Vacant Alone

Спустя ещё пару дней я окончательно прихожу в себя и становлюсь Алексом Соболевым, которому нужно посмотреть проблеме в лицо и решить её. У меня есть ребёнок. Мне он нужен. Ей он тоже нужен. Я не заберу Лурдес, как пригрозил в Парижском кафе, хотя могу. Надо быть полным ублюдком, чтобы забрать ребёнка у матери, причинив в первую очередь боль и стресс ему самому. Мотаться туда, чтобы увидеть дочь, дать ей расти в чужой и убогой стране — тоже не вариант.

Ищи выход, Алекс, ищи. Думай.

И я думаю. Недолго. Выход есть. Он всегда есть. Всё зависит от желания его найти, а у меня с этим желанием всё в порядке.

Я не покупаю билеты до Кишинёва — у меня уже есть собственный самолёт для трансатлантических перелётов. Хотел подарить его Лере на День Рождения как символ наших более частых будущих отпусков в Европе. В нём есть спальня, душевая, гостиная — всё как я люблю, полнейший комфорт. Даже кровать монтировали по моему индивидуальному заказу — широченную и с плотным твёрдым матрасом — не люблю, когда колени проваливаются во время процесса, делая меня неустойчивым и неуклюжим…

Теперь она не увидит ни эту кровать, ни этот самолёт. Гордая, блин! Швырнула мне карточки едва ли не в лицо, на мол, подавись своими деньгами! И на хрен ты мне не спёрся, даже со своими миллиардами!

А внутри шепчет тихий-тихий такой голосочек, похожий на Эстелу, а может на Акулину, а может на мою мать Лурдес: «Прости её, прости, она ведь просто ошиблась, и ты знаешь это!».

Но я не слышу его, этот голос. Может, и слышу, но игнорирую. По хрену мне. Ну как обычно.

Весь перелёт я не спал, глаз не сомкнул. И не работал. Хотя мог. Тупо втыкал в иллюминатор, и сомневаюсь, что хоть что-нибудь там видел. Скорее смотрел внутрь себя. Смотрел, смотрел, но так и не увидел того, что должен был. А ведь мог, и это изменило бы мою судьбу, её судьбу, нас обоих. Как многое сложилось бы совершенно иначе! Так просто: лишь почувствуй верное направление и сделай шаг, просто руку протяни, и всё, мины пройдут за бортом! Но нет же, не увидел, не смог. Слишком болезненна была рана, слишком сильна обида, слишком слепа оказалась моя душа… И на моём борту рвануло…

Но не сразу. Два года спустя. Но и до этого, разрывались тысячи гранат и ранили, вырывали из меня куски, пускали мне кровь, ломали руки, обжигали ядовитым огнём. Но я жил, существовал, горел в своём собственном аду, чтобы продолжать терять куски своего духовного тела, испытывая день за днём адскую боль.

Но обо всём по порядку.

Леру я увидел, буквально подъезжая к их дому. Она несла на руках Лурдес и вела за руку Соню, за плечами висел детский рюкзак, и я понял, что они идут из Сониной школы. Она вернулась к обычной жизни обычных людей: ни тебе частных водителей, ни эскорта охраны. Шла она, склонив голову, поникнув плечами, на ней была её старая одежда, та, которую она носила до нашей женитьбы. Невероятно, но он сохранил её вещи, а она, уезжая, не взяла ничего, вообще ничего, ни единой паршивой тряпки не увезла она из нашего дома! Только ребёнка, нашего ребёнка. Выглядела она жалкой, уставшей и замученной, мне даже показалось, будто под глазами у неё залегли синяки, она не плакала, но лицо её имело такое выражение, словно рыдала её душа, причём без остановки.

От этой мысли моё сердце содрогнулось, память на миг отшибло, импульсивно я открыл дверь, чтобы выйти и кинуться к ней, прижаться всем телом, но она заметила меня прежде, чем я успел выйти из машины и, подхватив на руки Соню, что есть мочи рванула к дому, чтобы спрятаться в ЕГО объятиях от меня!

Спрятаться от меня! Она хотела, чтобы ОН защитил её от МЕНЯ!

Понимание этого ослепило меня такой злостью и ненавистью, какой до этого момента я не знал ещё в своей жизни. Я настиг её быстро, это было легко, сложно было держать себя в руках, потому что дико хотелось её ударить, и желательно по лицу, залепить ей пощёчину, вроде той, какую отвесила мне однажды она…

Я не ударил её, Слава Богу, сдержался, но схватил за запястье с такой силой, что там даже что-то хрустнуло… Леру начало тошнить, мне пришлось отпустить её руку, и я с ужасом заметил бордово-синее пятно — едва не сломал ей запястье, там и ломать то нечего, руки тонкие, как ниточки… Господи, как же она похудела…

Причинить боль тому, кто слабее, поднять руку на свою женщину, это кем надо быть? А она даже не заметила этого. Ей было не до поломанных своих рук в тот момент.

Её синеющее на глазах запястье и согбенная спина в приступе тошноты, плачущая Лурдес у меня на руках, Сонины глаза, смотрящие в мои с болью и надеждой, привели меня в сознание, но лишь ненадолго. И в тот короткий миг, когда я настоящий, живой вдруг очнулся, мне захотелось схватить Леру на руки, прижать её голову к своей груди, гладить по волосам, целовать её тонкие руки, сжать худые плечи и успокоить, сказать, что я рядом, что всё хорошо, и что плохому я быть не позволю, не отдам плохому ни её, ни себя, ни наших детей…

Хотел, правда, хотел, и по моей щеке даже робко скользнула только одна маленькая слеза. Почему не обнял, почему не успокоил, почему не сказал таких простых и обычных слов?

Пишу всё это и плачу…

Кстати, о мужских слезах: чем старше я становлюсь, тем больше вспоминаю своё детство. И если в юности мне хотелось быть похожим на отца, быть таким же сильным, смелым, справедливым, я жил и стремился соответствовать его идеалам, то в зрелости мне чаще стали вспоминаться слова матери. И вот однажды, когда отец журил меня за слёзы, потому что «Мужчины не плачут», мама, прижимая мою голову к своей груди, тихо, но очень глубоко заметила ему:

— Мальчики такие же живые, как и девочки, и их болям так же нужен выход через слёзы и эмоции!

— Мужчины не плачут! — не сдавался отец.

— Плачут. Только делают это внутри, и от этого им ещё больнее!

Что ж, мне итак уже больнее некуда, поэтому я плачу. Плачу и не стыжусь своих слёз, ведь они оплакивают моё счастье… Счастье, похороненное мною же самим в тот самый день. Потому что так, как было, уже не будет никогда. И не потому, что она предала меня, хотя и это имело в нашей судьбе своё роковое значение, а из-за того, что я сделал потом, вернее, совершал в течение целых двух последующих лет.