Мысль о матери останавливала мои планы, но жизнь у дяди была до того невыносима, что если бы она знала, как мне тяжело, то, верно, скорее согласилась бы отпустить меня на корабль, чем оставить в Доле. Все равно я живу в разлуке с ней, а пять лет впереди казались мне вечностью. Во время отлучек дяди я часто намечал себе дорогу на большой карте Нормандии, которая висела у нас на лестнице вместе с другим хламом. Г-н Бигорель научил меня обращаться с географическими картами и я довольно ясно представлял себе расстояния. За неимением настоящего циркуля я устроил себе самодельный, или, вернее, подобие его из дерева, и разграфил карту так, как учил меня этому когда-то все тот же незабвенный г-н Бигорель.

Из Доля мне надо было направиться через Понтарсон в Арванш; только к вечеру я туда доберусь. Из Арванша к Виллер-Бокажу, потом в Казн, Дозюле и через Понт-Эвек в Гонфлер. Это займет дней восемь ходьбы, не больше. Хлеб стоил в то время три су за фунт. Если бы только я мог скопить себе 24 су, я бы дорогой не умер с голоду! Но где их достать? Вот в чем был весь вопрос. Меня больше всего останавливало это непреодолимое препятствие, потому что дядя никогда не давал мне ни одного су. Но дольше выносить голод, одиночество, непосильную работу и, наконец, жестокие побои за правое дело я больше не мог.

Дядя представлялся мне каким-то отвратительным злым пауком, и жить еще пять лет в полной власти у этого паука! Нет, лучше голодная смерть, чем такая жизнь, думал я, уткнувшись в подушку. Я задыхался от горечи, обиды, боли, а дядя к тому же запер меня в моей комнате на ключ.

— Убежать, сегодня же и во что бы то ни стало, чем скорее, тем лучше! — думал я. Благо теперь лето, на дворе тепло. На лугах и полях косят сено, на котором можно выспаться ночью, а в лесах я могу найти ягоды и птичьи гнезда с яйцами. Буду питаться чем попало. Наконец, может быть, я случайно найду на дороге несколько су, или встречу доброго человека — извозчика, который подвезет меня, а может быть, и даст кусок хлеба, если я постерегу его лошадь, пока он будет обедать в харчевне. Ведь в этом ничего нет невозможного, разве не бывает подобных случаев?

Только бы мне добраться до Гавра! Дальше я не сомневался, что найду капитана какого-нибудь корабля, который возьмет меня юнгой — вот я и моряк! Чего же лучше, это именно будет жизнь, о которой я мечтал с тех пор, как стал себя помнить.

На корабле я буду делать все, что мне прикажут, может быть, даже что-нибудь заработаю и привезу все деньги матушке. Как она обрадуется мне, наверно простит, мой побег, когда я расскажу ей, как мне невыносима была моя теперешняя жизнь, и мы больше не будем никогда с ней разлучаться! Ну, а если, чего доброго, корабль наш потерпит кораблекрушение, и тут беда невелика — необитаемый остров, дикари, попугаи… Я буду жить, как Робинзон, недаром г-н Бигорель учил меня всякой всячине, теперь мне все это пригодится! А какая это будет привольная и необыкновенная жизнь! При мысли об этом чудесном будущем я уже не чувствовал боли от раны на голове и забыл, что я еще сегодня не ужинал.

Каждое воскресенье дядя с утренней зарей отправлялся на весь день в свое новое имение и возвращался только поздней ночью.

Таким образом, от вечера субботы и до понедельника утра я был уверен, что не увижу его.

Если бы мне удалось бежать сегодня ночью, то у меня впереди целых 36 часов до того времени, что он хватится меня искать. Но убежать было нелегко: у дверей были крепкие замки, единственная возможность была выпрыгнуть в окно, хотя от земли оно было и высоко, потому что комната моя была на втором этаже.

Можно упасть и здорово расшибиться, но другого способа не было! Если же я выберусь удачно из окна во двор, то перелезу через дыру, оттуда в сад г-на Бугор, а от него рукой подать до полей и до большой дороги.

Я тщательно обдумывал этот план, лежа в темноте. Конечно, надо было действовать крайне осторожно, чтобы не попасться, и ждать момента, когда дядя крепко заснет.

Мысли мои были прерваны неожиданными звуками осторожных шагов на лестнице; я притворился, что крепко сплю, и повернулся лицом к стене. Дядя на цыпочках вошел в мою комнату, осторожно отперев дверь ключами. В руке у него была свеча. Другой рукой он закрывал свет; он подкрался к моей кровати.

Что если он уже догадался о моих планах и теперь начнет за мной следить, с ужасом подумал я, сердце у меня замерло при этой мысли. У страха глаза велики. Дядюшка, по всей вероятности, был далек от подобных подозрений. Он прислушался, полагая, вероятно, что я крепко сплю; он наклонился надо мной, поднес свечу к голове и осмотрел рану, слегка откинув волосы.

— Пустяки, завтра же заживет, — пробормотал он, — и так же тихо вышел, как и вошел, причем снова запер дверь на ключ.

Приблизительно час спустя после этого визита я тихонько встал с постели, прислушался: в доме ни звука, дядя, наверно, теперь крепко спал. Я стал готовиться к побегу. Что надеть — праздничное платье или простое? Одну минуту я колебался, но благоразумие взяло верх, и я надел толстую куртку и панталоны из грубого матросского сукна. В узел завязал две рубашки и пару чулок, а башмаки взял в руки, чтобы не стучать, и босиком пробрался к окошку.

Тихонько открывши раму, я бросил вниз узелок и хотел начать спускаться по водосточной трубе, как вдруг меня осенила смешная мысль.

Я отошел от окна, ночь была хотя и безлунная, но довольно светлая, к тому же глаза мои привыкли к темноте. Я подставил к стене стул, влез на него, осторожно снял со стены картонного крокодила, перерезал карманным ножом веревку, на которой он держался, схватил его обеими руками и уложил на свою постель. При этом укрыл его с головой одеялом, так что издали фигура походила на спящего человека.

Воображаю, какое лицо сделает дядя, когда утром в понедельник придет меня будить. Эта мысль меня развеселила до того, что я схватился за бока и удерживался как мог, чтобы громко не расхохотаться.

Еще подумает, пожалуй, что крокодил меня съел, а сам лег на мое место. Эта шутка казалась мне до того забавной, что я позабыл всю опасность своего предприятия. Как он разозлится, как будет плевать и кричать, а меня и след простыл, я уж в это время буду, у-у! Как далеко!

Я стал тихонько спускаться по трубе, привязав башмаки у пояса, и наконец прыгнул на землю с довольно большой высоты. Меня порядком тряхнуло, но я бодро вскочил, нашел свой узелок и в одну минуту очутился в соседском саду!

Здесь разом моя веселость поутихла. Тут было темно, мрачно и страшно. Все-таки чувствуешь себя под крышей много храбрее! Я с беспокойством осмотрелся кругом. Высокие темные деревья напоминали каких-то чудовищ с раскинутыми темными лапами. В листве виднелись черные дыры, от которых я не мог оторвать глаз, точно в них сидел кто-то спрятанный. Легкий ветерок пробежал по деревьям, они закачались и точно застонали вокруг меня. Я со страху бросился назад в будку Пато. Живи он по-прежнему здесь, может быть, у меня не хватило бы духу убежать!

Я всегда считал себя храбрым мальчиком, но теперь у меня от страха дрожали руки и ноги, даже зубы стучали. Мне стало стыдно за свою трусость и я всячески старался сам себя успокоить.

— Если я действительно такой трус, тогда все пропало, надо вернуться снова к дяде и начать по четырнадцати часов в день переписывать его кляузные бумаги. Эта мысль мгновенно меня отрезвила: нет, бояться нечего. Самое страшное осталось позади!

Я вылез из будки и пошел прямо к страшному дереву. Оно, казалось, говорило мне: «Стой! Дальше ты не пойдешь». При моем приближении от шума шагов птички в его листве разлетелись во все стороны. Это меня ободрило немного: значит и я сам могу внушать еще страх другим. Тогда я живо перебросил узелок через садовую стену, надел башмаки, вскарабкался на верх стены и огляделся: ни души — передо мной раскинулась пустынная равнина, а за ней свобода и простор…

Я спрыгнул со стены, схватил узелок и пустился бежать без оглядки, куда глаза глядят, только все вперед и вперед! Остановись я хоть на одну минуту, я, кажется, умер бы от страха. Наконец я очутился на лугу, на котором была плотина для отвода болотной воды в море. Сено скосили, и сквозь дымку беловатого тумана я увидал по краям дороги свежие копны. У меня перехватывало дух от усталости, и я чувствовал, что дальше бежать нет сил; свернул с дороги и забился в свежее душистое сено.

Две мили по крайней мере отделяли меня от Доля. Только растянувшись на сене, я почувствовал необычайную слабость. Кроме усталости от побега присоединились побои дяди, мое падение, потеря крови, голод — и я моментально заснул, как убитый. В сене еще сохранилась теплота солнечного жаркого дня, поэтому я чудесно согрелся и, засыпая, слышал, как лягушки в болоте заливались на все голоса.

Однако под утро я озяб. Меня разбудил сырой предрассветный холодок, о котором я прежде не имел понятия, он пронизал меня до костей. Звезды только что начинали гаснуть. Большие белые полосы прорезали в разных направлениях ночное небо. Над лугом поднимался, точно столб дыма, синеющий туман.

Платье мое так отсырело, как-будто я в нем выкупался, а по всему телу пробегала лихорадочная дрожь. Еще хуже этой дрожи было общее состояние тяжести, которую я испытывал и в теле и на душе.

Кораблекрушение и жизнь на необитаемом острове теперь, утром, не представлялись мне в таком привлекательном свете, как накануне ночью. Боже мой, что я наделал! Убежал воровски от дяди? Что скажет на это матушка, когда узнает о моем побеге, и моем плане уехать в ненавистное ей море!

Бедная, как она встревожится, огорчится и, наконец, разгневается на меня за мой своевольный поступок. Господи, что же мне теперь делать? Научи меня!

Несмотря на холод, я не двигался с места, а, закрыв лицо руками, стал горько плакать. Я плакал до тех пор, пока не выплакал все слезы и, немного успокоившись, стал думать о том, как мне поступать дальше и что делать, так, чтобы вперед не раскаиваться.

Мысль о возвращении в Доль не приходила мне в голову ни разу. А все же, подумавши хорошенько, я значительно изменил первоначальный план побега. Я решил идти с места прямо домой в Пор-Дье и еще раз повидать мать.

Если к вечеру я приду домой, то могу незаметно спрятаться в рубку и, не возбуждая подозрений, вдоволь наглядеться на нее и на родное гнездо.

Я отлично сознавал, что главная моя вина не в том, что я убежал от невыносимой жизни у дяди, за это она на меня и не подумает сердиться, наоборот, только пожалеет меня, а вот то, что я решаюсь уйти в Гавр и уплыть оттуда в море без ее разрешения и благословения, это уж совсем другое! Это будет прямым ослушанием ее воли.

Я оправдывал себя тем, что другого выхода для меня теперь не было, но все же проступок мой казался мне менее ужасным, если я еще раз побываю дома, мысленно прощусь с ней и с родными, дорогими сердцу местами; мысленно обниму ее и попрошу простить меня за мое непослушание, а там будь что будет!

С такими мыслями я вскочил на ноги, мне предстояло до вечера пройти 12 лье. Скоро взойдет солнце, уже началось предрассветное щебетанье пташек!

Я бодро пошел вперед. Меня подкрепил покойный сон и отдых, а еще больше радость увидать матушку и родной дом. Я так соскучился в Доле, так давно ее не видал, что теперь я только и думал об этом; а надежда близкого свидания с нею удвоила мои силы. Ночные страхи рассеялись с утренней зарей. Я теперь не боялся ночных призраков и даже страх за последствия моего поступка уменьшился теперь, когда я бодро побежал домой. Туман тоже рассеялся, беловатые клочья оставались еще кое-где по канавкам и на низко опущенных ветках плакучих ив.

Восток загорался все ярче и ярче, алая полоска света разлилась по всему горизонту вплоть до меня. Легкий ветерок пробежал по листьям деревьев и сбил с них капельки прозрачной росы; полевые цветы подняли голову и расправили мокрые листочки; прозрачная дымка быстро и легко поднималась кверху; темнота так и таяла, уступая место яркому солнцу. Какое чудное утро!

Как я раньше не замечал всей этой красоты, хотя часто с г-ном Бигорелем мы ходили встречать солнечный восход! Почему-то я прежде оставался равнодушным к красотам солнечного восхода, никогда прежде не наслаждался его красотой так, как теперь, после всех тревог минувшей ночи и моих горьких слез после пробуждения.

Это особенное настроение, однако же, продолжалось недолго. Скоро я почувствовал мучительный голод и сознание полной невозможности его утолить. Как и чем?

Цветов по дороге была масса, душистых и красивых, но ни плодов, ни ягод я пока не встретил. По-видимому, я напрасно рисковал на авось в таком важном вопросе, как голод!

Чем дальше я шел, тем сильнее в этом убеждался. В деревнях по случаю воскресного дня готовилась масса чудесных вещей, запах которых только увеличивал мои страдания.

У дверей трактиров, на столиках, стояли жирные туши жареного мяса, а из булочных доносился аппетитный запах свежих булок, хлеба и пирожков. От одного вида всех этих прелестей у меня текли слюни, а живот сводило судорогой.

Я вспомнил, как однажды дядя советовал одному должнику своему, который клялся, что не может заплатить ни копейки, потому что умирает с голоду.

— А вы стяните себе хорошенько живот, вот и не умрете, это средство отлично помогает.

Я был так наивен, что попытался применить его на себе в прямом смысле и так сильно стянул себе куша ком живот, что еле мог дышать.

Верно только то, что люди, которые дают подобные советы, сами, по всей вероятности, никогда не голодали, иначе они убедились бы, что это сущий вздор.

Мне стало только потеплее, но голод не уменьшился ни на йоту.

Может быть, если я стану петь, то забуду про еду. Я принялся распевать во всю глотку.

Прохожие, разряженные по воскресному, с удивлением поглядывали на бедно одетого мальчугана с узелком в руках, который от усталости еле передвигал ноги, а в то же время громко распевал.

От пения мне стало еще тяжелее; в горле пересохло и к голоду прибавилась жажда. Утолить ее, впрочем, оказалось не трудно: по дороге беспрестанно попадались прозрачные, быстро бегущие к морю ручьи.

Я выбрал удобное местечко, стал на колени и с жадностью припал к воде. Главное — наполнить желудок, думалось мне, но и это средство нисколько не помогло.

Разница была лишь в том, что через четверть часа ходьбы пот лил с меня в три ручья, а слабость сделалась такая, что в глазах помутилось и я еле дотащился до придорожного дерева, чтобы прилечь в его тени. Мне казалось, что никогда в жизни я не испытывал такой усталости; в ушах у меня звенело, а в глазах ходили зеленые круги. Хотя деревня была рукой подать, я слышал, как звонили к обедне, но все равно — люди мне помочь не могли, когда у меня в кармане не было ни одной денежки, значит купить хлеба все равно было не на что!

Однако долго сидеть под деревом у большой дороги я боялся. Я уже заметил, что крестьяне, проходившие к обедне, поглядывали на меня подозрительно; меня могли начать расспрашивать откуда я иду и куда, допытаться до правды, и тогда меня могли отправить обратно к дяде Симону в Доль. Мысль об этом наполнило все мое существо таким ужасом, что я собрал последние силы и, отдохнув немного, побрел дальше.

Дорога шла каменистая, ногам становилось больно, к тому же солнце начинало припекать, день обещал быть очень жарким.

Я решил, что идти без передышки невозможно, а лучше пройти полмили и присесть отдохнуть, потом опять пройти столько же. Если начнет кружиться голова, то прилечь в холодке на траву и полежать, пока не пройдет. Медленно шагая, я старался ни о чем не думать, но помимо воли мне приходило на память то, что говорил не раз г-н Бигорель, «что Господь всегда заботится не только о людях, но даже о птичках, о цветах». Неужели же Он покинет меня теперь? С этими мыслями я вошел в небольшой лес, первый, какой мне встретился на пути.

В лесу мне стало сразу легче, прохладнее, а когда я вышел на полянку, то увидел, что она сплошь вся покрыта, точно красным ковром, лесной земляникой. Я присел на корточки и стал есть сочные душистые ягоды с таким наслаждением, какого не испытывал впоследствии ни от какого угощения, как бы роскошно и вкусно оно ни было.

Утолив голод, я еще набрал ягод полный носовой платок’ с тем, чтобы продать их или же обменять на кусок хлеба.

Наступил полдень. До Пор-Дье оставалась половина пути, т. е. около 6 лье.

Времени терять было нельзя, я немного подбодрился и думал, что теперь мне будет легче идти. Однако не тут то было: ноги мои совсем отказывались служить, точно свинцом налитые, поневоле пришлось присаживаться каждую минуту… Вид у меня, наверное, был крайне измученный и жалкий, потому что когда по дороге проходил за своим возом торговец рыбой, то посмотрел и говорит:

— Ты, я вижу, паренек, совсем умаялся.

— Это правда, сударь, я страшно устал, — отвечал я, — да и жара такая, что идти трудно!

— А далеко тебе?

— В Пор-Дье.

— Я и сам туда еду, садись на воз, так и быть подвезу.

Я видел, что минута была для меня решительная, поэтому собрал всю храбрость, да и говорю: — Мне нечем будет вам заплатить за проезд, денег у меня нет ни гроша, вот только ягоды! — и я развернул платок с земляникой.

— Земляника пахнет чудесно, отличные ягоды! Так у тебя нет ни грошика! Ну, Бог с тобой, садись на воз, все равно подвезу, ты, я вижу, совсем выбился из сил, приедем в харчевню, — хозяин «Зеленой мельницы», может быть, купит у тебя ягоды, так ты поднесешь мне стаканчик.

Торговец не ошибся, в трактире мне дали за мою землянику шесть су, хотя торговец рыбой кричал, что это очень мало, «разбой, обокрали ребенка»!

Но я молчал, я был рад-радехонек, что мне, наконец, удалось купить хлеба и поесть.

Таким образом, благодаря неожиданной помощи доброго торговца я добрался в Пор-Дье гораздо раньше, чем предполагал. Было только четыре часа, как раз в это время матушка всегда ходила к вечерне, и я мог пробраться в дом, а оттуда в рубку, так что никто меня не видал. В рубке все оставалось по-старому, так, как было еще при покойном отце. Невод и сети были свалены в углу вместе с другими принадлежностями для рыбной ловли. Сети высохли и съежились, но все еще сильно пахли рыбой, смолой и морем. Я бросился и стал их целовать от умиления. До того мне стало радостно при виде этой родной и дорогой обстановки, с которой неразрывно была связана вся моя детская жизнь.

Долго я не мог успокоиться от охватившего меня волнения.

Потом я взял сети в охапку и сделал себе из них на ночь постель. Взобрался на стену к слуховому окну и посмотрел через него в кухню. Я мог отлично все видеть и слышать, что там происходило. Мне хотелось дождаться, когда придет мама, но усталость была так велика, что я сам не заметил, как крепко заснул.

Проснулся я только поздним вечером, на дворе совсем стемнело, а за стеной слышу знакомые голоса. Я примостился у отдушины, смотрю и вижу: мама стоит у камина и раздувает огонь, в котелке варится картофель, а на лавке, прислонясь плечом к стене, сидит одна из моих теток. Я стал слушать.

— Итак, — говорила тетя, — это решено, ты пойдешь к нему в будущее воскресенье?

— Да, непременно пойду, — отвечала мама, — я так без него соскучилась, и, кроме того, хочется увидеть своими глазами, как ему там живется! Хоть в письме он ни на что не жаловался, а все же я чувствую, что он грустит, скучает по мне и по дому.

— Говори, что хочешь, — заметила тетя, — но на твоем месте я ни за что и никогда не отдала бы Ромена брату Симону!

— Что же, по-твоему, лучше было держать его здесь без призора, а потом на будущий год отпустить с рыбаками в море? Он сам только и рвется уехать.

— Так что ж из этого?

— Как что? Хорошо, ну а где теперь твой старший сын Максим? Где наши братья Жак и Фортюне? Где мой милый, бедный муженек? Где муж Франсуазы и много, много еще других, кого нам недостает! О это проклятое море! Как я его ненавижу!

— А я боюсь моря меньше, чем брата Симона. Ведь он совсем перестал быть человеком, окаменел от скупости и от жадности к своим деньгам. Разве он их честно наживает?

— Что до этого — ты совершенно права, — отвечала мама. — Эти мысли до того меня мучат, что я спать не могу спокойно по ночам. Какой пример он может дать моему бедняжке Ромену? Что ему у дяди жить не сладко — это еще не большая беда; бедняку всюду трудно живется, но худо то, что из него может выйти дурной человек, а это так легко, если он день и ночь видит одно худое. Понять не могу, как я решилась отдать ему мальчика на пять лет. Он так заторопил меня, что я совсем голову потеряла! А теперь не знаю, что делать?

— Разве ты не можешь взять его во всякое время обратно?

— Вот то-то и горе, что не могу. Он заставил меня подписать контракт на пять лет, и если я возьму Ромена раньше этого срока, то придется платить неустойку. Да кроме того за все, что стоило содержание мальчика за этот срок. А где я возьму денег, посуди сама! Он не помилует и отца родного, не только меня, от него пощады не дождешься! Пойду хоть проведаю его, моего голубчика, и расспрошу подробно обо всем.

— Тогда будущую субботу я принесу тебе горшочек масла, отдай его Ромену от меня. Я уверена, что бедняга часто голодает. Симон готов себя морить голодом, а других и подавно!

С этими словами тетя встала, простилась и ушла, а матушка села ужинать! Аппетитный запах вареного картофеля так живо напомнил мне то счастливое время, когда я голодный возвращался из школы и садился за стол вместе с ней. Господи, какое это было хорошее время! А теперь?

Свет от свечи падал прямо на мать и освещал ее всю. Милая моя, дорогая мама! Какое у нее кроткое и печальное лицо, она ела без аппетита, поминутно останавливалась, подносила кусок ко рту, задумываясь, и вытирала набегавшие на глаза слезы. Несколько раз она, тяжело вздохнув, посмотрела на опустевшее напротив нее мое прежнее место.

Я понял, что она обо мне вздыхала и печалилась, и сердце мое наполнялось такой тоской и любовью к ней, что я делал неимоверные над собой усилия, чтобы удержаться на своем месте и не броситься к ней на шею. Однако страх перед возможностью вернуться снова к дяде превозмог все остальные чувства.

Между тем мама со своей всегдашней аккуратностью и любовью к чистоте и порядку перемыла посуду, все поставила по своим местам, вытерла стол, а потом начала со слезами молиться. Я тоже по старой привычке стал у стены на колени и тихонько повторял за ней молитву, а когда она задула свечку и легла, я повалился на свои сети и залился слезами, стараясь сдерживать, сколько мог, душившие меня рыдания.

В эту ночь под родной кровлей мне спалось далеко не так крепко и спокойно, как вчера, в пустынной равнине Доля.