Моим глазам представилась полутемная комната, размером метров 35. В сплошном пару стояли и сидели полуголые люди. Разобрать что-либо, войдя со света, было невозможно.
Невольно остановился у двери. Глаза старожилов камеры, как видно, привыкли к постоянному полумраку, и я услышал несколько приветствий по своему адресу.
Быстро оправившись от первого впечатления, шутливо заявляю:
– Мне сказали, что эта камера самая комфортабельная, поэтому принимайте нового жильца.
Состав камеры был чрезвычайно разнообразный и для характеристики сидящих в этой комнате 109 человек потребовался бы специальный том.
В образовавшемся вокруг меня тесном кольце вижу ряд знакомых лиц и начинаю свое повествование об известных мне новостях.
Наговорившись вдоволь и узнав массу интересного от своих собратьев, пришел к убеждению, что и в этих условиях жить можно. От окружающей массы людей становилось как то легче и спокойнее на душе.
Оправдывалась русская пословица: «На миру и смерть красна».
Часа через два открылась дверь и в камеру вкатили бочку с горячей водой, что должно было изображать вечерний чай. Не получая передачи, естественно, я не имел никаких запасов и необходимого арестантского инвентаря, как-то: ложки, кружки и проч. Арестанты быстро бросаются к бочке, стараясь побольше набрать воды.
В этот момент подходит ко мне весьма солидная фигура и произносит:
– Разрешите познакомиться, – профессор Дзиконский. Знал вас до тюрьмы, хотя, к сожалению, не был знаком официально. Чувствую, что у вас с хозяйственными вопросами не все в порядке.
Прошу присоединиться к нашей кампании и давайте пить чай.
Я поблагодарил за такую любезность и не замедлил из’явить свое согласие.
Через минуту у меня была кружка с кипятком, а соседи любезно угощали хлебом. Настроение улучшилось.
Выпив кружку «чая», начал рассказывать уже в более интимной обстановке различные эпизоды и окончательно сблизился со своими новыми соседями.
Конец вечера пролетел незаметно. В 10 часов полается сигнал отбоя и все укладываются спать.
Эта процедура протекала с относительными удобствами, учитывая размещение 109 человек на площади пола в 35 квадратных метров. При подобном размещении приходилось решать более сложную задачу, чем уравнение с многими неизвестными.
Но в любой обстановке человек находит выход. Был и здесь установлен строжайший порядок.
Во первых, свято хранилось старшинство, исчисляемое датой прибытия арестанта и данную камеру. Самый старый выбирал себе лучшее место на полу, а затем по рангам размещались остальные
Исключение представлял только староста камеры. Последний выбирался открытым голосованием без всяких таинств. Конечно, подобные выборы противоречили сталинской конституции, но зато здесь не было боязни, подхалимства и хлопанья в ладоши.
В камере № 19 я был сам старостой, по здесь пришлось стажироваться сначала и подчиняться установленному традицией порядку. Поэтому мне, как новичку, учитывая ограниченную жилплощадь, пришлось устраиваться спать на параше. Этим именем арестанты любовно величали бочку для оправки.
Первая ночь была не из приятных. Сижу на крышке параши и от усталости ежеминутно тыкаюсь носом в пространство. Ко всему этому тебя беспрестанно сгоняют и с этого не совсем комфортабельного места. За ночь проходит целая вереница арестантов, нетерпеливо желающих познакомиться с парашей. Утром чувствовал себя окончательно разбитым.
Но, представьте, в дальнейшем прекрасно приспособился и спал целыми ночами сном праведника. Для этого надо было подремать на параше часок, другой, а затем, когда вся честная кампания в живописно разбросанных позах издавала многоголосый храп, незаметно сползти и прямо ложиться на ноги своим соседям.
В первые ночи без привычки приходилось иногда просыпаться. Конечно, не от запаха – на это орган обоняния, к счастью, давно перестал реагировать. Беспокоила непривычная сырость под боком. Но, как оказалось, можно привыкнуть и к этому. Дня через три я уже крепко спал, не обращая внимания на вытекающую через край параши жидкость.
Ночные посетители, не имея сил ждать утренней оправки, продолжали по очереди заполнять, до краев уже полный сосуд.
На этом почетном месте мне пришлось пролежать дней семь. Люди в камере менялись. На смену ушедшим старикам прибывали новые. В порядке старшинства я шаг за шагом все отдалялся от этого милого сосуда.
Отодвинувшись метра на два, я уже чувствовал себя совсем великолепно, хотя занимаемая жилплощадь исчислялась возможностью лежать только на боку с поджатыми ногами.
Пожалуй, вопрос ночного размещения был самым трудным и больным. Предлагались и проводились в жизнь различные варианты. Одни из таковых – это сон в две очереди: половина жильцов с относительными удобствами располагалась на полу. Остальные должны были стоить, ожидая своего часа. Практика показала нежизненность и утомительность подобного чередования. Стоять на ногах полночи немногие могли и, несмотря на постоянно наблюдавшего за порядком дежурного, незаметно опускались на пол и сантиметр за сантиметром упорно отвоевывали территорию у более слабых.
Наконец решено было спать всем одновременно. Для этого с математической точностью измерили пол камеры, и оказалось возможным уложить всех при условии укладки арестантов на бок вплотную с обязательно поджатыми ногами.
По длине приходилось на каждый ряд не больше метра расстояния. Представьте себе, получилось совсем недурно, а с точки зрения симметрии даже живописно. Лежат, подобно шпротам в банке, все на одном боку с поджатыми под подбородок ногами.
Переворачиваться на другой бок разрешалось по общей команде дежурного. Последнему приходилось прибегать и к насильственному переворачиванию особо беспечных арестантов, не слышащих в гладком сне команды.
Конечно, симметрия несколько нарушалась. Чьи-нибудь длинные ноги, не считаясь с положенной нормой, заезжали во сне под нос соседу следующего ряда.
Слышались крепкие слона но адресу обладателя длинных конечностей и снова водворялся порядок. Но иногда страсти разгорались, ноги окончательно перепутывались и требовалось вмешательство старосты для наведения должного порядка и окончательного выявления принадлежности тех или иных ног их владельцам.
Старосте полагалось лучшее место в камере, обычно летом – около окна, а зимой – подальше в углу, где потеплее.
Руководил он своим коллективом единолично, без комиссаров и партийно-профессиональных организаций. Представьте себе, присмотрясь к этому камерному единоначалию, я уже в то время начал сомневаться и полезности подобных надстроек, разлагающих обычно на воле работу и порождающих склоку.
Месяца через два вызвали с вещами нашего старосту. Предстояли выборы нового. К этому времени я завоевал себе уже достаточный авторитет. Ко мне обращались со всякого рода спорными вопросами. Приходилось частенько брать под свою защиту более слабого, не давал торжествовать грубой физической силе.
В результате волеиз’явления арестантов я был удостоен чести выбора старостой. Моя первая тронная речь была очень коротка:
– Товарищи враги народа, благодарю за оказанное доверие и требую абсолютного порядка и полного подчинения.
Руководя в новой высокой роли камерой и разбирая ежедневно десятки мелких обид и вопросов, невольно приходилось более близко сталкиваться с внутренним содержанием этих людей. Изучение последних в тюрьме значительно упрощалось по сравнению с волей.
С человека сорвали его внешнюю оболочку, лишили звания и занимаемого положения. И вот тут, как никогда, ярко выявляется его внутренний духовный облик.
Ряд людей показывал высокие образцы моральной силы, мужества и благородства. Другие, сняв маску, обнажали свой животный эгоизм и злобную тупость. Особо этими качествами отличались сидевшие и камере шесть наркомов. Отсутствие товарищеской солидарности, глубокий эгоизм, продажность, абсолютная беспринципность и потеря человеческого достоинства были их отличительными чертами. Эти люди, когда-то занимавшие наркомовские посты и руководившие миллионами граждан, были просто отвратительны в своей неприкрытой духовной наготе.
Кусок черствого хлеба часто являлся поводом к драке между идейными вождями, строящими коммунизм.
Обычно утром приносят хлеб по количеству сидящих в камере. Мне, как старосте, полагалось таковой по счету принять и раздать. Но вся беда в том, что среди сотни кусков, сравнительно равномерно распределенных, попадались горбушки и серединки. Так как порция хлеба была далеко недостаточной, то каждому казалось, что в горбушке как будто бы больше с’едобного, чем в серединке. Поэтому приходилось и здесь завести строжайший учет, соблюдая чередование в получении горбушек и серединок.
Сидящие в камере профессора и инженерно-технический состав никогда не поднимали вопроси о неправильном распределении. Но зато вожди коммунизма – наркомы нередко доходили до драки в желании отнять друг у друга горбушку.
Частенько из наркомовского угла раздавался визгливый писк с просьбой о помощи. Здоровый вождь злобно сдавливает пальцами горло своему слабому собрату и вырывает у последнего его горбушку. Хозяин лакомого куска, задыхаясь, пищит:
– Староста, помогите, почему так, ему вчера горбушка и сегодня, а мне опять мякиш.
– Староста, помогите, – раздается уже совсем слабый писк, – он меня задушит.
Наблюдая эту отвратительную сцену, кричу:
– Наркомы, замолчать! Сейчас приду и разберусь, кому что положено, а пока прекратить бандитизм и немедленно убрать руки от горла.
Но победитель в ярости продолжает расправу над своей жертвой.
Меня охватывает бешенство. Подбегаю к этому животному, хватаю его за воротник и, вытряхивая с силой из наркомовской головы убогие мозги, заявляю:
– Немедленно руки прочь и отдать горбушку хозяину.
С исказившимся от бессильной злобы лицом, последний выпускает из рук своего пискливого коллегу.
К подобному усмирению приходилось прибегать только в отношении небольшой группы этих полуживотных. Среди остальных членов камеры установились хорошие, корректные взаимоотношения, и последние совсем не нуждались в окриках или угрозах.
Профессор Дзинковский буквально принял надо мною шефство. Получая регулярно передачи, он меня систематически подкармливал. Но нужно было по натуре быть вышеописанным наркомом, чтобы без конца пользоваться его любезностью. Я прекрасно чувствовал, что он сам, если не голодает, то во всяком случае, далеко не сыт. Поэтому не хватало совести пользоваться его гостеприимством.
Скушав обычно маленький кусочек, благодарю и заявляю, что я уже сыт. Оба мы прекрасно понимаем, что без ущерба для здоровья могли бы с’есть все его запасы сразу.
Наконец, видя мою деликатность в этом вопросе, последний однажды заявляет:
– Вот что, Виктор Иванович, с вами весьма трудно вести общее хозяйство, поэтому я решил вас выделить.
Одновременно дает мне два мешочка для продуктов и 25 рублей денег. Эта сумма в наших условиях была весьма солидной. На 25 рублей можно купить в тюремном ларьке 30 килограмм хлеба или равноценный ассортимент других товаров. При чем более 50 рублей арестанту передавать не разрешалось.
Несмотря на мои отказы, профессор властно настоял на своем. И вот, представьте, у меня 25 рублей. Я богат, как Крез. Вероятно современные Ротшильды никогда не чувствовали себя такими капиталистами.
Передо мной открывались уже заманчивые хлебночесночные перспективы. А сознание, что я могу купить все по своему желанию, радостно волновало голову.
Но в камере были и другие обездоленные, также без денег и белья. Между ними особенно выделялся своей стойкостью и благородством характера Маевский, Леопольд Альбинович. Высоко образованный человек, чрезвычайно скромный, он буквально голодал, деликатно отказываясь от помощи. В то же время ему больше, чем кому-либо, требовалось усиленное питание.
Пришел он к нам в камеру из тюремной больницы на двух костылях с криво сросшимися кое-как костями ног и поврежденным позвоночником. Как видно, от сильной потерн крови вид его был мертвенно-бледный. Каждое движение доставляло последнему страшную боль. Создать же спокойную обстановку в камере было абсолютно невозможно.
Ни одной жалобы, ни единого стона от боли, причиняемой невольными толчками соседей ночью, не подал этот мужественный человек.
Рассказ его был очень краток и для нас не являлся новостью.
Сознаваться в несодеянных преступлениях Маевский упорно не желал. Палачи регулярно день за днем его избивали. И вот, улучив момент, этот страдалец подбегает к окну (в то время решеток еще не было) и выбрасывается из третьего этажа в расчете раз навсегда покончить с советским земным раем.
Получив еще несколько ударов прикладом винтовки от подбежавшего часового, Маевский попадает в «Черный ворон», затем его отправляют в тюремную больницу. Умирать же, как видно, послали в нашу камеру:
Будучи обладателем 25 рублей, я подхожу к нему и заявляю:
– Ну, Леопольд Альбинович, давайте кутить. Я стал богат, как в сказке.
Одновременно предлагаю ему до лучших времен, на каковые мы не питали никаких надежд, взаимообразно 10 рублей.
После долгих отказов пришлось мне, как старосте, просто приказать взять деньги и купить хлеба. Блеснули слезы, и дрожащий голос произнес:
– Виктор Иванович, я знаю цену этим десяти рублям и никогда их не забуду.
Я в ответ шучу, что получил целые 25 рублей и уже забыл. Действительно, до сих пор я так и остался должен профессору Дзиневскому 25 рублей.
Маевский, сидя в тюрьме в течение уже восьми месяцев, не имел ни одной передачи, что еще более ухудшало его моральное состояние. Отсутствие передач являлось обычно признаком ареста и семьи. Но дней через пять после получения нашего богатства, открывается тюремная форточка, и раздается голос:
– Староста, получай для камеры передачи.
Идет перечень фамилий, коим обычно передавали раньше, но вдруг слышу из уст надзирателя:
– Маевский!
Я так обрадовался, как будто бы это была мои фамилия, и сразу крикнул:
– Леопольд Альбинович, вам передача!
Нервы последнего не выдержали, и этот мужественный человек забился в истерике. Дав ему успокоиться, передаю две пары белья, одеяло и 50 рублей денег. Надо было видеть лицо Маевского при виде, вещей, переданных близкими людьми, которых он считал уже погибшими.
Придя окончательно в себя, он подходит ко мне и передает 10 рублей, добавляет пару белья и еще пять рублей. Я отказываюсь и в шутку заявляю:
– Да что же вы, Леопольд Альбинович, считаете меня за старого жида ростовщика, что ли?
Но взять все же пришлось.
С легкой руки профессора Дзинковского и Маевского, у меня началось социалистическое накопление и, без шуток говоря, вышел я из тюрьмы, имея 2 пары приличного белья, не считая истлевших. Рубашку же профессора Парабочева, подаренную мне позже, ношу и до настоящего дня.
От высокой температуры, отсутствия воздуха, воды и питания, при феноменальной скученности, – у людей начались повальные фурункулы и колючка (так называлась зудящая красная сыпь по всему телу).
Десны кровоточили. Недобитые зубы вываливались без помощи зубного врача.
По количеству фурункулов, помню, побил рекорд профессор Дзиковский. На его солидном теле мы насчитали их 57 штук. Ходил он, как нахохлившаяся наседка, расставив руки и ноги, чтобы не растирать эти милые создания.
Наконец даже и тюремное начальство обратило внимание на высокую смертность, не считая самоубийств, каковые все же ухитрялись учинять над собой некоторые арестанты.
Одни архитектор, очень спокойный и милый старичок, сумел распустить носок и из полученных ниток скрутить шпагат достаточной прочности, чтобы задохнуться. Эту операцию он проделал с исключительным мастерством.
Я не мог себе представить, чтобы человек сумел себя задушить лежа. Сделав петлю и зацепив скрученный шпагат другим концом за штырь в стене, он сумел ускользнуть от рук советского правосудия.
Вероятно, по специальному докладу высшему начальству и с разрешения последнего однажды принесли в камеру чеснок. Это первый раз нас побаловали таким деликатесом. Я распределил лакомство с математической точностью и роздал арестантам.
Нужно было вплоть в эту минуту их растроганные лица, без слов выражавшие умиление и восторг, и слышать, как чавкающие уста вместе с чесночным запахом восторженно шептали:
– «Спасибо товарищу Сталину за счастливую жизнь.»
Через некоторое время пришлось назначить себе помощника по хозяйственным вопросам. Эта должность не выбиралась, а назначалась. Мой выбор пал на бывшего князя Оболенского, Леонида Леонидовича, до тюрьмы работавшего кинорежиссером. Не знаю, какой из него был режиссер, но начхоз оказался великолепный.
Обвинялся он в шпионаже. Истинная же причина ареста была и его княжеском происхождении, хотя дед Оболенского и был лишен княжеского звания за участие в восстании декабристов. Бедняге было вдвойне обидно: царь лишил деда княжеского титула, а «мудрый папаша» посадил внука за голубую кровь. Бывают же такие неудачники в жизни!
Высококультурный человек с товарищеским характером, он скрашивал многие часы однообразной тюремной жизни. Будучи талантливым мастером слова, Леонид Леонидович систематически проводил художественные рассказы. Его пересказ Гобсека (сочинение Бальзака) до сих пор вспоминаю с наслаждением. Беседовать с ним на различные темы доставляло большое удовольствие.
Наряду с высококультурными людьми, в камере была небольшая группа, которой мы дали кличку – «штампованных узколобых коммунистов». Ее вожди – зав. отделом Ц. К. Туркмении Киселев и начальник политуправлении железной дороги Демидов.
Эти патентованные ублюдки даже и в тюрьме держались особо бдительно, считая себя невинно пострадавшими жертвами, а всех остальных – бесспорными преступниками и идеологически чуждыми людьми. В последнем они были правы, так как идеология большинства сидевших в камере резко отличалась от этих примитивных коммунистов.
Знакомясь ближе с людьми камеры и слушая их рассказы, приходилось буквально поражаться грубой работе следователей, дошедших в своем цинизме до крайних пределов. Они не старались затруднять свои «гениальные» мозги созданием хотя бы немного правдоподобной провокации.
Обвинение, пред’явленное группе профессоров, отличалось «особо глубокой научностью» и гласило следующее:
– «Группа профессоров во главе с директором мединститута обвиняется в разведении культуры бацилл для отравления воды и составления рецепта красок для детских игрушек, имеющих ядовитые вещества».
Расчет был верный у этих ученых врагов народа: детишки каждую игрушку суют в рот и, облизывая вражье профессорское зелье, начинают вымирать, как мухи. Хорошо, что эти коварные планы были заранее раскрыты талантливыми чекистами, и спасены тысячи бедных малюток.
Можно только искрение пожалеть об одном, что профессора действительно не изобрели соответствующее снадобье для покраски сосок, из которых не мешало бы накормить этих дегенератов из Г.П.У.
Среди арестованных находился один работник искусства. Культурный, образованный человек, вероятно, на почве чрезмерного употребления алкоголя и других наркотиков дошедший до психоза. Этот больной артист все же не был лишен остроумия, и его замечания отличались иногда глубоким сарказмом.
Однажды в откровенной беседе я ему задаю вопрос:
– Скажите, Александр Иванович, вы вполне культурный человек с незаурядными способностями, возможно даже талантливый, зачем же вы губили свою жизнь всякой наркотической гадостью?
Последний как то странно на меня посмотрел и шепотом произнес:
– Вам могу, Виктор Иванович, сказать откровенно. Видите ли, я никогда не занимался политикой, но в то же время, как всякий истинно русский человек, люблю свое отечество. И вот, представьте, когда я начинал подолгу вглядываться в «классические черты» лиц наших вождей с «мудрым отцом» во главе, когда перед моими глазами мелькали физиономии советских маршалов с бесчисленными орденами на груди и тупыми, бездарными физиономиями, – мне становилось жутко, страшно за родину, и я пил, много, долго, – до забытья…
Не знаю, действительно ли он пил по той причине. Возможно в его словах и кроется разгадка повального пьянства в социалистическом раю.
В одном с ним безусловно можно согласиться, что на человека впечатлительного вся эта галерея «особо одаренных лиц» – могла произвести впечатление, настоятельно требующее немедленного принятия сильнодействующих средств.
Аресты профессуры, инженерно-технического и командного состава еще с натяжкой могли бить оправданы в глазах доверчивого населения, как из’ятие врагов народа. Но, как видно, этого контингента уже не хватало для выполнения заданных контрольных цифр, а конвейер требовал себе все нового и нового пополнения, так же, как и гимнастерки следователей ожидали красивых побрякушек.
Однажды в нашу камеру прибыло пополнение уже из прослойки самой что называется основной опоры диктатуры пролетариата – рабочих Байрам-Алинского завода. Новые пришельцы рассказали, что за две ночи их было арестовано 90 человек. Под плач жен и детей эту группу усадили в вагоны и привезли и нашу тюрьму.
В камеру № 11 попало пять человек. Все они были старые кадровые рабочие, десятками лет трудившиеся на заводе. Самому старшему из них насчитывалось 68 лет. Мне, как старосте, пришлось их встречать и устраивать на новоселье.
Ознакомившись поближе с этими людьми, я окончательно перестал понимать все происходящее. Ведь стоило только одному порядочному человеку поговорить с этими темными, безграмотными пролетариями, как всякая версия о каком-то политическом вредительстве с их стороны становилась прямо абсурдной.
Но, как видно, потерявшие голову бандиты ничего уже не понимали и не могли остановиться в своей провокационной работе. Мой старичок, представляющий собой олицетворение безграмотности, со старческой наивностью должен был играть в этой комедии роль лидера.
В шутливом тоне задаю ему вопрос:
– Ну, вот что, дорогой папаша, здесь в камере я староста, и мне, как «на духу» – все должны искренно рассказывать свои преступления. Вот и ты, как руководитель массового вредительства на заводе, должен честно во всем сознаться.
Бедный старичок, с выговором на «о», смотрит на меня серьезными недоумевающими главами и говорит:
– Ей-Богу, староста, ничаво не знаю. После ареста меня привели к какому то начальнику. Он спрашивает:
– Ты эс-эр?
Я что-то яво не понимаю и говорю:
– Што это «эс-эр»?
– Как он ударил меня по лицу и закричал:
– Не знаешь, што такое эс-эр?
– Тут я понял и, вытирая кровь, говорю:
– Нет, я не эс-эр, а мордвин.
Начальник совсем озлился и, ударив сапогом в живот, приказал увести. За что он обиделся, никак не пойму.
От короткого, внешне смешного рассказа, повеяло жутью. Человек не имеет понятия, что такое эс-эр и думает, что его спрашивают о национальности. Этому старику приписывали руководство группой вредителей Байрам-Алнинского завода.
Месяца через два старичка вызвали на допрос. Вернувшись с положенным количеством синяков на теле, последний обратился ко мне за консультацией:
– Староста, скажи пожалуйста, чаво это следователь сегодня дал бумажку и говорит – распишись, что ты обвиняешься по 58 статье, еще какое-то слово и 4.
Я ему тут же об’ясняю:
– Тебе, вероятно, пред’явлено обвинение по 58 статье, параграфу четыре.
Он обрадовался, что вспомнил слово «параграф» и сразу стал просить об’яснить, что это значит.
Моя дальнейшая беседа с ним заставила немного развлечься окружающих.
Исполнив его просьбу, заявляю:
– Слушай, папаша, мы даже и не подозревали, что ты так ловко можешь разыгрывать простака, являясь одновременно таким крупным преступником. Поэтому брось свое постоянное «чаво» да «чаво» и отвечай-ка уже более откровенно. Если тебе пред’явлен 4-й параграф, то у следователя бесспорно имеются веские основания. Да ведь ты и сам прекрасно понимаешь, что такое 53-я статьи параграф 4. Это же самое тяжелое обвинение.
Мой бедный старичок, окончательно смутившись, продолжает бессвязно лопотать:
– Ей-Богу, староста, не знаю, ни в чем не виноват.
Я продолжаю нашу беседу и говорю:
– Ведь 53-я статья параграф 4 – это есть связь с международной буржуазией. Вспомни хорошенько, когда, чем и какому буржую помогал, и не запирайся пожалуйста.
Старик окончательно обескуражен и моргает глазами.
– Ну, хорошо, продолжаю я, – если не помнишь ничего о связи с между народной буржуазией, хорошенько припомни, не помогал ли когда-либо русскому буржую?
На лице бедного старика крайняя растерянность и напряженность.
– Давай, не запирайся, все напрасно, лучше расскажи откровенно, может быть когда-либо колол дрова буржую или уборные чистил? Пойми, что все это рассматривается, как помощь буржуазии.
Со всех сторон несется искренний смех, а мой преступник и тут беспомощно твердит:
– Не помню, староста. Ей-Богу не работал я у буржуя никогда. Всю жизнь сызмальства, вот уже 50 лет, как на заводе.
Все это было бы смешно, если бы не было так грустно. А грустно потому, что таких «папаш» с одной стороны и подростков с другой, сидели в тюрьмах миллионы. Многие из них, вероятно, и до сих пор не могут вспомнить, какому буржую они помогали колоть дрова или убирать нечистоты.
Однажды нам об’являют, что желающие могут пописать заявлении кому угодно и о чем желают.
Наивная вера в справедливость все еще теплилась у многих. Казалось, что расскажут кому-то о своей невиновности, и там придут в негодование от этих искренних и жутких строк. Большинство все еще верило, что творимая инквизиция является делом рук исключительно Г.П.У.
Сейчас оставшиеся в живых прекрасно понимают, что главным инквизитором был не кто иной, как сам «родной папаша», который из-за своего звериного самолюбия и сегодня продолжает гнать на убой миллионы русских солдат, опираясь на жидовско-чекистские пулеметы. Только эти отбросы человеческого общества, не могущие найти себе куска хлеба честной работой, спасая свою шкуру и сытую жизнь, охраняют и своего кровожадного хозяина.
Я также поддался минутной слабости и решил написать заявление. Немного подумав, кому же адресовать свое послание, окончательно остановился на Ворошилове. Когда меня вызвали в отдельную комнату, и дежурный надзиратель, вырвав из засаленной книжки листок бумаги, швырнул последний на стол, я немного смутился и заявил, что собираюсь писать товарищу Ворошилову, почему и прошу дать мне хороший лист бумаги.
В ответ на »то грубый голос произнес:
– Подумаешь, хорошую бумагу захотел. Для вашей шпаны и этого жаль, а на ней пишут всем, и даже самому Сталину.
Я еще раз упрекнул себя в душе за наивность и заявил, что писать передумал. Получив пару крепких слов за свое непостоянство, был немедленно водворен снова в камеру.
Просидев в камере № 11 до 10 января 1930 года, днем раздался голос надзирателя:
– Мальцев есть?
Отвечаю – «Я».
– Собирайся быстро с вещами.
Немного волнуясь, начинаю запихивать в мешок свой скарб. Камера оживилась. Отношен по соседей по камере глубоко меня тронуло. Один сует кусок хлеба, другой сахару. Организовали на ходу сбор денег и вручили мне на дорогу 32 рубля.
Прощаясь, я поблагодарил за теплое отношение и скрылся за тюремной дверью.
Меня снова, как оказалось, перевозили во внутреннюю тюрьму.
Посадка, путь и высадка из «Черного ворони» прошли по положенному ритуалу без каких-либо осложнений.
Очутившись уже в знакомом длинном коридоре внутренней тюрьмы и увидев дверь камеры № 19. мне безумно захотелось попасть снова в нее. Кто-то там сидит? Есть ли старые знакомые, с которыми пришлось пережить много тяжелых минут и среди которых происходила переоценка ценностей существующего политического порядка? Камера № 19 тянули к себе подобно магниту.
Привратник наконец останавливается напротив камеры № 19 и, к моему глубокому разочарованию, открывает засов двери № 18.