые сапоги щерились отставшими подошвами.

Услышав тарахтенье телеги, человек оторвался от воды и метнулся в кусты, оставив на влажном песке рыжие вмятины следов.

«Да ведь это Силантий Жудов!» — подумала Груня, и колючий озноб сковал ее спину. Не успела она опомниться, как Силантий выскочил вперед на дорогу.

Груня невольно потянула вожжи, и лошадь стала.

Жудов двигался навстречу вихляющим шагом, быстро и жадно озираясь по сторонам. Не дойдя нескольких шагов до телеги, он перепрыгнул через канаву и остановился около молодой осинки, обняв тонкий ствол заскорузлой рукой. Мутные, блуждающие глаза его следили за каждым движением Груни. Ворот когда-то розовой, теперь выцветшей рубахи был оторван, с медной свалявшейся бороды срывались светлые капля и падали на заросшую волосами грудь.

— Не признаешь, товарищ Васильцова? — глуховато спросил Жудов, чуть разжимая рот и обнаруживая темный провал в верхнем ряду зубов. — Или на собрании постановили не признавать?..

Вид этого одичалого, заклеймившего себя перед всеми человека внушил Груне невольный ужас. С нескрываемой ненавистью и презрением смотрела она на измятое, в ржавчине щетины лицо, и чувство гадливости боролась в ней с желанием ударить наотмашь по этим наглым голубым глазам. Как он смеет так спокойно глядеть на нее, на эту осинку, которую он обнимал, на траву, примятую грязными сапожищами?..

— Нет… Приз-наю, — пересиливая себя, тихо сказала она, не спуская с Жудова настороженных глаз. — Ты у нас один такой оказался…

Лицо Силантия как-то отяжелело, глаза уползли в глубокое надбровье, поблескивали холодно и недобро.

— Что ж Варвара?

Он переступил с ноги на ногу, треснула под сапогом сухая веточка.

— Ничего, живет…

— Одна?

— Зачем одна? С ребятами, с колхозом…

Ей стоило больших усилий отвечать ему, глухая ярость и омерзение душили ее, и, точно угадав ее состояние, Жудов шагнул к телеге, облокотился на край и вздернул жесткие брови.

— Поди, брезгуешь мной, а? Не бойсь, моя грязь и тебе не пристанет…

Груня проглотила слюну и, чувствуя, как тяжело бьется сердце, подалась чуть вперед.

— Ты!.. Шкура!.. Счастье твое, что ты на моем пути попался, не совладать мне с тобой!.. А то б живым не ушел, гад ползучий!..

Жудов отшатнулся, в глазах его плеснулся страх. Он как-то сжался весь, втянул голову в плечи, воровато огляделся.

— За что ты меня так, а? — хрипловато выдохнул он. — Али я тебе на горло наступил?

— Ты на душу нам всем наступил, — зло, сквозь зубы выдавила она, — всю деревню позором своим покрыл!..

Он рванулся от телеги через канаву и снова стал около осинки, уцепился за нее рукой, глядел, насупясь, угрюмо и хищно.

— Все мы на ногах да на грехах живем… — шаря рукой по груди, проговорил он. — Хлебца нет у тебя? — Лицо его сразу размякло, заискивающая улыбка коверкала губы. — Вторую неделю во рту не держал, все больше кореньями питаюсь… — Он опять шагнул к обочине дороги, просяще и жадно глядя на нее.

— Нету у меня для тебя ничего, — раздельно и тихо выговорила Груня и понизила голос до шепота: — Родион мой голову сложил, а я… а я буду тебя хлебом кормить?.. Землю вон ешь, камни грызи, сдохни, чтоб имени твоего не знать! — Она вскочила на ноги в телеге и крикнула: — А ну, уйди с дороги! — и что есть силы хлестнула вожжами лошадь.

Телега рванулась. Ослепленная яростью, задыхаясь, Груня гнала лошадь.

Телегу бросало на ухабах, и точно валились в стороны встречные березки. Нечем было дышать, звенело в ушах, жгло в груди, словно насыпали туда раскаленных углей.

— Ах ты, шкура!.. Ах ты, предатель!.. — шептала она и вдруг рухнула на колени, упала головой в ворох соломы, закричала надрывно, стонущее: — Родя!.. Роденька мой!..

В ближайшей деревне она остановила лошадь у сельсовета. Выслушав ее, председатель сразу схватился за трубку телефона. Груня немного постояла, вышла…

Измученная волнением, она прилегла на охапку соломы, скупое весеннее солнце пригрело ей спину, и скоро словно кто-то забаюкал ее на мягких руках…

Солнце уже высоко стояло над степью, когда Груня проснулась.

Полосатое рядно степи стало сворачиваться, потянулись рыжие увалы, холмы все круче взбирались в небо, и скоро услышала Груня привычную с детства воркотню реки. Она бушевала за глянцевым красноталом, бросая хлопья пены на мокрые лысины камней.

И хотя до деревни было еще далеко, шум реки напоминал Груне, что она скоро будет дома.

Деревня открылась вечером, мигая сквозь темные груды листвы десятками электрических огней. Глухо, как под землей, роптала река, в шуме ее растворялись крики баб, загонявших скотину по дворам, лай собак, скрип колодцев.

Груня въехала в улицу, и ноздри защипал едкий дымок: кто-то разжигал на крылечке сосновыми шишками самовар.

Из темного проулка, посвистывая, выбежал на дорогу мальчишка; в приплясывающей его походке показалось Груне что-то знакомое, и она негромко окликнула:

— Зорька, это ты?

Оборвав свист, паренек бросил на землю цигарку, раздавил сапогом светлячок окурка и, когда Груня поравнялась с ним, пружинисто вскочил в телегу.

— Вот погоди, я скажу бате, — строго сказала она.

Они окунулись в полосу света, упавшую из окна на дорогу. По-цыгански смуглое лицо молодого деверя таило столько наивного притворства, что Груня чуть не рассмеялась.

— Это ты насчет чего? — спросил Зорька. — Тятя сам сколько раз видел, что я курю… Подумаешь!.. Он даже мне собирался деньги на табак дать…

— Наверно, в тот раз, когда вожжами тебя потчевал? — весело поинтересовалась Груня.

— Когда это было? — пожал плечами Зорька, — Что-то не припомню! Приснилось это тебе в дороге! Не вздумай ребятам рассказать про эту чепуховину — тебя же и засмеют, разве кто поверит? — И как ни в чем не бывало он быстро перевел разговор на другое, словно поведал тайну, которую долго вынашивал: — Слышь, я хочу тебе помочь! Не смейся, я всерьез! Сегодня свою гвардию собирал. Со всей деревни для твоего участка золу стаскаем. Ребята клятву дали. Не веришь?

Груня улыбнулась: ей была приятна эта забота бескорыстно преданного ей деверя, вожака всех деревенских мальчишек.

— Мы это ловко сделаем, не придерешься! — хвастливо заявил Зорька. — А если кому и накостыляют по шее, ты тут ни при чем. В хорошем деле без риска нельзя!..

У ворот он взял из ее рук вожжи.

— Иди, я отведу на конюшню сам. — И когда Груня двинулась к калитке, тихо, с оттенком наигранного равнодушия в голосе попросил: — Ты насчет курева-то не говори тяте. А то ведь на него как найдет: один раз мимо ушей пропустит, а иной раз шкуру спустит… Он ведь разницы в этом не понимает!

Неизвестно чему радуясь, Груня поднялась на крылечко.

Тепло избы обласкало ее. Белые, как яичная скорлупа, стены, облитые светом большой электрической лампочки, заставили на мгновение зажмуриться.

По избе не спеша ходила свекровь, стучала ухватом у шестка. На затылке ее, как у девочки, торчали куцые косички с красными лоскутиками на концах вместо ленточек.

Пахло разогретой сосновой стружкой, пенившейся вокруг верстака, у которого стоял Терентий, выпустив на рубаху светлую бороду. В его седых кудрях на голове и прядях бороды блестящими сосульками висели стружки.

— С приездом, — он кивнул, отвечая на приветствие невестки. — Чем порадуешь?

— Не зря съездила, батенька… Привезла удобрение!..

— Не перехватили? — азартно вскричал старик. — Вот и ладно! Иные ждут, когда им на золоченом блюде принесут добро всякое да еще в рот положат… Эдак, эдак… Оно известно: боевым само все в руки идет, а у беззаботных все сквозь пальцы…

— Недаром нашего разлюбезного Кузьму Данилыча не беззаботным считают, а передовым в районе, — тихо заметила Маланья и словно слизала языком улыбку, готовую появиться на тонких бескровных губах.

— Передовой-то он передовой, да бестолковый! — загорячился старик. — Спотыкается больно часто без Гордея Ильича Парторг ведь у нас хоть куда! При нем как-то больше порядка было!

— Будет тебе, Тереша, — сказала Маланья. — Чего ты, право слово, разволновался? — Она тихонько дотронулась до жилистой руки мужа, склонилась, ища глазами его взгляд, но Терентий отвел глаза и, насупившись, стал шаркать рубанком по доске.

Шипя, змеисто извиваясь, поползли с верстака стружки.

— Садись, наголодалась, поди, за дорогу, — позвала Груню Маланья.

Свекровь всегда удивляла Груню редкой в ее годы подвижностью, сноровкой, ненасытной любовью к работе. Вместо со всеми колхозницами она выезжала в страду на поле, не отставая от молодых, вязала, жала, дотемна не разгибая спины, а дома, едва успевали все в семье умыться и переодетая в чистое, как уже шипело на большой сковороде сало, дымилась в чугунке пшенная каша, и Маланья несла к столу накрытые полотенцем теплые блины. «Ты у нас, мать, десятирукая, что ли?» — шутливо спрашивал Терентий и ласкал узкие плечи жены любовным взглядом. Она не отвечала, присматривая за всеми, наполняя опустевшие чашки, подрезая ломти свежего хлеба.

Сколько раз Груня пыталась помогать свекрови, но Маланья мягко и настойчиво отводила ее от домашних забот. «Пользуйся судьбой, пока я жива и здорова, — говорила она, — еще на твой век хватит, наработаешься».

В избе у нее всегда было опрятно: стены часто подбеливались, висели на окнах натянутые гармошкой белые шторки, на подоконниках стояли оранжевые горшочки с цветами, крашеный пол пеленали пестрые домотканые половички.

Приготовив ужин, Маланья опустилась на табуретку, сложив на переднике свои маленькие, почти детские руки, и залюбовалась невесткой.

Как слабый отблеск пламени, лежал на лице Груни нежный загар. Она сняла с головы платок, и каштановые косы соскользнули ей на колени.

Груня наклонилась к блюдечку с чаем, на лицо ее упал золотистый блик, озарил зеленоватую, ключевую чистоту ее глаз, затененных густыми ресницами.

С материнской нежностью вглядывалась Маланья в милое, раскрасневшееся лицо невестки и не решалась начать давно обдуманный разговор, боясь потревожить ее нечаянным упреком.

Груня подняла глаза.

— Что, маманя?

— Ничего, так я… ешь, ешь, — пробормотала Маланья и оглянулась на мужа.

Терентий, покачиваясь над доской, снимал с нее тонкую, шелестящую вязь стружек.

— Брось ты, Грунюшка, опыты эти самые, — зашептала Маланья. — Брось! Что тебе, больше всех надо, что лм? Ну, что тебе в них, в опытах-то? Какая сладость?.. Одно беспокойство… Растила бы одну яровую — и ладно!.. А тут извелась, думаючи обо всем!.. Брось!..

Рубанок перестал скользить по доске, звякнуло отставленное невесткой блюдечко. Лицо ее посуровело, выцвел на щеках румянец, проступили побледневшие углы скул, упрямо выдался подбородок. Такую быструю перемену в лице невестки Маланья замечала всегда, когда Груня была чем-нибудь обижена.

— Это ты чему, мать, учишь Аграфену, а? — гневным шепотком начал Терентий, точно ворот рубахи туго стянул ему шею и он задыхался. — Хочешь, чтобы она на тех была похожа, кто дальше своего носа не видит?

Хлопнула дверь, и в избу вбежал Зорька. Серые влажные глаза его встретили испытующий взгляд отца, он шмыгнул носом и отвернулся.

— Опять насквозь прокоптился? — спросил Терентий, сдвигая седые навесы бровей. — Ох, доберусь я до тебя, парень! Не посмотрю, что женихаешься…

— Да что вы, тятя! — Недоумение, выразившееся на липе Зорьки, было так неподдельно, что даже сидящая у стола мать выжала на свои тонкие губы невольную улыбку. — Я с того разу, как вы мне внушение сделали, в рот не беру, с одного запаха тошнит…

— Не скоморошничай! — сердито оборвал его отец. — И в кого ты у нас пошел, ума не приложу! Все у тебя не как у людей — шиворот-навыворот, Вертишься, как карусель на ярмарке… Отвел коня?

— Да! — Зорька мотнул курчавой головой. — Чуть не забыл: куда ты, Грунь, кнут девала? Конюх здорово ругался. На вас, кричит, не напасешься! Уж я ему так и этак, ничего не слушает!..

— Кнут? — На гладкий лоб Груни набежала легкая рябь морщинок. — Парнишке одному на станции отдала. — Она заметила настороженное лицо Маланьи и решительно досказала: — С лица — вылитый Родя… К себе хочу забрать! — Мальчик опять, как живой, встал перед ее глазами, и она вздохнула: — Усыновить хочу!..

Тягуче скрипнула табуретка, на которой сидела свекровь.

— Что ты, Грунюшка! — охнула Маланья, тревожно вглядываясь в лицо невестки. — Чего это ты затеяла, милая? Придет Родя — свои будут… Со своими еще наплачешься и нарадуешься досыта.

«Не знаешь ты, мамонька, что нет его у нас!» — чуть не закричала Груня, но стиснула зубы, утопила в себе крик. А в душе по-прежнему, как кровь, стучало: «Не придет мой Роденька, не придет!»

— Постой, мать! — Терентий вышел из-за верстака и сел рядом с женой. — Не такой Аграфена человек, чтобы ни с того ни с сего на такое дело решаться… Тут одного ума мало…

Он давно уже замечал, что с невесткой творилось что-то неладное. Простое житейское чутье подсказывало ему сейчас, что отговаривать Груню не стоит.

— Как знаешь, невестушка, — крепко обняв плечи жены, словно боясь, что Маланья может помешать ему, раздумчиво проговорил Терентий. — Мы тебя не связываем… Один человек нам не в тягость. Забот будет больше — так оно, может, к лучшему. Когда их меньше, то и сердце неспокойно, а навалится поболе, глядишь, радости прибавилось.

— А что Родя скажет? — робко возразила было Маланья.

Но старик прижал ее голову к пышной своей бороде и тихо сказал:

— Поймет… Горе его, наверно, прокалило…

Зорька стоял посреди избы.

— Сколь годов-то ему? — не глядя ни на кого, спросил он.

— Лет пять, не боле, — ответила Груня.

Зорька свистнул.

— Только, чур, в няньки меня не определять!

Суровая настороженность исчезла с лица Груни, она не сдержала улыбки, и на щеки ее опять, как отблеск пламени, пробился легкий румянец.

 

Глава девятая

На рассвете Груня вышла из дому Дорога опоясывала склон горы и уводила Груню все дальше от деревни, и вскоре напоминали о ней только синеватая пряжка дымков, сучившаяся в небо, да тяжелый бег реки, бросавшей на пороги свои белые лапы.

С той минуты, как Груня поняла, что не может смириться с безвестной судьбой мальчика, чувство какого-то обновления не покидало ее. Она вспомнила, как сама росла сиротой, и хотя мир был не без добрых людей, ей всегда не хватало материнской, целебной ласки. Она чувствовала, что, усыновив мальчика, не будет одинока. И лишь слабо ворохнувшаяся мысль о том, что ребенка трудно воспитать без отца, смутила ее. Но разве могла она о ком-нибудь думать, когда сердце ее по-прежнему не уставало ждать Родиона?

Впереди, по висячему мостику, гулко, как по днищу пустой бочки, застучали копыта коня, вот он вспыхнул среди оголенных кустов, рыжий, лоснящийся на солнце, рысью вынес всадника на дорогу.

Узнав в верховом секретаря райкома комсомола, Груня в нерешительности остановилась, хотела было свернуть в кусты и идти по тропинке, но Ракитин уже махал ей рукой.

«Неужели я вправду приглянулась ему?» Синие, хмелеющие при виде ее глаза Ракитина всегда будили в Груне тревожную робость.

Опустив голову, краснея, она пошла ему навстречу. Ракитин спешился, в лад неторопливым его шагам чуть слышно позвякивала уздечка.

— Груня… Здравствуйте! — сказал он, придыхая, будто бежал к ней издалека. В голосе его было столько невысказанной радости, что она сразу не решилась посмотреть в лицо Ракитина — Еду вот сейчас и думаю, а вдруг вы повстречаетесь? И как угадал… Куда это вы?

Она скользнула взглядом по пыльным сапогам, темно-синим полугалифе и гимнастерке, по девичье-белому лицу с беспокойным румянцем на скулах. От обветренных, сухих губ его, казалось, веяло жаром.

Он запустил пальцы в спутанные черные, как будто влажные, волосы и рывком отвел их назад.

— В район, — шепотом сказала она.

— Я немного провожу вас — Он шел рядом, не отрывал глаз от ее лица. — Большие дела там, в районе? Может быть, я помогу?..

Не поднимая головы, она рассказала ему о мальчике. Но Ракитин, казалось, ничего не понимал, он только смотрел на нее и улыбался.

— Да, да, их привезли вчера вечером на машине… Замечательные такие мальчишки!.. Да постойте, Груня, чего мы так торопимся? Разве кто гонит нас?

Они остановились у мостика. Шумела река; по серым валунам ползли дымчатые тени от громоздящихся на кручах сосен.

— Послушайте… Груня, — он хотел взять ее за руку, но она покраснела и неловко, совсем по-детски, спрятала руку за спину. — Я давно хотел спросить… Скажите, ничего нет от Родиона?

— Зачем вы это спрашиваете? — Она все еще не могла смотреть в его лицо и, облокотившись на перила, глядела на пенный, клубящийся поток.

Ракитину хотелось бережно обнять ее за плечи, повернуть лицом к себе, но, боясь обидеть молодую женщину, он не решался сделать это.

— Ничего я о нем не знаю, ничего… — Груня покачала головой и, словно это стоило ей больших усилий, оторвалась от перил. — Я пойду…

Когда она начала подниматься в гору, он бросил в седло свое тело, окликнул:

— Груня, постойте!..

Она обернулась, ждала. Сдерживая горячившегося коня, он проговорил, задыхаясь, с мягкой хрипотцой в голосе:

— Если что надо будет, приходите, Груня!.. Я все для вас сделаю!.. Слышите? Все сделаю!

Она подняла на него зеленоватые, ясные, как ключевая вода, глаза и, не отвечая, пошла в гору. Позади, удаляясь, долго и глухо стучали копыта.

«А ведь не легко, поди, ему?» — подумала Груня и вдруг побежала с пригорка по тропинке, не чувствуя хлещущих по рукам веток.

В ложбинке она передохнула, опустилась на колени перед ручьем, ополоснула пылающее лицо. «Гуль-гуль-гуль», — беспечно пела у ее ног вода, посвистывали в кустах пичуги, винным запахом тянуло от прелой, прошлогодней травы. Лес вздыхал над головой, как большой усталый человек.

Груня немного посидела на теплом от солнца камне, прислушиваясь к картавому говорку ручья, потом не спеша поднялась и пошла.

В детском доме ее встретила приветливая женщина в белом халате. Она подробно расспрашивала Груню о ее семье, покачивая седенькой головой:

— Да, да, милая, я верю вам, верю… У нас так часто бывает… Являются и говорят, что ребенок пришелся по сердцу. Его ведь притворной лаской не привлечешь. Верно я говорю? Ну вот и славно, вот и чудесно!

Она перелистала толстую книгу и нашла нужную страницу. Здесь умещались скупые сведения о жизни мальчика: мать погибла при бомбежке, отец — летчик — разыскал сына в Барнаульском доме малютки, но повидаться с ним ему не удалось: самолет его был сбит над Волгой.

— Вот и все. — Заведующая тронула Груню за руку. — Надевайте халат… Пойдем посмотрим, что делает ваш сын…

Они вышли на большую солнечную веранду. Сад за стеклами, казалось, был полон птичьего щебета и гомона; мелькали в аллеях разноцветные детские пальтишки, свитеры. На площадке под алой шляпкой огромного мухомора сгрудились белые низенькие столики, за голубым барьерчиком малыши насыпали лопаточками песок в ведерки, вдалеке, как большие пресс-папье, лениво колыхались качалки, облепленные визжащими ребятишками.

«Да разве он пойдет со мной от такой жизни, — тоскливо подумала Груня, — его отсюда ничем не уманишь».

— Идите к Павлику одна, — сказала заведующая, — он на лужайке.

На песчаную дорожку падали жидкие утренние тени от набухающих почками веток, у Груни пестрило в глазах, и, выйдя на поляну, она не сразу нашла среди игравших мальчиков Павлика. Он сидел верхом на деревянном коне, что-то кричал, размахивая кнутом. Матросская куртка его была распахнута, кепка козырьком съехала на ухо.

Груня стала в сторонке, смотрела на разгоряченное лицо мальчика и не решалась позвать его. Не уйти ли ей незамеченной: ему так хорошо здесь!

Но Павлик заметил ее и кубарем скатился с коня, бросился к Груне.

— Приехала! — кричал он. — Приехала! А я думал, обманешь!

— Зачем же обманывать? — Она погладила его льняные волосы. — Ведь я же слово тебе дала. Помнишь?

— Помню! А ты ко мне приехала? В гости?

Их окружили шумливые ребятишки, с любопытством и ожиданием поглядывая на незнакомую тетю в белом халате.

— Нет, не в гости. — То, что Груне представлялось трудным, высказалось просто и легко: — Хочешь, я тебя в деревню возьму?

— Насовсем-насовсем? — мальчик прищурился.

— Ну конечно…

— А папа? — В лице Павлика появилась недетская настороженность. — А когда папа приедет, ты его тоже к себе возьмешь?

— Возьму.

— Ну, тогда я хочу, — мальчик облегченно вздохнул и схватил Груню за руку. — Айда! Только постой, я кнут заберу!

А за селом он еще долго оглядывался на большой белый дом в саду. Дорога круто легла в гору, и Груня спросила:

— Устал, Павлик?

— Нет, я сильный! Во, пощупай! — согнув в локте руку, он дотронулся до небольшой выпуклости мускулов.

Груня ласково усмехнулась: все ей нравилось в мальчугане — и его наивная лихость, и живые, пытливые глаза, и нежная вдавлинка на подбородке.

В лесу, как в прозрачном аквариуме, золотыми рыбками лежали прошлогодние листья. Павлик убегал вперед, прятался за кусты и, подкараулив, яростно наскакивал на Груню:

— Сдавайся, тетя! Я беру тебя в плен!

— Бери, бери! — Груня смеялась. — Смотри не устань!

— И не подумаю даже уставать. Жарко только! — Мальчик поглядел на серую холстину дороги, тянувшуюся с бугра на бугор. — А далеко еще? Вот туда дойдем, где березка, и там уже будет видать?

— Нет, Павлик, полезай-ка лучше ко мне на горбушку, отдохни. А потом опять пойдешь сам…

Она присела у бугорка, Павлик забрался ей на спину и обхватил руками шею. Мальчик был тяжелый, но ей казалось, что она сможет идти так до самой деревни. Скоро руки Павлика ослабли, он ткнулся носом в ее затылок и тепло задышал.

Глубокая нежность к отяжелевшему вдруг на спине ребенку охватила Груню, и чувство неизъяснимой радости наполнило все ее существо.

Она шла и улыбалась, осторожно ступая по земле, боясь споткнуться и разбудить малыша, потом тихонько переложила мальчика на руки и так, изредка присаживаясь и отдыхая, к полудню вышла па взгорье.

Далеко внизу, на широкой ладони распадка, лежала ее деревня.

Груня спустилась с горы и вошла в улицу. Ослепляя, брызнуло из окон солнце. Она шла вдоль заборов, стараясь прикрыть мальчика короткой тенью.

Навстречу из переулка вышла, поскрипывая ведрами на коромысле, Фрося в белой кофточке и темной юбке.

— Груня, погоди чуток, я зачерпну воды…

У колодца, сгоняв в гулкую пустоту бадью, она приняла на плечи коромысло с полными ведрами и, посмеиваясь, сверкая зубами, перешла впереди Груни дорогу.

— Чтоб счастье ему всегда светило, правда? — тихо сказала она, и в голосе ее послышалась Груне затаенная нежность. — Даве мне Маланья про все сказала… Приберусь, выкупаю детишек и, может, приду.

Она нагнулась над спящим мальчиком, любуясь:

— Ишь, богатырь какой!..

Тропинка увела Фросю к новой, с резными наличинками избе, в окна которой стучали ладошками ребятишки.

«Трое не своих, и то ничего», — подумала Груня.

До самого дома провожали ее любопытные взгляды из окон. Шедший навстречу старик снял картуз, и она молча кивнула ему.

У крылечка Груню поджидала Маланья. Взглянув в разрумянившееся лицо мальчика, она перекрестила его, шепча что-то про себя, и, открывая дверь в избу, вздохнула:

— Как две капли воды — маленький Родион, бывает же такое, господи…

Едва голова Павлика коснулась подушки, как он открыл глаза и с минуту растерянно осматривал всех — строгое, бородатое лицо Терентия, спокойно улыбчивую Маланью, озорно подмигивающего Зорьку — и, лишь отыскав Груню, несмело спросил;

— Это твой дедушка? А бабушка тоже наша? А зачем вон тот мигает?

— Все наши, паря, все свои, — процеживая сквозь пальцы светлый ковыль бороды, пробасил Терентий. — Домой пришел, известно, вся семья родная…

Не успел мальчик оглядеться, как в избу набились ребятишки, подошли соседки, приплелся, опираясь на суковатую палку, глуховатый дед Харитон. Он поздоровался со всеми, порылся в карманах и, вытащив завернутый в чистую тряпицу кусок сахару, поманил Павлика темным, корявым пальцем. Мальчик оглянулся на Груню, та кивнула ему, и он принял подарок.

— Спасибо, дедушка.

— Ась? — старик приложил согнутую ладонь к волосатому уху. — Чего баишь?

— Спасибо, дедушка! — краснея, крикнул Павлик.

— А-а, расти большой! — Харитон шагнул к Терентию, натужно засипел: — В наше-то время, сват, от своих не знали как избавиться, а тут…

— Чего хорошего бы вспомнил, а старое, что ж, оно сплыло. — Терентий дернул деда за рукав, с опаской поглядев на мальчика.

— Да, ноне жизнь не шагом идет, а рысью, — пристраиваясь на лавку, мигал странно белыми, будто выцветшими глазами Харитон. — Ефросинья-то наша послала в школу внучонка меньшого — востро парень учится. Вслух зачнет читать крепко, с понятием, не иначе именитое жалованье будет получать. Стыдобушка берет разговаривать с ним… Ну что я, пень с глазами, дымлюсь с утра до вечера, а толку никакого…

Надев за печкой нарядную розовую кофту, Груня проворно ходила по избе, приглашая гостей в передний угол, расставляла на столе чашки, стаканы, до слез в глазах раздувала самовар, пока он не запел.

«Гостей учуял, — подумала она, — Ишь, распелся на всю избу, ровно праздник сегодня!»

Она посматривала на Павлика, которого обступили ребятишки, и боялась одного: как бы кто из женщин не начал жалеть мальчика или случайной обмолвкой не потревожил того душевного мира, который он сразу обрел в семье.

Когда на пороге избы показались Иринка и Кланя а новеньких серых шинелях, с лихо посаженными на стриженых головах зелеными пилотками, Груня вскочила.

— Девчата, родненькие! — удивленно вскрикнула она. — Куда это вы?

— На фронт, командир, на фронт! — радостно ответила Кланя. — Дождались-таки своего часу!

Груня схватила подружек за руки, потом обняла за плечи, и они так постояли втроем в обнимку посредине избы.

— Когда же вы успели?

— Долго ли нам? — Иринка задорно и горделиво вскинула голову. — Пока ты ездила за удобрением, нам с Кланькой повестки прислали. Мы сразу в район, обрядились во все новенькое и вчера ночью домой явились — попрощаться. Тебя сегодня с утра ждем…

— Да как же это вы так быстро!.. — бормотала Груня; недавняя радость мешалась в ней с внезапно прихлынувшей печалью. — Тяжело мне без вас будет…

— А ты разве будешь одна? — картаво затараторила Иринка и погрозила пальцем. — Знаем мы тебя! Завтра же нам замену найдешь и в новое дело втравишься — такой уж у тебя характер!..

— Да, наверно, сидеть сложа руки не придется, — задумчиво согласилась Груня.

— А ты не кисни! — с грубоватой откровенностью заявила Кланя и вытащила из-за обшлага шинели письмо — Тебе вон какие люди из Москвы пишут!..

Взглянув на конверт со штампом «Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина», Груня поняла, от кого это, и, прижав письмо к груди, долго держала, прежде чем распечатать. Чувство несказанной благодарности к большому ученому, который нашел время и быстро ответил ей, простой девушке из глухой алтайской деревни, горячей волной омыло ее сердце.

— Читай вслух, — попросила Иринка, — это нас всех касается!..

От волнения голос у Груни прерывался, она читала, поглядывая то на подружек, то на притихшую Маланью, то на беспокойного Павлика. Радостная улыбка теплилась па ее губах.

Ученый благодарил Груню и ее звено за работу, за письмо и подробно объяснил, почему ее постигла такая неудача с первым посевом по стерне. Она напрасно производила перед посевом двукратное дискование жнивья. Тракторная дисковая сеялка и без предпосевного дискования достаточно глубоко заделывает семена. Ее посев по стерне погиб потому, что почва на участке была сильно разрыхлена дискованием. Ученый советовал Груне собрать все колоски с ее участка и высеять их осенью на опытной делянке. Было бы неплохо, если бы вместе с озимой пшеницей они посеяли по стерне и часть яровой; через три-четыре поколения она должна превратиться в наследственную озимую с высокой зимоустойчивостью.

Лысенко просил Груню не терять с ним связи, писать о всех затруднениях, обещал прислать новые книги по агротехнике и заключал свое письмо одним словом: «Работайте!»

— Видишь, где уже про нас знают! — удивленно в тихо проговорила Иринка, и светлые брови ее сурово насупились. — Если бы не эта проклятущая война, то ли было бы еще!..

— Ты смотри, командир, не хандри, — сказала Кланя, — и не забудь: мы на время из твоего звена уходим. Кончим воевать — и снова под твою команду, идет?

— Ладно! — Груня кивнула головой и вздохнула.

— И не вздумай отступать, слышь? Твоя дорога верная!

— Что вы, девчата!.. — словно оправдываясь, заговорила Груня. — Я нынче два звена сколочу… и посею по стерне еще больше!.. Да я… Ох, жалко, что вы уезжаете…

Маланья с тихой печалью смотрела на девушек, потом расцеловалась с ними и, не сдержав слез, приложила к глазам конец фартука.

— Может, Родю там повстречаете… Скажите, пусть пишет…

Груня накинула на голову платок, заторопилась:

— Я вас провожу, девчата…

Она вышла с подружками за ворота, распрощалась и долго стояла у калитки. Девушки шли серединой улицы я, оборачиваясь, все махали ей белыми платками…

Когда Груня вернулась в избу, все уже сидели за столом, звякали стаканы, смеялись ребятишки, в переднем углу, стоя коленями на лавке, сиял, как именинник, Павлик.

— Ты куда ходила? Иди сюда! — увидев ее, закричал он. — Садись тут, рядышком!..

Еще замутненная грустью, Груня прошла к столу, но как только увидела счастливое, в бисеринках пота лицо мальчика, печаль ее растаяла.

Вечером она постелила Павлику постель в горенке, приставив к широкой лавке несколько стульев.

— А сама ты где будешь спать?

— Не тревожься, никуда я не денусь…

Она прикрыла его теплым полушубком, тихонько коснулась губами его щеки и легла на кровать.

Плыл над деревней голубой дым полнолунья, косо лежал на полу светлый квадрат окна, рассеченный тенью крестовины.

— А кто это все пилит и пилит? — спросил Павлик.

— Сверчок это, спи…

Груня лежала, заложив руки под голову, от устали ей чудилось, что кровать кто-то легко покачивает, как большую зыбку.

— А чего это у вас гармонь ночью играет? — немного помолчав, начал мальчик. — А чего это у вас собак много?

— Всего у нас много, спи…

Он долго ворочался на постели, может быть, ему мешал свет луны.

— Ты почему не спишь, Павлик?

— Так… — он вздохнул. — А мне можно к тебе? Ну, на немножечко…

— Иди…

Скрипнул стул, Павлик осторожно спустился па пол. Груня ждала его с томительным до сухоты в горле напряжением. Вот он зашлепал босыми ногами по половицам. Груня приподнялась в кровати и нетерпеливо подхватила ребенка на руки. Он проворно скользнул пол мягкое одеяло, прижался к ней и затих.

— Тепло, — прошептал он. — Тепло, как у мамы…

Она прижалась щекой к его руке:

— А ты папу хорошо помнишь?

— Чтоб я да своего папу не помнил! У него еще такая пилотка, как у теть, которых ты обнимала…

Убаюканный, он скоро уснул у нее на руках. Она опустила мальчика на подушку и долго смотрела на его нежное спокойное лицо, какое бывает во сне только у здоровых детей. Лишь изредка шевельнет губы улыбка, проклюнутся на щеках неуловимые ямочки, и словно озарится лучистым светом лицо ребенка.

— Спи, мой мальчик, спи!

На рассвете Груню разбудили гудящие за окном тополя. Ветер обламывал с мятущихся ветвей сухие сучья и бросал в дребезжащие стекла.

Заботливо укрыв Павлика, Груня быстро собралась. На кухне уже стучала ухватом свекровь.

— Приглядите, маманя… я побегу…

— Не впервой, чай, своих выходила. — Маланья провела ладонью по плечу невестки. — Не легкое это дело, бабонька моя… Да уж мальчонка-то больно пригож, такого трудно не приголубить… Иди, будь в покое…

На крылечке Груню хлестнул по лицу концами полушалка сырой весенний ветер. Прикрываясь локтем, слегка наклонясь вперед, она шла по улице. Как потерявшие гнезда ласточки, метались над палисадами сухие, черные листья.

— Гру-у-ня-я!..

Сквозь тугой напор ветра она не сразу поняла, что ее зовут. Наискосок в сапогах и зеленой стеганке бежала Варвара Жудова.

— Письмо тебе!..

Ветер зло выхватывал трепещущий листик из рук Груни, и вдруг у нее перехватило дыхание, будто стремительные качели бросили ее в подмывающую сердце высоту.

— Ой, Варенька!.. Ой!.. — Она схватила женщину за плечи и затрясла.

— Да что с тобой? — испуганно вскрикнула Варвара — Что с тобой? На тебе лица нет!

— Родя… — задыхаясь, выговорила Груня, прижимаясь лицом к ее груди. — Живой!.. Живой!..

Она не слушала, о чем говорила ей Варвара, рванулась было к дому, но, обессилев, прислонилась к плетню, заплакала.

Сквозь слезы она увидела, как отвердел подбородок Жудовой и каменно застыли у переносицы черные густые брови, потом Варвара оттолкнулась от плетня и упрямо, по-мужски шагая, пошла к дороге. У Груни не было ни сил, ни голоса, чтобы вернуть ее.

«Что же я стою?» — подумала вдруг она и бросилась к дому. На крылечке она отдышалась и вбежала в избу.

— Маманя!

Было тихо, равнодушные ходики словно отмечали гулкие приливы крови в висках.

— Маманя! — Груня шагнула к горнице.

— Ну, что ты? Забыла чего? — Маланья торопилась навстречу, ведя за руку Павлика.

— Родя нашелся! — всхлипывая, крикнула Груня. — Батенька, вставайте! Зоренька, братка твой нашелся!

Она только сейчас заметила испуганно глядевшего на нее мальчугана.

— Твой папка пишет! — Груня схватила его на руки.

— Неправда! — недоверчиво и вместе с тем радостно крикнул Павлик.

— Правда!.. Правда, папка твой!.. — сквозь слезы шептала она. — Вот видишь: письмо прислал! Посмотри, видишь?

Павлик взял бумажку, прижал ее обеими руками к груди.

— И вправду папка мой написал!

Судорожно надевал Терентий на широкий, мясистый нос очки.

Родион писал, что был заброшен вместе с десантом в глубокий тыл. Когда, выполнив задание, возвращался обратно, в завязавшейся перестрелке его ранили, и он разминулся с товарищами. Если бы его не подобрали партизаны, он бы погиб. Недавно он выбрался из окружения и вернулся в свою часть.

Груня вышла из дому, как хмельная. Ветер утихал. За оголенным леском всходило солнце.

Там, за рекой, у одной из тоненьких рябинок, прибитых январскими морозами, Родион впервые поцеловал ее.

Она шла навстречу ветру вдоль реки и улыбалась сквозь слезы.

Она думала, что теперь ей ничего не будет страшно; что бы ни свалилось, она все вынесет, все вытерпит!

И все в ней и вокруг нее кричало о Родионе, весь мир вызванивал: живой! И даже чудом уцелевший на осине малиновый лист бился и трепетал от радости: живой, живой, живой!