— Умеешь глотать шпагу?
— Нет.
— Ну, а можешь играть на трубе или на тромбоне, наконец, на барабане?
Я отрицательно покачал головой.
— Желал бы я знать, чему же тебя после этого учили? Твое образование ничего не стоит, мой милый.
— Ясно, что этот мальчишка не находка для труппы — в нем не видно никакого уродства: сложен как и все люди, — недовольным тоном заметила великанша, критически осматривая меня с головы до ног.
Затем она пожала плечами и с презрением отвернулась от меня.
— Тоже воображает, что может работать за деньги.
Ах, если бы я был уродом, или чудовищем о двух головах, или с хвостом, как обезьяна, но увы, я сложен как все люди, какой позор! — Подумал я с горечью про себя.
— Умеешь ли ты, по крайней мере, чистить лошадей и убирать конюшню? — сказал маленький человек с непроницаемым для моей младенческой наивности взглядом.
— Да, сударь, я попробую, постараюсь…
— Ну, ладно, значит с этой минуты ты состоишь на службе в зверинце знаменитого, могу сказать, в целом свете, графа Лаполада. Знаменитого столько же красотой зверей, сколько и геройством Диелетты, или, вернее, Дези, нашей дочери; она-то и есть укротительница львов. Иди за Кабриолем, он покажет тебе, что ты должен будешь делать всякий день, а потом придешь ужинать со всеми вместе.
Все эти люди показались мне подозрительными и противными, но что мне оставалось делать?
Быть разборчивым не приходилось. И на этот исход я смотрел как на неожиданное спасение, и за него должен был благодарить Бога, иначе приходилось совсем пропадать.
Таким-то образом я начал свою новую службу в странствующей труппе акробатов. Хозяин мой, вопреки всякому вероятию, был действительно настоящий граф, для доказательства чего у него имелись подлинные бумаги. Он предъявлял их очень охотно в важных случаях.
Очевидно, он не сразу упал так низко, а его настоящее положение являлось результатом прежней порочной и безобразной жизни. В конце концов он женился на «великанше» и завел зверинец. Женился он на ней, когда нищенство его дошло до крайних пределов. Она же к тому времени успела себе прикопить порядочные деньжонки. Известная на всех ярмарках городов средней Европы под названием «великанши из Бордо», хотя на самом деле она была родом из Оверни, в молодости женщина эта считалась «чудом света». На одной вывеске балагана она была изображена в розовом платье, причем кокетливо выставила на табуретке одну ногу, обутую в белый чулок; нога эта была невероятных размеров.
В другом месте ее нарисовали в голубом бархатном спенсере с рапирой в руке, готовой сразиться с атлетом-бригадиром; солдат был ростом много меньше, чем она. Внизу надпись золотыми буквами гласила: «Господин военный, — вам начинать».
Ее деньги и слава соблазнили графа Лаполада, тем более что у него самого был единственный талант «лаять по-собачьи», но, действительно, лаял он неподражаемо. В балагане никто не мог лучше его представить четвероногого сторожа у дверей. Репутация его с этой стороны прочно установилась.
Эти двое составили достойную парочку и сообща завели труппу акробатов и зверинец. В первые годы своего существования их зверинец соперничал с знаменитым Гуго де-Массилья. Искусство лаять по-собачьи составило имя Лаполаду среди ему подобных, и он наживал этим деньги, которые тут же проедал и пропивал, потому что был страшный обжора.
Благодаря этим свойствам своего характера Лаполад плохо смотрел за животными и плохо их кормил. Некоторые уже передохли, а других он вынужден был продать. В то время, как я поступил в его труппу, зверинец состоял из одного только довольно старого льва, двух гиен, одной змеи и ученой лошади, которая во время странствований днем запрягалась и везла повозку, а вечером участвовала в представлениях. Паяц Кабриоль, гимнасты Филясс и Лабульи, кларнетист Герман и барабанщик Королюс, Диэлетта и я составляли остальную труппу, не считая хозяев. За ужином я познакомился со всеми своими новыми товарищами.
Хотя я был пока только конюх, но и меня допустили к столу компании этих знаменитых своими талантами людей.
Слово «стол» не совсем соответствовало тому предмету, на котором мы ужинали. Это был длинный и широкий деревянный некрашеный ящик. Он занимал середину повозки и выполнял три рода обязанностей: внутри его лежали костюмы для представлений в балагане, наверху ставились тарелки, и тогда он служил обеденным столом, а на ночь на него клали матрас, на котором спала дочь Лаполада, маленькая Диэлетта, или, Дези. Рядом со столом стояли два ящика поменьше и подлиннее, это была скамейка для членов всей труппы, потому что стулья полагалось иметь только хозяевам. Меблированное таким примитивным способом, это первое отделение повозки имело свою хорошую сторону — чистого воздуха в нем было сколько угодно. Стеклянная створчатая дверь открывалась на крылечко, а два маленьких окошечка с занавесками из красного кумача придавали ей вид комнаты.
За ужином меня стали расспрашивать о моем прошлом. Я отвечал коротко и неохотно, благоразумно умалчивая об отце и о матери, а равно и о дяде, даже не назвал ни своей настоящей фамилии, ни откуда я родом. Когда я стал рассказывать о живописце и об его столкновении с жандармом, Дези объявила, что я вел себя глупо и на моем месте она бы только позабавилась всей этой историей. Оба музыканта с ней согласились, в знак чего и загоготали в один голос раскатистым грубым смехом, который составляет отличительную принадлежность баварских немцев.
Дези была девочка лет двенадцати, по виду хрупкая и нежная. У нее были удивительного цвета темно-голубые глаза, и когда она пристально ими смотрела, то становилось почему-то жутко.
Когда ужин окончили, на небе догорала еще вечерняя заря.
— Теперь, дети мои, — заявил Лаполад, — воспользуемся вечерними сумерками, чтобы заняться гимнастикой, надо чтобы мускулы не одеревенели.
Он уселся на крылечке повозки, куда девочка принесла ему трубку.
В это время Лабульи и Филясс притащили на траву небольшой ящик с крышкой. Филясс первый расстегнул блузу, вытянув руки и ноги, и, раскачивая головой, так, как бы он хотел отделить ее от тела, влез в ящик, где и исчез. Я был донельзя изумлен, мне показалось это невозможным.
Теперь очередь была за Лабульи: несмотря на все усилия, он повторить этой штуки не мог. Тогда, не вставая с своего места, хозяин отвесил ему по плечам, со всего размаха, бичем такой удар, что у меня искры из глаз посыпались, хотя я тут был не причем.
— Ты опять наелся, животное, — прибавил он хриплым голосом, — завтра ты посидишь у меня на одном хлебе и на воде.
Потом повернулся ко мне.
— Ну, теперь очередь за тобой.
Я отступил на несколько шагов, чтобы меня нельзя было достать ударом хлыста.
— Что мне делать? — с замиранием сердца спросил я.
— Прыгай через эту яму, можешь?
Яма была глубокая и широкая, но я перепрыгнул ее, и даже хватил на два фута дальше, чем было надо.
Лаполад, видимо, остался доволен моим прыжком и заявил, что я буду хорош для трапеции.
В первой повозке помещались хозяева, во второй звери, а в третьей спали мы все, служащие, и, кроме того, она служила складочным местом для всякого хлама. Так как внутри повозки для меня не оказалось постели, то я взял охапку соломы и лег под повозкой.
Огни погасли, шум затих.
Среди ночной тишины раздавалось только фырканье лошадей, которые тянулись от своих коновязей сорвать пучок пыльной придорожной травы, да из зверинца доносилось могучее дыхание льва. Он время от времени жалобно вздыхал, как будто неподвижная духота ночи напоминала ему родную африканскую пустыню, и он ударял хвостом по бедрам при мысли о прежней свободе.
Я невольно сравнил себя с ним. Он находился в крепкой железной клетке, а я на свободе. Одну минуту мне пришло на мысль убежать от этих гадких людей и продолжать дальше путь в Гавр, но это значило украсть платье у Лаполада, а с этим не мирилась моя детская совесть. Что делать — надо за него поработать. В конце концов, все же здесь не хуже, чем у дяди; эту ночь я заснул с тяжелым сердцем.
Караван наш отправлялся в Фалез на Гюильбрейскую ярмарку. Там я увидел в первый раз, как Дези взошла в клетку льва и как искусно Лаполад лаял по-собачьи.
Из сундуков мы повытаскали запасные костюмы. Девочка поверх своего трико надела платье, вышитое золотом и серебром, а на голову ей надели венок из роз. Мои товарищи, гимнасты Лабульи и Филясс, представляли из себя красных чертенят. Немцев нарядили польскими уланами, на голову им нацепили шляпы, украшенные перьями.
Меня всего выкрасили в черную краску, руки, лицо и грудь, — я должен был изображать негра-невольника, привезенного из Африки вместе со львом, и мне велели на все молчать. На вопросы посетителей я должен был улыбаться, показывая как можно больше зубы.
Мать родная и та не узнала бы меня в таком виде. По-видимому, Лаполад этого, главным образом, и добивался; он, верно, и опасался, чтобы в толпе не случилось кого-нибудь, кто случайно мог бы меня узнать. В продолжение двух часов у нас происходил невообразимый шум и гам. Кабриоль оканчивал свои приготовления к параду, пока Дези повторяла какие-то акробатические па с Лабульи. Сам Лаполад нарядился генералом.
Толпа, собравшаяся поглазеть на представление, обступила нас со всех сторон. Везде мелькали белые нормандские колпаки на мужчинах и высокие чепчики на женщинах. Генерал сделал жест рукой, и музыка прекратилась. Затем он наклонился ко мне и сунул мне в рот зажженную сигару, которую только что начал курить.
— Раскуривай мне ее, пока я буду говорить.
Я смотрел на него с разинутым ртом, не понимая, что мне делать с этой сигарой. Кто-то ударил меня ногой сзади.
— Ну не каналья ли ты, — прошипел Кабриоль, — хозяин дает ему сигару, а он манежится! — при этих словах он дал мне нового пинка.
Я едва устоял на ногах к большому удовольствию невзыскательной публики. Послышался хохот и аплодисменты. Я никогда не курил и даже не соображал хорошенько, надо ли втягивать в себя дым или, наоборот, выдыхать его, но времени для расспросов не было; одной рукой Кабриоль тянул меня за подбородок, а другой поднимал за нос, а в открытый рот Лаполад затискивал сигару.
Должно быть, я делал отчаянные и уморительные гримасы, потому что зрители покатывались со смеху, держась за бока.
Генерал снял свою шляпу с султаном, толпа замолкла и приготовилась слушать, что будет дальше. Водворилось молчание.
— Вы видите перед собою знаменитого Лаполада. Кто же он? Разве этот шарлатан в одежде генерала? Да, это он самый. А почему же, спросите вы, этот столь знаменитый человек оделся в шутовской костюм? Для того именно, чтобы сделать вам удовольствие, государи мои! Сказать правду, все вы, взятые каждый в отдельности, люди препочтенные и считаете меня за шарлатана, между тем сами-то вы, придя в театр, представляете собою толпу любопытных зевак.
В публике послышались ропот и свистки.
Лаполад нисколько этим не смутился, он взял у меня сигару, затянулся несколько раз и затем, к великому моему отчаянию и отвращению, снова сунул мне ее обратно в рот.
— Желал бы я знать, почему вы ворчите, вы, человек в колпаке и с красным носом? Потому именно, что я сказал вам, что дома вы почтенный человек, а на народе разиня, — ну, хорошо, прошу у вас прощения! Может быть, вам лучше придется по вкусу другое, а именно то, что дома вы шут гороховый, а перед публикой только притворщик?
Публика от неожиданности этого оборота начала гоготать, и когда смех утих, Лаполад продолжал.
— Таким образом, если бы я не был переодетым генералом, вместо того, чтобы смотреть на меня во все глаза и с разинутым ртом, вы бы шли себе своей дорогой, не останавливаясь у балаганов. Но я ведь понимаю людей и знаю, на какую удочку их следует ловить. Вот поэтому-то я выписал из Германии вот этих двух немецких музыкантов, которых вы видите перед собой, для этого же самого я пригласил в свою труппу Филясса, ловкость которого известна всему свету, наконец, Лабульи и знаменитого Кабриоля, которого мне хвалить не приходится, потому что вы оценили его сами по достоинству.
Вы останавливаетесь ради любопытства, в вас задет интерес, и говорите: — Посмотрим-ка, что он нам еще покажет? Господа музыканты, сыграйте же веселенькую штучку этой почтенной публике, она это понимает и охотно идет посмотреть на все наши чудеса.
Удивительно, как иногда разные глупости на всю жизнь остаются в памяти, тогда как полезные знания улетучиваются бесследно!.. Эту высокопарную речь Лаполад повторял почти слово в слово на каждом представлении, и я запомнил ее навсегда.
В этот первый день я, впрочем, запомнил только начало его речи. Дым от сигары с непривычки вызывал у меня тошноту и головокружение. Когда я вернулся в барак, то почти ничего не сознавал из того, что вокруг меня происходило. Согласно предназначенной мне роли я должен был открыть двери, где помещались звери, когда Дези войдет в клетку. Я как в тумане видел, как она подошла ко мне; одной рукой она держала хлыст, а другой посылала воздушные поцелуи публике.
Гиены ходили лениво по клетке от одной стены к другой, а лев положил голову на лапы и, казалось, дремал.
— Невольник, открой мне дверь! — громко и отчетливо проговорила девочка, оборачиваясь ко мне.
Я машинально отворил клетку. Она подошла ко льву, но он не пошевельнулся. Тогда она взяла его за уши своими маленькими ручками и начала дергать их изо всех сил, чтобы заставить его поднять голову. Зверь по-прежнему продолжал лежать неподвижно, только когда она в нетерпении, изо всей силы ударила его хлыстом, он вскочил, точно от прикосновения электрического тока, стал на обе лапы и зарычал так, что у меня подкосились ноги. Страх и одурение, в которое меня привело курение сигары, окончательно меня доконали, я потерял сознание и как сноп повалился на землю.
Лаполад был человек находчивый и обращал в свою пользу решительно все.
— Посмотрите, до чего доходит свирепость этого зверя, одно его рычание лишает сознания даже детей пустыни.
Мой обморок был так очевиден для всех, что сцена эта не могла быть подготовлена заранее, и публика разразилась громом оглушительных аплодисментов. Я лежал на земле, мне было до того плохо, что я не мог пошевельнуться, но слышал все, что происходило вокруг — и рычанье льва и пронзительные крики гиен и браво публики.
Кабриоль вынес меня из балагана и бросил в раздевальной, как охапку тряпья. Я услыхал топот ног людей, выходивших из балагана. Кто-то подошел ко мне и дернул меня за руку. Это была Дези, она держала в руке стакан воды.
— Выпей немножко сахарной воды. Какой ты глупыш, что так испугался за меня! Ну, да все равно, спасибо тебе! Я вижу, что ты добрый мальчик.
Это были первые слова, с которыми она обратилась ко мне с тех пор, как я поступил в труппу.
Такое неожиданное выражение сочувствия очень меня тронуло, я почувствовал себя не таким одиноким. До сих пор Филясс и Лабульи всячески изощрялись, чтобы насолить мне, где было можно, и без повода с моей стороны, единственно ради злобного удовольствия. Немудрено, что я обрадовался, услыхав в первый раз доброе слово.
На другой день я подошел к девочке, чтобы поблагодарить ее, но она ничего не стала слушать, повернулась ко мне спиной и не ответила ни слова. Тогда мне стало еще больнее, и я решил безоговорочно бежать при первом же удобном случае.
Эта бродячая жизнь мне опротивела: колотушек я получал сколько угодно; днем чистил лошадей и звериные клетки, а вечером должен был представлять негра, ломаться и кривляться перед публикой. Мне казалось, что я давно уже заслужил старые панталоны, куртку и сапоги Лаполада…
Бедная, дорогая матушка! Неужели для того я покинул тебя, чтобы сделаться странствующим паяцем! О, если бы она увидела меня в этом виде и узнала бы всю правду. Как бы ей было больно и стыдно за меня! Только бы поскорее покончить с этой жизнью.
Между тем лето подходило к концу. Ночи становились холоднее, а дни дождливее. Скоро нельзя уже будет спать под открытым небом. Надо было торопиться и тем более, что из Гибрея мы должны были спуститься по Луаре и совсем уйти от моря, а значит и от Гавра. Опыт научил меня некоторой осторожности. Необходимо было кое-что припасти для побега. Поэтому я начал экономить, собирать корки хлеба и сфабриковал себе новые подошвы из старого голенища. Сделав это, я решил, что убегу в первую же ночь нашей остановки на ночлег.
Когда я кончал потихоньку башмаки и приготовлялся их припрятать, ко мне неожиданно подошла Дези.
— Ты хочешь бежать от нас, — сказала она шепотом, — я давно это угадала.
Я сделал отрицательный жест.
— Не возражай мне лучше и не лги, я давно за тобой наблюдаю и вижу, как ты прячешь хлеб в сундук, где лежит мешок с овсом, — а это не даром. Не бойся, я тебя не только не выдам, а наоборот, если ты согласен, то я сама хочу убежать с тобой вместе.
— Может ли это быть, — воскликнул я, — неужели ты решишься оставить своих родителей? Я по опыту знаю, как это тяжело, не делай этого ни под каким видом!
— Моих родителей, — сказала она с усмешкой. — Ты ошибаешься, эти люди мне не отец и не мать, а совсем чужие… Но нас могут застать вместе. Надо быть осторожными, здесь всюду есть уши. Иди на вал, спрячься в кусты и жди меня, я выберу свободную минуту и приду поговорить с тобой обо всем. При других мы не должны говорить друг с другом, чтобы не вызвать подозрений. Я вижу, что ты добрый и честный мальчик. Поможем же друг другу освободиться от этих злых людей.
Почти два часа я прождал Дези у земляного вала и уже стал подумывать, не посмеялась ли она надо мной, но нет — она пришла.
— Уйдем подальше, в самую чащу кустов. Боже избави, если нас увидят вместе, тогда нам могут помешать бежать.
Я пошел следом за ней. Когда мы убедились, что нас никто не видит и не слышит, Дези остановилась.
— Теперь сядем; первым долгом я расскажу тебе мою историю, чтобы ты ясно понял, почему я хочу убежать.
Хотя мы были приблизительно одних лет, но Дези, говоря со мной, принимала тон взрослого человека, и обходилась со мной, как с ребенком. Я не мог хорошенько понять, почему она, такая самостоятельная и умная девочка, могла нуждаться в помощи такого тщедушного мальчика, каким был я; все же ее доверие мне очень польстило, да и, кроме того, она угадала тайну моего побега; я не рассуждал об этом дольше, а сразу вошел в роль поверенного.
— Слушай же, Лаполад мне не отец; родного отца я совсем не помню, он умер, когда я была еще у кормилицы. Мы жили в Париже и у нас возле большого рынка была лавка белья, лент, кружев и разных мелочей.
Я не помню фамилии моей матери и также забыла название улицы, где мы жили. Все, что сохранилось от этого времени, это то, что мама моя была прекрасная молодая женщина с длинными белокурыми волосами, и что по утрам, когда я и мой маленький брат Женя играли у ней на постели, то могли прятаться в них, точно в кустах.
Она нас нежно любила, ласкала, целовала и никогда не била. Мой брат был немного постарше меня. По нашей улице проезжала масса экипажей, а по утрам на мостовой я видела груды капусты и разных овощей. Как раз напротив дома была церковь, а с порога двери была видна башня, на верху которой находился круглый золотой циферблат, а поверх башни две большие черные руки весь день двигались то в одну, то в другую сторону.
Когда в прошлом году я рассказывала об этих часах одному паяцу из труппы Массона, который был родом из Парижа, то он уверял меня, что это церковь Св. Евстафия, а большие черные руки — телеграф.
— Мать моя была занята весь день в магазине и ей некогда было ходить с нами гулять, поэтому она отпускала нас с одной из ее учениц, которую я называла няней. Однажды летом на дворе было очень жарко, и много народу гуляло на улицах, ученица-нянька пошла со мной на ярмарку, где торговали пряниками и сластями. Эта ярмарка очень известна, и ты, верно, уже слышал о ней с тех пор, как живешь у нас в балагане. Не помню теперь, почему моего брата не было с нами. Только, одним словом, я была одна, а он остался дома.
В первый раз в жизни я видела балаганы, где представляли акробаты. Мне это очень понравилось. Я хотела побывать во всех балаганах, но у нас не было на это денег; мама дала мне на дорогу всего четыре су на пряники; ученица-нянька взяла их у меня, купила билет, и мы вошли в деревянный балаган, где показывали разные диковинки. В том балагане, куда мы забрались, показывали двух живых тюленей, плавающих в бассейне.
Не знаю уж теперь, как это случилось, что содержатель балагана разговорился с маминой ученицей; только после этого разговора он долго смотрел на меня и сказал, что я премиленькая девочка. Потом вышел вместе с нами и повел нас к виноторговцу. Мы вошли в низкую темную залу, где никого, кроме нас, не было. Я очень устала, мне было жарко, и пока они пили сладкое вино, я уснула на каком-то грязном диване.
Когда же я проснулась, то уже было темно, почти ночь, няньки со мной не было. Я спросила у мужчины из балагана, где она, он предложил идти с ним, говоря, что именно к ней-то мы и пойдем. Поэтому я пошла за ним охотно. На улицах была масса народу, в ярко освещенных балаганах играла музыка. Незнакомый человек крепко держал меня за руку и заставлял идти очень скоро.
Вскоре мы вышли из толпы и очутились на широкой дороге, обсаженной деревьями, фонарей здесь не было. Кое-где светились в домах огни, но прохожих почти не встречалось. Я начала бояться и сама торопилась, чтобы придти домой поскорее, незнакомый человек хотел понести меня на руках, но я отказалась. Он хотел взять меня насильно на руки, тогда я начала кричать. Проходящие по улице солдаты, услыхав мои крики, остановились.
— Чего ты орешь, — сказал он мне, наклонившись к самому моему уху, — ведь я несу тебя к твоей маме.
Я успокоилась при этих словах и опять пошла за ним охотно, но дорога показалась мне много длиннее прежней. Мы шли мимо каких-то высоких и мрачных стен, потом вышли из больших ворот, у которых стояли часовые солдаты, и, пройдя еще немного, вошли в лес, которому, казалось, конца не было. Я страшно устала, окончательно расплакалась и не хотела идти далее.
— Молчи, дрянь ты этакая, — закричал на меня человек грубым голосом. — Смей только меня не послушаться, я тебя отколочу.
Прохожих больше не было, заступиться за меня было некому; он тянул меня изо всей силы за руку. Заливаясь слезами, я принуждена была идти дальше.
Ты понимаешь, Ромен, мне было пять лет, я еще всего боялась, да, кроме того, верила, что мы идем к маме, но когда перед нами замелькали огни в домах, я поняла, что мы пришли в какую-то деревню. У самого входа, на площади, у деревянной стены, стояли повозки акробатов, мы вошли в одну из этих повозок. Нас встретила женщина без ног, она пила водку.
Незнакомый человек что-то сказал ей потихоньку на ухо, и они оба долго меня рассматривали.
— Разве ты не видишь, — проговорила безногая женщина, — что у нее на щеке родимое пятно?
Действительно, у меня было маленькое розовое пятнышко, на месте которого теперь дырочка величиною с горошину.
— Это пустяки, — ответил мой мучитель, — мы его живо уничтожим.
Тогда меня охватил ужас. — Отведите меня к маме! — кричала я во весь голос. — Где же моя мама?
— Она завтра придет, моя милочка, — ласково сказала мне женщина, — а сегодня надо быть умницей и ложиться спать.
— Может быть, девчонка голодна? — заметил мужчина.
— Ну что же, можно дать ей поесть…
Тут только я заметила, что у женщины совсем нет ног, что она двигается, переваливаясь всем телом и опираясь на руки. Это очень меня удивило и еще больше испугало. Но так как она дала мне на ужин очень вкусное блюдо — зеленый горох с салом, совсем горячий, то я начала есть его с большим аппетитом.
— Премиленькая девочка, — еще раз повторила безногая старуха, — и не капризная на еду.
Она не знала, что для меня этот горох был любимым лакомством, которое дома мне никогда не давали.
Доктор велел кормить меня только мясом, потому что я была малокровна и часто хворала.
— Теперь пора и спать ложиться, — сказала женщина, когда я прикончила мисочку с горохом.
Она отдернула занавеску, за которой в глубине повозки были посланы две постели. Я так наплакалась и устала, что заснула как мертвая.
Меня разбудила качка, точно кровать ходила подо мною направо и налево, а внизу громыхали колеса и цепи. Над моей кроватью помещалось маленькое окошечко, через которое проходил свет в повозку. Я стала подле него на колени и начала смотреть. Начинало светать, деревья мелькали перед окошком; в конце луга, через который проезжала повозка, блестела река. Я поняла, почему моя комната и моя кровать двигались и качались, вспомнила происшествие вчерашнего дня и громко начала звать: «Мама! Мама!» Грубый голос, которого я раньше не слыхала, ответил мне: «Не ори, мы едем именно к ней».
Но я больше не верила и начала кричать еще сильнее. Тогда человек, которого я раньше не видала, огромного роста, с кепи на голове, подошел ко мне совсем близко и, грозя кулаком, проговорил: «Если ты не перестанешь кричать, я тебя убью». Ты можешь вообразить, Ромен, как я начала от страха плакать, но когда он сделал движение, как будто хотел схватить меня за горло, я постаралась заглушить, как могла, свои рыдания.
Едва он вышел из повозки, я вскочила и хотела одеваться. Я начала искать свое платье, но его нигде не было, а спросить этих страшных людей побоялась и потому продолжала оставаться в постели.
Повозка ехала то по камню, то по песку. Через окошечко я видела, что мы проезжали деревней. Наконец мы остановились, и безногая женщина вошла в мое отделение.
— Где же моя мама, когда же наконец мы к ней приедем? — спросила я.
— Теперь скоро, мое сердце.
Ее ласковый тон меня ободрил немного.
— Я бы хотела встать.
— Отлично сделаешь, моя крошка, вот твое платье, надевай его. Она показала мне на какую-то старую грязную юбку.
— Я не хочу, это не мое платье, отдайте мое, — просила я.
— Ты во всяком случае должна надеть это.
Я бы хотела лучше разорвать на клочки эти грязные лохмотья, чем надевать их на себя, но безногая женщина так страшно на меня посмотрела, что я не посмела возражать и надела эти отвратительные тряпки.
Тогда безногая женщина выпустила меня из повозки походить на свободе.
Мы остановились среди обширной равнины, на которой не было ни одного человеческого существа, а нас со всех сторон окружали только одни зеленые поля. Человек в кепи развел огонь и на треножнике прикрепил котел, в котором варили суп. Мне очень хотелось поесть, поэтому запах из котла приятно раздражал аппетит. Безногая женщина сначала оставалась в повозке, но человек в кепи взял ее на руки и снес на дорогу.
— Ты забыл про родинку, — сказала она, оглядывая меня со всех сторон.
— Да, это правда, мы сейчас с ней покончим.
Тогда этот злой человек зажал меня между ног так сильно, что я не могла пошевелиться, и крепко схватил мои руки. Безногая женщина одной рукой подняла мне голову, а другой срезала ножницами мою родинку на щеке. Кровь хлынула и залила мне рот и все лицо. Я думала, что меня зарезали, и кричала не своим голосом, стараясь укусить за руку своего палача.
Точно ничего не случилось, безногая женщина прижгла мне чем-то щеку, прижиганье это причинило мне адскую боль, зато кровь остановилась сейчас же.
— Теперь отпусти ее, — сказала она своему помощнику.
Вместо того, чтобы убежать от них прочь, я набросилась на нее и со всех сил вцепилась ей в глаза.
После этого неожиданного нападения она, наверное, задушила бы меня от злобы, если бы ее товарищ не вырвал меня и не запер в повозку.
Я оставалась взаперти и без пищи весь день, меня выпустили только к вечеру.
Первые слова мои были:
— Где мама? Пустите меня к ней.
— Твоя мама умерла, — сказала мне безногая старуха.
Но, сидя одна в повозке, я думала за этот день обо всем так много, как никогда в жизни, и сразу выросла на несколько лет.
— Это неправда, вы лжете, — ответила я ей. — Моя мама жива, а вы — воровка.
Она на эти слова начала злобно хохотать, а я плакала, плакала без конца…
Около месяца я оставалась с этими ужасными людьми. Они надеялись покорить меня и заставить слушаться голодом, как укрощают зверей, это им не удалось. Я делала все, что мне приказывали, пока хотела есть, а потом снова от меня ничего нельзя было добиться. Безногая женщина отлично поняла, что я никогда не прощу ей операции с родинкой, и я слыхала не раз, как она говорила, что боится этого бесенка и что я способна всадить когда-нибудь ей в бок ножик.
Наконец, мы приехали в страну, имени которой я не знала, но где хлеб назывался «Brod» и где много рек. Они видели, что им со мной хлопот много, а выгоды никакой нет, и продали меня «слепому».
Он был такой же слепой, как мы с тобой; просто старый мошенник, выпрашивавший деньги, притворяясь слепым.
Целый день я должна была стоять с ним на мосту с протянутой рукой. К счастью, у него кроме меня была маленькая собачка, с которой я играла по вечерам, не то я бы, верно, умерла с тоски и с горя. Я терпеть не могла просить милостыню, бегать за прохожими и клянчить. За это мне постоянно доставалось от хозяина. Когда я добывала мало денег, он бил меня палкой. Наконец, и ему надоело меня колотить, слепой продал меня бродячим музыкантам, у них я должна была собирать деньги с публики. Походила-таки я с ними по белому свету. Где только я ни побывала. Я видела не только Англию, но и Северную Америку, где так холодно, что ездят по снегу без колес. Нужно было переехать океан, и ехать на пароходе целый месяц, чтобы туда попасть.
По возвращении во Францию музыканты продали меня Лаполаду, который хотел сделать из меня акробатку.
Кроме того, я должна была кормить зверей. В то время у нас в зверинце было три льва, из которых один был особенно свирепый, но со мною он делался необыкновенно кроток, и когда я приносила ему обед, он лизал мне руки.
Однажды Лаполад рассердился на меня за то, что я не могла выполнить какую-то замысловатую фигуру, и стал меня бить хлыстом. Я начала кричать. Эта сцена происходила как раз возле клетки, где сидел мой любимец — лев. Услыхав мои крики, он понял, что меня бьют, и стал рычать, затем вытянул лапу через прутья клетки, схватил Лаполада за плечо и потянул его к себе. Лаполад всячески старался увернуться, но лев не выпускал его. Если бы не прибежали люди с железными прутьями и не освободили его, то он бы его задушил.
После этого случая Лаполад проболел целых два месяца, но зато ему пришла мысль сделать из меня укротительницу зверей.
— Так как львы твои друзья, — сказала мне великанша, — они тебя не тронут, а в случае чего — старый тебя защитит.
Мне это понравилось гораздо больше, чем ломаться на трапеции, и с этих-то именно пор я сделалась «знаменитой Диэлеттой, которая покоряет своим очарованием свирепых детей пустыни». Как он глуп с этими своими «свирепыми детьми пустыни». Они смирнее собак, если уметь с ними обращаться. Ах, если бы мой старый друг Ружо был жив, ты бы увидел, какие штуки я с ним проделывала. Я сажала их всех трех в одну клетку, потом начинала их всячески дразнить, когда же они злились, я говорила Ружо: «Защищай меня». Он тотчас же выступал вперед с таким страшным рычанием, что все кругом начинало трепетать. Тогда я нарочно падала в обморок, он лизал мне лицо и руки: открывали решетку клетки и он выносил меня, держа в пасти. Если бы ты только видел, как мне аплодировали. Стон стоял в театре, меня осыпали букетами цветов, сластями. Прекрасные дамы целовали и обнимали меня со слезами на глазах.
Я имела такой огромный успех у публики, что Лаполад предполагал отправиться в Париж. Подумай, какое бы это было для меня счастье. В Париже я могла бы убежать от него, найти свою маму. Но перед самым отъездом бедный мой Ружо заболел. Дело было зимой, а он был страшно зябкий и всегда дрожал. Ах, как я за ним тогда ухаживала, спала с ним вместе под одним одеялом, но ничего не помогло ему, и бедняжка к весне издох. Потеря этого друга была для меня страшным горем, думали, что я не перенесу его, так я тосковала. Поездка в Париж расстроилась, и пришлось на время отказаться от мысли разыскать маму.
Мне часто приходило с тех пор на мысль убежать от них, но одной бежать страшно, а Филяссу и Лабульи я не верю. Ты — другое дело, ты сам здесь чужой. Согласен ли ты помочь мне найти маму? Ты увидишь, как она будет тебе благодарна за это!
— Но меня такое предложение совсем не соблазняло. Мне незачем было идти в Париж. Я, в свою очередь, рассказал Дези всю правду, почему мне необходимо было попасть в Гавр.
— Это ничему не мешает, — возразила она, — пойдем сначала в Париж, найдем мою маму, а там все устроится, она заплатит за твой проезд до Гавра; мы с ней сами тебя проводим туда.
Я попробовал рассказать ей, как трудно будет нам идти по большим дорогам, спать где попало, рассказал ей, что я сам перенес.
— У меня есть семь франков и восемь су, этого нам хватит на еду до Парижа. Спать можно под открытым небом, если ты будешь со мной, я не буду бояться.
Это выражение доверия очень меня растрогало и было очень приятно для моего самолюбия. Кроме того, Дези была маленькой особой, которая умела всякого заставить себя слушаться.
У нее была своя особенная манера смотреть на человека. Взгляд ее больших темно-синих глаз имел особую силу; он был в одно и то же время застенчивый и смелый, детски наивный и проницательный, нежный и твердый, поэтому ей невольно подчинялись все: и звери и люди. Мы решили, что в Орлеане бежим.
— А до тех пор я больше с тобой не буду разговаривать, и ты со мной тоже не говори; ты такой ребенок, что не умеешь притворяться и сейчас же себя выдашь, — сказала мне на прощанье Дези.
Я поморщился от этой похвалы.
— Дай мне руку, — сказала она, — вот именно потому, что ты такой добрый и совсем еще ребенок, я тебе верю.
Однажды в субботу, когда на рынке шла бойкая торговля, а улицы были запружены народом, на базарной площади, через которую пробирались к своим повозкам Филясс и Лабульи, они остановились перед Тюркетеном. Этот Тюркетен под музыку турецкого барабана вырывал зубы с такой быстротой, что они так и летали в воздухе, точно он играл ими в бабки. Тогда он еще не имел такой славы, какую дали ему впоследствии тридцать лет войны с нормандскими челюстями, но и тогда верность руки и, в особенности, его лукавый и острый ум сделали его чрезвычайно популярным во всех восточных департаментах, и народ всегда толпился у его фуры.