28
Надеюсь, вы простите, если я – из соображений экономии места и времени – опущу кое-какие радости и горести из тех, что приносила мне книга год за годом. Тем более что – по причине, тогда еще, в те времена, от меня ускользавшей, – мне было суждено и влачить невероятно долгое существование, и умереть совсем молодым.
Парадоксально? Ну да, только я не очень-то мог себе объяснить многочисленные проявления того, как воздействовала на меня книга.
Несколько лет экспериментов – и вот она, гипотеза: всяческие катаклизмы, которые порождала моя неуклюжая проза, были расплатой за милости, оказанные мне манускриптом. Иначе говоря, сочиняя для себя самое что ни на есть подходящее будущее, я тем самым притягивал к себе же несчастья, сводившие на нет все хорошее. Мало того, увязал порой в такой трясине, что исходные мои проблемы внезапно начинали восприниматься как абсолютно несущественные.
Обдумав эту гипотезу, я принял решение использовать отныне книгу только в целях благотворительности. Если я не стану требовать от нее ничего для себя лично, возможно, и не придется отдавать выкуп за то или иное исполненное желание?
Решил – и дальше открывал манускрипт только тогда, когда встречал кого-либо, кто бедствовал. Долгие годы, излагая события завтрашнего дня, я старался подсказать книге такие, благодаря которым нуждающиеся вышли бы из затруднительного положения, а мне самому никоим образом не было бы выгоды.
Но, несмотря на все предосторожности и к величайшему моему изумлению, как раз эти старания и привели к началу моего личного благоденствия.
С одной стороны, меня с тех пор окружали люди, которым улыбалась фортуна, и это неизменно отражалось на моей собственной участи, ведь действительно, имея дело с баловнями судьбы, с богатыми и здоровыми, с теми, с кем ничего плохого никогда не случается, ты и сам выигрываешь.
А с другой стороны, некоторые из тех, кто с помощью книги избавился от черной полосы и сменил ее на радужную, по какой-то искорке сочувствия в моем взгляде или по намеку на сопереживание в интонации догадывались, что я тем или иным образом причастен к внезапной благосклонности к ним фортуны, что тем или иным образом способен влиять на события, дабы они пошли им на пользу, – и неизбежно находили способ меня отблагодарить, причем так, чтобы я не успел предупредить их намерения.
Анализируя собственный опыт, я сделал открытие: никакого альтруизма не существует в природе! Вот только иллюзия длилась дольше века…
29
Все резко оборвалось в 1178 году.
Изгнанный из Прованса, я стал богатым купцом, приобрел в Пизе удобный и красивый особняк, куда полюбили приходить разные люди, заметившие, как после встречи со мной их житье-бытье совершенно непостижимым образом меняется к лучшему.
Я тогда торговал вовсю и везде, не упуская ничего, что оказывалось в пределах досягаемости. Покупал шелка в Магрибе, чтобы перепродать их в Риме и на Сицилии, выменивал у турок мрамор на пряности, финансировал постройку кораблей, даже поставлял оружие армиям Рима, Мессины и Пизы, что помогало им наилучшим образом истреблять друг друга. И, кстати, вряд ли можно было бы найти поле, более удобное для коммерции, чем война, если бы мои клиенты в ходе ее так часто не погибали.
Мне никогда не приходило в голову использовать манускрипт ни ради собственной выгоды, ни чтобы так или иначе повредить конкурентам. Во всяком случае, не было у меня ни малейшего к тому желания. Но торговые партнеры, почувствовав, что благодаря моему вмешательству их дела идут лучше, умеряли пыл, какой проявили бы в иных обстоятельствах, мне – помимо моей воли – доставалась в результате каждой сделки малая толика денег, и небольшие прибыли сложились в конце концов в более чем приличное состояние.
Богатство свалилось на меня без всяких моих усилий, потому, не желая привлекать внимания к книге (вдруг кто-то заподозрил бы, что именно она меня обогатила), я решил распределять излишки своих доходов между самыми обездоленными гражданами Пизы и с твердым намерением избавляться от прибылей, дарованных мне книгой, хоть она и использовалась мной только ради других, организовывал в первый день каждого месяца благотворительную акцию. Место для нее я выбрал неподалеку от моего дома, в церкви Святого Гроба Господня, которую мне любезно предоставлял для такого случая орден госпитальеров. Вероятно, услужливость рыцарей-монахов объяснялась еще одной моей традицией: я снабжал их всем необходимым, чтобы поддерживать влияние ордена в Барлетте, Капуе и Венеции и чтобы влияние это могло расти.
Архитектура храма, увенчанного восьмиугольным куполом, несла на себе отпечаток гения: в те времена жил и работал Диотисальви. Стоя в церкви и глядя вверх, можно было только воображать, какова там, на высоте, самая верхушка купола, ибо она, несмотря на свет, который струился из восьми окошек на гранях, скрывалась за завесой тьмы, бросавшей вызов даже и полуденному солнцу. С первого же посещения храма я, входя в него, испытывал чувство глубокого благоговения – по-видимому, от царившей здесь тишины и от света, наводнявшего церковь.
В первый день каждого месяца происходило одно и то же. Ровно в восемь церковный сторож с глухим, но грозным стуком, от которого все начинало трястись, захлопывал дверь и запирал ее, не позволяя, таким образом, выйти тем, кто к тому времени собрался в храме, и от стука этого в нефе мгновенно стихали шепотки. После этого сторож, несколько раз – для верности – пересчитав явившихся на мессу прихожан (ни возраст, ни смехотворность наряда не принимались во внимание), громко сообщал мне, ожидавшему у алтаря, окончательный результат подсчета, чтобы можно было разделить деньги на равные порции. А затем прихожане, выстроившись в странную на вид очередь, один за другим подходили, брали свою долю и спокойно покидали храм. Сторож стоял у дверей, выпуская их и строго следя, чтобы в церковь при этом не проникли ни любопытные, ни жаждавшие еще разок наведаться к алтарю.
Охотников за дармовыми деньгами в Пизе хватало, и моя акция, естественно, привлекала достаточно много людей, которым никакая помощь не требовалась. Но для меня это значения не имело, я ставил себе единственную цель: избавиться от того, что досталось не по заслугам. Да и в любом случае я не мог бы отделить бедных прихожан от богатых: откуда мне было знать, каково состояние каждого, кто переступил церковный порог? Тем более что богатому проще простого нацепить лохмотья и прикинуться нищим…
Слухи по городу разнеслись быстро, и, когда минуло три месяца, к храму стекались уже целые толпы, так что сторожу приходилось отгонять от дверей тех, кто оставался там к полудню, поэтому пизанцы стали являться все раньше и раньше, надеясь проникнуть в церковь до того, как будет перекрыт вход.
Благотворительная акция сделала меня в городе чрезвычайно популярной персоной. Несколько раз мне даже случалось, по просьбе собравшихся в церкви, произносить речи, в которых я обличал неравенство между знатью и беднотой.
Воодушевленный одобрением толпы и духом дележки, который царил во время наших сборищ, я как-то поймал себя на том, что предлагаю другим пизанским купцам поучаствовать в благотворительности и распорядиться своим богатством так, чтобы им мог воспользоваться любой желающий. Кое-кто подхватил мое начинание, и несколько месяцев спустя события приобрели неожиданный размах.
30
Мои регулярные встречи с бедняками в церкви Святого Гроба Господня привлекли внимание верхов и групп, делящих между собой власть. А больше всего раздражали они пизанскую архиепархию.
Как мог архиепископ по-прежнему спокойно брать десятину и умножать свои богатства, когда в его собственном доме, в соборе, я столь красноречиво демонстрировал принцип «поделись с ближним» и выводил на чистую воду его самого с совершаемыми им грабежами?
Прошел год – и внезапно орден госпитальеров, сославшись на декрет архиепископа, запретил мне появляться в церкви Святого Гроба Господня. Я поневоле должен был прекратить ежемесячные церемонии, которые позволяли так легко расходовать то, что нажил.
А несколько дней спустя в мою дверь постучал эмиссар архиепископа. Я принял господина эмиссара со всеми подобающими его сану почестями, что не помешало ему передать мне послание, которое, по сути, было едва замаскированной угрозой.
Устроившись в высоком кресле посреди шелковых занавесей, мечей и доспехов, скопившихся у меня в гостиной по прихоти моего нынешнего ремесла, брат Августин начал ироническим, пусть и не без примеси восхищения тоном, но вид у него был такой, будто он тут не совсем на месте:
– Своими благодеяниями вы делаете поистине замечательное дело.
– Я тронут этой оценкой из ваших уст, она свидетельствует об отношении Церкви к моему делу.
– Можно, подобрав вашему богатству и вашей щедрости лучшее применение, добавить вашему делу величия…
– Какое же это применение? – притворился я любопытным.
– Вы могли бы поучаствовать в деяниях Церкви… И тогда архиепископство Пизанское более чем внимательно отнеслось бы к вашим проблемам.
– Но я вовсе не ищу милостей архиепископства и не хочу влиять на руководство архиепархии!
– То есть, распределяя свое состояние так, как распределяете, вы не преследуете никакой цели? – Мой гость, похоже, был заинтригован.
– Совершенно никакой. Просто хочу снять лишний груз с плеч, больно прибыли тяготят.
– Постойте-постойте, – нахмурился эмиссар и пересел на краешек дивана. – Никто не транжирит свои средства без какой-либо цели, не рассчитывая что-то получить взамен. Так каковы же ваши тайные намерения? Вы хотите признания? Вы проиграли пари? А может быть, тут замешана женщина?
Когда брат Августин произносил свою речь, я заприметил в его взгляде искорку, которая пробудила во мне мучительные подозрения.
– Успокойтесь, брат мой. Ничего подобного нет и в помине. Просто я стал жертвой необъяснимого порыва щедрости.
– Не стану от вас скрывать: ситуация для Церкви огорчительная. Должно быть, все-таки у вас есть мечта, которую вы лелеете и которую вам не воплотить с помощью ваших денег…
– Вовсе нет. Я абсолютно всем доволен.
Выдержать столь категорический отказ брат Августин был уже не в силах. Лицо его сморщилось, он резко встал и, глядя на меня свысока, произнес небольшую речь:
– Знайте, что ни один человек на этом свете не обладает всем желаемым. Только тот, кто вовсе лишен амбиций, и Господь Бог могут говорить, будто полностью всем удовлетворены, будто все их желания осуществились. Но вам не стоит тревожиться: посмотрим, а не возродят ли в вас способность желать события ближайших дней…
Я различил в его взгляде ту же смесь злобы и вожделения, какую порождала раньше в моих преследователях охота за манускриптом.
Брат Августин направился к выходу, положив конец своему визиту так же внезапно, как тот начался.
А у меня появилось твердое убеждение: нет, не последний раз Церковь лезет в мои дела, ох не последний.
31
Несмотря на то что никаких церемоний больше не проводилось, в первый день каждого месяца горожане так и стекались толпами к церкви Святого Гроба Господня. Ритуал с раздачей денег пробудил в них аппетит – а вдруг нынче опять свалятся с небес барыши? Эти оголодавшие мужчины и женщины, казалось, потеряли все средства к существованию, и теперь им ничего не оставалось, кроме как висеть на ветке ставшего бесплодным дерева.
Смотреть на это не хватало сил, и, поскольку одаривать бедняков внутри храма запретили, я решил встретиться с ними на паперти. Многие узнали меня и с надеждой ко мне бросились, следом за ними будто с цепи сорвалась вся толпа, и церковной площадью овладел хаос. А я оказался в ловушке.
Что было делать? Достал кошель с доходами за прошлый месяц и принялся, выгребая из него горстями золотые монеты, разбрасывать их во все стороны. А люди, в том же запале, что подтолкнул их пару минут назад ко мне, кинулись на каменные плиты и стали монеты подбирать – ползая по паперти, толкаясь, лягаясь, стараясь отхватить побольше.
Так я освободился из плена. Теперь можно было отойти в сторонку и понаблюдать за происходящим. Мной при этом владело странное чувство, будто кормлю голубей зерном.
Но вскоре я заметил, что один-единственный человек, о присутствии которого я и не подозревал, не охотится за монетами. Стоит и смотрит.
Кто? Убальдо Ланфранки, архиепископ пизанский собственной персоной.
Его неодобрительный взгляд мгновенно парализовал все мои мышцы, однако я почти сразу же взял себя в руки, размахнулся и подбросил в воздух опустевший кошель, чтобы люди поняли: золота больше нет. И чтобы толпа меня не раздавила.
Впрочем, пизанцы вроде бы уже и сами пресытились. Они медленно поднимались с земли, но почему-то не двигались с места. Между мной и архиепископом образовался ничем и никем не заполненный коридор.
Прелат долго молча вглядывался в меня. Воцарившаяся на паперти тишина давила, было ясно, что вот-вот начнется суровый поединок.
Бросить Убальдо Ланфранки вызов прилюдно, посреди площади перед храмом, я не мог, поэтому, не вымолвив ни слова, развернулся и спокойно пошел домой.
Встреча с архиепископом явно была не случайной. Какие уж тут совпадения! Архиепископ явился на паперть увидеть воочию то, о чем ему доносили.
Только что я сотворил себе серьезного врага. От такого не скроешься, его могущество делало напрасной любую попытку бегства. Никто, даже самый преданный союзник, не осмелился бы с этого дня ни предложить мне крышу, ни каким-нибудь еще способом поддержать мое противостояние Убальдо Ланфранки. Противостоять архиепископу в одиночку – вот и все, что мне оставалось.
Побаиваясь возможных последствий встречи на паперти, я окопался у себя дома и ждал, когда за мной придут.
Стук в дверь раздался на следующий же день. Открыв, я увидел двух вооруженных солдат, чьи мрачные физиономии легко позволяли догадаться: ничего хорошего мне не светит, наоборот, светит самое худшее. Один из незваных гостей схватил меня за руку, другой торжественно произнес:
– Вам следует немедленно предстать перед трибуналом Пизы.
Они только и дали мне времени, чтобы наскоро запереть дверь, после чего, вцепившись в мои запястья, поволокли – с такой силой и скоростью, что я едва не потерял туфли, – по улицам города в направлении Дворца правосудия.
Ересь в те времена трактовалась даже не как нарушение законов Церкви, а как преступление против Бога, государства, общества, императора или короля (кто у кого был), словом – как преступление против власти. В полном соответствии с этим борьбу с ересью следовало вести прежде всего самим государствам, которые обязаны были обеспечивать общественный порядок, епископ же выбрал для себя лишь охоту за еретиками. А дела подозреваемых передавались в светский суд, коему и было поручено выдвигать обвинения – вне зависимости от того, в чем заключалась провинность того или иного гражданина. Подобное сотрудничество между епископами, папой и городской администрацией начисто стирало различия между тем, достойно ли ты выполняешь свой гражданский долг, и тем, не сошел ли на минутку с пути, продиктованного церковной доктриной.
Защита подозреваемого процедурой вообще не предусматривалась, ни о чем подобном и речи не было, судья сам вменял себе в обязанность составлять иски и подбирать к ним доказательства вины. Зато предусматривались доносы, и это позволяло третьим лицам, подав жалобу, появляться на сцене лишь много позже. Для того чтобы все шло на пользу обвинения, свидетельские показания засекречивали (якобы в целях защиты этих самых свидетелей) и никаких очных ставок не проводилось.
Итак, я в Пизанском городском суде. Стою перед судьей Марчелло Камполи, по правую и по левую руку – те самые славные ребятки, что с утра пораньше выдернули меня из дому. Слухи об этом уже поползли, так что зал вскорости заполнился до краев.
Судья долго читал и перечитывал документы, которые положил ему на стол секретарь, затем взял слово и сразу же завершил этот – видимо, самый короткий в его карьере – процесс:
– Изучив главные обвинения, репутацию подсудимого и директивы архиепископа Убальдо Ланфранки, я объявляю этот трибунал непригодным для рассмотрения данного случая и немедленно передаю дело в епископальный суд. В ожидании нового процесса подозреваемый может оставаться на свободе.
Вот так Марчелло Камполи отнюдь не по собственному желанию только что передал меня в ведение архиепископа.
32
Назавтра, опасаясь скорого визита еще одного представителя Ланфранки, я решил, что без помощи книги мне удар не отразить, и достал ее.
К тому времени я уже научился мастерски излагать будущее: оно всегда выглядело правдоподобно, а для меня самого редко предусматривались какие-либо преимущества. Поскольку нельзя было давать волю бешеному темпераменту манускрипта, следовало планировать череду малоинтересных событий, выбирая для их описания самый что ни на есть безразличный тон.
То, что будущее мое на странице книги представлялось таким малоинтересным, нисколько меня не смущало, ведь, изложив его, я знал заранее, что произойдет, стало быть, получал фору по сравнению со всеми. О том, какую судьбу уготовил мне архиепископ, я, разумеется, не ведал, но я же понимал: за «проступок» наверняка положены некие кары, и надеялся, когда пробьет мой час, с помощью манускрипта выкрутиться.
У Церкви к тому времени образовалась мерзкая привычка конфисковывать книги, которые она считала противоречащими своей доктрине, вполне вероятно, мне придется искать выход из положения без манускрипта, и именно потому, дабы предохраниться от неприятных сюрпризов, следовало использовать его заблаговременно, то есть – образно говоря – выстрелить из лука в кромешной тьме. А значит, чтобы снова не ошибиться, мишень следовало поставить там, где это обеспечит четкое исполнение прогноза и милость ко мне судьбы.
Держа в уме все эти обстоятельства, я открыл чистую страницу в конце книжки и написал:
Я подошел к окну, поднял глаза и увидел вдали колокольню. Она была слегка наклонена к югу.
После этого вернул книжку на ее обычное место, в карман. Тут-то как раз и постучали, но теперь я воспринял стук в дверь куда спокойнее, чем в прошлый раз.
Открыл. И увидел перед собой брата Августина – значит, опять его прислали… Эмиссар архиепископа, улыбаясь так, будто он уже победил, протянул мне письмо с печатью Убальдо Ланфранки, которую я тут же и сорвал.
Ну конечно, мне предлагалось явиться завтра утром в Пизанский епископальный суд.
– До завтра! – обронил брат Августин и, радостно подпрыгивая, побежал вниз по ступенькам.
33
Уже далеко не первое десятилетие площадь Чудес наводняли рабочие. Их было не счесть, и все они трудились от зари до зари. Кафедральный собор – единственное на площади здание, уже выполнявшее свои задачи, – получился словно бы зажатым двумя стройплощадками. Что и говорить, один из величайших архитектурных проектов эпохи!
Справа от фасада собора Вознесения Девы Марии – громадный цилиндр из белого мрамора, ему предстояло стать баптистерием, это было первое строительство по проекту архитектора Диотисальви, и работы на площадке шли уже двадцать пятый год. Перед фасадом храма стройка была поскромнее, здесь сооружали колокольню. Законченная, она должна была вознестись над кафедральным собором – надо же где-то развесить колокола, – а сейчас рабочие, под надзором все того же Диотисальви, с великим рвением возводили колонны галереи третьего этажа. Строительство будущей колокольни тот же Диотисальви начал с закладки фундамента почти пять лет назад, но глядя сейчас на в общем-то небольшой диаметр основания башни, представлявшего собой два «вложенных» один в другой цилиндра, внутри которых еле поместилась винтовая лестница, трудно было поверить, что это сооружение станет когда-нибудь соперничать высотой с собором.
Временами я подолгу наблюдал, как каменотесы, приставив зубило к мраморному блоку, орудуют молотком, чтобы отколоть кусок нужного размера. Самые опытные из них умеют по прожилкам на поверхности камня распознать еще до удара кувалдой, куда пойдет трещина и каковы будут форма и величина отколотого фрагмента, ну и куски мрамора благодаря этому получались точнее по размерам, чем у их подмастерьев. Меня приводила в восторг мысль о том, что можно воздвигнуть сооружение подобного размера, стесывая со скал с помощью зубила буквально каменную пыль…
Закрыв глаза, я вслушивался в позвякивание инструментов, и звуки эти отдавались в моей голове барабанным боем. Из общей какофонии выпадали порой более или менее правильные ритмы, и можно было различить в них крестьянский танец или конский галоп.
Пока шли строительные работы, церковный суд заседал в административном здании, расположенном неподалеку от площади Чудес. Там-то и предстояло решаться моей участи.
34
Солнечные лучи, пролившись через два узеньких окошка, с трудом находили себе дорогу в переполненном помещении, и мой допрос вершился в полутьме, что придавало сцене мрачности, а лица комедиантов обращало в суровые маски.
Убальдо Ланфранки хорошенько меня рассмотрел и только после этого нарушил наконец тишину:
– Вы что, никого не отыскали, кто представлял бы вас?
– Монсеньор, вы отлично знаете, что адвокаты, увы, больше не решаются защищать обвиняемых в ходе подобных процессов из боязни, что их самих, если осмелятся проявить чрезмерную активность, обвинят в ереси, – ответил я. – В таких условиях лучше защищать себя самому, чем видеть, как твои интересы представляет человек, который старается угодить обвинению и вам лично.
– Хорошо, в таком случае приступим, – сказал он, не скрыв оскала.
С первого же обмена репликами я распознал в Ланфранки человека умного и ловкого, умеющего переступать границы, навязанные ему судебным процессом, и выходить за его пределы.
Архиепископы бoльшую часть времени проводили в Риме и были вообще-то слишком заняты текущими делами, чтобы эффективно бороться с ересью. Особое внимание, которым удостоил меня Ланфранки, позволяло догадаться, что происходящее для него – личный крестовый поход, и крестовый этот поход для него куда важнее обычной охоты за еретиками. И впрямь было ох как удивительно, что у архиепископа не нашлось ни одного более срочного дела!
Церковные суды в ту эпоху чрезвычайно походили на гражданские, светские. Инквизиции пока еще официально не существовало, но некоторые новшества ясно давали понять, какие злоупотребления властью со стороны епископов ждут нас впереди. Ну, скажем, главных обвинителей чаще всего скрывали, вынуждая тем самым подозреваемого защищаться вслепую. Епископ сам обвинял и сам собирал доказательства, и все это уже на процессе выливалось в длинную речь, изредка перебиваемую завуалированными свидетельствами.
Светские суды предпочитали обходиться без свидетелей, ведущих предосудительный образ жизни, – например, людей, отлученных от Церкви, еретиков, воров или проституток. В отличие от судов церковных, которые – как позже и Инквизиция – куда как внимательно относились к показаниям еретиков, поскольку без них было бы почти невозможно подтвердить многие слова и поступки лиц, обвиняемых в том же преступлении. Таким образом Церковь, умело приспосабливаясь к любым обстоятельствам, вроде как соглашалась с тем, что еретики лгут, говоря о себе самих, но правдивы, когда дают показания против другого.
Сидевший справа от Убальдо Ланфранки монах в рясе прилежно записывал все, что говорилось во время судебного заседания, и не только – паузы и зубовный скрежет тоже. А слева от архиепископа восседал человек вооруженный, одно присутствие которого обеспечивало порядок и абсолютное повиновение всех собравшихся в зале.
Когда Ланфранки попросил принести ему улики, на которых строилось обвинение, явился брат Августин и положил на стол перед архиепископом несколько листков бумаги, двадцать три денье, пояс с пришитым к нему карманом и – напоследок – книжку в кожаном переплете. Судья внимательно изучил бумажки и остальное, затем, похоже сильно заинтригованный, спросил:
– Что это такое?
– Мы нашли все эти предметы у обвиняемого, когда привели его в трибунал, – отчитался брат Августин, пренебрегая монетами и неотрывно глядя на книжку.
– Понятно, – рассеянно ответил архиепископ.
Его в данный момент не интересовали подробности, ибо очень уж хотелось скорее перейти к сути дела. А к дополнительным свидетельствам он всегда сможет вернуться, если доказательства моей вины окажутся менее вескими, чем ему представлялось. Мне же первая разлука с манускриптом давалась довольно тяжело, тем более что была совершенно неожиданной.
– У меня есть показания пяти свидетелей, пяти граждан Пизы… – начал свою речь Ланфранки, пристально глядя на меня.
Шепотки и покашливания аудитории вскоре сменились напряженной тишиной. Если повезет, вот-вот узнаю, в чем конкретно меня обвиняют.
– Эти рассказы не противоречат один другому ни в едином пункте, – продолжал между тем архиепископ, – и содержат в себе возмутительную историю. Показания, тщательно собранные братом Августином, записаны в документе, который находится здесь, у меня перед глазами, и который я вам сейчас перескажу, умолчав об именах свидетелей в целях их защиты. Итак, из представленных братом Августином показаний следует, что в первый день каждого месяца обвиняемый организовывал сборища, в ходе которых проповедовал перед сотнями прихожан в церкви Гроба Господня, хотя, как любому здесь хорошо известно, право на проповедь имеют только священнослужители. Подозреваемый не имеет подобного статуса, из чего следует, что речь идет о серьезном проступке, который можно отнести к проявлениям ереси. И сейчас я должен передать слово подозреваемому, чтобы он либо подтвердил, либо опроверг свидетельские показания.
Все взгляды обратились на меня.
– Что касается дат и места, свидетели не лгут, – сказал я. – Ко мне в церковь Гроба Господня первого числа каждого месяца действительно приходили многие люди.
По залу опять пронеслись шепотки. Путаясь в догадках, зрители готовы были обвинить меня еще до того, как я закончу свое первое выступление в суде.
– Дальше, – кивнул Ланфранки.
– Однако свидетели ошибаются, говоря о моих намерениях, – продолжил я. – Я не только не проповедовал, но и не собирался этого делать. Единственное, зачем я брал слово, это объяснить, как должна проходить церемония, а затем наступала тишина и собравшиеся делали все в соответствии с полученной инструкцией.
– «Церемония», говорите? Стало быть, вы признаетесь, что организовывали в церкви – с участием многочисленных прихожан – некие «церемонии»?
– Согласен, монсеньор, термин неудачный, – подхватил я, но чувствовал себя при этом очень не в своей тарелке. – При этих встречах я попросту распределял между нуждающимися свои доходы так, чтобы каждый получил деньги. Ни о мессе, ни о каких-либо других церковных ритуалах никогда и речи не было. Да, пожалуй, лучше назвать наши собрания встречами.
– Мы учтем этот оттенок при рассмотрении дела, – пообещал архиепископ.
А брат Августин, пока продолжался весь этот цирк, воспользовался возможностью завладеть манускриптом и тайком от Ланфранки стал его перелистывать.
Больше чем за столетие томик «разжирел», теперь в нем насчитывалась не одна сотня страниц, и брат Августин, когда ему не надо было записывать ход допроса, листал их одну за другой, знакомясь с событиями из моей жизни и то вроде бы улыбаясь, то качая головой в знак разочарования. Наконец он добрался до последнего листка, вздрогнул и побежал доносить о содержании прочитанного архиепископу.
Тот положил мою рукопись на пюпитр и приступил к изучению строк, на которые указывал брат Августин. Чем ниже по странице он спускался, тем больше вытаращивал глаза, а дочитав, бросил на меня убийственный взгляд. Нет, «бросил взгляд» тут неточное выражение. Уставившись на меня, он шептал что-то на ухо своему подручному. Тот все выслушал, закрыл книжку и приобщил ее к вещественным доказательствам.
– Перейдем теперь ко второму пункту обвинения, – резким тоном произнес Ланфранки, желая прекратить разговоры в зале. Он собрал все бумаги, сложил их стопкой на судейском столе, затем взял верхний документ, повернулся ко мне и долго молча в меня всматривался. Цель паузы, видимо, была в том, чтобы подчеркнуть, насколько важны слова, которые архиепископ собирается произнести.
– Вы сами признались, – продолжил он в конце концов, – что имели намерение разделить свои доходы, что, впрочем, подтверждается и многочисленными свидетелями, и я хочу сейчас несколько отступить от рассмотрения вашего дела, чтобы вы могли осознать не только значимость своих действий, но и то, до какой степени они, ваши действия, раздражают Архиепархию и Церковь в целом. Сейчас в Лангедоке, от Альби до Лиона, от Тулузы до Каркассона, нарастает еретическое движение, подобного которому мы никогда до сих пор не знали. Люди, некогда бывшие праведными католиками, назвали себя катарами, вальденсами или еще – «лионскими бедняками». Они осмеливаются отрицать фундаментальные принципы католической Церкви и дошли даже до того, что основали несколько раскольнических епископатов. Можете не сомневаться: Церковь отвергала, отвергает и будет отвергать эту ересь. А знаете, по каким признакам мы опознаем данных еретиков?
Архиепископ помолчал, и лицо его украсила презрительная ухмылка, с какой победитель глядит на поверженного врага.
– Прежде всего – по публичным проповедям, – заговорил он снова. – Но не только. Крайне важный признак – то, что они раздают свое имущество, и это происходит везде. Они стремятся к аскетическому образу жизни и окружают себя учениками и последователями, уподобляясь Христу, который был окружен апостолами.
Тут Убальдо Ланфранки выпрямился и, потрясая кулаком, заорал пронзительным голосом:
– Каждый из них почитает себя Господом нашим, Иисусом Христом!
Вопль его обрушился на мои плечи тяжким грузом всех европейских ересей.
Из зала послышались голоса:
– Смерть еретикам!
Публика стремительно раскалялась.
– Вы будете гореть в аду!
Один за другим люди вставали, и каждый выносил приговор:
– Казнить его!
– Сжечь его на костре! На костер! На костер! – скандировали движимые страхом благочестивые христиане: они боялись любого, кто осмеливался восстать против Церкви. Они в едином порыве выплескивали самые глубинные свои страхи на козла отпущения, столь прозорливо подсунутого им архиепископом. Они были готовы сию же минуту принести меня в жертву, лишь бы умиротворить архиепископа.
Но он вдруг опять возвысил голос:
– Успокойтесь! Мы не станем решать судьбу обвиняемого вот так вот – взывая к дьяволу!
В зале откуда ни возьмись возникли вооруженные люди, они встали между рядами и судьями, чтобы избежать более серьезных нарушений.
– Заседание переносится вплоть до нового распоряжения, – объявил Ланфранки. – Подозреваемый, ради собственной его безопасности, будет содержаться под стражей. Не беспокойтесь, мы тем временем прольем свет на учиненные ему обвинения в ереси.
Два стражника схватили меня с двух сторон за запястья и – бесшумно, но быстро – поволокли из зала судилища. Сидя в смежной с залом комнате, я вынужден был в течение долгих часов слушать, как разгоняют толпу, требуя, чтобы люди отправились наконец по домам. Я ни за что не хотел бы оказаться в этот момент за стенами трибунала – да это было бы куда хуже любой бури.
Когда все снаружи успокоилось, те же стражники перевели меня на другую сторону улицы и втолкнули в тюремную камеру.
35
Обстановка в зале, в общем-то, не требовала столь пламенного красноречия, но Ланфранки увлекся и пробудил коллективное неистовство, которое, возможно, дай оратор ему развиться, вышло бы за пределы намерений архиепископа и породило мятеж…
Теперь моим домом стала узкая келья в подвале здания напротив суда. Да, совсем близко – так было гораздо легче доставлять заключенных на заседания трибунала и уводить обратно после них, а побег, наоборот, сильно затруднялся.
Меблировано было мое новое жилье проще некуда: два убогих соломенных матраса, к тому же насквозь пропитанных влагой – камеру мне выделили ужасно сырую. Первую ночь я скоротал на правом ложе, оно выглядело более удобным, и все равно глаз не сомкнул до рассвета, хоть и устал, и холод пронизывал меня до костей.
В наружной стене обнаружилась прореха, которой как раз хватало на один-единственный солнечный луч, и луч этот в течение всего дня ласкал противоположную стену. Предыдущие обитатели позаботились о том, чтобы пометить на этой стене основные моменты дневного цикла, и я к вечеру мог уже расшифровать большинство меток. Вот эта обозначает восход солнца, та – заход, эти три – время, когда заключенных кормят завтраком, обедом и ужином, те восемь – обходы тюремных надзирателей. За много лет мои предшественники умудрились даже выцарапать две параллельные шкалы, соответствующие летнему и зимнему солнцестоянию, теперь достаточно было вставить между ними весну и осень, чтобы получить точное время любого события.
Открытие этого сложного механизма навело меня на мысли не только о творческой силе Homo haereticus, но ровно в той же степени – о длительности пребывания заключенных в камере. Стало быть, и моему конца не видно.
Каждый час я залезал по стене вверх и, становясь на выступающий камень, смотрел через щель на улицу. Иногда там проходил ребенок, иногда проезжала повозка, иногда попросту дул ветер. Из камеры мне открывался вид на площадь Чудес, более того, по невероятному везению, на строящуюся колокольню тоже, поскольку отсюда было заметно, что она перекрывает заднюю стену кафедрального собора. Как всегда, там сегодня суетились рабочие. Целая толпа. Сравнивая положение в пространстве одного из ребер собора с положением одной из колонн колокольни, я смог убедиться, что эта последняя и по сию пору представляет собой идеальную вертикаль. То есть написанный мной в манускрипте текст не стал явью… если только сам собор тоже не накренился.
Утром третьего дня меня несколько смутило то, что я в келье больше не одинок. Теперь мне предстояло соседствовать с каким-то парнем, мирно посапывавшим на втором матрасе.
Проснувшись, мой сосед, кажется, так же, как я некоторое время назад, удивился, что тут есть еще кто-то: должно быть, ночью, когда нового арестанта сюда привели, он в темноте меня не заметил. Однако мы и парой слов обменяться не успели, потому что, стоило ему продрать глаза, в камеру ворвались конвойные, схватили его за руки и утащили прочь.
Я снова остался в одиночестве.
Пока длилось мое заключение и пока шло расследование по моему делу, я перевидал немало мужчин и женщин, которые входили ко мне в камеру и выходили из нее. Одним удавалось провести со мной несколько часов, другим – день или даже два. Как бы то ни было, поскольку церковный суд постоянно рассматривал какие-то дела и выносил приговоры, можно было сделать вывод о его потрясающей производительности.
Во всех случаях, кроме одного.
36
Тем утром я – уже по привычке – залез на камень, чтобы посмотреть на площадь Чудес. Колокольня стояла все так же прямо, камни все так же неустанно обтесывались… Неужели книга дала маху? В первый раз!
Чуть позже полудня, в совершенно необычное время, звякнули цепи, на которые закрывалась дверь. В камеру явился тюремщик и велел следовать за ним.
Меня привели в комнатушку на втором этаже, приказали сесть на один из двух стоявших там стульев, потом конвоир вышел и дверь захлопнулась.
В этой темной, без окон, конуре я ожидал больше часа, не понимая, какого черта меня тут заперли. Тем не менее прогулка явно пошла мне на пользу – хотя бы потому, что одежда успела немножко подсохнуть.
Но вот в коридоре послышались тяжелые мужские шаги – значит, дверь скоро откроется. А когда я увидел, кто входит, сердце мое на мгновение остановилось.
Ко мне явился с визитом сам Убальдо Ланфранки! Вообще-то такое было мало сказать необычно: с какой стати архиепископу навещать заключенного?
– Можно мне сесть? – спросил он, и учтивый его вопрос прозвучал фальшиво.
– Пожалуйста, – коротко ответил я, махнув рукой на свободный стул.
– Ну и как? Комфортабельны ли камеры в пизанской тюрьме? – не без иронии поинтересовался он.
– Все бы ничего, вот только вчера вечером надзиратели забыли подогреть коврик у моей кровати, – тем же тоном откликнулся я. – Но, полагаю, вы пришли сюда не затем, чтобы обсудить, благоприятны ли для здоровья условия в вашем каменном мешке?
– Вижу, пребывание здесь не сказалось на вашей находчивости…
Нежданно-негаданно за этими первыми репликами последовало свободное и открытое обсуждение интересовавших нас обоих тем. В отсутствие паствы, перед которой надо было бы разглагольствовать, архиепископ, забыв об известных ему приемах ораторского искусства, определил цель своего визита достаточно четко и ясно, без каких-либо уверток.
– Давайте поговорим серьезно, – начал он. – Вы всегда были примерным гражданином Пизы, процветающим негоциантом, и жизнь вашу не омрачали никакие проблемы. Зачем вам понадобилось устраивать весь этот цирк? Ощущение, будто однажды утром вы проснулись с желанием вообразить себя самой Церковью. Что произошло? Меня это тревожит.
Казалось, он – воплощенная искренность, само сочувствие. И все-таки я предпочел ответить сдержанно, чтобы впоследствии мои слова не были использованы против меня самого.
– Провидение было милостиво ко мне, – согласился я с Ланфранки. – Со времени переезда в Пизу мое дело, как вы отметили, неизменно процветало, доходы росли, а поскольку это не требовало от меня ни малейших усилий, порой возникало чувство, что я не совсем заслуживаю всех сваливающихся на меня благ. И тогда, видя шаткость положения соседей, я решил освободиться от части своих денег и разработал систему, позволявшую всем нуждающимся пользоваться ими в равной степени. У меня и в мыслях не было бросить тень на Церковь.
Архиепископ внимательно слушал, в паузе он не вымолвил ни слова, и я продолжил:
– Меня очень беспокоила ваша озабоченность быстрым ростом наводнивших соседние государства еретических течений и их массовостью, но, уж поверьте, я не катар, не вальденс и не член какой-либо другой секты, способной помешать трудам вверенной вам Архиепархии. Мне даже неизвестны ни догматы их веры, ни слова, которые они используют в своих проповедях. Всякое сходство с их ритуалами или с их действиями, которое вы заметили в моих благотворительных акциях, случайно, это результат самого что ни на есть невероятного совпадения. И я даже не понимаю, зачем бы мне понадобилось искать контактов с инакомыслящими, с какими-то членами упомянутых сект. То, что я сейчас скажу, наверное, вас удивит, но у меня странное чувство, будто вы верите в мою искренность и не видите во мне никакой угрозы.
– Вы проницательны. Ну а как вы себе представляете дальнейший ход событий?
– На самом-то деле ход событий определять вам. И если вы захотите предложить верующим зрелище, если решите пожертвовать человеком, на вид напоминающим еретика, чтобы испугать тех, кто мог бы отдалиться от Церкви, это будет ваш выбор, и я ничего не смогу сделать, чтобы предотвратить свою печальную участь. Хотя… если бы у вас действительно было подобное намерение, вы отдали бы меня на растерзание толпе тотчас же после заседания суда. А вы этого не сделали. И мне кажется, вы хотите справедливости, вам неприятно было бы возвести на костер порядочного человека только ради упрочения собственного авторитета… Ну а теперь поднимите мне дух и скажите, что я не ошибаюсь, веря в вас.
– Ваша вера направлена на правильный объект. В свете вашего свидетельства вы и впрямь кажетесь мне искренним, и у меня нет никаких оснований подвергать ваши слова сомнению. Но скажите, в чем теперь, когда все угомонились, вы видите возможность снять наши разногласия?
– Можете не сомневаться, вам больше никогда не увидеть, как я раздаю деньги прихожанам или обращаюсь к ним с речью. Оставим все это в прошлом. Совершая торговые сделки с разными городами, я установил надежные связи со многими влиятельными людьми. Верните мне свободу, и, когда придет время, я сумею быть полезным. И может быть, однажды окажу вам услугу столь же значительную, сколь та, что вы предлагаете мне сегодня.
– Хорошо, это меня устраивает.
Я чувствовал, что Ланфранки нужно еще что-то со мной уладить, но он медлил, некоторое время колебался – встать и уйти или, оставшись, возобновить разговор. И все-таки после долгого замешательства выбрал второе. Как видно, хотел расстаться со мной без единого пятнышка на совести.
– Есть еще кое-что… – начал он.
– Что же? – Я притворился удивленным.
– Брат Августин привлек мое внимание к одному пассажу… к абзацу, написанному вашей рукой в принадлежащей вам и найденной им при обыске книжке. Из этого абзаца следует, что вы предвидите наклон колокольни на площади Чудес к югу. Вы действительно написали такое?
– Да-да, написал.
Пара фраз, целью которых было вызволить меня из беды, внезапно превратилась в повод для обвинения.
– Я сильно разволновался, когда прочитал эти строчки, – продолжал архиепископ, – тем более что никак не мог понять, зачем вам понадобилось сочинять подобную чушь. Но, поразмыслив как следует, решил, что объяснений тут может быть три. Либо вы тайно готовили заговор, намереваясь разрушить башню, что представляется мне маловероятным, особенно после нашей сегодняшней беседы; либо у вас есть какая-то секретная информация о подобном заговоре, организованном третьим лицом или третьими лицами; либо, наконец, вы считаете, будто вам дано предсказывать будущее… но этот последний случай – самый тревожный.
– Успокойтесь, монсеньор, и будьте уверены: не существует никакого заговора и на площади Чудес никто ничего не замышляет разрушать! Эта книжка – мой личный дневник, и я регулярно записываю в нем без каких-либо специальных намерений все, что приходит в голову. Любую глупость. Я всегда был единственным читателем манускрипта – до того, как трибунал меня его лишил (лишил, подчеркиваю, помимо моей воли), да и теперь, надеюсь, кроме вас, брата Августина и меня самого, никто не знает его содержания. Потому от вас одного зависит, останется все так или…
– Ладно, пусть все остается так. Я даже кое-что предпринял, чтобы сведения не распространялись: вырвал из книжки и положил в надежное место страницу с упомянутой записью. Тем не менее… тем не менее, если ваше пророчество исполнится, я немедленно возобновлю судебное преследование, на этот раз обвиняя вас в колдовстве, и вы так легко, как нынче, не выпутаетесь. Эта написанная вашей рукой страничка станет неопровержимым доказательством того, что вы колдун, причем колдун даровитый.
– Понятно. Весьма вам признателен, монсеньор, но хочу обратить ваше внимание на то, что мне бесконечно дорог этот манускрипт и меня сильно тревожит, получу ли я его обратно, тем более что заметил у брата Августина необъяснимую тягу к предмету, о котором идет речь.
– Не стоит тревожиться, вам все вернут. Единственное в книжке свидетельство ереси из нее удалено.
С этими словами Ланфранки встал, кивком со мной попрощался и вышел.
Я никак не мог прийти в себя от внезапного поворота дела в мою пользу. Ланфранки прекрасно понимал: одни только свидетельские показания о том, что я раздавал деньги и якобы проповедовал в церкви, не дают никакой надежды приговорить меня к смерти за ересь. Мне, поскольку я не был ни катаром, ни вальденсом, всего-то и надо было искренне покаяться, чтобы обвинение рассосалось, будто его и не было. Что же до текста в книжке, то он превратится в доказательство моей вины лишь в тот день, когда колокольня и впрямь наклонится. А пока у архиепископа оставался единственный выход: отпустить меня на свободу и проследить, как станут развиваться события.
До сих пор я ни разу не осмелился даже строчку, даже слово в книжке вымарать, поэтому мне трудно было себе представить, к чему способна привести вырванная из нее страница. А может быть, именно из-за того, что предсказание из книжки изъято, башня по сей день и стоит прямо? Поди знай, что случится дальше…
Несколько минут спустя в комнате появился тюремный надзиратель, он проводил меня к выходу из здания и распахнул передо мной дверь.
Опьяненный свободой, я побежал к своему дому: скорее, скорее помыться!
37
У меня образовалась привычка каждое утро совершать пусть не круг почета, но «круг признательности» по площади Чудес. Пробираясь потихоньку между каменотесами, ваятелями и носильщиками, я присматривался к колокольне, стараясь определить на глаз, достаточно ли прямо она стоит.
Однако я приходил сюда не только ради осмотра башни – мне было интересно прощупать пульс стройки, ведь стоило старшему мастеру заметить малейшую аномалию, слух об этом немедленно донесся бы до ушей Убальдо Ланфранки. Стало быть, я непременно должен был получать информацию раньше него, от этого зависела моя жизнь.
На пятый день свободы меня снова навестил брат Августин, с лица которого за прошедшее время сползла – и, казалось, навеки – обычная его улыбка. Не решаясь войти, он с понурым видом стоял на пороге моего дома.
– Возьмите, – сказал он наконец и сунул руку за пазуху. – Думаю, это принадлежит вам.
Брат Августин вытащил из-за пазухи манускрипт и протянул мне, сделав над собой (а может, почудилось?) нечеловеческое усилие. Я так и увидел архиепископа, дергающего свою марионетку за нити.
Разумеется, я ухватился за принадлежащее мне сокровище, но брат Августин не спешил выпускать добычу. Стоял и пристально на меня смотрел.
– Я знаю, как вы этой книжкой пользуетесь, – в конце концов произнес он, и в голосе его прозвучала горечь. – Я знаю, какую цену имеет она для владельца. Но мне известно еще и то, чем вам приходится расплачиваться, окуная перо в чернила, чтобы написать там несколько строк. Мне теперь все о вас известно.
В течение этого монолога мы оба держались за книжку. Крепко-крепко. Двумя руками.
– И если я сейчас стою перед вами, – продолжил монах, – то исключительно по этой причине. До нашей встречи мне казалось, будто знаю, что такое искушение, и я верил, что легко могу искушениям сопротивляться. Впрочем, бoльшую часть жизни я все равно только и делал, что подавлял свои желания и душил страсти – из уважения к данным ордену обетам. И искушение до встречи с вашей книгой воспринимал примерно так же, как обильный ужин: достаточно зажать ноздри и не вдыхать ароматов, чтоб соблазна будто и не бывало. Или еще я мог бы сравнить искушение с красивой женщиной: закрой глаза – манящая плоть исчезнет… Но стоило нам встретиться с манускриптом, ничто уже не способно было меня защитить! Он ведь умеет распахивать двери ко всем фантазмам, во все непрожитые жизни. И тут закрыть глаза не помогает, какое там, с закрытыми глазами еще хуже: я видел себя епископом, князем и… почему бы не королем! Мое распаленное воображение скакало галопом и перепрыгивало все ограды, которые я с детства воздвигал между собой и миром.
Открывая чужому человеку самые тайные уголки души, брат Августин явно чувствовал себя не в своей тарелке.
Мой неожиданный гость опустил глаза, помолчал, но потом пристально на меня посмотрел – и заговорил снова:
– Все последние дни не было минуты, когда бы я не искал способа сбежать с дьявольской книгой. Но куда бежать? И чем, сбежав, заниматься? Ведь что самое печальное в моей ситуации? Больше всего меня угнетало осознание: мне некуда податься, я ничего не умею, стало быть, и заняться мне нечем, и у меня нет ни денег, ни имущества, которые позволили бы бросить здесь все и попробовать в новом месте начать жизнь сначала. В конце концов, я всего лишь простой слуга Господень и, нет ни малейших сомнений, останусь таковым до последнего дня. Правда, я понял и другое: пусть я только монах, я, по крайней мере, монах свободный, тогда как вы – богатый купец – сидите в тюрьме. И я бы ни за какие блага с вами не поменялся!
Голос его затихал, он принялся что-то бормотать себе под нос, словно верил, будто так Бог его не услышит.
Потом опять обратился ко мне, почти крича:
– Эта книга – творение дьявола, а вы – просто ее жертва. Ланфранки выбрал не ту мишень, не на того накинулся.
И тут же успокоился и перевел взгляд на книжку. Мне очень захотелось выдернуть ее у него из рук, попробовал, но он воспротивился и прошептал мне на ухо:
– Бегите! Бегите так быстро, как только сумеете! Пока еще есть время, вам надо исчезнуть, ибо вы по недосмотру наступили на хвост организации куда более могущественной, чем этот манускрипт. За вами будут следить, за вами будут ходить по пятам и вас посадят, как только появится необходимое им доказательство.
На этот раз брат Августин, овладев собой, разжал пальцы, кивнул мне на прощание и спокойно удалился.
А улыбка, кстати, к нему вернулась.
Едва я остался один, книга тотчас же была раскрыта. Одна страница и впрямь оказалась вырвана, а перед обрывком появилось полное описание моего судебного процесса и моей жизни в тюрьме. Значит, вырванный листок, как и раньше, принадлежал будущему.
Может быть, манускрипт не сказал еще своего последнего слова…
Я аккуратно положил книжку в заготовленный для нее карман под рубашкой. Вернул, так сказать, на место.
38
Сон в ту ночь ко мне не шел, и я все обдумывал и обдумывал предупреждение брата Августина. Если за мной на самом деле следят, регистрируя каждое движение, каждое действие, значит, архиепископу наверняка известно о моих ежедневных визитах к строителям башни на площади Чудес. А значит, отныне туда ни шагу! Не стоит увеличивать список свидетелей, готовых подтвердить в суде, что я постоянно кручусь поблизости от колокольни.
После того как меня выпустили из тюрьмы, никакой торговли с местными купцами уже не могло быть: пизанцы, боясь, что их тоже заподозрят в ереси, делали все возможное, чтобы их не видели рядом со мной. Никто меня не приговорил, никуда меня не изгнали, но последствия судебного процесса были ровно такими, как если б обвинение в мой адрес подтвердилось. Прохожие на улице делали крюк, чтобы нам не встретиться, и вжимались в стену, если встреча была неизбежна.
Что ж, поскольку здесь уже не поторгуешь, а книжка нашлась, ничто меня в Пизе больше не держит, и переберусь-ка я в Геную, с купцами которой постоянно поддерживал связь, – там легче будет обживаться на новом месте, чем где-то еще.
Я начал потихоньку собираться. Если до Ланфранки дойдут слухи о моем стремительном отъезде, скорее всего, архиепископ прикажет меня арестовать и держать в камере до тех пор, пока не достроят колокольню. А как иначе – нельзя же допустить, чтобы я выскользнул у него из рук!
Сняв с чердака сундук – точь-в-точь как те, в которых обычно доставлял товары на борт торгового корабля, – я стал каждый день прибавлять туда личных вещей. Отправлю этот сундук с потоком товаров, направляемых из Пизы в Геную, и попрошу знакомого тамошнего купца, которому полностью доверяю, сберечь все это до моего приезда.
Прошло несколько недель, прежде чем в моем пизанском жилище не осталось ничего, кроме соломенного тюфяка и кувшина с водой, наступило время покинуть этот дом и мне самому.
Я спустился на набережную, как делал часто, чтобы понаблюдать за погрузкой товара. Несколько секунд до отплытия – и я уже на трапе, еще несколько – и в каюте галеры, с капитаном которой договорился заранее.
Но, прежде чем покинуть Пизу навсегда, не сумев справиться с искушением, решил последний раз посмотреть туда, где не появлялся все минувшие недели.
Приблизился к окну, выглянул и увидел вдали колокольню.
Она была слегка наклонена к югу.
Корабль поднял якоря и отошел от пристани.
А я так никогда и не узнал, что побудило брата Августина предупредить меня о неотвратимости нового наскока Убальдо Ланфранки. Поначалу я боялся, что это предупреждение – изобретенный архиепископом способ удалить подозрительного типа от стройки и при случае сорвать побег, но теперь я понимал, что ничего подобного.
Может быть, брат Августин, зная о могуществе манускрипта, надеялся заслужить таким образом какую-то награду.
Или, может быть, он попросту был хорошим человеком…
39
В конце 1178 года, то есть когда со дня моего бегства из Пизы прошла уже неделя-другая, Диотисальви остановил строительство колокольни. Заметив, что башня начала «падать», зодчий решил на время прервать работы, чтобы разобраться в причинах и найти решение проблемы. А предположив, что это знак внезапно возникшей немилости судьбы, остановил заодно и строительство баптистерия: вдруг тот тоже накренится? Ну и получается, все на площади Чудес замерло.
Какой гнев охватил Убальдо Ланфранки, когда через несколько дней после того, как ему донесли о моем побеге из-под надзора, он узнал и о том, что колокольня накренилась, а строительство остановлено, мне даже и вообразить было трудно. Но раскладывал я как-то вечером свои пожитки в новом генуэзском доме, и вдруг мне почудился вдали крик…
Пытался ли Ланфранки потом меня найти или просто о моем «преступлении» забыл? Мне казалось, что, онемев от бешенства, архиепископ должен был предпринять какие-то шаги, чтобы отыскать мой след, но я и до сих пор не знаю, как там было на самом деле.
Убальдо Ланфранки скончался в 1207 году, а в колокольне и тогда насчитывалось всего три этажа.
Два года спустя папа Иннокентий III, победивший в конце концов ересь, предпринял крестовый поход против альбигойцев в надежде избавиться таким образом от всех катаров и вальденсов Лангедока. Эта война имела много серьезных последствий, в числе которых расширение до Средиземного моря и Пиренеев территорий, подвластных французскому королю, а кроме того – создание средневековой инквизиции. Крестоносцы осадили многие города и изгнали многих графов, а среди них и Раймунда Тулузского, который перебрался в Геную и поселился рядом со мной. Это было начало кровавой эпохи, той самой, когда покойников даже считать перестали.
Строительство Пизанской башни оказалось прервано почти на столетие, возобновилось оно только в 1272 году. В те времена никому еще не было известно, что башню строят на аллювиальной почве, а фундамент здания покоится на осадочной породе из глины и известняка под названием «мергель», ставшей результатом оседания грунта, и возникла блестящая идея добавить еще четыре этажа по вертикали так, чтобы между ними и нижними тремя образовался угол. Возвели семь этажей, а на восьмом, верхнем, более узком, разместили семь колоколов по несколько тонн весом каждый. Впервые они зазвонили в 1372 году, то есть три века спустя после начала осуществления проекта.
Вырванная из манускрипта страница так никогда и не найдется, а колокольня, построенная на глине, так и будет «падать» дальше.