Ромен Кальбри

Мало Гектор

Книга французского писателя Гектора Мало «Ромен Кальбри» повествует о приключениях подростка, которому пришлось пережить много невзгод и не утратить при этом бодрости духа. Сбежав от скаредного и бессердечного дяди, мальчик пускается бродяжничать, испытывает лишения, путешествует с бродячим цирком, чуть не погибает на улицах Парижа и даже переживает кораблекрушение.

 

Глава I

Зная мое теперешнее положение, не следует думать, что судьба баловала меня с раннего детства. Предки мои, хотя это слово может показаться несколько напыщенным, были рыбаками. Отец был одиннадцатым ребенком в семье, и деду стоило больших трудов поставить всех на ноги, потому что ремесло рыбака — одно из самых тяжелых, а доход от него очень невелик. Непосильный труд и опасности — настоящий удел рыбака, а заработок — только дело случая.

Восемнадцати лет отец был взят на морскую службу, что во Франции считается своего рода воинской повинностью; таким путем государство заставляет служить себе всех моряков в течение тридцати двух лет — с восемнадцати до пятидесятилетнего возраста. Уходя из дому, отец не умел ни читать, ни писать. Вернулся же старшим унтер-офицером, то есть дослужился до самого высокого чина, какой мог получить моряк, не окончивший государственного морского училища.

Пор-Дье — местечко, где я родился, — находится вблизи от английских островов, а потому Франция постоянно держит здесь военный катер, который должен следить за тем, чтобы жители острова Джерсей не ловили нашу рыбу, а французские моряки соблюдали установленные правила рыбной ловли. На этот катер и назначили моего отца для продолжения службы. Это было большой удачей, потому что, хотя моряк и считает судно, на котором плавает, своим домом, он все же бывает счастлив вернуться в родные края.

Через пятнадцать месяцев после возвращения отца я полнился на свет. Родился я в марте, в пятницу, да еще в новолуние, поэтому все единодушно предсказывали, что мне предстоит много приключений, морских путешествий и что и буду очень несчастлив, если только влияние луны не окажется сильнее влияния пятницы. Приключений у меня было немало — как раз о них-то я и собираюсь вам рассказать, морские путешествия я тоже совершал; что же касается борьбы двух влияний, то она была весьма ожесточенной, и вы сами решите по окончании моего повествования, которое же из них победило.

Предсказать мне приключения и путешествия — значилось признать меня настоящим Кальбри, потому что все Кальбри из поколения в поколение были моряками, и, если верить преданию, так повелось еще со времени Троянской войны. Такое древнее происхождение приписываем себе, конечно, не мы, а ученые, которые утверждают, что в Пор-Дье и поныне существует около сотни семей — как раз семей моряков — потомков жителей финикийской колонии. Так или иначе, бесспорно одно: мы совсем не похожи ни на нормандцев, ни на бретонцев — у нас черные глаза, тонкие носы, смуглая кожа, а наши рыбачьи лодки — точная копия лодки Одиссея, как ее описал Гомер: у них одна мачта и один четырехугольный парус. Такое снаряжение обычно для греческого Архипелага, но в Ла-Манше оно нигде больше не встречается.

Воспоминания нашей семьи относились к менее далеким временам и благодаря своему однообразию не отличались особой точностью. Когда говорили о ком-нибудь из родственников, всегда рассказывали приблизительно одно и то же: ребенком он ушел в море, жизнь его прошла в море или и заморских странах, среди племен, названия которых трудно запомнить, и погиб он в море — во время кораблекрушения, в бою или в английской плавучей тюрьме. У нас на кладбище много крестов с именами девушек и вдов, но крестов с мужскими именами почти не встречается: наши мужчины не умирали на родине.

Как и во всякой семье, у нас были свои герои. Во-первых, мой дед с материнской стороны, который плавал с самим Сюркуфом, а во-вторых, брат деда — дядя Жан. С тех пор как я научился понимать слова окружающих, я слышал его имя раз десять на дню. Он служил в войсках какого-то индийского раджи, имевшего собственных слонов. Он командовал частями, сражавшимися против англичан, и одна рука у него была серебряная. Не думайте — ни слоны, ни серебряная рука вовсе не были выдумкой. Врожденная страсть к приключениям, присущая всем Кальбри, заставила моего отца пуститься в новое плавание спустя два-три года после женитьбы. Он мог бы поступить помощником капитана на одну из шхун, которые каждую весну ходят на рыбную ловлю к берегам Исландии, но он привык к государственной службе и любил ее.

Его отъезд я не помню. Единственные воспоминания, сохранившиеся у меня о том времени, — это дни, когда бушевала буря, ночи, когда гремела гроза, и часы, проведенные мною возле почтовой конторы.

Сколько раз по ночам мать заставляла меня молиться перед зажженной свечой! Нам казалось, что буря, бушевавшая в Пор-Дье, бушует повсюду, и ветер, сотрясавший наш дом, сотрясает и то судно, на котором плывет отец. Иногда ветер дул с такой силой, что приходилось вставать и привязывать ставни, потому что наш дом был хижиной бедняков.

Хотя с одной стороны его защищали обломки скалы, а с другой — старая рубка, некогда служившая кают-компанией разбившегося трехмачтовика, он с трудом выдерживал осенние бури.

Как-то раз октябрьской ночью мать разбудила меня. Бушевал ураган, выл ветер, наш домик стонал и скрипел, резкие порывы ветра, врываясь в комнату, колебали слабое пламя свечи и порой даже гасили ее. Когда буря немного стихла, слышались грохот волн о прибрежные камни и удары моря о скалы, похожие на пушечную пальбу.

Несмотря на оглушительный шум, я заснул, стоя на коленях. Но вдруг оконная рама, сорвавшись с петель, упала в комнату, стекло разбилось вдребезги, и мне показалось, что меня уносит вихрь.

— Боже мой! — воскликнула мама. — Твой отец погиб!

Она всегда верила в предзнаменования и предчувствия, а письмо, полученное от моего отца спустя несколько месяцев после этой бурной ночи, еще сильнее укрепило в ней эту ветру. По странному совпадению, именно в октябре отец попал в сильный шквал и чуть не погиб. Жены моряков всегда спят беспокойно. Им снятся кораблекрушения, они ждут писем, которые все не приходят, и жизнь их протекает в постоянной тревоге.

В те годы, о которых я рассказываю, почта работала не так, как в наши дни. Письма попросту раздавали в почтовой конторе, а если за ними долго не приходили, посылались с каким-нибудь школьником. С весны и до осени все моряки находились в море на ловле трески, поэтому в день прибытия почты с Ньюфаундленда почтовую контору всегда осаждали женщины, которым не терпелось поскорее узнать новости. С ребятами на руках они ждали, когда выкрикнут их имя. Одни, читая письма, смеялись, другие плакали. Не получившие писем расспрашивали тех, кто их получил, потому что к морякам, плавающим в море, никак нельзя применять пословицу: «Нет вестей — значит, вести хорошие».

Была у нас старуха — все звали ее тетушка Жуан; в течение шести лет она ежедневно приходила на почту и за все шесть лет не получила ни одного письма. Рассказывали, что рыбачья лодка с ее мужем и четырьмя сыновьями пропала во время бури; ни людей, ни лодку так и не нашли. С тех пор тетушка Жуан всякое утро приходила на почту. «Для вас пока нет письма, — говорил ей почтмейстер. — Наверно, придет завтра». Она отвечала печально: «Да, наверно, завтра…» — и уходила, чтобы снова вернуться на следующий день. Ее считали немного помешанной. Но если она и была сумасшедшей, то я никогда в жизни не встречал более кроткого и тихого помешательства.

Когда бы я ни приходил на почту, я почти всегда заставал там тетушку Жуан.

Наш почтмейстер был, кроме того, и бакалейным торговцем; понятно, что он сперва обслуживал тех, кто приходил к нему за солью или за кофе, давая всем остальным возможность вдоволь наговориться. Аккуратно и пунктуально выполняя и те и другие свои обязанности, он еще растягивал время ожидания, делал множество приготовлений. Торгуя бакалеей, он надевал синий фартук и фуражку, а раздавая почту, облачался в суконную куртку и бархатную шапочку. Ни за что на свете он не продал бы горчицы в форме почтового служащего и не вручил бы письма, не сняв своего синего фартука, даже когда знал, что от этого письма зависит жизнь десятка людей.

Каждое утро тетушка Жуан рассказывала мне одно и то же: «Они ловили рыбу, как вдруг налетел такой сильный шквал, что им пришлось удирать с попутным ветром, и они не смогли вернуться в Бьен-Эме. Прошли они мимо Прюданса, но и там не удалось пристать. Ты же понимаешь, что с таким матросом, как мой Жуан, ничего не страшно. Им, верно, повстречался в открытом море какой-нибудь корабль. Он их и подобрал. Это случалось не раз. Вот так вернулся домой и сын тетки Мелани. А может быть, их высадили в Америке. Когда они возвратятся, Жером уже будет совсем большим. Тогда ему было четырнадцать лет… Четырнадцать да шесть — сколько это выходит? …Двадцать лет! Совсем взрослый мужчина!»

Она даже не допускала мысли, что они погибли, и умерла, считая их живыми. Незадолго до смерти она передала священнику три луидора для Жерома, когда тот вернется. Она терпела крайнюю нужду и все же сохранила эти деньги для младшего сына — своего любимца.

 

Глава II

Мой отец отправился в плавание на три года, а пробыл в море целых шесть лет. Офицеры постепенно сменялись, но матросы оставались в Тихом океане до тех пор, пока фрегату не стала угрожать опасность пойти ко дну.

Мне минуло десять, когда отец вернулся на родину.

Это произошло в воскресенье после обедни. Я стоял на набережной и смотрел, как входит в гавань дозорное таможенное судно. На палубе рядом с лоцманом я увидел какого-то военного моряка. Он сразу бросился в глаза, потому что был в полной парадной форме, тогда как все матросы были в обычных рабочих куртках. Как всегда, в эти часы на молу собрались старые моряки, которые в любую погоду, будь то шторм или яркое солнце, приходили сюда за два часа до прилива и уходили домой спустя два часа после отлива.

— Ромен, — сказал капитан Уэль, опуская подзорную трубу, — вон твой отец. Беги скорее на пристань, если хочешь его встретить.

Мне очень хотелось броситься навстречу отцу, но я не мог: ноги у меня подкашивались. Когда я добрался до пристани, таможенное судно уже причалило и отец сошел на берег. Все его окружили, жали ему руку, тащили в кабачок, предлагая угостить кружкой сидра.

— Вечером, — отвечал он. — Мне не терпится поскорее обнять жену и сынишку!

— Сынишку! Да вот он здесь!..

К вечеру погода испортилась, но в эту ночь в нашем доме никто не вставал и не зажигал свечи.

За шесть лет плавания отец много перевидал, и я не уставал слушать его рассказы. Он производил впечатление сурового и резкого человека, но на самом деле был очень добродушен и с неизменным терпением рассказывал мне не о том, что занимало его самого, а о том, что пленяло мое детское воображение.

Среди его рассказов был один, который я мог слушать без конца и постоянно просил повторить еще — рассказ о моем дяде Жане. Во время стоянки в Калькутте отец услышал о некоем генерале Флон, который был послан с поручением к английскому губернатору. То, что о нем рассказывали, походило на сказку. Родом он был француз и служил добровольцем у Берарского раджи. В одной из битв с англичанами он смелой атакой спас от гибели индийскую армию, за что его произвели в генералы. В другой битве ему ядром оторвало руку, он заменил ее серебряной рукой, а когда вернулся в столицу, держа серебряной рукой поводья лошади, жрецы в знак преклонения пали перед ним ниц. По их словам, в священных книгах написано, что Берарское княжество достигнет вершины своего могущества, когда его армиями будет командовать пришедший с запада иностранец, которого все узнают по серебряной руке. Отец явился к генералу Флон, и тот принял его с распростертыми объятиями. Целую неделю отец гостил у дяди, который оказывал ему княжеские почести и хотел увезти к себе в столицу. Но дисциплина на морской службе очень строга, и отцу пришлось остаться в Калькутте.

Этот рассказ произвел на меня огромное впечатление. Я не переставал думать о дяде Жане и постоянно мечтал о слонах и паланкинах. Перед моими глазами все время стояли два солдата — телохранители дяди, которые носили его серебряную руку. До тех пор я восхищался нашим церковным сторожем, но, услыхав про солдат, бывших к тому же рабами дяди, я проникся презрением к железной алебарде и шляпе с галунами, которыми щеголял сторож.

Отец радовался, видя, с каким восторгом я его слушал, а мама страдала: своим материнским чутьем она угадывала, какое впечатление производят на меня его рассказы.

— Все это разовьет у него страсть к морю и путешествиям, — говорила она.

— Ну так что ж? Тогда он станет моряком — таким, как и, а может быть, даже таким, как его дядюшка.

Стать таким, как дядя Жан! Бедный отец и не подозревал, какой огонь он разжег в моей груди.

Маме в конце концов пришлось свыкнуться с мыслью, что я со временем сделаюсь моряком, но она нежно любила меня и хотела чем-нибудь облегчить мне первые шаги на этом трудном поприще. Она уговаривала отца бросить военную службу, постараться получить назначение на судно, плавающее у берегов Исландии, и взять меня с собой, чтобы я начал обучение под его руководством.

Таким образом она надеялась удержать нас дома в зимнее время, когда рыболовные суда стоят в гавани. Но, увы, наши расчеты и предположения не всегда сбываются!

 

Глава III

Отец вернулся домой в августе. В сентябре чудесная погода, которая держалась более трех месяцев, внезапно испортилась. Началась полоса бурь, сменившая полосу затишья. Все только и говорили о кораблекрушениях, происходивших возле наших берегов. Один пароход утонул с людьми и грузом в быстром течении Бланшара. Несколько лодок из Гранвиля пропало без вести, и рассказывали, что море вокруг острова Джерсей сплошь покрыто обломками. На суше все дороги были завалены сломанными ветвями, а земля так густо усыпана зелеными яблоками, как будто их нарочно сбивали шестами. Многие яблони были вырваны с корнем, другие стояли с изуродованными стволами, а листья висели на ветвях пожелтевшие, словно опаленные огнем.

Жителей поселка охватила тревога — все ждали возвращения моряков с Ньюфаундленда.

Бурная погода продолжалась около трех недель, а затем как-то вечером наступило полное затишье и на суше и на море. Я решил, что буря прекратилась, но, когда за ужином спросил у отца, не поедем ли мы завтра снимать сети, поставленные еще до начала ненастья, он усмехнулся.

— Завтра, — ответил он, — с запада налетит ужасный шквал, потому что солнце село в багровом тумане, на небе слишком много звезд, море стонет, а земля сильно нагрета. Скоро ты увидишь такую бурю, какой еще в жизни не видывал.

Поэтому на следующий день мы не отправились в море, а стали укреплять камнями крышу нашей «рубки». На рассвете поднялся западный ветер. Солнца не было видно, на грязно-сером небе местами проступили длинные зеленые полосы, и, хотя прилив еще не начался, издали доносился глухой шум моря, похожий на рычание.

Вдруг отец, стоявший на крыше «рубки», бросил работу; я вскарабкался к нему. Вдали на сумрачном горизонте показалась небольшая белая точка — плыл какой-то корабль.

— Если они еще целы, то, видно, хотят разбиться, — заметил отец.

Действительно, когда дуют западные ветры, пристать к берегу в Пор-Дье невозможно.

Мы увидели это судно только благодаря случайному просвету на небе; оно тут же мгновенно исчезло из наших глаз. Облака все сгущались, они неслись быстрые, зловещие и клубились, как дым пожара. Казалось, очаг этого пожара находится где-то за линией горизонта.

Мы спустились в деревню. Народ уже бежал к молу, так как всем стало известно, что показалось судно и что оно в опасности.

И вдали, и у наших ног, и направо, и налево — повсюду море превратилось в сплошную клокочущую снежную пену, вода прибывала быстрее обычного, и ее глухой шум, сливаясь с ревом бури, оглушал нас. Облака, несмотря на страшный ветер, нависли так низко и были так тяжелы, что, казалось, давили своей тяжестью на пенистую белую массу. Судно приближалось. Это был бриг, он шел почти без парусов.

— Они поднимают брейд-вымпел, — сказал капитан Уэль, смотревший в подзорную трубу. — Это бриг братьев Леге.

Братья Леге были самыми богатыми судовладельцами в нашем краю.

— Они просят выслать лоцмана.

— Лоцмана! Да разве мыслимо сейчас выйти в море!

Эти слова проговорил сам лоцман — дядюшка Узар. И так как кругом стояли люди, понимающие толк в морском деле, никто ему не возразил. Все знали, что он прав и что выйти в море нельзя.

В это время со стороны деревни показался старший из братьев Леге. Он, по-видимому, не подозревал, с какой неистовой силой дует ветер, и едва завернул за угол последнего дома, как его завертело на месте и отбросило на улицу, словно охапку тряпья. Спотыкаясь, едва удерживаясь на ногах, борясь с ветром, как пловец с волной, он кое-как добрался наконец до береговой насыпи, за которой мы все укрывались. По дороге он потерял свою шляпу, но даже не попытался поймать ее, и тут все сразу поняли, что он сильно взволнован, так как господин Леге славился тем, что никогда ничего не терял.

Через минуту стало известно, что бриг принадлежит ему, что он построен в Байонне, что экипаж состоит из басков, что судно в первый раз вышло в море и не застраховано.

— Плачу двадцать су с бочки, если вы введете судно в гавань! — кричал господин Леге, дергая дядюшку Узара за полу зюйдвески.

— Чтобы ввести бриг, надо сперва выйти в море… — ответил тот.

Волны перекатывались через мол. Ветер сметал на своем пути все: и пену волн, и песок с насыпи, и морские водоросли, и черепицы с крыши сторожевой будки. Рваные облака низко неслись над морем и на фоне снежной пены казались еще чернее.

Когда на бриге поняли, что лоцмана не вышлют, судно повернули вполоборота, пытаясь пока что плыть галсом.

Но такое ожидание грозило им гибелью. Идти же в порт без лоцмана означало верную смерть.

Люди сбегались со всей деревни. В другое время было бы очень забавно смотреть, как ветер сшибает их с ног, толкает и расшвыривает во все стороны. Некоторые женщины даже ложились на землю и пытались ползти вперед на коленях.

Господин Леге все продолжал кричать: «Двадцать су с бочки! Сорок су!» Он бегал взад и вперед, метался из стороны в сторону и мгновенно переходил от просьб к ругательствам.

— Все вы хороши! Лезете в море, когда вас не просят, а когда становится опасно, прячетесь по своим норам!

Ему никто не ответил. Люди качали головой или отворачивались. Тогда он совсем вышел из себя:

— Куда вы все годитесь! Тут триста тысяч пропадают, а вам хоть бы что! Трусы!

Вдруг отец выступил вперед:

— Давайте лодку, я поеду.

— Кальбри, ты храбрец!

— Если Кальбри поедет, то и я с ним! — сказал дядюшка Узар.

— Двадцать су с бочки, я от своего слова не отказываюсь! — закричал господин Леге.

— Ничего нам не надо, — ответил дядюшка Узар. — Мы делаем это не ради вас. Но, если я не вернусь и моя старуха попросит у вас в праздник два су, не откажите ей.

— Кальбри, — воскликнул Леге, — я усыновлю твоего мальчишку!

— Дело сейчас не в том… Нам нужна лодка Госсома.

Всему побережью было известно, что лодка Госсома может идти под парусом в любую погоду.

— Согласен, — сказал Госсом в ответ на обращенные к нему со всех сторон взгляды, — но я даю ее только Кальбри, он должен мне ее вернуть.

Отец схватил меня за руку, и мы пустились бежать к навесу, где лежала вытащенная на берег лодка Госсома; через минуту и паруса и руль были поставлены.

Однако, кроме отца и лоцмана, нужен был третий моряк. Вызвался один из наши родственников. Его пытались отговорить.

— Но ведь Кальбри едет, — отвечал он.

Отец обнял меня и проговорил таким голосом, что я до сих пор его слышу.

— Все может случиться… — сказал он, прижимая меня к себе. — Передай маме, что я ее целую.

Труднее всего было выйти из гавани против ветра.

Рыбаки, тянувшие лодку за канат, не могли сдвинуться с места. Волны сбивали их с ног, они выпускали канат и валились в разные стороны. Конец мола захлестывало волнами, однако было необходимо вывести лодку за мол, чтобы дать ей возможность пойти под парусами. Сторож маяка обмотал вокруг пояса тонкий трос, и, пока рыбаки, тянувшие лодку, с трудом удерживали ее в фарватере, он, согнувшись и держась обеими руками за железные перила парапета, стал медленно продвигаться вперед. Конечно, он не рассчитывал один вывести лодку, которую с трудом тащили сейчас двадцать пять человек. Он хотел только — и это было чрезвычайно трудно — перекинуть трос через бронзовый блок, установленный на конце мола, для того чтобы лодка, получив здесь точку опоры, продолжала двигаться вперед, когда рыбаки начнут тянуть канат в обратном направлении. Три раза сторожа накрывало волной, но для него такие души были не в диковинку: он устоял на ногах, и наконец ему удалось закинуть трос. Лодка начала медленно продвигаться вперед. Она глубоко ныряла, и казалось, что ее вот-вот зальет водой… Но тут вдруг канат ослаб, его отпустили, и лодка вырвалась в море.

Я взобрался на откос, где стояла сигнальная мачта, и, крепко обхватив ее руками и ногами, вскарабкался вверх. Мачта гнулась и трещала, словно была еще живым деревом, качавшимся под напором ветра в родном лесу.

Я увидел, что мой отец стоит у руля, а двое других рядом с ним опираются на борт, повернувшись спиной к ветру. Лодка двигалась рывками: она то совсем останавливалась, то летела, как пушечное ядро, отскакивая от пенистых волн, то совсем исчезала в водяных брызгах, которые моряки называют морской пылью.

Как только на бриге заметили лодку, моряки изменили курс и направили судно прямо на нас. Лодка, выйдя в открытое море, тоже переменила галс и пошла навстречу бригу. Через несколько минут они сблизились; лодка прошла под бушпритом большого судна и тотчас же резко повернула обратно; на бриге успели закрепить буксирный канат.

— Буксирный канат лопнет, — сказал кто-то.

— Если даже он выдержит, — заметил другой, — все равно не удастся попасть на бриг.

В самом деле, лодка не могла подойти вплотную к бригу, чтобы дядюшка Узар взобрался на него. Либо лодка должна была разбиться о бриг, либо дядюшка Узар свалиться в море.

Связанные канатом бриг и лодка неслись теперь, подгоняемые ветром и волнами прямо к гавани. Когда бушприт погружался в воду, палуба резко наклонялась, и мы видели, как люди на ней хватаются за что попало, чтобы только удержаться на ногах.

— Влезай же, влезай! — орал господин Леге.

Три-четыре раза дядюшка Узар пытался перескочить на бриг, но лодку тут же отбрасывало в сторону, и она снова плясала на конце буксирного каната в двадцати-тридцати метрах от брига, бросаясь то вперед, то назад по воле волн.

Наконец бриг, сделав крутой поворот, приблизился к лодке, и, когда он опустился вместе с волной, лоцману удалось ухватиться за ванты и вскарабкаться на борт судна.

Казалось, что ветер преодолел все препятствия и, не встречая сопротивления, все разрушил, все снес на своем пути. Он дул с неудержимой силой, не ослабевая ни на секунду, пронизывая людей насквозь, не давая им вздохнуть. Теперь это был один непрерывный могучий порыв. Ничего не было слышно, кроме оглушающего свиста. Под натиском урагана волны вздымались бесформенными громадами, обрушивались одна на другую и кружились в бешеном водовороте.

Бриг несся с быстротой ветра, на нем оставили только паруса, необходимые для управления. Хотя вдали поверхность моря казалась гладкой, бриг испытывал и бортовую, и килевую качку, его швыряло из стороны в сторону, и, казалось, он вот-вот опрокинется… Вскоре паруса его превратились в клочья, а затем сорвало и марсель. Бриг потерял управление, и его понесло бортом к берегу. До входа в гавань оставалось теперь всего каких-нибудь двести-триста метров.

Вдруг все громко вскрикнули.

Лодка с моим отцом и двоюродным братом следовала за бригом на небольшом расстоянии; чтобы не столкнуться с тяжелым судном, она стала отходить в сторону. Но в эту минуту на бриге подняли треугольный парус, и, входя в гавань, бриг преградил дорогу лодке, совершенно закрыв ее своим черным корпусом. Две секунды спустя он уже плыл в фарватере.

Я, конечно, больше следил за лодкой, чем за бригом; когда бриг вошел в гавань, я на минуту потерял лодку из виду, но почти тотчас же снова увидел ее уже за молом. Большое судно помешало ей войти в узкий проход, и она неслась теперь к маленькой бухте направо от мола, где обычно даже во время бури море бывало спокойнее.

Но в этот злосчастный день море повсюду, насколько видел глаз, было одинаково бурным, и вернуться назад против ветра, чтобы пристать к берегу, оказалось совершенно невозможно. Спустили якорь, убрали паруса и лодку повернули носом к налетавшим на нее волнам. Между нею и берегом проходила гряда скал, которые должны был покрыть прилив, но не раньше, чем через полчаса. Выдержит ли столько времени якорь, не лопнет ли канат? Удержится ли на волнах лодка, не затопит ли ее?

Хотя я был еще ребенком, я все же имел некоторый опыт в морском деле и понимал, как опасно подобное ожидание.

Люди, стоявшие возле меня, говорили о том же. Теперь все сбежались на берег и сбились в кучу, чтобы лучше противиться ветру.

— Если они продержатся, то еще могут спастись; но если лодка сорвется с якоря, ее разобьет в щепки.

— Кальбри — прекрасный пловец.

— Да разве сейчас можно плыть!

Доска, и та не уцелела бы в этом круговороте из воды, водорослей, камней и пены, который, обрушиваясь на берег, размывал глубокие ямы.

Волны, ударяясь о скалы, откатывались обратно навстречу новым волнам, набегавшим с моря; наскакивали одна на другую и низвергались, как водопад.

С замирающим сердцем следил я за лодкой, когда почувствовал, что кто-то обнял меня. Я обернулся и увидел маму. Растерянная, испуганная, она прибежала ко мне; она все видела с высокого скалистого берега.

Несколько человек, среди них и капитан Уэль, подошли к нам. Они что-то говорили, старались успокоить нас и ободрить, но бедная мама ничего им не отвечала и не отрываясь смотрела на море.

Вдруг раздался отчаянный крик, заглушивший даже вой бури: «Якорь оборвался!»

Мама упала на колени, увлекая меня за собой.

Когда я поднял глаза, я увидел лодку на гребне огромной волны, которая подхватила, подняла ее и перебросила через скалы. Но, когда волна обрушилась на берег, лодка стала стоймя, закружилась на месте и скрылась в воде. Теперь я не видел ничего, кроме сплошной пены…

Только через двое суток нашли изуродованный труп отца, а тело моего двоюродного брата так и не отыскали.

 

Глава IV

Шесть лет, пока мой отец находился в плавании, его место за обеденным столом не приводило нас в такое мрачное уныние, как теперь, когда он погиб.

После смерти отца мы не остались нищими; у нас был дом и клочок земли. Однако моей матери пришлось работать, чтобы прокормить себя и меня.

До замужества она считалась лучшей гладильщицей поселка, а так как чепчики из Пор-Дье — любимый головной убор женщин всего побережья, то она нашла себе постоянную работу.

Господа Леге тоже сочли своим долгом нам чем-нибудь помочь.

— Два раза в месяц вы будете работать у моего брата и два раза в месяц у меня, — сказал старший Леге моей матери. — Таким образом, один день в неделю у вас будет обеспечен, что совсем не плохо.

И это все. Недорого заплатили они за погибшую человеческую жизнь!

Рабочий день в те времена, о которых я рассказываю, определялся по солнцу. Поэтому утром до начала занятий в школе и вечером после их окончания, пока матери не было дома, я мог делать все, что мне нравилось.

Ну, а мне нравилось бродить по молу или по морскому берегу, смотря по тому, был ли на море прилив или отлив. Бедная мама напрасно старалась удержать меня дома: я всегда находил подходящий предлог, чтобы удрать и как-нибудь оправдаться.

Хорошо еще, если я не мог найти предлога, чтобы прогулять школу в те дни, когда не ожидали ни возвращения судов из Ньюфаундленда, ни сильного прилива, ни бури на море.

В один из дней, когда прилив был особенно высок, я сбежал с уроков, и у меня произошла встреча, которая оказала огромное влияние не только на мой характер, но и на всю мою будущую жизнь.

Стоял конец сентября. Ожидали, что в пятницу, во время отлива, откроются скалы, давно уже не выступавшие из воды. Поэтому в пятницу утром я не пошел в школу, а забрался на высокий скалистый берег и уселся там завтракать в ожидании отлива; мне предстояло ждать более двух часов.

Прилив походил на наводнение, и если глаза на минуту отрывались от какой-нибудь скалы, то в следующее мгновение ее уже нельзя было найти — она исчезала под водяным покровом, который поднимался с такой быстротой, что скалы, казалось, сами погружаются в воду. Ни единой волны, только полоса пены отделяла синее море от желтого песка; за выгнутой линией горизонта взгляд терялся в необъятном сером пространстве — было видно гораздо дальше, чем всегда. На берегу я различил вдали мыс Вошель и острую вершину горы Аваль, что бывает только перед резкой переменой погоды.

Море долго — мне показалось, даже слишком долго — оставалось неподвижным, а затем начало отходить с такой же быстротой, с какой наступало. Я последовал за отступающим морем. Спрятав в трещине скалы свою корзиночку и деревянные башмаки, я шел босиком, оставляя на песке следы, быстро наполнявшиеся водой.

У нас почти везде песчаные берега, однако на них встречаются кое-где обломки скал, еще не размытые морем; во время отлива они выступают темными островами. Когда я взобрался на один из таких островов, чтобы поискать крабов в морских водорослях, я услышал, что меня кто-то зовет.

Тот, у кого совесть нечиста, обычно не отличается храбростью, и потому я испугался. Но, оглянувшись, я понял, что бояться нечего и что человек, окликнувший меня, не отошлет обратно в школу. То был старый господин с седой бородой, прозванный в нашем поселке «Воскресенье», потому что у него был слуга, которого он окрестил «Субботой». На самом деле его звали господин Биорель, и жил он на меленьком островке, в пятнадцати минутах ходьбы от Пор-Дье. Прежде островок соединялся с материком узким перешейком, но господин Биорель уничтожил перемычку и превратил это местечко в настоящий остров, который море во время прилива обмывало со всех сторон. Господин Биорель слыл самым большим чудаком во всей округе. Такое мнение сложилось о нем потому, что он во всякую погоду ходил под огромным зонтом, жил в полном одиночестве, а больше всего потому, что у него была странная манера обращаться с людьми: в его речах звучала одновременно суровость и доброта.

— Эй, малыш! — закричал он. — Что ты здесь делаешь?

— Разве вы не видите — ловлю крабов.

— Ну так оставь своих крабов и иди за мной. Ты понесешь мою сетку и, право, не пожалеешь.

Я молчал, но по моему кислому лицу он понял мой ответ.

— Вот как! Значит, ты не хочешь?..

— Видите ли…

— Можешь не объяснять, я знаю, почему ты не хочешь. Но сперва скажи, как тебя зовут.

— Ромен Кальбри.

— Ты сын того Кальбри, который погиб в прошлом году, спасая бриг? Твой отец был настоящим человеком. — Я очень гордился своим отцом и после этих слов стал смотреть на господина Биореля с меньшей опаской. — Тебе девять лет, — продолжал он, положив руку мне на голову и глядя мне прямо в глаза, — сегодня пятница, сейчас полдень, и ты удрал из школы.

Я покраснел и опустил глаза.

— Что ты удрал из школы, нетрудно угадать, — продолжал он, — а теперь я тебе скажу — почему. Не пугайся, дурачок, я вовсе не колдун. Ну-ка, посмотри мне в глаза. Ты хотел воспользоваться отливом и кое-чего наловить?

— Да, сударь, и посмотреть на «Собачью голову».

«Собачьей головой» называлась скала, которая очень редко выступала из моря.

— Отлично! Я тоже иду к «Собачьей голове». Возьми мою сетку, и пойдем вместе.

Я молча последовал за ним, ошеломленный тем, что он так легко все разгадал. Хотя я знал его давно, но разговаривал с ним впервые, а потому не подозревал, что он больше всего интересуется тайными причинами поведения людей. Тонкая проницательность и большой жизненный опыт часто помогали ему угадывать истину, а так как он никого не боялся, то прямо высказал свое мнение, не считаясь с тем, приятно оно или обидно для окружающих.

Мне вовсе не хотелось разговаривать с ним — вернее, отвечать на его многочисленные вопросы. Но не прошло и четверти часа после нашей встречи, а он уже все знал обо мне, о моем отце, о моей матери и о наших родственниках. То, что я рассказал ему о своем индийском дядюшке, по-видимому, заинтересовало его.

— Любопытно! — сказал он. — Жажда приключений, нормандская кровь, смешанная с финикийской, — вот откуда могли взяться Гальбри, или Кальбри.

Но эти расспросы не мешали ему внимательно рассматривать песок под ногами и по временам подбирать раковины и травы, которые он велел мне складывать в сетку.

— Как это называется? — спрашивал он меня при каждой новой находке.

Чаще всего я молчал. Хотя мне были известны все эти травы и ракушки, но я не имел понятия, как они называются.

— Ты истый сын своей страны! — с досадой проговорил он. — Вы умеете только грабить и опустошать море, оно ваш исконный враг, с которым надо всегда быть настороже. Как вы не можете понять, что море для вас такая же мать-кормилица, как и земля, и что в подводных лесах, покрывающих морские равнины и горы, живет еще больше всяких животных, чем в лесах на земле! Неужели бесконечный горизонт, облака, волны говорят вам только о бурях и кораблекрушениях?

Господин Биорель говорил так горячо, что я был очень смущен. Но я передаю скорее свое впечатление от его слов, чем самые слова, которые мне трудно было запомнить, ибо я их не совсем понимал. Однако впечатление было огромное, и я как сейчас вижу господина Биореля под зонтиком, с протянутой к морю рукой, и себя, жадно следящего за его взглядом.

— Поди сюда, — продолжал он, указывая на углубление в скале, где еще оставалась вода. — Я хочу дать тебе некоторое понятие о жителях моря. Как по-твоему, что это?

И он указал пальцем на небольшой стебелек бурого цвета, прилепившийся к камню. На этом стебельке качался цветок с желтой чашечкой, ее резные края были белы как снег.

— Растение это или животное? Ты, конечно, не знаешь? Ну, так я тебе скажу, что это — животное. Если бы у нас было время побыть здесь подольше, ты бы, вероятно, увидел, как оно сходит с места, а ведь тебе известно, что цветы не разгуливают. Присмотрись к нему поближе, и ты увидишь, как этот цветок вытягивается, сжимается, покачивается. Ученые называют его морской анемоной. Но, чтобы ты убедился в том, что это и вправду животное, поймай мне креветку. Ты, конечно, знаешь, что цветы не едят, верно?

Сказав это, он взял креветку и бросил ее в чашечку анемоны. Чашечка закрылась и проглотила креветку…

В одной из ям, наполненных водой, я нашел маленького ската; стараясь спрятаться, он зарыл в песок плавники, но я заметил его по коричневым и белым пятнышкам на тельце и принес господину Биорелю.

— Ты нашел ската по его отметинам, по ним же находят его и хищные рыбы. На дне моря идет постоянная война: сильные убивают слабых, как слишком часто случается и на земле, только на земле это делается ради славы и богатства. Бедные скаты плавают плохо, они совершенно исчезли бы с лица земли, если бы природа о них не позаботилась. Посмотри на их хвост — он покрыт колючками и шипами, а потому, когда скат спасается от погони, его нельзя схватить сзади, и враги, привлеченные его пятнышками, отступают перед его броней. В этом состоит всеобщий знак равновесия, который ты можешь пока только наблюдать, а поймешь позже, когда вырастешь.

Я был восхищен. Можете себе представить, какое впечатление произвел этот наглядный урок на меня — пытливого и любознательного мальчика, постоянно задававшего вопросы, на которые никто никогда ему не отвечал. Страх перед господином Биорелем, заставлявший меня раньше молчать, быстро исчез.

Следуя за отступавшим морем, мы дошли до «Собачьей головы». Сколько часов пробыли мы там, не знаю. Я совсем забыл о времени. Я перебегал со скалы на скалу и приносил господину Биорелю раковины и растения, встречавшиеся мне впервые. Я набивал карманы всевозможными находками, которые на первый взгляд казались мне очень интересными, но вскоре выбрасывал их и заменял другими, пленявшими меня своей новизной.

Вдруг, оглядевшись кругом, я не увидел берега — он исчез в дымке тумана. Все небо было одинакового светло-серого цвета, а море такое спокойное, что мы едва слышали его плеск.

Будь я один, я тотчас же пошел бы обратно, потому что хорошо знал, как трудно во время тумана разыскивать дорогу на песке, но господин Биорель ничего не говорил, и я не осмеливался сказать ему об этом.

Между тем туман, окутавший весь берег, уже приближался к нам и подобно клубам дыма тянулся от земли до самого неба.

— Ай-яй-яй! Вот и туман! — сказал господин Биорель. — Если мы не хотим играть в жмурки, что было бы здесь довольно опасно, нам надо поскорей возвращаться домой. Бери сетку.

Но в эту минуту туман настиг и окутал нас, мы уже не могли больше различить ни берега, ни моря, находившегося в пятидесяти шагах позади; мы словно погрузились в серое марево.

— Море вон там, — спокойно сказал господин Биорель. — Нам следует идти прямо вперед.

Но как идти «прямо вперед» по песку, когда нигде нет ни тропинки, ни колеи, ни малейшего следа, ни даже какого-нибудь склона или подъема, указывающего, что ты спускаешься или поднимаешься?

Наше положение осложнялось еще тем, что до берега оставалось по крайней мере пол-лье.

Не прошло и десяти минут, как нам пришлось остановиться: мы наткнулись на груду камней.

— «Зеленые камни», — сказал я.

— Нет, это «Пульдю», — возразил господин Биорель.

— Право, сударь, это «Зеленые камни».

Он похлопал меня по щеке:

— Так, так! Мы, кажется, немного упрямы!

Если это были «Зеленые камни», нам следовало взять вправо и идти вдоль скал по направлению к Пор-Дье. Если же это камни «Пульдю», то надо было повернуть налево, иначе мы пошли бы в обратную от поселка сторону.

Днем эти скалы ничего не стоит отличить друг от друга; даже ночью при свете луны я узнал бы их сразу. Но сейчас, в тумане, мы видели только камни, покрытые водорослями, и больше ничего.

— Давай послушаем, — сказал господин Биорель. — Звуки с берега помогут нам ориентироваться.

Но мы ничего не услышали: ни звуков с берега, ни шума моря, ни дуновения ветерка. Мы словно погрузились в белую вату, закрывавшую нам глаза и уши.

— Это «Пульдю», — заявил господин Биорель.

Я не посмел больше противоречить ему и повернул вслед за ним налево.

— Пойдем ко мне, мальчуган, — ласково сказал он. — Будем держаться за руки, чтобы не потерять друг друга. Раз, два, идем в ногу!

Мы прошли еще минут десять, как вдруг его рука сжала мою. Послышался тихий плеск. Значит, мы ошиблись: то были «Зеленые камни», а не «Пульдю», и мы шли прямо к морю, от которого находились теперь в нескольких шагах.

— Ты оказался прав, — сказал он, — надо было взять вправо. Вернемся!

Вернуться, но куда? В какую сторону направиться? Сейчас мы знали, где море, потому что слышали, как тихо плескались волны, но, когда мы от него отойдем, мы уже ничего не услышим и не будем знать, идем ли к берегу или в обратную сторону.

Мрак становился все гуще, теперь к туману присоединилась еще темнота наступающей ночи. Через несколько минут мы уже перестали различать свои собственные ноги, и господин. Биорель с большим трудом мог разглядеть на часах, сколько времени. Оказалось, что уже шесть часов. С минуты на минуту должен был начаться прилив.

— Надо торопиться! — сказал господин Биорель. — Если море нас догонит, оно пойдет быстрее нас: ведь у него, как у великана, семимильные сапоги.

Рука у меня задрожала, и он понял, что я испугался.

— Не бойся, малыш, скоро поднимется ветер с суши и разгонит туман. К тому же мы увидим маяк, его вот-вот должны зажечь…

Но это меня ничуть не успокоило. Я прекрасно понимал, что в таком тумане мы маяка не увидим. И я невольно вспомнил трех женщин, которые в прошлом году, как и мы, были застигнуты туманом и утонули. Их тела нашли только восемь дней спустя; я видел, как их принесли в Пор-Дье, и теперь они стояли у меня перед глазами, страшные, в жалких позеленевших лохмотьях.

Как я ни крепился, я все же не выдержал и заплакал.

Господин Биорель нисколько не рассердился, а принялся ласково утешать меня:

— Давай-ка покричим! Если на высоком берегу есть таможенный сторож, он нас услышит и ответит нам. Должны же эти бездельники приносить хоть какую-нибудь пользу!

Мы стали кричать. Он громко, а я голосом, прерывающимся от слез. Никто нам не ответил, даже эхо. Мертвая тишина наполнила мою душу еще большим ужасом — мне показалось, что я уже умер и лежу на дне моря.

— Идем, — сказал господин Биорель. — Ты можешь идти?

Он взял меня за руку, и мы двинулись вперед наудачу. По тому, как он время от времени говорил, стараясь приободрить меня, я чувствовал, что он тоже сильно встревожен и плохо верит собственным словам.

Мы шли уже больше получаса, и тут на меня напало такое отчаяние, что я выдернул свою руку и бросился на песок.

— Дайте мне умереть тут, сударь! — сказал я, заливаясь слезами.

— Ну вот, кажется, начался второй прилив! — воскликнул он. — Вытри-ка лучше слезы. Разве можно умирать тому, у кого есть мать? Вставай быстрее, и пойдем!

Но упоминание о маме на меня не подействовало, я не мог даже пошевелиться.

Вдруг я вскрикнул:

— Сударь!

— Что с тобой, мальчик?

— Здесь, здесь! Наклонитесь скорее!

— Ты хочешь, чтобы я взял тебя на руки?

— Нет, сударь, не то — пощупайте!

И, взяв его руку, я положил ее рядом со своей.

— Ну, в чем же дело?

— Разве вы не чувствуете? Здесь вода!

Наши берега покрыты очень тонким песком, глубоким и пористым. Во время отлива песок, напитавшись влагой, как губка, начинает отдавать воду по каплям, а капли, собираясь вместе, образуют маленькие, почти незаметные струйки, которые по отлогой почве стекают в море. В одну из таких струек и попала моя рука.

— Берег там! — И я протянул руку в том направлении, откуда стекала вода.

В тот же миг я вскочил на ноги. Надежда окрылила меня, господину Биорелю больше не приходилось меня тащить. Я быстро шел вперед, ежеминутно прикладывая руку к песку, чтобы по течению воды определить верное направление.

— Молодец! — сказал господин Биорель. — Без тебя мы могли бы погибнуть.

Но уже через пять минут после того, как он это сказал, мне вдруг показалось, что вода исчезла. Мы прошли еще несколько шагов, и, протянув руку, я нащупал сухой песок.

— Воды больше нет.

Он наклонился и потрогал песок обеими руками. Действительно, ничего, кроме слегка влажного песка, припавшего к нашим пальцам.

В то же время я услыхал легкий плеск. Господин Биорель тоже его услышал.

— Думаю, ты ошибся, — сказал он. — Мы, наверно, идем по направлению к морю.

— Нет, сударь, нет! Уверяю вас! Если бы мы приближались к морю, песок был бы совсем мокрый.

Господин Биорель молча поднялся. Мы стояли в полной нерешительности, снова растерявшись, не зная, что делать. Он вынул часы. Было так темно, что стрелки нельзя было разглядеть, и он заставил часы бить. Пробило шесть и три четверти.

— Уже около часа, как начался прилив.

— Тогда, сударь, вы видите сами, что мы приближаемся к берегу.

И, как бы в подтверждение моих слов, сзади нас послышался глухой рокот. Ошибиться было нельзя: нас настигал прилив.

— Значит, перед нами ручей, — сказал он.

— Я тоже так думаю, сударь.

Поверхность наших берегов, покрытых зыбучими песками, не может оставаться совершенно гладкой. Местами на ней образуются небольшие холмы, отделенные друг от друга ложбинками. Хотя все эти изменения уровня морского дна очень невелики и почти незаметны для глаза, но вода во время прилива заливает сначала ложбинки, оставляя сухими возвышенные места, и образует островки, омываемые с одной стороны надвигающимся приливом, а с других сторон водой, которая бежит по ложбинкам, как по руслу реки. Мы и находились теперь перед одной из таких речушек. Весь вопрос был в том, глубока ли она.

— Нам надо ее перейти, — Сказал господин Биорель. — Держись за меня крепче.

Видя, что я колеблюсь, он спросил:

— Ты что же, боишься простудиться? Выбирай, что лучше: промочить ноги или дождаться, когда вода накроет тебя с головой? Я предпочитаю промочить ноги.

— Сударь, мы так не перейдем, в воде мы потеряем друг друга.

— Ты, стало быть, хочешь остаться здесь и оказаться в море?

— Нет, не то. Идите сперва вы, а я постою здесь и буду кричать. Вы пойдете по направлению от меня, а когда перейдете ручеек, покричите мне, и тогда я пойду на ваш голос.

— Иди ты первым.

— Нет, не пойду. Я плаваю лучше вас.

— Ты храбрый мальчик, дай я тебя поцелую!

И он поцеловал меня, как родного сына. Его ласка глубоко тронула меня. Однако времени терять было нельзя — море быстро прибывало. С каждой минутой его дыхание становилось слышнее… Господин Биорель вошел в воду, а я стал кричать.

— Ты не кричи, — послышался его голос (самого его уже не было видно), — а лучше спой чего-нибудь.

— Хорошо, сударь, — ответил я и запел.

Был красив еще с пеленок Ражо, шустренький ребенок, И завидовали все Его редкой красоте. Тра-ла-ла, тра-ла-ла!

Я перестал петь и спросил:

— Ну как, сударь, вы нащупали дно?

— Да, мой мальчик. Как будто становится мельче. Пой дальше.

Губы красные блестели, Как морковки-каротели, Рот тянулся до ушей, Хоть завязочки пришей. Тра-ла-ла, тра-ла-ла!

Я уже собирался начать третий куплет, когда услышал голос господина Биореля:

— Теперь иди ты. Я уже почти выбрался, вода доходит мне только до колен. Иди скорее!

И он затянул какую-то печальную песню без слов, похожую на похоронную.

Я вошел в воду и почти сразу потерял дно, так как был гораздо ниже его ростом, но я плавал, как рыба, и ничуть не испугался. Однако сильное течение сносило меня и не позволяло плыть прямо, а потому мне понадобилось около четверти часа, чтобы добраться до господина Биореля.

Когда я подплыл к нему, мы сейчас же вышли из воды и оказались на песке.

Он вздохнул с таким облегчением, что я понял, как сильно он беспокоился за меня.

— Понюхаем-ка табачку, — сказал он. — Мы это заслужили.

Но едва он дотронулся до своей табакерки, как громко вскрикнул, отряхивая пальцы.

— Табак превратился в кофейную гущу, а часы, наверное, вертятся, как мельничное колесо в воде. Что-то скажет мой Суббота?

Не знаю почему, но страх у меня совсем прошел. Мне казалось, что всякая опасность миновала.

Однако я ошибся: до берега оставалось пройти больше, чем мы прошли. Опасность нисколько не уменьшилась: перед нами были те же трудности, что и раньше!

Туман стал еще гуще, ночь наступила, и, хотя мы приближались к берегу, до нас не доносилось никаких звуков, указывающих на близость земли: ни мычания коров, ни хлопанья бича, ни скрипа телеги — ничего. Впереди — зловещее молчание, позади — глухой шум надвигающегося морского прилива.

Море было для нас теперь единственным компасом, но компасом надежным и коварным. Если мы пойдем быстро, то можем сбиться с пути; если же замешкаемся, море нагонит нас и поглотит раньше, чем мы доберемся до прибрежных камней, где берег становится круче и прилив замедляется.

Итак, мы снова двинулись вперед, держась за руку. Я часто наклонялся, чтобы пощупать песок, но нигде не находил воды, стекающей к морю. По-видимому, мы вышли на мель с неровной поверхностью; вода оставалась здесь только в ямках или же небольшими струйками разливалась параллельно берегу.

Надежда, окрылившая меня, когда мы благополучно перешли ручей, стала постепенно исчезать… Но вдруг мы оба сразу остановились. Среди окружавшей нас мертвой тишины раздался звук колокола. Через две или три секунды послышался второй удар, затем вскоре и третий.

Это в Пор-Дье звонили к вечерне. Теперь мы могли смело идти по направлению к этому звону, мы были спасены. Ни слова не говоря, как бы по молчаливому соглашению, мы бросились бежать.

— Надо спешить, — сказал господин Биорель. — Звон продлится недолго.

Мы бежали не переводя дыхания, с волнением считая удары колокола. И, хотя мы не обмолвились ни словом, я отлично понимал, что если колокол перестанет звонить раньше, чем мы доберемся до прибрежных камней, то снова окажемся в опасности.

Колокольный звон прекратился, а мы все еще бежали по песку. Камни, возможно, находились всего в нескольких метрах от нас… Может быть, стоило только вытянуть ногу, чтобы их коснуться? Но в какую сторону сделать этот шаг? Ведь он мог или спасти нас, или вновь подвергнуть страшной опасности, которой мы только что избежали.

— Остановимся, — сказал господин Биорель, — и давай не делать больше ни одного шага вслепую. Потрогай-ка песок.

Я вдавил свои руки в песок и подождал. Обе руки оказались совершенно сухими.

— Ты не считал, сколько ручейков мы прошли?

— Нет, сударь.

— Значит, неизвестно, попадутся ли они нам еще на пути. Если их больше не будет, то мы можем остановиться и подождать, а когда море нагонит нас, спокойно идти впереди прилива.

— Да, но если мы прошли не все?

Он ничего не ответил; то, что он мог мне сказать, я знал не хуже его: если между нами и берегом есть еще ручей, то, пока мы будем стоять здесь и ждать, море незаметно зальет его. Нам придется снова перебираться вплавь, и тогда течение может унести нас и выбросить на такие скалы, откуда нам никогда не выбраться.

Мы стояли, охваченные тревогой и страхом, не зная, что предпринять, не решаясь идти ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево. Стоя на том месте, где мы в последний раз слышали удар колокола, мы знали, что берег находится перед нами, знали это так же хорошо, как если бы видели его своими глазами, но, сделав хотя бы шаг в сторону, мы снова оказались бы в полной неизвестности.

Теперь можно было надеяться лишь на то, что порыв ветра разгонит туман и мы увидим свет маяка. Надеяться, что мы услышим какие-либо звуки с берега, не приходилось. По-видимому, мы подошли к нашему поселку с южной стороны и, значит, оказались напротив пустынного скалистого берега, где в эти часы никого не бывало. Но воздух словно застыл, а туман так сгустился, что рассчитывать на ветер можно было только в таком положении, как наше, когда надеешься на невозможное или ждешь чуда.

И такое чудо свершилось: колокол зазвонил снова.

Судя по перезвону, это были крестины. На этот раз мы могли быть уверены в том, что успеем дойти до берега, потому что крестильный звон продолжается добрых полчаса, а то и больше, в зависимости от того, как щедро крестный отец заплатил звонарю.

Меньше чем за десять минут мы добрались до каменистого берега и, поднявшись наверх, пошли вдоль гряды утесов до той плотины, которая соединяла островок господина Биореля с нашим поселком. Мы были спасены!..

Господин Биорель хотел увести меня к себе. Однако, несмотря на все его просьбы, я отказался. Я торопился домой, так как боялся, что мама уже вернулась и ждет меня.

— Хорошо, скажи маме, что я зайду к вам завтра вечером.

Мне совсем не хотелось, чтобы он приходил к нам и рассказывал маме о том, где я провел сегодняшний день, но как этому помешать?

Мамы дома не оказалось. К ее возвращению я уже успел переодеться и развести огонь.

Я передал ей то, о чем меня просил господин Биорель.

Он пришел на следующий день вечером, как обещал; я его поджидал, но, когда услышал его шаги, чуть-чуть не удрал.

Усевшись на стул, господин Биорель спросил маму:

— Рассказал ли вам ваш мальчик, как он провел вчерашний день?

— Нет, сударь.

— Ну, тогда я скажу вам, что он вчера весь день бил баклуши.

Бедная мама взглянула на меня с беспокойством, ожидая услышать целую обвинительную речь.

— Ах, Ромен!.. — проговорила она с упреком.

— Но вы не очень ругайте его, — перебил ее господин Биорель. — Ведь благодаря этому я остался жив… Ну, полно, не волнуйся, мой мальчик, и подойди ко мне… Он у вас храбрый мальчуган, госпожа Кальбри, вы можете им гордиться.

И он рассказал маме, как вчера встретил меня и как мы попали в туман.

— Видите сами, не будь его — я бы пропал. Вчера утром я рассердился, что он не знал названия одной из актиний, но, когда я оказался в опасности, моя ученость мне нисколько не помогла, и, если бы не сообразительность вашего мальчика, я был бы сам сейчас добычей всех этих актиний, омаров и крабов. Я в долгу у вашего сына, госпожа Кальбри, и хочу с ним расквитаться.

Мама отрицательно покачала головой.

— Будьте спокойны, — продолжал он, не давая себя прервать, — я не собираюсь предлагать вам ничего такого, что задело бы вашу гордость и было бы неравноценно той услуге, которую мне оказал ваш сын. Я много говорил с Роменом. Это ребенок любознательный, он всем интересуется и жаждет знаний. Отдайте его мне, и я займусь его воспитанием. Своих детей у меня нет, а я их очень люблю. Ему будет у меня хорошо…

Мать вежливо поблагодарила его за предложение, но отказалась.

— Позвольте, — сказал господин Биорель, протянув к ней руку. — Я сейчас скажу, почему вы мне отказываете. Вы горячо любите мальчика, любите в нем не только сына, но и его погибшего отца; сын для вас все, и вы не хотите с ним расставаться. Верно, не так ли? А теперь я вам скажу, почему вы все-таки должны отдать его мне. У него хорошие способности, и их нужно развивать.

В Пор-Дье сделать это невозможно, и даже не входя в ваши обстоятельства, я полагаю, что вы не сможете послать его в город учиться. К тому же у мальчика независимый, смелый характер, за ним нужен глаз. Подумайте обо всем этом, а пока не давайте мне окончательного ответа. Не слушайте первого движения материнского сердца, обсудите все хладнокровно, когда успокоитесь, а я зайду к вам завтра вечером.

После его ухода мы сели ужинать, но бедная мама ничего не ела. Она не сводила с меня глаз, а когда наши взгляды встречались, отворачивалась и смотрела на огонь.

Когда я подошел к ней попрощаться перед сном, я почувствовал на щеках ее слезы. Отчего она плакала? Гордилась ли тем, что рассказал обо мне господин Биорель? Была ли огорчена предстоящей разлукой? Я сам думал сейчас только о разлуке, и эта мысль меня сильно тревожила.

— Не плачь, мамочка! — сказал я, целуя ее. — Я никогда не расстанусь с тобой.

— Нет, мой дорогой, господин Биорель прав: нам нужно принять его предложение и расстаться для твоего же блага.

 

Глава V

Господин Биорель встретил меня так необычно, что я понял, почему все считают его чудаком.

Когда я подошел к его дому, он уже стоял на пороге: он заметил меня еще издали и вышел ко мне навстречу.

— Поди сюда! — закричал он, не давая мне опомниться. — Писал ли ты когда-нибудь письма?.. Нет? Не беда! Сейчас ты напишешь письмо твоей маме, сообщишь ей, что благополучно дошел и что Суббота завтра зайдет к ней за твоим бельем. По твоему письму я увижу, что ты знаешь. Войди и сядь здесь.

Он ввел меня в просторную комнату, полную книг, указал на стол, где были чернила, бумага и перья, и оставил меня одного.

Мне гораздо больше хотелось плакать, чем писать письмо. От его сурового обращения у меня заныло сердце; к тому же я был сильно взволнован разлукой с мамой. Но я постарался выполнить его требование. Я перепачкал целый лист бумаги, на котором оказалось куда больше слез, чем чернил. И, хотя это было мое первое письмо, я чувствовал, что одних слов: «я благополучно дошел, а завтра к тебе зайдет Суббота за моим бельем», — недостаточно; однако, как ни бился, так больше ничего и не придумал.

С четверть часа я корпел над этой злополучной фразой, пытаясь к ней что-нибудь добавить, когда мое внимание привлек разговор в соседней комнате. Господин Биорель говорил со своим слугой.

— Итак, мальчик все же явился, — сказал Суббота.

— А разве ты думал, что он не явится?

— Я думаю, что с ним у нас все пойдет по-иному.

— Что же именно?

— Вы, сударь, завтракаете в полдень, а я выпиваю свою рюмочку утром. Будет ли мальчишка завтракать вместе с вами или он будет выпивать свою рюмку утром со мной?

— Какая рюмка? Ты, верно, сошел с ума!

— Черт возьми, откуда мне знать, как надо кормить детей?

— Разве ты сам никогда не был ребенком? Вспомни хорошенько это время и обращайся с мальчиком так, как обращались с тобой.

— Ну уж нет, я не допущу ничего подобного в вашем доме! Со мной обращались прескверно. Если вы хотите воспитывать мальчишку таким же манером, то уж лучше сразу отослать его обратно домой. Не забывайте, что вы кое-чем обязаны этому малышу.

— Ты-то не забывай об этом и обращайся с ним, как полагается.

— Что ж, тогда придется прибавить ему в рюмку немного сахару.

— Ты будешь давать ему все, что сам любил в детстве, а еще лучше — спросишь у него, чего он хочет.

— Ну, если вы начинаете его баловать, то это тоже не доведет до добра.

— А ты знаешь, Суббота, зачем нужны дети?

— Для того, чтобы ломать все, что попадается под руку, и отравлять людям жизнь.

— Но также и для того, чтобы начать нашу жизнь заново, если она не удалась, и добиться того, чего мы не сумели сами.

И, сказав это, господин Биорель вошел ко мне.

— Ты ровно ничего не знаешь, — заявил он, прочитав мое письмо. — Тем лучше: мне не придется полоть, прежде чем сажать. А теперь ступай прогуляйся.

Остров Пьер-Гант был поистине странным обиталищем, и я никогда в жизни не встречал ни одного места, похожего на него.

По форме остров напоминал удлиненный треугольник, самая острая и низкая точка которого отделялась от материка проливом, шириной не более четырехсот метров, и с берега поднимался в виде амфитеатра. Сторона, обращенная к материку, была покрыта зеленью, травой и кустарником, и только кое-где проступили острые верхушки серых гранитных скал. Сторона, обращенная к морю, была оголена, иссушена, выжжена ветрами и морской солью.

Дом, выстроенный на вершине острова, стоял на небольшой площадке, в том месте, откуда расходятся склоны. Это местоположение открывало перед ним широкий горизонт и давало возможность видеть все вокруг как на море, так и на земле, но зато дом был открыт всем ветрам, откуда бы они ни дули. Однако ветры ничего не могли поделать с этим зданием, построенным в 18… году для того, чтобы бороться с высадками англичан и держать связь с береговой охраной, ибо его гранитные стены были толщиной в несколько футов, а крыша могла выдержать даже бомбардировку. Господин Биорель, купив это старое гнездо, пристроил к нему с наружной стороны галерею, что несколько украсило и расширило его, а внутри поставил необходимые для жилья перегородки и двери. Правда, дом не стал от этого ни уютнее, ни веселее, но зато сохранил свое главное качество — остался таким же прочным и непоколебимым, как та скала, частью которой он был.

Ужасные ветры, с которыми приходилось постоянно бороться, как с врагами, приносили, однако, острову много пользы. Благодаря им температура зимой бывала здесь выше, чем на материке, а потому на низких участках, защищенных скалами и осыпями, росли такие деревья и кустарники, которые даже в более мягком климате растут только в теплицах: олеандры, фуксии и фиговые деревья.

В большинстве случаев неровности почвы на острове были природными, но кое-где их создавал искусственно сам господин Биорель, который с помощью своего слуги превратил остров в большой дикий сад. Только восточная часть острова оставалась невозделанной. Сглаженная ветрами и постоянно орошаемая волнами, она служила пастбищем для двух маленьких бретонских коров и нескольких черных овечек.

Но всего замечательнее, что огромные работы по возделыванию земли и разведению сада были делом рук двух человек, без всякой посторонней помощи.

В поселке не раз говорили, что господин Биорель не нанимал батраков из скупости, но когда я узнал его ближе, то понял, что здесь дело было совсем не в деньгах, а в его убеждениях. «Человек должен все делать для себя сам, — частенько говаривал он мне, — и я живой пример того, что это возможно».

Он так широко применял этот принцип, что даже в самых обычных повседневных делах никогда не прибегал к чужой помощи. Мы питались молоком от своих коров, овощами и фруктами из своего сада и огорода, рыбой, пойманной Субботой, хлебом своей выпечки из муки, смолотой на собственной маленькой ветряной мельнице — истинном произведении искусства господина Биореля. Будь остров достаточно велик, господин Биорель сеял бы там столько пшеницы, что ее хватило бы на год. И выращивал бы столько яблок, что из них можно было бы делать запасы сидра.

Чтобы быть справедливым, следует сказать, что Суббота вложил во все эти работы немалую долю труда. Он прошел хорошую школу жизни: был юнгой, матросом, слугой офицера, поваром на китобойном судне и знал толк во многих ремеслах.

Отношения между хозяином и слугой были чисто товарищеские; обедали они за одним столом, и разница в их положении выражалась лишь в том, что господин Биорель сидел во главе стола. Такой образ жизни отличался простотой и благородством, чего я, впрочем, не замечал, живя с ними, но теперь, когда я вспоминаю прошлое, он меня трогает и умиляет.

— Ромен, — сказал мне господин Биорель в первый же день моего прихода, — я не собираюсь делать из тебя ни белоручку, ни нотариуса или врача — нет, я хочу, чтобы из тебя вышел моряк и настоящий человек. Есть много способов учиться. Например, можно учиться играя и гуляя. По душе ли тебе такое ученье?

Его речи показались мне довольно странными, и я только впоследствии понял по-настоящему, в чем заключался их смысл. Меня очень удивило, что можно учиться даже играя, — в нашей деревенской школе так не учились. Но я удивился еще больше, когда мое учение началось, а началось оно в тот же день после полудня.

Я пошел вместе с господином Биорелем гулять на берег; по пути он старался заставить меня разговориться. Мы вошли в небольшую дубовую рощу.

— Что это такое? — спросил он меня, указывая на муравьев, перебегающих через дорогу.

— Муравьи.

— Верно. Но что они делают?

— Они тащат на себе других муравьев.

— Хорошо. Ступай за ними до их муравейника и посмотри внимательно, а потом расскажешь мне, что ты там увидел. Если ты не заметишь ничего интересного, пойдешь туда еще раз завтра и послезавтра; словом, будешь ходить до тех пор, пока не увидишь чего-нибудь примечательного.

Я наблюдал за муравейником целых два дня и заметил, что одни муравьи ровно ничего не делают, в то время как другие работают без отдыха и вдобавок еще кормят этих бездельников.

— Отлично, — заявил господин Биорель, когда я сообщил ему о своих наблюдениях. — Ты увидел самое главное — этого достаточно. Те муравьи, которые ничего не делают, совсем не больные и не старики, как ты думаешь; они — господа тех, кто работает, а те — их рабы. Без помощи рабов они не могли бы добывать себе пищу. Тебя это удивляет, а между тем у людей часто происходит то же самое. Еще существуют такие страны, где люди бездельничают и кормятся трудами тех, кто работает. Если бы праздность господ объяснялась их болезнью, то все было бы понятно; больные отдыхают, а здоровые трудятся, люди должны помогать друг другу. Но на деле это совсем не так. У муравьев господа — как раз самые сильные и храбрые, наиболее приспособленные к войне. Мы с тобой вместе побываем еще у муравьев и, несомненно, увидим, как они вступают в битвы. В них принимают участие только господа, и их цель — добыть себе новых рабов. А пока ты этого еще не видел своими глазами, я дам тебе прочесть книгу известного ученого, господина Юбера, который описывает одну из таких муравьиных битв, происходившую как раз в то самое время, когда за пятьсот миль от нее шло другое, гораздо более страшное сражение между людьми. Не знаю, имелись ли у людей более веские причины для истребления друг друга, но побоище было ужасное. Я сам остался жив только благодаря счастливой случайности. Мы шли вдоль реки, называемой Эльбой, а на другом берегу, у русских, стояли батареи тяжелой артиллерии; раздавались залпы, но мы не видели разрушений, так как были прикрыты изгибом реки и небольшой возвышенностью. Я шел и думал о том, что сегодня день рождения жены и что он может оказаться последним днем моей жизни, потому что я нахожусь под сильным артиллерийским огнем. Как был бы я счастлив, если бы мог сегодня сам поздравить жену! Вдруг прямо перед собой, в сырой канавке, я увидел кучку прелестных распустившихся незабудок. Не надо думать, что сражения происходят так, как их рисуют на картинках, и что солдаты ходят только ровным строем. Мы шли развернутой цепью и могли двигаться свободно. Несмотря на угрожавшую мне опасность, маленькие голубые цветочки привлекли мое внимание. Я наклонился, чтобы сорвать несколько незабудок, и в тот же миг страшный удар пронесся над моей головой, раздался оглушительный взрыв, и в спину мне полетели сломанные ветви ивы. Мы оказались напротив батареи, и залп ее орудий скосил всех моих товарищей. Если бы я не нагнулся за незабудками, я был бы тоже убит. Не правда ли, я вовремя вспомнил о своей жене? Когда я выбрался из-под груды ветвей, маршал Ней уже заставил замолчать русские пушки.

Под впечатлением рассказа о Фридландском сражении я в тот же вечер начал читать книгу Юбера о муравьиных войнах. Юбер был слеп, но у него был преданный и умный слуга, глаза которого заменяли его собственные, и на основании его рассказов Юбер продиктовал свою чудесную книгу о муравьях и пчелах. Если бы господин Биорель не подготовил меня таким образом к ее чтению, если бы это чтение было для меня обязанностью, а не наградой, неизвестно, как бы отнесся в такой книге мальчик моих лет, к тому же полный невежда. Но господин Биорель сумел вызвать во мне такой интерес, что книга осталась у меня в памяти на всю жизнь, и даже сейчас, спустя много лет, я помню ее лучше, чем книги, прочитанные совсем недавно.

Господин Биорель не очень-то любил книги. Но была одна — и он тотчас же дал мне ее прочесть, — с которой он никогда не расставался. То был «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо. Под влиянием этой книги он устроил свою жизнь на острове Пьер-Гант, где благодаря своей изобретательности и трудолюбию творил чудеса, подобные тем, какие совершал Робинзон на своем необитаемом острове. Оттого-то он никогда не расставался с большим зонтиком и назвал своего слугу Субботой. Только из уважения к Робинзону он не окрестил его Пятницей.

— Ты узнаешь из этой книги, — сказал господин Биорель, передавая ее мне, — как велика моральная сила человека.

Не знаю, существуют ли в мире дети, которые могут без волнения читать «Робинзон Крузо»? Я же пришел от него в полный восторг. Однако должен сознаться, что меня взволновала не моральная сторона книги, на которую указал мне господин Биорель, но прежде всего ее романтика.

Морские путешествия, приключения, кораблекрушения, необитаемый остров, дикари, опасности, неизвестность… У моего «индийского» дядюшки появился серьезный соперник.

В этой книге я как бы нашел поддержку всем своим стремлениям и желаниям. Кто из читателей не ставил себя на место героя Дефо и не спрашивал: «Почему такие приключения не могут случиться и со мной? Почему не мог бы и я сделать то же самое?»

Суббота, знавший так много, не умел читать. Видя, что я не отрываюсь от книги, он захотел послушать о приключениях Робинзона и попросил меня прочитать ему вслух.

— Лучше пусть он о них расскажет, — заметил господин Биорель, — тебе легче будет понять.

Проплавав десять лет на корабле, Суббота приобрел большой жизненный опыт, и потому некоторые вещи вызывали у него сомнения. Но на все его возражения я отвечал: «Так написано в книге».

— Ты в этом уверен, Ромен?

Я брал книгу и читал ему вслух то, что ему казалось неправдоподобным. Суббота внимательно слушал, почесывая нос, и всегда покорно соглашался.

— Раз так написано в книге — значит, правда. Однако странно: я бывал в Африке, но никогда не видел, чтобы львы подплывали к кораблю и нападали на него. Впрочем, чего не бывает!

Суббота большей частью плавал в северных морях; он хорошо помнил свои путешествия и в благодарность за мои рассказы много рассказывал сам.

Однажды их корабль затерло льдами, и им пришлось зимовать на севере; целых шесть месяцев жили они, занесенные снегом. Более половины экипажа осталось лежать под снегом навсегда. Собаки, и те подохли, но не от холода или недостатка пищи, а от отсутствия света. Если бы хватило масла, чтобы поддерживать огонь в плошках, они бы остались живы. Рассказы Субботы были почти так же интересны, как и приключения Робинзона, но иногда они тоже казались мне неправдоподобными.

— Это где-нибудь написано?

Суббота признался, что он этого не читал, но зато видел собственными глазами.

— Подумаешь, какая важность, что не написано! — говорил он.

Все эти разговоры, понятно, не пробуждали во мне желания жить спокойной оседлой жизнью. Мама, видя, как некстати поощряются мои природные наклонности, что ее очень тревожило, решила поговорить с господином Биорелем.

— Дорогая моя, — ответил он ей, — я верну вам мальчика, если вы считаете, что я толкаю его на неправильный путь. Но вы не переделаете его характера; он из той породы людей, которые стремятся к невозможному. Я вполне согласен с вами, что такие люди редко бывают счастливы, но зато они способны совершать великие дела.

Дети обычно неблагодарны, и я в то время без сожаления расстался бы с островом Пьер-Гант, и вот по какой причине: господин Биорель изучал крики птиц — ему казалось, что у птиц есть свой особый язык; не знаю, был ли он прав или ошибался, но он даже составил к нему словарь. Он хотел, чтобы я научился птичьему языку, но я в нем просто ничего не понимал. Вот почему у нас частенько возникали недоразумения: он сердился, а я плакал. Однако этот словарь был весьма любопытен, и теперь я сожалею, что запомнил лишь несколько слов. Господин Биорель уверял, будто он научился свободно переводить все, что может сказать птица. Например: «Я хочу есть», «Там птица», «Прячьтесь скорей!», «Совьем гнездо», «Начинается буря». Но я тогда был слишком мал и глуп и не мог поверить, что животные способны разговаривать. Мы понимаем музыку, хотя в ней нет слов, отчего же ее не могут понимать и птицы? Разве музыка не родилась из их пения? Собаки, лошади и другие домашние животные понимают нашу речь, отчего же господин Биорель не мог понимать птиц?

Мама, смущенная ответом господина Биореля, не посмела настаивать, и я продолжал свое обучение птичьему языку.

— Позднее ты убедишься, насколько полезно знать то, что тебе кажется сейчас смешным, — говорил он мне. — Твоя мать боится, что ты станешь моряком, да и я вовсе этого не желаю. В пятнадцать лет с радостью идут на морскую службу, но в сорок ее часто оканчивают с отвращением. Однако у тебя страсть к путешествиям, своего рода семейное призвание, и тебе надо устроить жизнь сообразно с этим призванием и с желанием твоей матери. Я хотел бы подготовить тебя к путешествиям в малоизвестные страны, чтобы ты мог обогатить свою родину открытием новых видов растений и животных и ревностно трудиться для науки. Это куда лучше, чем быть матросом и, подобно странствующему торговцу, всю жизнь перевозить кофе из Рио-де-Жанейро в Гавр и парижские изделия из Гавра в Рио-де-Жанейро. Если мое желание сбудется, ты сам увидишь, как пригодится тебе все, чему я тебя сейчас хочу научить.

Но эта прекрасная мечта, к несчастью, так и осталась мечтой. Не знаю, смог ли бы господин Биорель своим разумным и благородным воспитанием сделать из меня такого человека, какого ему хотелось, но наши занятия внезапно оборвались как раз тогда, когда они были особенно важны для меня, ибо я уже начал кое-что понимать и извлекать пользу из уроков этого превосходного человека. Вот как это произошло.

Обычно я всюду сопровождал господина Биореля, но случалось, что он отправлялся на шлюпке один на остров Грюн, расположенный в открытом море, в трех милях от Пор-Дье, чтобы на свободе послушать там крики птиц.

Однажды он уехал, когда я еще спал, и мы были очень удивлены, что он не вернулся к обеду.

— Он пропустил утренний прилив, — сказал Суббота, — и вернется с вечерним.

Погода стояла хорошая, море было спокойно; казалось, не предвидится никакой опасности. Однако Суббота почему-то немного встревожился.

Вечером господин Биорель тоже не вернулся, и Суббота не пошел спать, а отправился на вершину острова и разжег там громадный костер из валежника. Мне очень хотелось остаться с ним, но он строго приказал мне ложиться в постель.

Под утро, еще не начало рассветать, как я уже вскочил и побежал к нему. Он ходил взад и вперед перед костром, который вздымал большие языки пламени; иногда Суббота останавливался, прислушиваясь. Но, кроме слабого плеска моря, ничего не было слышно. Изредка раздавался вдруг глухой шум, шорох крыльев, и птица, потревоженная светом костра, вылетала из пещеры и в испуге бросалась прямо в огонь.

Наконец на востоке забрезжил неясный свет.

— Не иначе как с ним что-то случилось, — сказал Суббота. — Придется взять лодку у дяди Госсома и поехать на остров Грюн.

Остров Грюн состоял из груды гранитных скал, там никто не жил, кроме морских птиц. Мы быстро обследовали его со всех сторон, но нигде не нашли следов ни господина Биореля, ни его лодки.

В Пор-Дье все были встревожены, потому что, несмотря на чудачества старого господина Воскресенье, его очень любили. Такое исчезновение было совершенно необъяснимо.

— Должно быть, он перевернулся, — говорили одни.

— Тогда бы лодка нашлась!

— Ее могло унести в море…

Суббота ничего не говорил, но по целым дням не покидал берега. Во время отлива он уходил далеко вслед за морем и осматривал на пути все скалы. Иногда по вечерам мы с ним оказывались за пять-шесть лье от Пор-Дье. Он по-прежнему молчал и никогда не упоминал имени господина Биореля, но, встречая рыбака, спрашивал с тревогой:

— Ну как, ничего нового?

И рыбак, прекрасно понимавший, что означал этот краткий вопрос, отвечал:

— Ничего нового.

Тогда, видя, что мои глаза полны слез, Суббота ласково хлопал меня по макушке и говорил:

— Ты добрый мальчик, Ромен! Да, ты славный парнишка!

Через две недели после непонятного исчезновения господина Биореля из Нижней Нормандии приехал некий господин Беррье. Он приходился господину Биорелю внучатым племянником, больше у старика не было родных.

Подробно расспросив нас о происшедшем, он нанял в Пор-Дье двенадцать человек и велел им тщательно обследовать берег. Поиски продолжались три дня: на третий день вечером господин Беррье велел их прекратить, объявив, что они бесполезны, так как господин Биорель, несомненно, утонул, а тело его и шлюпку унесло в море во время отлива.

— Откуда вы это знаете? — воскликнул Суббота. — С чего вы взяли, что он погиб? Лодку могло унести в море, даже если она и не перевернулась. Мой господин, вероятно, высадился у берегов Англии и, может быть, завтра уже вернется домой.

Суббота высказал свои предположения в присутствии людей, производивших розыски. Из уважения к его горю никто ему не возражал, но рыбаки не верили, что господин Биорель жив.

На следующий день господин Беррье позвал нас с Субботой к себе и объявил, что мы ему больше не нужны. Дом будет заколочен, а нотариус позаботится о животных до тех пор, пока их не продадут. Суббота просто задохнулся от возмущения и не мог произнести ничего вразумительного в ответ. Потом, повернувшись ко мне, сказал:

— Собери свои пожитки, Ромен, мы сейчас же уйдем отсюда.

Покидая остров, мы встретили на дороге господина Беррье, и Суббота подошел к нему:

— Сударь, хотя вы по бумагам и числитесь племянником моего господина, но я не признаю вас его родственником. Вы совсем на него не похожи. Даю честное слово матроса!

Было решено, что, пока Суббота не подыщет себе жилища в поселке, он поживет у моей матери. Но прожил он с нами очень недолго.

Всякое утро он уходил на морской берег и продолжал поиски. Так длилось около трех недель, а затем как-то вечером он объявил, что завтра покидает нас и уезжает на острова, расположенные у берегов Англии, а может быть, даже и в Англию.

— Видите ли, — сказал он, — я знаю одно: море ничего не оставляет у себя. А если оно ничего не вернуло, то, значит, ничего и не взяло.

Мама пыталась заставить его подробнее рассказать о своих планах, но Суббота не прибавил ни слова.

Я проводил его до катера, на котором он уезжал, и поцеловал на прощание.

— Ты добрый мальчик, Ромен, — сказал он мне. — Не забывай заходить иногда на остров Пьер-Гант и давать черной корове горсточку соли. Она тебя очень любила.

 

Глава VI

У меня был родной дядя, однако никто бы не поверил, что в жилах его течет кровь Кальбри. Он терпеть не мог моря и предпочитал ему твердую землю. Жил он в Доле, был судебным приставом и слыл богачом.

После того как я вернулся обратно домой, мама очень беспокоилась о моем будущем. Она решила написать дяде и попросить у него совета. Месяц спустя дядя неожиданно появился в Пор-Дье.

— Я не ответил на ваше письмо, — заявил он, — потому что решил приехать сам, а значит, не стоило и тратить деньги на марки. Ведь деньги наживать — дело трудное. Раньше приехать я не мог, все ждал оказии. Наконец нашел торговца живой рыбой, который привез меня сюда и взял всего двенадцать су за пятнадцать лье. А что не истратил, то нажил!

Из этих слов нам сразу стало ясно, что дядя Симон — человек скупой. Так оно и оказалось.

После того как мы посвятили его в свои дела, он сказал маме:

— Я вижу, вы не желаете отпускать своего молодца в море. Вы правы: скверное это ремесло, на нем ничего не заработаешь. Вы бы хотели, чтобы мальчик окончил ученье, начатое у старого господина Воскресенье. Надеюсь, вы не рассчитываете на меня в этом деле?

— Нет, я не собираюсь просить у вас денег, — ответила мама кротко, но с достоинством.

— А у меня их и нет. Люди говорят, что я богат, но это вранье. Я в долгу как в шелку, потому что вынужден был купить поместье, которое меня разоряет.

— Священник говорил мне, — продолжала мама, — что Ромена могли бы принять бесплатно в колледж за безупречную службу и геройскую смерть его отца.

— А кто будет за него хлопотать? Я этим заниматься не стану. У меня нет свободного времени, и я не люблю попусту беспокоить влиятельных людей. Они могут пригодиться на что-нибудь поважнее. Нет, лучше сделать иначе. Братья Леге обещали позаботиться о мальчике — их и надо заставить платить за его учение.

— Они забыли о своем обещании.

— Ну, тогда я им напомню. Я сам поговорю с ними…

Мама хотела что-то возразить, но дядя продолжал:

— Стесняться тут нечего! Требовать того, на что имеешь право, совсем не стыдно. Стыдно не тому, кто просит, а тому, кто заставляет себя просить. Запомните это хорошенько!

Маме пришлось согласиться, хотя ее гордость и возмущалась против такого решения. Дядя был из тех людей, которые не терпят противоречий.

— Имейте в виду, — сказал он в заключение, — что, если я бросил из-за вас все свои дела, вы обязаны, по крайней мере, выполнять мои советы.

Дядя не любил попусту тратить время.

— Ромен, — обратился он ко мне, — ступай сейчас же в контору братьев Леге и посмотри, там ли они. Я подожду тебя на улице. Если они оба на месте — мы войдем. Я ведь знаю все их уловки. Если говорить с каждым порознь, то один пообещает все, попросит разрешения посоветоваться с другим, а второй наотрез откажется выполнить обещание первого. Я — стреляный воробей, меня не проведешь.

Оба брата оказались в конторе, и мы вошли. И тут я стал свидетелем странной сцены, мельчайшие подробности которой навсегда остались у меня в памяти. Вероятно, я был сильно возмущен, потому что вышел от них красный как рак. Я чувствовал, что просить помощи у этих бездушных людей в награду за самопожертвование отца значило позорить его память, и мне было нестерпимо стыдно.

Услыхав коротко и ясно изложенное требование дяди, оба брата выразили на лицах глубокое удивление и так заерзали на стульях, словно сидели на иголках.

— Послать его в колледж? — удивился младший брат.

— Послать его в колледж? — закричал старший.

— Мы должны послать его в колледж? — в один голос заорали оба брата Леге.

— Разве вы не дали обещание усыновить мальчика? — продолжал мой дядя.

— Я обещал его усыновить? — воскликнул старший.

— Ты обещал его усыновить? — изумился младший.

— Мы собирались его усыновить? — завопили они вместе.

Тут поднялся бестолковый и оглушительный спор. Что бы ни сказал младший из братьев, старший в точности повторял его слова, только в десять раз громче. Когда один кричал, другой вопил истошным голосом. Но моего дядю эти крики ничуть не смутили, и после того, как братья Леге заявили хором: «Мы делаем больше, чем обещали: мы даем работу его матери», дядя так язвительно рассмеялся, что они немного приутихли.

Наконец братья принялись в пятый или шестой раз кричать, что они нам помогают, дядя потерял терпение и сказал:

— Можно подумать, что это вас разоряет. Честное слово, я впервые вижу таких скупердяев. Вы даете, вы даете!.. Как послушаешь, можно подумать, что вы ей дали целое состояние. А что вы ей даете?.. Работу! Да разве за ваши десять су и кормежку она не работает на вас целый день? Разве вы платите ей дороже, чем платили бы другой работнице?

— Мы ей платим наличными денежками, — с самодовольным видом ответил младший Леге, — и мы намерены… даже твердо намерены не ограничиваться этой помощью. Но, когда вы говорите, что Кальбри погиб, спасая наше имущество, это уже неправда. Он умер, спасая людей, таких же матросов, как и он сам. А это, как вы знаете, вовсе не наше дело, а дело государства. У государства есть специальные фонды для тех, кто занимается героизмом. Тем не менее, когда его мальчишка вырастет и научится работать, пусть приходит к нам, и мы дадим ему работу… Правда, Жером?

— Конечно, дадим, — подтвердил старший. — Пусть работает сколько влезет.

Больше дядя ничего не мог от них добиться.

— Вот это люди! — воскликнул он, когда мы вышли из конторы.

Я думал, что он долго сдерживал гнев и теперь его злоба прорвется, но ошибся.

— Замечательные люди! — продолжал дядя, пораженный тем, что встретил еще более черствых людей, чем он сам. — Бери с них пример! Они умеют говорить «нет». Запомни хорошенько слово «нет», Ромен. Только при помощи твердого «нет» можно накопить деньги.

После неудачной попытки поместить меня в колледж за счет братьев Леге дядя предложил маме взять меня к себе. Ему нужен помощник. Конечно, сейчас я еще слишком мал, чтобы справиться с этой работой, и вряд ли первое время оправдаю расходы на свое содержание; но если я обязуюсь прослужить у него без жалованья пять лет, он в конце концов сумеет возместить то, что на меня затратит. К тому же я его племянник, а ему хочется чем-нибудь помочь своей семье.

Увы! Это, конечно, был не колледж, о котором мечтала бедная мама, но все же предложение дяди мешало мне сделаться моряком. Итак, мне пришлось уехать с ним. Отъезд был очень грустным. Я горько плакал, мама горевала еще больше меня, а дядюшка, глядя на наши слезы, ругал нас обоих, не щадя ни того, ни другого…

Доль, несомненно, очень живописный городок, если смотреть на него глазами путешественника, но на меня он произвел самое мрачное впечатление. Мы прибыли туда ночью, под холодным, пронизывающим дождем. Выехав утром из Пор-Дье в повозке торговца рыбой, направляющегося в Канкаль, мы вылезли в пяти-шести лье от города, а дальше двинулись пешком по грязным, болотистым равнинам, перерезанным канавами, наполненными водой, Дядя шагал впереди, а я с трудом поспевал за ним. Я шел со стесненным сердцем. К тому же я был страшно голоден, и ноги у меня подкашивались от слабости. За все время нашего долгого путешествия дядя ни словом не обмолвился о том, что пора бы остановиться и закусить, а я не смел ему об этом напомнить. Наконец перед нами замелькали огни города; мы прошли две-три пустынные улицы, и дядя остановился перед высоким домом с крытым подъездом. Дядя вынул ключ и отпер замок. Я хотел войти, но он меня остановил: оказалось, что дверь еще не отперта. Он вынул из кармана второй ключ, а за ним третий, огромных размеров. Наконец дверь открылась с таким ужасным скрипом и лязгом, какой мне довелось потом слышать только в театре, когда на сцене изображали тюрьму. Эти три замка удивили и испугали меня. У нас дома дверь закрывалась на простую щеколду, подвязанную веревочкой, а у господина Биореля — на задвижку. Почему дядя так старательно запирает свой дом?

Он снова запер двери на три замка, затем велел дать ему руку и повел меня в темноте через какие-то комнаты, показавшиеся мне огромными; мы шли по каменным плитам, и наши шаги звучали гулко, как в пустой церкви. Здесь стоял какой-то странный, незнакомый мне запах: запах старого пергамента, заплесневелой бумаги; так пахнет обычно в канцеляриях и в конторах дельцов. Дядя зажег свечу, и я увидел, что мы, должно быть, находимся на кухне. Но кухня эта была так заставлена какими-то буфетами, ларями и старыми дубовыми стульями, что я не мог разобрать ни ее формы, ни величины.

Несмотря на неуютный вид этой кухни, я все же обрадовался: наконец-то можно будет согреться и поесть!

— Дядя, хотите, я разведу огонь? — предложил я.

— Огонь? Это зачем?

После такого резкого ответа я не осмелился сказать ему, что промок до костей и дрожу от холода.

— Сейчас мы поужинаем и ляжем спать, — добавил он.

Подойдя к одному из шкафов, он вынул оттуда каравай хлеба, отрезал два ломтя и положил на каждый ломоть по маленькому кусочку сыра; один дал мне, а другой оставил на столе для себя, затем спрятал каравай в шкаф и запер шкаф на ключ.

Не знаю, какое чувство испытывает заключенный, когда его запирают в камеру, но, мне кажется, я почувствовал почти то же самое, что и он, услышав, как щелкнул замок этого шкафа. Мне стало ясно, что второго куска хлеба просить нельзя, а между тем я бы легко осилил пять или шесть таких ломтей.

В ту же минуту в кухню вбежали три тощие кошки и стали тереться у дядиных ног. Я обрадовался: кошки хотят есть, дяде придется отпереть шкаф, и я попрошу у него второй кусок хлеба.

Но дядя не отпер шкафа.

— Негодницы хотят пить, — сказал он. — Надо их напоить, а то они еще взбесятся.

И он налил им в миску воды.

— Теперь, когда ты будешь жить в моем доме, — продолжал он, — не забывай их поить. Это твоя обязанность.

— А чем их кормить? — спросил я.

— В доме много мышей и крыс — они могут ими питаться. Если кошек кормить до отвала, они обленятся и не станут ловить мышей.

Мы быстро покончили с ужином, и дядя объявил, что теперь он проводит меня в комнату, которая отныне будет моей.

На лестнице, по которой мы поднимались, как и на кухне, громоздилась всевозможная рухлядь. Хоть лестница и была очень широка, по ней приходилось пробираться с большим трудом. На ступеньках лежали заржавленные железные решетки от каминов, старые стенные часы, деревянные и каменные статуи, вертелы, фаянсовые вазы, разная глиняная посуда причудливой формы и еще какие-то предметы, названия которых я не знал и о назначении которых не имел понятия. На стенах висели рамы, картины, шпаги, каски, и все это в полном беспорядке; их очертания казались мне фантастическими при тусклом мерцающем свете огарка. К чему дяде такая куча вещей?

Я задал себе этот вопрос, но не находил ответа. Только много времени спустя я узнал, что с должностью судебного пристава дядюшка совмещал другую, более доходную профессию.

Уехав из Пор-Дье еще совсем ребенком, дядя целых двадцать лет прожил в Париже у одного оценщика, работавшего на аукционах, после чего переехал в Доль, где приобрел себе контору. Но эта контора существовала только для отвода глаз, а основным занятием дяди была торговля старинной мебелью и разными антикварными вещами. Как судебный пристав дядя присутствовал на всех аукционах, был вхож во все дома, знал о всех выгодных распродажах и лучше всякого другого мог ими воспользоваться. Через подставных лиц он скупал редкую мебель, старые произведения искусства и перепродавал с огромной выгодой известным парижским антикварам, с которыми держал постоянную связь. Поэтому его дом от погреба до чердака представлял собой настоящую лавку древностей.

Как и все покои в старом доме, словно выстроенном для великанов, комната, куда ввел меня дядя, была огромна, но так завалена вещами, что ему пришлось показать мне, где кровать, иначе я бы ее не нашел. На стенах висели старинные ковры с вытканными на них людьми в натуральную величину, а к потолку были подвешены чучела животных: баклана и крокодила с красной разинутой пастью. В углу стояло полное рыцарское облачение, ноги ниже колен были спрятаны за сундуком, а низко опущенный шлем, казалось, скрывал лицо живого воина.

— Ты что, боишься? — спросил меня дядя, заметив, что я дрожу.

Я не посмел признаться в своем страхе и ответил ему, что мне очень холодно.

— Тогда раздевайся живей. Я сейчас унесу свечу, у нас ложатся спать без света.

Я скользнул в постель, но едва дядя затворил за собою дверь, как я окликнул его. Мне показалось, что рыцарские доспехи покачнулись и зазвенели. Дядя вернулся.

— Дядя, там живой рыцарь!

Он подошел к моей кровати и пристально поглядел на меня:

— Чтобы я никогда больше не слышал от тебя подобных глупостей, а то тебе здорово влетит!

Больше часу лежал я без сна, закутавшись с головой в сырые простыни, дрожал от страха, холода и голода. Наконец, расхрабрившись, я заставил себя поднять голову и открыть глаза. Лунный свет падал из двух высоких окон и делил комнату на три части: две светлые и одну темную. На дворе было ветрено, стекла дребезжали в оконных рамах, по небу неслись маленькие облачка и порой закрывали луну. Я не сводил с нее глаз и готов был смотреть на луну всю ночь; мне казалось, что она для меня сейчас — то же, что маяк для моряков, и, пока она будет сиять, я не погибну. Но луна поднималась выше, и, хотя свет ее еще проникал в комнату, из окна ее уже не было видно. Я закрыл глаза. Но в каждом углу, за каждым предметом мне чудилась неведомая опасность, которая притягивала мой взор, как магнит, и заставляла меня невольно открывать глаза. Внезапно порыв ветра потряс весь дом, рассохшиеся стены затрещали, ковер закачался, и от него отделился красный человек, размахивающий саблей; крокодил, разинув пасть, принялся танцевать на конце веревки, чудовищные тени побежали по потолку, а рыцарь, которого, очевидно, разбудил весь этот шум, зашевелился в своих доспехах. Я хотел закричать, протянуть руки к рыцарю, умолять его спасти меня от красного человека, но не мог пошевелиться, не мог произнести ни звука — мне казалось, что я умираю.

Когда я очнулся, было совсем светло, и дядя тряс меня за плечо. Прежде всего я посмотрел на красного человека. Он снова неподвижно застыл на вышитом ковре.

— Впредь постарайся всегда просыпаться сам, да пораньше, — сказал дядя. — А сейчас поторапливайся! Перед уходом я хочу показать тебе, чем ты должен заняться.

Дядя чрезвычайно деятелен и суетлив — черта, свойственная людям маленького роста. Энергия, присущая всем Кальбри, заключенная в таком тщедушном теле, доходила у него до какого-то неистовства. Он вставал ежедневно в четыре часа утра и спешил в свою контору, где работал без отдыха до прихода клиентов, то есть часов до восьми-девяти. Всю работу, сделанную им за четыре или пять часов, я должен был затем переписать, потому что все акты судебного пристава обязательно должны иметь копии.

Едва лишь дядя вышел из дома, я бросил порученную мне переписку; с тех пор как проснулся, я думал только об одном — красном человеке. Я чувствовал, что, если ночью он снова сойдет со стены, я этого не перенесу и умру от страха. Когда я вспоминал его угрожающее лицо и поднятую саблю, холодный пот выступал у меня на лбу.

Я начал шарить по всему дому, отыскивая молоток и гвозди. Найти их оказалось нетрудно, так как дядя имел обыкновение сам чинить сломанные вещи; затем я поднялся в свою комнату и направился прямо к красному человеку. Он с самым безобидным видом спокойно стоял на своем ковре. Но я не поверил этому коварному спокойствию, взял гвоздь и двумя ударами молотка приколотил его руку к стене. Рыцарь пробовал шевельнуться под своими доспехами, но сияло яркое солнце, час призраков миновал, и я сильно ударил его молотком по шлему, а крокодилу погрозил кулаком, давая понять, что и ему попадет, если он не будет вести себя хорошо.

После этого я совсем успокоился; совесть моя была чиста, потому что я пробил красному человеку только руку, а не вбил ему гвоздь прямо в голову, как собирался вначале. Затем я спустился в контору и успел к возвращению дяди закончить свою работу.

Он как будто остался мною доволен и сказал, что после работы я могу для развлечения заниматься уборкой: смахивать пыль с вещей, чистить щеткой и протирать шерстяной тряпкой мебель из старого дуба.

Как ни похожа была моя новая жизнь на счастливую и беззаботную жизнь у господина Биореля!

Постепенно я смирился с тем, что мне приходилось работать по четырнадцати часов в сутки, однако я никак не мог привыкнуть к голодовке, на которую обрек меня дядя. Хлеб всегда был заперт в шкафу, а на обед и ужин он выдавал мне только по одному ломтю.

На четвертый или пятый день я не выдержал: голод так истерзал меня, что, когда дядя стал запирать шкаф, я невольно протянул руку. Мой жест был настолько красноречив, что дядя сразу понял, в чем дело.

— Ты хочешь получить еще ломоть? — проговорил он, запирая шкаф. — Очень хорошо, что ты сказал мне об этом. С сегодняшнего вечера я буду давать тебе сразу целую ковригу. Она будет твоей, и в тот день, когда ты будешь очень голоден, ты сможешь отрезать от нее сколько хочешь.

Я был готов его расцеловать, но он продолжал:

— Однако на следующий день придется есть меньше, потому что ковриги хлеба тебе должно хватить на неделю. В пище, как и во всем, необходим порядок. Ничто так не обманчиво, как аппетит, а у таких ребят, как ты, глаза завидущие: им всегда хочется съесть больше, чем положено. В богадельнях выдают по триста восемьдесят граммов, или по тридцать восемь декаграммов хлеба в день. Такова же будет и твоя порция. Если этого хватает взрослому, то тем более хватит и тебе. Иначе ты станешь обжорой, чего я не могу допустить.

Как только я остался один, я разыскал в словаре слово «декаграмм» и выяснил, что он равен десяти граммам, или двум драхмам плюс сорок четыре зерна. Но эти цифры мне ровно ничего не говорили, и я решил выяснить этот вопрос.

Перед отъездом мама подарила мне монету в сорок су. Я пошел к булочнику, жившему напротив, и попросил дать мне тридцать восемь декаграммов хлеба. После долгих объяснений булочник отвесил мне три четверти фунта.

Значит, три четверти фунта — вот чему равнялись тридцать восемь декаграммов, так великодушно выделенных мне дядей. Я тут же съел этот кусок хлеба, хотя после завтрака не прошло и часа. Зато вечером за ужином я уже не чувствовал себя таким голодным.

— Я так и знал, — сказал дядя, не догадываясь, почему я отрезал такой скромный кусок от своей ковриги. — Я так и знал, что теперь ты будешь воздержаннее. Можешь мне поверить, это бывает всегда. Свое добро человек бережет, а чужое пускает на ветер. Вот увидишь: как только у тебя появятся собственные денежки, тебе захочется их придержать.

У меня оставалось тридцать су, но я их берег недолго: в две недели я истратил их, ежедневно покупая себе по двести пятьдесят граммов хлеба. Стоило дяде уйти из дома, как я бежал в булочную купить себе дополнительную порцию хлеба, и вскоре познакомился с хозяйкой пекарни.

— Мы с мужем не умеем писать, — как-то сказала она мне (в тот день у меня как раз кончились деньги), — а нам нужно подавать каждую субботу счет одному из наших покупателей. Если ты будешь писать нам эти счета, то каждый понедельник можешь получать два черствых пирожка по своему выбору.

Конечно, я с радостью согласился на такое предложение, хотя и предпочел бы вместо двух пирожков получить один фунт хлеба. Однако я не осмелился попросить ее об этом. Дядя не покупал хлеба в здешней булочной, ему привозили хлеб из деревни, что обходилось на су дешевле за фунт, и потому булочница хорошо знала о его скупости. А мне было совестно признаться ей в том, что я голодаю, когда она и без того имела достаточно оснований презирать дядю за жадность.

Почему же мне не хватало порции хлеба, вполне достаточной для взрослого человека? Да потому, что в богадельнях и тюрьмах, кроме хлеба, дают еще суп, мясо и овощи. А у нас хлеб был основной едой, и добавлением к нему служили какие-то невероятные кушанья, самым питательным из которых была копченая селедка, ежедневно подаваемая на завтрак. Если дядюшка бывал дома, мы делили ее пополам; но «пополам» значило, что дядя, конечно, брал себе большую долю; когда же он уезжал, я обязан был оставлять вторую половину себе на завтра.

Впрочем, как я в то время страдал от голода, можно судить по следующему случаю.

Позади нашего дома находился небольшой двор, отгороженный от соседней усадьбы забором. Эта усадьба принадлежала некоему господину Бугуру, не имевшему ни жены, ни детей и страстно любившему животных. Любимцем хозяина дома был чудесный сенбернар с белой шерстью и розовым носом; его звали Пато. Так как Пато было вредно жить в закрытом помещении, ему выстроили красивую будку около нашего забора. Присутствовать при обеде хозяина и есть такие лакомые блюда, как говядина и сладости, тоже считалось вредным для Пато: это вызывает у собак болезни кожи, — и потому два раза в день ему приносили в конуру красивую фарфоровую миску, полную молочного супа.

Как все избалованные собаки, Пато ел плохо. Иногда он только завтракал, но не обедал; иногда только обедал, но не желал завтракать, и его миска с молоком часто оставалась нетронутой. Гуляя по двору, я не раз видел через забор полную миску с плавающими в молоке кусочками белого хлеба, а рядом сладко спящего Пато. В заборе была дыра; Пато нередко пользовался ею и прибегал на наш двор. Дядя на это не жаловался: Пато считался очень злой собакой. Он был прекрасным сторожем, более надежным, чем всякие замки, и, самое главное, сторожем бесплатным. Несмотря на его свирепый нрав, мы с ним быстро подружились, и, когда я выходил во двор, Пато сейчас же прибегал поиграть со мной. Однажды он затащил мою фуражку к себе в конуру и ни за что не хотел приносить ее обратно. Тогда я решил отправиться за ней сам и пролез в дыру. Миска стояла на своем обычном месте, до краев наполненная чудесным густым молоком. Дело было в субботу вечером. За неделю я уже съел почти весь свой хлеб, и на обед у меня осталась лишь маленькая горбушка. Голод жестоко терзал меня. Я встал на колени и принялся жадно пить молоко прямо из миски, а Пато смотрел на меня и дружески вилял хвостом. Добрый Пато! В эти тяжелые дни он был моим единственным другом и товарищем. Он ласково облизывал меня розовым языком, когда я по вечерам прокрадывался к нему, чтобы разделить с ним его ужин, поминутно протягивал мне лапу и смотрел на меня большими влажными глазами. Странная дружба завязалась между нами: он как будто понимал, что выручает меня, и, наверно, был этим доволен.

Очень часто наша жизнь зависит от самых ничтожных случайностей. Если бы меня не разлучили с Пато, со мной, вероятно, не произошло бы тех приключений, о которых я собираюсь вам рассказать. Но настало лето, хозяин Пато увез его с собой на дачу, а я остался один в малоприятном для меня обществе дядюшки и на своем голодном пайке.

Это были печальные дни. Порой случалось, что мне нечего было делать, и я сидел один в мрачной конторе и с грустью думал о родном доме. Мне очень хотелось написать письмо маме, но денег у меня не было, а почтовая марка стоила шесть су. Зная, что мама зарабатывает только десять су в день, я не хотел обременять ее такими расходами и потому никогда не отсылал своих писем без марок. Мы ограничивались тем, что передавали друг другу приветы через торговца рыбой, приезжавшего в Доль в базарные дни.

Прибавка к пище, которую я получал в последнее время у Пато, давала мне возможность спокойнее относиться к моей скудной ежедневной порции. Но, когда этой прибавки не стало, я начал замечать, что моя обычная порция как будто еще уменьшилась. Дядя всегда запирал свою краюху хлеба в шкаф, а моя оставалась незапертой. Но к нам никогда никто не приходил, и я не считал нужным ее прятать. Однако, понаблюдав несколько дней, я понял, что был не прав. Как-то раз я спрятался за дверью, а когда внезапно открыл ее, увидел, что дядя собирается отрезать ломоть хлеба от моей краюхи.

Негодование придало мне храбрости, на которую раньше я не считал себя способным.

— Дядя, вы взяли мой хлеб! — закричал я.

— Да разве я беру его для себя? — спокойно ответил он. — Это для нашей белой кошечки. У нее теперь котята, и ты, конечно, не захочешь, чтобы она подохла с голоду. Надо всегда жалеть животных — помни, Ромен!

Я и раньше не чувствовал к дяде ни малейшей привязанности, а теперь стал ненавидеть и презирать его. Лицемер, вор, подлый и злой человек… Я краснел от стыда при мысли, что я его племянник.

Основной чертой его характера была скупость. Жадный на прибыль, он не щадил себя в работе, был равнодушен к лишениям и в жизни любил только деньги. Он заранее страдал от того, сколько ему придется истратить завтра, и не мог утешиться, думая о деньгах, истраченных накануне.

Теперь, когда я вспоминаю его скупость, мне становится смешно; но тогда я кипел от негодования, потому что в молодости часто относишься трагически к тому, что позднее кажется скорее комичным.

Этот человек, как вы можете себе представить, совсем не заботился о своей внешности. И потому я был крайне удивлен, увидев его однажды утром перед большим зеркалом, висевшим в прихожей. Надев на голову шляпу, он оглядывал ее со всех сторон. Затем снял ее, вычистил щеткой, снова надел и снова начал смотреться в зеркало. Но самое странное, что верх шляпы он вычистил, как следует, по ворсу, а низ — против ворса, и таким образом одна половина шляпы стала гладкой, а другая — взъерошенной. Я решил, что дядя сошел с ума: обычно он очень заботился о своей шляпе. В жаркие дни, например, чтобы предохранить подкладку от пота, он, прежде чем надеть шляпу, обертывал голову полосой старой бумаги; бумага нередко размокала и прилипала у него ко лбу. Когда же он снимал шляпу, чтобы с кем-нибудь поздороваться, на его голове красовалась очень забавная корона, которая вызывала неудержимый смех даже у тех, кто хорошо его знал, а следовательно, имел основание бояться…

— Поди сюда, — сказал дядя, видя, что я наблюдаю за ним. — Посмотри на меня хорошенько. Что ты скажешь о моей шляпе? Как ты ее находишь?

Я мог бы многое сказать о ней, но решил, что лучше не стоит, и ответил только:

— Я нахожу, что она хорошо сохранилась.

— Я тебя совсем не об этом спрашиваю. Имеет ли она траурный вид? Похож ли взъерошенный ворс на креп? Скончался мой брат Жером из Канкаля, и мне надо ехать на похороны. Дорога и без того обойдется недешево, а потому глупо тратить деньги на покупку траурной ленты, чтобы надеть ее всего один раз. Я вовсе не собираюсь носить траур по простофиле, который не оставил после себя ничего, кроме долгов.

Смех мгновенно замер у меня на губах. Я не знал умершего дядю Жерома и слышал только, что он на год старше дяди Симона, что он всегда был очень несчастлив, что в детстве братья росли вместе и дружили до тех пор, пока жизнь не разлучила их. Я снова принялся за работу в полном смятении. Его слова никак не вязались с моими представлениями о семье. Что же такое братская любовь? Где уважение к мертвым?

Впрочем, ежедневное общение с дядей поколебало во мне не только эти понятия; и не потому, что он пытался мне что-нибудь внушить — дядя и не думал ничему учить меня, ни хорошему, ни дурному, — а потому, что я постоянно наблюдал за ним и видел все, что происходило у нас в доме.

Провинциальный судебный пристав — это поверенный и свидетель всех человеческих нужд и страданий. С этой профессией дядя соединял еще профессию банкира, или, вернее, ростовщика, а потому коллекция разных несчастных и мошенников, посещавших его контору, была весьма поучительна. Мы работали с ним за одним столом, сидя друг против друга, и я невольно присутствовал при всех его переговорах с клиентами; он удалял меня из комнаты, только когда решались особо важные дела. Никогда я не слыхал, чтобы он уступил чьей-либо просьбе, отсрочил или отклонил судебный иск; он оставался глух к мольбам, к слезам, к самым убедительным и трогательным доводам. Когда же ему кто-нибудь надоедал, он вынимал часы и клал их перед собой на письменный стол.

— Я не могу больше терять время, — говорил он. — Если вы желаете мне еще что-нибудь сообщить, я к вашим услугам. Но только предупреждаю: каждый час моего времени стоит четыре франка. Сейчас четверть первого, можете продолжать!

Было бы очень долго рассказывать о всех несчастных женщинах, со слезами умолявших его о снисхождении, о мужчинах, на коленях просивших отсрочки платежа на месяц, неделю или на несколько часов, и я упоминаю о них лишь для того, чтобы объяснить, почему я постепенно проникался к своему дяде глубоким отвращением. Однако, хоть я и видел, насколько он неумолим и безжалостен, и горячо сочувствовал его жертвам, я, к счастью, по молодости лет, не мог понять всех уловок, хитростей и подлых обманов, к каким он прибегал, ведя свои дела.

В первый же раз, когда я заметил такой явный обман, что он бросился в глаза, я не стерпел и, как увидите, дорого поплатился за свое вмешательство.

Дядя купил старинное дворянское поместье, которое он хотел целиком переделать, чтобы оно приносило побольше дохода, и по субботам к нам всегда являлись рабочие и подрядчики за деньгами.

Как-то в субботу в контору пришел мастер-каменщик и очень удивился, застав меня одного. По его словам, дядя назначил ему этот день для уплаты денег за выполненную работу. Он уселся и стал ждать.

Прошел час, второй… прошло четыре часа — дядя все не появлялся, а мастер не уходил. Наконец в восемь часов вечера дядя вернулся домой.

— А, это вы, Рафарен! Очень сожалею, но дела, дела — сами понимаете!

У моего дяди была особая манера держаться, какую я впоследствии не раз замечал у так называемых деловых людей: они стараются казаться важными, а становятся просто смешными. Вместо того чтобы поговорить с Рафареном, он стал меня расспрашивать, что произошло без него в конторе, и читать полученные письма; затем просмотрел некоторые документы, проверил мою работу и, потратив на все эти дела больше получаса, обратился наконец к ожидавшему его мастеру:

— Чего же вы хотите от меня, милейший?

— Вы обещали сегодня уплатить по счету.

— Это верно, но у меня, к сожалению, нет денег.

— Завтра день платежа рабочим, а кроме того, я еще должен заплатить тысячу франков по векселю одному из ваших коллег, который меня сильно допекает. Вот уже шесть месяцев, как вы меня водите за нос, а сегодня вы обещали уплатить, и я поверил вашему слову…

— Слово! Какое слово! — перебил его дядя. — Разве я сказал вам: даю честное слово уплатить в эту субботу? Ведь нет? Значит, я просто заметил мимоходом: «Заходите в субботу, я вам заплачу». А такие слова ни к чему не обязывают. Видите ли, Рафарен, слово слову рознь — никогда этого не забывайте!

— Вот как! А я и не знал… Что ж, извините, я человек простой… Когда я говорю, что заплачу в субботу, я и плачу в субботу.

— А если вы не можете заплатить?

— Если я обещаю — значит, я могу. Вот потому-то я вас и беспокою. Я обещал уплатить свой долг, и, если я этого не сделаю, мой кредитор подаст ко взысканию.

Рафарен стал подробно объяснять свое положение. Он взял взаймы, рассчитывая на то, что дядя заплатит ему за работу, и, если завтра он не внесет денег по векселю, в понедельник судебный пристав опишет его имущество. Жена его при смерти, и это ее просто убьет.

Но на все доводы мастера дядя твердил одно:

— Нет у меня денег, любезный, нет ни копейки! Не могу же я украсть, чтобы расплатиться с вами! А если вы подадите на меня в суд, то получите деньги только через год…

Дней пять назад я присутствовал при разговоре дяди с другим судебным приставом и слышал, как дядя советовал своему приятелю довести дело «до крайности». Хотя я еще не подозревал всей правды, которую понял позднее, то есть что кредитором Рафарена был сам дядюшка, его странное поведение показалось мне подозрительным. Я почувствовал, что, даже рискуя вызвать неудовольствие дяди, должен помочь несчастному подрядчику, и решил вмешаться в это дело. Когда дядя в десятый раз повторил: «Если бы у меня были деньги, я бы вам, конечно, заплатил», — я громко сказал:

— Деньги есть, я сегодня получил.

Едва я произнес эти слова, как дядя под столом так сильно стукнул меня ногой, что я покачнулся и, чуть не слетев со стула, ударился лицом об стол.

— Что с тобой, Мой мальчик? — спросил дядя, вставая.

Затем подошел ко мне и изо всех сил ущипнул меня за руку.

— До чего неловок этот дурачок! — продолжал он, обращаясь к Рафарену.

Рафарен не видел, как дядя ударил меня ногой и как ущипнул за руку, а потому глядел на меня с большим удивлением. Он решил, что дядя просто ищет предлога, чтобы переменить разговор, и вновь обратился к беспокоившему его вопросу.

— Если деньги у вас есть, то… — начал он. Я был возмущен до глубины души.

— Вот деньги! — закричал я и вытащил банковые билеты из того ящика, где они лежали.

Оба разом потянулись за ними, но дядя был проворнее Рафарена и выхватил пачку денег из моих рук.

— Послушайте, Рафарен, — сказал он, немного помолчав. — Я хочу сделать для вас все, что в моих силах, и доказать, что я честнее и великодушнее, чем обо мне говорят. Здесь три тысячи франков, я должен был получить их завтра и уплатить долг чести. Если я не заплачу, — а теперь я не смогу этого сделать, так как такой суммы к завтрашнему дню, конечно, не достану, — я буду обесчещен. И все же я их вам отдаю. Пишите расписку в том, что получили от меня нее сполна, и денежки ваши.

Я думал, что Рафарен, не помня себя от радости, бросится на шею дяде, который оказался вовсе не таким скверным, как можно было подумать, но ничего подобного не случилось.

— Сполна?! — воскликнул он. — Но ведь вы должны мне по счету больше четырех тысяч франков!

— Ну так что же?

— А вы снизили все расценки и уменьшили счет до трех тысяч. Эх, господин Кальбри!

— Стало быть, вы не желаете получить эти три тысячи? Премного вам благодарен, мой милый, они мне очень пригодятся. Я ведь только хотел выручить вас.

Рафарен снова начал все объяснять и просить дядю, но, видя, что тот неумолим, взял счет и расписался на нем.

— Давайте деньги, — сказал он глухим голосом.

— Получите, — ответил дядя.

Мастер встал и, надевая шапку, сказал:

— Господин Кальбри, уж лучше оставаться бедняком, как я, чем богатеть таким путем, как вы.

Дядя позеленел, губы у него задрожали, но он быстро овладел собой и насмешливо ответил:

— Кому что нравится.

Потом, улыбаясь, точно Рафарен был его лучшим другом, он проводил мастера до самого выхода.

Но, как только дверь за ним захлопнулась, выражение дядиного лица сразу изменилось, и не успел я сообразить, в чем дело, как получил такую пощечину, что свалился со стула на пол.

— Теперь я разделаюсь с тобой! — заорал он. — Я уверен, что ты заговорил о деньгах нарочно, негодяй! Ты прекрасно знал, что делал.

Мне было страшно больно, но я не лишился сознания и жаждал отомстить своему мучителю.

— Да, нарочно, — ответил я.

Дядя хотел броситься на меня, но я понял его намерение, юркнул под стол и выскочил с другой стороны, так что стол оказался между нами.

Увидев, что я от него ускользнул, дядя в ярости схватил со стола огромный том свода законов и с размаху запустил им в меня. Я кубарем покатился по земле, стукнулся головой о какой-то угол, почти лишился чувств и не мог сразу подняться.

Я привстал, держась за стену и обливаясь кровью, но дядя спокойно смотрел на меня и не сделал ни одного движения, чтобы мне помочь.

— Ступай умойся, паршивец, — сказал он, — и запомни хорошенько, что значит вмешиваться в мои дела! Если ты попробуешь сунуть в них свой нос еще раз, я тебя убью!

— Я хочу уехать.

— Куда это?

— К маме.

— Вот как? Ну так успокойся — никуда ты не поедешь! Не забудь, что ты обязан прослужить у меня пять лет, а я вовсе не желаю отказываться от своих прав. «Хочу к маме, хочу к маме, хочу к маме!» Дуралей ты эдакий!

 

Глава VII

Уже давно у меня родилась мысль, которая возвращалась ко мне всякий раз, как я был голоден или дядя особенно скверно обращался со мной, а случалось это ежедневно. Я мечтал убежать из Доля, добраться до Гавра и пуститься в плавание. Во время частых отлучек дяди я развлекался тем, что намечал маршрут по большой карте Нормандии, висевшей на лестнице. Не имея настоящего циркуля, я соорудил себе из дерева самодельный и измерял им расстояния, как научил меня господин Биорель. Из Доля через Понторсон я дойду до Авранша, там переночую. Из Авранша в Вилье-Бокаж, затем в Каэн-Дозюлэ и через Пон-Левэк в Гонфлер. Это займет неделю — не больше. Фунт хлеба стоил тогда три су; следовательно, если бы я мог скопить двадцать четыре су, я бы дорогой не умер с голода. Но откуда взять столько денег — целых двадцать четыре су? Я становился в тупик перед этим непреодолимым препятствием.

Но полученный мною удар заставил меня решиться. Умывшись под краном и с трудом остановив кровь, я ушел в свою комнату и забыл о всех трудностях задуманного побега. «Ежевика уже зреет в канавах на опушке леса, — размышлял я, — в птичьих гнездах, наверно, есть яйца. Иногда на дороге в пыли валяются потерянные монетки. Я могу встретить возчика, он подвезет меня и даст кусок хлеба за то, что я буду править лошадьми, когда он захочет поспать. Тут нет ничего невозможного!» О дальнейшем я не беспокоился. В Гавре любой капитан непременно возьмет меня юнгой к себе на корабль. Только бы попасть в море, а там я — настоящий моряк и совершаю чудесное путешествие. Вернувшись из плавания, я иду в Пор-Дье, мама крепко целует меня, и я вручаю ей заработанные мною деньги. «А если мы потерпим кораблекрушение?.. Ну что ж! Тогда еще интереснее! Необитаемый остров, дикари, попугаи… Я сам становлюсь Робинзоном!»

Моя рана на голове перестала болеть, и я забыл о том, что сегодня не обедал.

Каждое воскресенье дядя с раннего утра уезжал в свое новое поместье и возвращался только поздно вечером. Поэтому я знал наверняка, что с вечера субботы до утра понедельника мы с ним не увидимся. Сегодня была как раз суббота, и если бы я убежал немедленно, то у меня было бы впереди целых тридцать шесть часов до его возвращения. Но как выйти из дома, не отпирая замка и не открывая дверей? Я решил выпрыгнуть из окна второго этажа во двор, пролезть через дыру в заборе в сад господина Бугура, а оттуда выбраться в поле.

Лежа в постели, я обдумывал план побега и ждал, когда дядя заснет, чтобы привести свой план в исполнение.

Вскоре я услышал, как дядя вошел в свою комнату, затем почти тотчас же вышел оттуда, и мне показалось, что он, стараясь не шуметь, поднимается на цыпочках по лестнице на второй этаж. Может быть, он догадался о моем намерении и решил последить за мной? Дядя осторожно отворил дверь. Я лежал, повернувшись лицом к стене, и не видел, как он вошел, но рассмотрел на стене дрожащую тень его руки, которой он заслонял пламя горевшей свечи. Он тихонько подошел к моей кровати.

Я притворился, что крепко сплю. Дядя наклонился надо мной, поднес свечу к моей голове, и я почувствовал, как он осторожно откинул волосы, прикрывавшие мою рану.

— Пустяки, — сказал он вполголоса, — ничего страшного.

И так же тихо вышел из комнаты.

Раньше этот поступок и кажущееся участие дяди, возможно, заставили бы меня изменить мои планы. Но теперь было поздно. Я уже мысленно вдыхал запах моря и смолы, я уже приоткрыл таинственные двери в неведомое будущее…

Прошел час после ухода дяди; я встал, решив, что он уже спит, и начал сборы, то есть завязал в носовой платок две рубашки и пару чулок. С минуту я колебался, не надеть ли мне праздничный костюм — в нем у меня был как будто более солидный вид, но, по счастью, здравый смысл взял верх, и я остановился на куртке и штанах из толстого матросского сукна. Потом, чтобы не стучать, я взял башмаки в руки и вышел из комнаты.

Не успел я закрыть за собою дверь, как мне пришла в голову озорная мысль. Я вернулся. Хотя луна еще не взошла, ночь была довольно светлая, и мои глаза, привыкшие к темноте, ясно различали все предметы. Осторожно водрузив стул на свою кровать, я взобрался на него, дотянулся до подвешенного к потолку крокодила, ножом перерезал веревку, на которой он висел, и подхватил его в объятия; затем уложил его в свою постель и укрыл его с головой одеялом. Тут я представил себе, как будет изумлен мой дядя в понедельник утром, когда вместо меня найдет в постели крокодила, и расхохотался как безумный; а когда подумал, что он, пожалуй, решит, что крокодил меня съел, я принялся смеяться пуще прежнего.

Но этой шуткой и ограничилась моя месть дяде.

Удивительно, сколько уверенности придают человеку четыре стены и крыша над головой! Когда я благополучно вылез из окна, спустился вниз, цепляясь за стену, и очутился в саду господина Бугура, всякое желание смеяться у меня сразу пропало. Я с беспокойством оглядывался по сторонам: ночью все кусты принимали странную форму; в густой чаще виднелись какие-то черные ямы, на которые я боялся смотреть. Легкий ветерок пробежал по деревьям, и листья жалобно зашелестели. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я забился в будку Пато. Милый Пато! Если б он был здесь, я бы, вероятно, не убежал…

Я всегда считал себя храбрым мальчиком. Мне стало стыдно, что у меня подкашиваются ноги и зубы стучат от страха. Я решил взять себя в руки: если уж я так трушу, надо сейчас же возвращаться обратно к дяде. Я вылез из будки и пошел прямо к большому дереву. Его длинные, вытянутые вперед ветки как будто преграждали мне путь; казалось, оно говорило: «Стой! Дальше ты не пройдешь!» Однако, когда я подошел к нему, оно стояло неподвижно, только птички, спавшие в его листве, проснулись и с писком разлетелись в разные стороны. Это меня сильно ободрило: значит, я тоже могу внушать кому-то страх.

Я перебросил узелок с вещами через стену, окружавшую сад, затем вскарабкался на нее с помощью деревянной лестницы и стал осматривать расстилавшуюся перед моими глазами равнину. Она была пустынна; царила полная тишина. Я соскочил вниз.

Больше часа бежал я без оглядки, чувствуя, что если только остановлюсь и посмотрю по сторонам, то умру от страха. Наконец я стал задыхаться и замедлил шаг; я оказался среди лугов, прорезанных плотиной, которая отводила болотную воду в море. Сенокос уже начался, и сквозь дымку тумана виднелись копны скошенного сена, стоявшие по краям дороги. Я спустился на луг и забился под копну сена. Я знал, что нахожусь не менее чем в двух лье от города, и мне казалось, будто я забрался чуть не на край света. Теперь я мог спокойно передохнуть.

Усталый и измученный волнениями, ослабевший от потери крови и голода, я быстро уснул на прогретом солнцем сене, убаюканный оглушительным кваканьем лягушек.

Меня разбудил холод. Тот пронизывающий до костей ночной холод, о котором я раньше не имел и понятия. Звезды уже побледнели, широкие белые полосы бороздили синеватую глубину ночного неба, луг был окутан туманом, который клубился и поднимался вверх, словно столбы дыма. Одежда моя отсырела, будто я попал под проливной дождь, и я дрожал всем телом. Хотя теплое сено сперва согрело меня, зато теперь роса промочила насквозь.

Но еще мучительнее, чем холод, было ощущение какой-то смутной тревоги. Накануне вечером я испытал много горя и волнений, а теперь, проснувшись, чувствовал беспокойство и угрызения совести. Кораблекрушение, необитаемый остров — все это уже не казалось мне таким заманчивым, как вчера… А вдруг я никогда не вернусь домой, никогда не увижу маму! Я горько заплакал и, несмотря на холод, продолжал сидеть неподвижно, закрыв лицо руками.

Когда я вновь поднял голову, мои планы изменились. Я решил тотчас же идти в Пор-Дье и не уходить в Гавр, пока не повидаю маму. Придя домой вечером, я могу спрятаться в «рубке» и уйти рано утром так, что меня никто не увидит. По крайней мере, я унесу с собой воспоминание о доме, и моя вина перед мамой, которую я покидаю, как мне казалось, несколько уменьшится.

Я поднял свой узелок. Предстояло пройти не меньше двенадцати лье: терять времени было нельзя. Скоро наступит день, птички уже начали щебетать…

Ходьба меня подбодрила, грусть и тревога прошли, на душе стало веселей и спокойней. Розовый свет, разливавшийся по небу, словно проникал в меня и разгонял мои мрачные мысли подобно тому, как день разгоняет страшные ночные кошмары.

Туман, окутывавший все окрестности, сгустился теперь над большой канавой вдоль плотины; сквозь его молочную белизну кое-где пробивались верхушки старых плакучих ив. Восток загорелся сперва оранжевым, потом алым светом, который охватил все небо и озарил меня своим сиянием. Ветерок пробежал по деревьям, стряхивая с них капли росы, трава выпрямилась, цветы подняли головы, легкие испарения быстро улетели вверх. Наступило утро. Сколько раз встречали мы с господином Биорелем рассвет, но я никогда не обращал на него внимания. Зато теперь, когда я вырвался на свободу, я почувствовал себя хозяином Вселенной и соблаговолил насладиться этим зрелищем.

Однако «хозяин» скоро заметил, что если природа радует его глаза, то она ничего не дает его желудку. Цветов кругом сколько угодно, но нигде нет ни плодов, ни ягод. Очевидно, я напрасно рассчитывал на то, что мне в дороге подвернется какая-нибудь еда.

Через несколько часов я уже в этом больше не сомневался. В полях я не видел ничего — ровно ничего съедобного. Зато в деревнях, через которые я проходил, шли приготовления к воскресному обеду. На столах харчевен высились груды мяса, на витринах булочных — огромные ковриги белого хлеба и сдобные пшеничные лепешки, которые вкусно пахли горячим маслом. При взгляде на них у меня текли слюнки и больно сводило желудок.

Когда какой-нибудь несчастный должник жаловался дяде, что умирает с голоду, дядя обычно отвечал: «Стяните себе потуже пояс». По наивности, я решил испробовать это средство, но, вероятно, тот, кто давал такие великодушные советы, сам никогда ими не пользовался. Хотя я стянул свой пояс так туго, что дышал с трудом, мне только сделалось жарко, но голод от этого ничуть не уменьшился.

Тогда я решил, что, если я перестану думать о пище, мне будет легче, и принялся громко петь. Встречавшиеся мне люди, разодетые по-воскресному, удивленно смотрели на мальчугана с узелком в руке, еле передвигавшего ноги и распевавшего во все горло.

Но пение тоже не помогало: в горле у меня пересохло, и теперь к голоду прибавилась жажда. К счастью, жажду утолить было нетрудно: по пути довольно часто встречались ручейки, стекавшие к морю.

Я выбрал чистое местечко, встал на колени и жадно припал к воде. Я пил очень долго, решив наполнить свой желудок хотя бы водой. Мне вспомнилось, что когда я несколько дней хворал лихорадкой, то ничего не ел, а только пил и не чувствовал голода.

Но через четверть часа я стал обливаться потом: вода под действием солнца начала испаряться. Я почувствовал страшную усталость, сердце замирало, и, с трудом дотащившись до дерева, я уселся в тени. Никогда еще не испытывал я подобной слабости: в ушах у меня шумело, перед глазами расплывались красные круги. Я остановился возле какой-то деревушки и слышал звон церковного колокола, но не мог рассчитывать на помощь людей — ведь у меня не было ни одного су, чтобы купить хлеба в булочной.

Надо скорей вставать и уходить. И так уже крестьяне, спешившие к обедне, поглядывали на меня и переговаривались между собой. Они еще вздумают спрашивать меня, куда я иду и откуда; а потом, пожалуй, отправят обратно к дяде. Одна мысль об этом приводила меня в трепет.

Как только отдых и прохлада немного подбодрили меня, я снова пустился в путь. Дорога была трудная, каменистая, ноги у меня словно одеревенели. Солнце палило нещадно. Я понял, что если буду идти так быстро, как шел с утра, то свалюсь и не встану, а потом решил не проходить теперь больше пол-лье без отдыха и присаживался всякий раз, как почувствую слабость.

Пока я медленно двигался вперед, мне вспомнились стихи, которые я выучил, когда жил у господина Биореля. Они упорно всплывали в моей памяти, и я никак не мог от них отвязаться:

Бог и птичку в поле кормит, и кропит росой цветок, Бесприютного сиротку не оставит также бог.

Я надеялся, что для бога я значу не меньше, чем птички, с радостными криками перелетающие с ветки на ветку.

Так шел я, машинально повторяя эти стихи и шагая в такт их ритму, который звучал для меня как походный марш, но не вдумывался в их смысл; наконец я вошел в лес, первый лес, встретившийся на моем пути. И вдруг на краю канавы, среди зарослей терновника, я заметил маленькие красные точки, выглядывавшие из травы. Земляника! Неужели земляника? Я забыл про усталость и одним прыжком перескочил через ров. Склон был весь усеян ягодами, словно грядка в саду. Земляника росла повсюду: и под деревьями, и на открытых местах, все вокруг было точно покрыто красным ковром. С тех пор мне не раз приходилось есть ягоды и крупнее, и лучше, но они никогда не казались мне такими вкусными. Эти ягоды вдохнули в меня силу, радость, надежду. Право же, теперь я готов был идти хоть на край света!

Лесную землянику нельзя собирать быстро; приходится переходить с места на место, наклоняясь за каждой ягодой. Утолив немного голод — вернее, заморив червячка, — я решил набрать ягод на дорогу. Если я соберу достаточно, то, может быть, мне удастся выменять их на кусок хлеба.

Кусок хлеба — вот о чем я мечтал! Но времени терять было нельзя: наступал полдень, а до нашего селения оставалось около шести лье. Я чувствовал по своим ногам, что эти шесть лье будут самыми долгими и трудными, а потому не пытался набрать полный лоток, устланный мною дубовыми листьями, и вернулся обратно на дорогу. Все же я стал теперь значительно бодрее и увереннее.

Однако усталость моя не прошла, и, вместо того, чтобы делать пол-лье без остановки, как собирался, я отдыхал через каждый километр, садясь на придорожную тумбу. Надо думать, что вид у меня в это время был очень измученный, потому что проходивший мимо торговец рыбой, шедший впереди своего воза, остановился, поглядел на меня и сказал:

— Вы, молодой человек, кажется, очень устали?

— Да, сударь.

— Оно и видно. А вам далеко идти?

— Еще пять лье.

— Если вы идете в сторону Пор-Дье, то я могу вас подвезти.

Минута была решительная. Набравшись храбрости, я ответил:

— У меня нет ни гроша, но есть свежая земляника — может быть, вы возьмете ее в уплату за проезд? — и развязал платок.

— Твои ягоды славно пахнут… Ну что ж, а у тебя, значит, нет ни гроша, — сказал торговец, сразу переменив тон и уже не величая меня больше «молодым человеком». — Ну, не беда, полезай в телегу. Уж больно ты устал… А землянику продашь в трактире «Чудесная мельница» и на эти деньги поднесешь мне стаканчик.

За свою землянику я получил в трактире «Чудесная мельница» всего шесть су, да и то только потому, что торговец рыбой кричал на весь дом, что заплатить меньше — значит обокрасть бедного мальчика.

— А теперь, — заявил рыботорговец после того, как сделка состоялась, — подайте нам две рюмки!

Я был в таком положении, когда не приходится деликатничать, и сказал:

— С вашего разрешения, я предпочел бы съесть кусок хлеба.

— Ладно, пей! А если ты голоден, возьмешь хлеба из той порции, что я закажу.

Взять хлеба из его порции! Конечно, я не заставил просить себя дважды.

Я думал, что приду в Пор-Дье вечером, а приехал значительно раньше — около четырех часов дня. В это время мама обычно бывала у вечерни, поэтому я смог проскользнуть в дом незаметно и пробраться в «рубку», куда мама почти никогда не заглядывала. «Рубка» стояла на старом месте, и все в ней оставалось по-прежнему, как было еще при покойном отце: там были свалены его сети и другие рыболовные принадлежности. Сети до того пересохли, что походили на старую паутину, но еще хранили запах моря и смолы. Я сперва поцеловал их, а потом сгреб в охапку и устроил себе из них постель. Покончив с этим делом, я подошел к окну, выходившему в кухню, открыл его, чтобы, оставаясь незамеченным, видеть все, что там будет происходить, и принялся ждать.

Но я забыл о своей усталости. Едва я присел на сети, как мгновенно уснул и проснулся только от звука голосов. Вероятно, я спал долго, потому что на дворе уже совсем стемнело. Наклонившись над очагом, мама раздувала огонь. Рядом с ней стояла моя тетка.

— Значит, — проговорила тетка, — ты собираешься к нему в воскресенье?

— Да, я очень соскучилась. К тому же хочу посмотреть сама, как там ему живется. Правда, в письмах он ни на что не жалуется, но я чувствую, что он сильно тоскует.

— Говори что хочешь, но на твоем месте я бы никогда не отдала мальчика брату Симону.

— По-твоему, лучше было бы отпустить его в море?

— А что в этом худого?

— Худого? А где твой старший сын? Где наши братья — Фортюнэ и Максим? Где мой бедный, дорогой муж? Посмотри, скольких недостает! Всех взяло море!

— И все же я меньше боюсь моря, чем брата Симона. Разве он человек? Он — мешок с золотом.

— Я ночей не сплю — все думаю об этом! И даже не так волнуюсь из-за всего, что приходится выносить моему бедному мальчику, как из-за того, во что он может превратиться, живя с таким человеком. Братья Леге вспоминали о нём на днях, говорят, у него не меньше трехсот тысяч франков. Честным путем при его жалованье нельзя нажить таких денег. Ах, зачем я согласилась отдать ему Ромена на целых пять лет!

— Неужели ты не можешь взять мальчика обратно?

— Если я его заберу, Симон рассердится. Заставит меня платить неустойку, а где мне взять денег? От него всего можно ожидать. Но теперь я хоть повидаюсь с моим мальчуганом…

— Тогда в субботу вечером я принесу тебе горшок масла. Передай его от меня Ромену. Его небось там плохо кормят.

Тетя ушла, а мама принялась готовить ужин. Аппетитный запах жареного картофеля напомнил мне те дни, когда я, голодный, возвращался из школы.

Мама села за стол, я видел ее лицо, хорошо освещенное свечкой. Ужин ее был недолог. Она часто переставала есть и задумывалась, устремив глаза в пространство, словно поджидая кого-то, или во вздохом смотрела на пустое место за столом, где я когда-то сидел против нее. Бедная дорогая мама! Я как сейчас вижу перед собой ее милое лицо, такое печальное и кроткое. Она думала обо мне, горевала в одиночестве, а я был тут, в трех шагах от нее, и не мог броситься к ней, застывший, скованный своим проклятым решением.

Между тем мама, всегда любившая чистоту и порядок, поставила все на место, вымыла тарелку и вытерла стол. Потом встала на колени у изображения святого Ромена, висевшего на стене, и принялась горячо молиться.

Сколько раз стояли мы с ней вдвоем на этом самом месте, в этот самый час и просили бога сохранить жизнь моему отцу…

Услыхав знакомые слова молитвы, которые мы так часто произносили вместе, я тоже опустился на колени и тихонько повторял их за ней. Только не имя моего отца было теперь на дрожащих устах матери, а мое.

Ах! До сих пор не могу понять, как я удержался и не бросился к ней в ту минуту!

 

Глава VIII

Я заснул весь в слезах и спал под домашним кровом куда менее спокойно, чем накануне среди лугов Доля. Еще до рассвета, как только прилив начал биться о прибрежные скалы, я тихонько выбрался из «рубки».

Вчера, когда я в четыре часа дня пришел домой, морской отлив только начинался, и теперь прилив говорил о том, что скоро наступит день, а я очень боялся, как бы меня не увидел кто-нибудь из соседей.

Строя планы своего путешествия, я не думал, что мне будет так тяжело покидать родной кров; дойдя до терновой изгороди, отделявшей наш дом от ланд, я невольно остановился и обернулся. Сердце мое разрывалось от горя. Петух кричал в нашем курятнике, собаки соседей, разбуженные моими шагами, надрывались от лая. Я слышал, как они гремели цепями, бросаясь в мою сторону. Занималась заря, узкая белая полоска света мерцала над вершинами скалистого берега, и наш домик на этом фоне казался совсем черным.

И мне вспомнилось все мое детство с того времени, как я стал понимать окружающее. Вспомнилось, как мой отец по ночам брал меня на руки, ходил со мной по комнате и, стараясь убаюкать, напевал песенку:

Гравий шуршит по земле, Тир-лир-лир…

Вспоминалась пойманная мною чайка со сломанным крылом, которая стала ручной и ела из моих рук; вспомнились ночные бури, когда мама не могла спать, боясь за отца, ушедшего в море, и мы молились с ней перед мерцающей восковой свечкой. Я был свидетелем всех ее мучений и тревог, и вот теперь, если я уеду, она снова будет страдать из-за меня. Покинуть ее… да ведь это настоящее преступление!

Маяк погас, и казалось, море светится под еще темным небосводом. В деревенских домах из труб потянулись кверху столбы желтого дыма. Раздался стук сабо по каменистым улицам. Деревня просыпалась.

А я все сидел, скорчившись на склоне среди кустов терновника, в нерешительности и сомнении, несчастный, подавленный и недовольный собой. Жажда приключений, смутная надежда самому выбиться в люди, не прося ни у кого помощи, врожденная любовь к морю, заманчивое будущее — все толкало меня прочь из Пор-Дье. Привычки, детская робость, естественная в моем возрасте, вчерашние испытания, а прежде всего любовь к матери тянули меня обратно к дому.

В церкви зазвонили колокола. Не успели смолкнуть его звуки, как мама открыла дверь и появилась на пороге — она шла на работу. Но где она будет сегодня работать? В нашем поселке или наверху, в предместье, где жили крестьяне, занимавшиеся земледелием на равнине? Если в поселке, то она сейчас спустится вниз к морю; а если в предместье, то поднимется наверх и пройдет как раз мимо того места, где я сижу. Сердце мое сжалось от мучительного беспокойства, я был очень взволнован и не знал, на что решиться. Но судьба захотела, чтобы мама в тот день работала в поселке, и мне не пришлось бороться с искушением броситься ей на шею.

Когда я услышал, как за ней со скрипом захлопнулась калитка, я вскочил, чтобы еще раз посмотреть на нее. Но не увидел ничего, кроме ее белого чепчика, мелькавшего в просветах между ветвями.

Солнце взошло над скалами и теперь хорошо освещало наш домик. Под его лучами мох на соломенной крыше казался чудесным зеленым бархатом, и на нем были разбросаны пучки желтых цветов. Подул легкий ветерок, он принес с собой утреннюю свежесть и запах моря; даже сейчас, рассказывая свою историю, я ощущаю на лице это дуновение и легкий вкус соли на губах.

Но я не хочу слишком долго предаваться воспоминаниям, которыми невольно увлекся.

Я покинул родной дом так же, как покинул Доль, то есть бегом, и бежал до тех пор, пока у меня не перехватило дыхание. Стремительный бег помогает заглушить сердечную боль, но размышлять можно только в спокойном состоянии. А мне было над чем подумать. Я ушел из дому, но ведь это еще не все; добраться до цели — вот в чем главная трудность.

Я уселся возле какого-то плетня. Место было пустынное, и я не боялся с кем-нибудь встретиться. Только вдали на скалистом берегу моря виднелась фигура таможенного сторожа, которая вырисовывалась на ярком фоне восходящего солнца.

После долгих размышлений я решил не идти по большой дороге, как предполагал раньше, а направиться вдоль морского берега. Двухдневный опыт показал мне, что большие дороги мало пригодны для тех, у кого пустой карман. На морском берегу можно наловить устриц или креветок. При мысли об устрицах у меня даже слюнки потекли. Как давно я их не ел! Какое пиршество я себе устрою!

Я поднялся. Сколько же миль до Гавра, если идти берегом? Гораздо больше, должно быть… Но что за беда! Даже если придется идти по песку целый месяц, и то не страшно.

Однако я не решался немедленно сойти вниз, боясь повстречаться с кем-нибудь из жителей Пор-Дье, которые могли бы меня узнать. Только пройдя около четырех лье вдоль скалистого берега, я спустился на песок, чтобы поискать себе чего-нибудь на завтрак.

Устриц я не нашел, пришлось удовольствоваться мидиями, густо облепившими скалы. Утолив немного голод, мне следовало бы продолжить путь. Но я был так счастлив, снова увидев море, что принялся бегать по берегу и рыться в песке. Ведь я мог делать сейчас все что угодно: петь и скакать! Как не похоже все это на мою темницу в Доле! Право, путешествовать гораздо приятнее!

Найдя сосновую доску среди груды камней, я пришел в полный восторг: из нее можно сделать лодку! Обстругав доску ножом, я придал ей форму морского судна. В середине, ближе к носу, я просверлил дыру, воткнув в нее палочку из орехового дерева, и подвязал ее ивовыми прутиками, чтобы она стояла прямо. Крест-накрест я прикрепил к ней вторую палочку, к которой привязал свой платок. Получился великолепный фрегат; я назвал его именем мамы.

Я притащил несколько охапок сухих водорослей и устроил себе постель. Конечно, это был не дворец, но я считал, что тут куда приятнее, чем в болотах Доля. Я был защищен от холода, а главное, огражден от всяких неожиданностей. Под голову взамен подушки я положил большой круглый камень, а вместо ночника передо мной мерцал маяк, и я не чувствовал себя одиноким. Я спал тут очень спокойно, словно лежал под крышей, и всю ночь плавал на своем фрегате по неведомым странам. После кораблекрушения я попал на чудесный остров, где на деревьях, как яблоки на яблоне, висели шестифунтовые хлебы и жареные котлеты. Дикари сделали меня своим королем. Мама тоже очутилась здесь и стала королевой. А когда мы пили очень вкусный и сладкий сидр, наши подданные кричали: «Король пьет! Королева пьет!»

На заре меня разбудил голод. Жестокий голод, сводивший желудок и вызывающий тошноту. Однако мне пришлось дожидаться отлива и только тогда заняться поисками мидий. Но, странное дело, чем больше я их ел, тем острее чувствовал голод. Мой завтрак длился больше двух часов, я даже устал открывать раковины и все же не мог наесться досыта. Я подумал, что кусок хлеба был бы весьма приятным добавлением к мидиям. Но где его достать?

Я все время говорю о хлебе, пище и голоде, и вы, пожалуй, вообразите, что я ужасный обжора. На самом деле у меня был просто хороший аппетит, как у всех детей моего возраста, но я оказался в таких условиях, что вопрос о добывании пищи стал для меня самым существенным. Тот, кто думает, что имеет понятие о голоде по тем приятным ощущениям, какие он испытывает, когда садится за стол, опоздав на час к обеду, не представляет себе, что такое настоящий голод. Меня могут понять лишь люди, которым после долгих месяцев недоедания приходилось оставаться целыми днями с пустым желудком.

Если бы в том месте, где я провел ночь, водились устрицы, я охотно остался бы еще на некоторое время. Мне здесь очень нравилось потому, что с берега было удобно запускать фрегат. Меня никто не беспокоил, поблизости была пещера и маяк, и мне не хотелось с ними расставаться, но голод заставил меня двинуться дальше в надежде найти что-нибудь посытней мидий.

Сняв снасти с фрегата и спрятав парус в карман, я покинул свое гостеприимное убежище. Как полагается настоящему путешественнику, прежде чем уйти, я придумал для него название: «Королевский грот».

Пока я шел вдоль скалистого берега, меня все время терзало желание съесть кусок хлеба, и в конце концов голод сделался просто невыносимым. По пути мне встретилась речонка, которую надо было пройти вброд — вернее, переплыть, потому что вода в ней доходила мне почти до плеч. Пришлось снять с себя одежду и перенести ее на голове. От этой неожиданной холодной ванны ощущение голода стало еще мучительнее. Ноги у меня дрожали, в глазах темнело, голова кружилась…

В таком плачевном состоянии я еле добрался до деревни, которая амфитеатром поднималась над морем. Я решил пройти через нее, так как был уверен, что не встречу там никого из знакомых. Придя на площадь возле церкви, я не мог побороть желания остановиться около булочной. В окне лежали большие румяные ковриги, а из открытой двери струился чудесный аромат муки и сдобных лепешек. Я с восхищением смотрел на это соблазнительное зрелище, сожалея о том, что мои глаза не могут подобно магниту притянуть эти ковриги с витрины прямо мне в рот. Вдруг я услышал на площади позади себя какой-то шум, стук сабо, громкие голоса. Это ребята выходили из школы.

Потому ли, что они меня не знали, потому ли, что я действительно выглядел довольно необычно, но, заметив меня, они тотчас же обступили со всех сторон. И в самом деле, с фрегатом под мышкой, с узелком в руке, в запыленных башмаках, со взъерошенными волосами, торчавшими из-под фуражки, я, наверно, казался им очень забавным. Те, что подошли первыми, подозвали остальных, и скоро я оказался в тесном кругу ребят, которые с любопытством рассматривали меня, словно диковинного зверя.

Особенно заинтересовал их мой фрегат — вернее, кусок дерева, который я величал фрегатом. Они стали переговариваться между собой.

— Жозеф! Как ты думаешь, что у него под мышкой?

— Разве ты не видишь? Доска!

— Нет, это, верно, музыка.

— Дурак, какая музыка! Ведь у него нет сурка.

«Нет сурка»… Они, видимо, принимают меня за савояра. Гордость моя была уязвлена.

— Это фрегат! — важно заявил я и попытался выйти из моего окружения.

— Фрегат! Вот дурак! Посмотрите на этого моряка! — Меня оглушили их крики. Они хохотали и прыгали вокруг меня.

Я хотел вырваться от них, как вдруг почувствовал, что один мальчишка, самый нахальный из всей банды, тащит у меня фрегат. В то же время другой схватил мою фуражку, и я увидел, как она полетела в воздух.

Моя фуражка! Моя чудесная праздничная фуражка! Я растолкал тех, кто стоял передо мной, поймал фуражку на лету, надвинул на голову и вернулся со сжатыми кулаками, решив как следует отомстить.

Но тут раздался колокольный звон. Мальчишки бросились к паперти, увлекая за собой и меня.

— Крестины, крестины! — кричали они.

Крестные мать и отец выходили из церкви. Едва переступив порог, крестный, очень представительный господин, сунул руку в большой мешок, который слуга нес следом за ним, и бросил собравшимся горсть конфет. Началась свалка. Ребята еще не успели подняться с земли, как крестный бросил вторую горсть. Теперь здесь были не только сладости: по мостовой, звеня, покатились монеты. Одна из них очутилась возле меня, и я кинулся за ней. Пока я ловил ее, крестный кинул новую горсть, и мне удалось схватить монету в десять су. Хотя она и недолго лежала на земле, другие дети успели ее заметить. Обозлившись на то, что она досталась не им, они с громким криком накинулись на меня:

— Он чужой! Не давайте ему!

И старались наступить мне на руку, чтобы отнять монету. Но я крепко держал ее и не разжал руку. По счастью, раздача еще не окончилась. Крестный снова бросил горсть монет, и ребята кинулись за ними…

У меня оказалось целых двенадцать су. Я вошел в булочную и попросил отрезать фунт хлеба. Никакая музыка на свете не казалась мне упоительней хруста румяной корки под ножом булочника! Уписывая за обе щеки купленную краюху белого хлеба, я поспешил выбраться из деревни. Желание отомстить испарилось как дым, мне хотелось одного — ускользнуть от своих врагов.

Я шел около двух часов, пока не добрался до старой будки таможенной охраны, где и решил переночевать.

Я не раз слыхал, что «богачам плохо спится», и теперь испытывал это на себе. Я сделал чудесную постель, собрав несколько охапок сухого клевера, но спал плохо, так как все время думал о том, как мне лучше истратить свои деньги. За фунт хлеба я заплатил три су — значит, от моего богатства у меня оставались еще девять су. Следует ли проесть их в три дня или же купить на них нужное снаряжение, чтобы прокормить себя в продолжение всего остального путешествия? Этот вопрос мучил меня всю ночь. Если бы вчера у меня было в чем сварить улов, я не страдал бы так сильно от голода, а наелся бы вареных крабов или рыбы. А будь у меня хоть самая маленькая сетка, я наловил бы сколько угодно креветок.

Проснувшись утром, я решил в первой же деревне, которая встретилась мне на пути, истратить одно су на покупку спичек, три су — на бечевки, а на остальные деньги купить железную кастрюлю для варки рыбы. Должен, однако, признаться, что я остановился на этом мудром решении не столько из благоразумия, сколько из-за желания иметь бечевку. Для скрепления снастей моего фрегата ивовые прутья были, конечно, мало пригодны и не шли ни в какое сравнение с бечевкой. А если я куплю бечевки на три су, мне вполне хватит и на снасти, и на сачок.

Поэтому прежде всего я купил бечевку, а затем спички. Но с кастрюлей вышло непредвиденное затруднение: самая дешевая стоила пятнадцать су. К счастью, я заметил в углу лавки сильно помятую посудину, брошенную там, вероятно, потому, что ее уже нельзя было выправить. Я спросил, не продается ли она. И лавочница «из любезности», как она сказала, согласилась уступить мне ее за пять су.

В этот день я прошел еще меньше, чем накануне, но, как только нашел подходящее местечко, немедленно занялся изготовлением крючка, обруча и маленькой сетки. Я привык к этой работе с раннего детства и потому легко справился с ней. Затем с аппетитом пообедал креветками, которых наловил своим сачком и сварил в морской воде, поставив кастрюльку на костер, разведенный из сухого валежника.

Но полного счастья никогда не бывает. Я расположился со своей кухней на морском берегу, у подножия скалы, и дым от костра, клубясь, потянулся вверх. Это привлекло внимание таможенного сторожа. Я видел, как он наклонился над краем скалы и стал вглядываться, откуда взялся огонь. Потом он отошел, ничего не сказав. Но вечером, подыскивая себе местечко для ночлега, я заметил, что сторож следит за мною и как будто смотрит на меня с подозрением. Действительно, я выглядел, наверно, очень странно. С фрегатом на спине, с узелком в руке, с кастрюлькой, болтающейся с одного бока, и сачком — с другого, я, должно быть, не внушал к себе никакого доверия. Недаром, когда я проходил по деревне или встречал кого-нибудь из крестьян, все смотрели на меня с изумлением и не останавливали только потому, что я сразу же прибавлял шагу. А вдруг сторож вздумает расспрашивать меня, зачем я здесь и что делаю? Да еще задержит! Я испугался и, чтобы ускользнуть от него, не пошел вдоль берега, а свернул на первую встречную дорогу, ведущую в глубь равнины. Сторож не мог пойти за мной: я прекрасно знал, что он не имеет права покинуть свой пост.

В поле можно было не бояться таможенных сторожей, но зато там не было и хижин для ночлега. Приходилось спать под открытым небом. Как назло, я нигде не видел ни одного дерева, только вдали на алом фоне заката черными точками выделялось несколько стогов сена. Очевидно, мне предстояла такая же ночь, как на болотистых лугах Доля. Однако она оказалась гораздо приятнее. Я нашел в поле забытые вилы и, воткнув их в стог сена, устроил нечто вроде навеса, на который набросал несколько охапок люцерны. Таким образом, у меня получилось душистое гнездышко, где я был хорошо защищен от холода.

Боясь, что меня застигнут косари, я вскочил на ноги, как только предрассветный холод и пение птиц разбудили меня. Мне страшно хотелось спать, ноги ныли от усталости, но я больше всего опасался попасться кому-нибудь на глаза и решил выспаться где-нибудь днем.

Вы, конечно, понимаете, что время еды определял не мой аппетит, а прилив и отлив моря: завтракать или обедать я мог только после того, как море отступало и я имел возможность наудить рыбы. В восемь часов утра отлив еще не начинался; следовательно, мне предстояло поесть не раньше полудня и ограничиться при этом одними крабами, которых можно ловить на песке, как только начнет спадать вода. Чтобы не оказаться впредь в таком грустном положении, я решил запастись провизией на будущее и, покончив с едой, снова принялся ловить креветок. Я наловил их очень много, и как раз того сорта, который особенно ценится в Париже, а кроме того, поймал три чудесные камбалы.

Когда я вернулся к берегу, отыскивая подходящее местечко, чтобы сварить пойманную мною рыбу, я повстречал даму, которая гуляла с двумя девочками и учила их откапывать в песке раковины деревянной лопаткой.

— Ну что, мальчуган, — обратилась она ко мне, — много ты наловил рыбы?

У дамы были красивые седые волосы, приятное лицо и большие добрые глаза. Голос ее звучал ласково. За эти четыре дня ко мне в первый раз обратились с приветливыми словами. Девочки были белокурые и очень хорошенькие. Я ничуть не испугался и не бросился бежать.

— Да, сударыня, — ответил я, остановившись и раскрывая сачок, где с легким шуршанием копошились креветки.

— Не хочешь ли продать свой улов? — спросила дама.

Можете себе представить, как я обрадовался этому предложению! Огромные ковриги заплясали перед моими глазами, и я уже слышал запах поджаренной хлебной корки.

— Сколько тебе заплатить?

— Десять су, — ответил я наугад.

— Десять су? Да одни креветки стоят не меньше сорока. Ты не знаешь цены своему товару. Ты, верно, не рыбак, мой милый?

— Нет, сударыня.

— Если ты удишь рыбу для собственного удовольствия, то я предлагаю тебе в обмен за креветки монету в сорок су и за рыбу столько же. Согласен?

Дама протянула мне две серебряные монеты. Я был так ошеломлен ее даром, что онемел от радости.

— Ну, бери же, — продолжала она, видя мое смущение и желая меня ободрить. — Ты можешь купить на эти деньги все, что тебе понравится.

И она вложила мне в руку четыре франка. Одна из девочек в это время высыпала креветки из моего сачка в свою корзинку, а другая взяла рыбу, нанизанную на веревку.

Четыре франка! Как только мои покупательницы отошли, я в восторге стал прыгать по песку будто сумасшедший. Четыре франка!

В четверти лье от меня виднелись деревенские домики. Я сразу направился гуда, чтобы купить два фунта хлеба. Теперь я не боялся ни жандармов, ни таможенников, ни полевых сторожей. Если я встречу кого-либо из них и они станут меня расспрашивать, я протяну им четыре франка и скажу:

«Разрешите мне пройти. Вы видите, какай я богач!»

Но я не встретил никого — ни жандарма, ни таможенного сторожа, зато не нашел также и булочной. Два раза прошелся я по единственной улице этой деревни: я видел трактир, бакалейную лавку, харчевню, но булочной не было.

Однако мне нужен был хлеб! И, слыша, как звенят монеты у меня в кармане штанов, я не мог от него отказаться. Теперь я уже не был таким робким, как прежде. Хозяйка харчевни стояла на пороге своего дома, и я спросил у нее, где живет булочник.

— У нас булочной нет, — ответила она.

— Тогда, может быть, вы продадите мне фунт хлеба?

— Мы не продаем хлеба, но, если вы голодны, я могу покормить вас обедом.

Через открытую дверь доносился аппетитный запах капусты, и было слышно, как кипел суп в котелке. Я не мог устоять.

— Сколько стоит обед?

— Порция супа, капуста с салом и хлеб — тридцать су, не считая сидра.

Цена была очень высокая. Но запроси она с меня целых четыре франка, я бы все равно согласился. Хозяйка усадила меня за стол в небольшой низкой комнате и принесла краюху хлеба, весившую не меньше трех фунтов.

Эта краюха хлеба меня погубила. Сало было очень жирное, и я, вместо того чтобы есть вилкой, небольшими кусочками, положил его на хлеб и сделал огромные бутерброды, такие толстые и аппетитные! Сначала я съел один бутерброд, затем второй и третий. До чего же было вкусно! Краюха хлеба быстро уменьшалась. Я отрезал четвертый ломоть — огромный, еще больше прежних — и решил, что он будет последним. Но, покончив с ним, я увидел, что у меня остается еще немного сала, и снова отрезал кусок хлеба. От краюхи остался теперь только тоненький ломтик. В конце концов, если мне выпал такой счастливый случай, как же им не воспользоваться!

Я думал, что сижу в комнате один, но вдруг услышал какой-то шорох, тихий разговор и сдержанный смех. Я обернулся и посмотрел на дверь. Там за стеклом, подняв занавеску, стояли хозяйка харчевни, ее муж и работница — они смотрели на меня и смеялись.

Никогда еще я не был так смущен. Они вошли в комнату.

— Ну как, сударь, хорошо ли вы пообедали? — спросила меня хозяйка.

И все снова громко расхохотались.

Мне хотелось поскорей убежать, и я протянул ей монету в сорок су.

— Обычно я беру с человека за обед тридцать су, но с такого обжоры следует взять сорок, — сказала хозяйка и, спрятав монету, не дала мне сдачи.

Я вышел за дверь, но она меня окликнула:

— Смотри, будь осторожен, иди медленно, не торопясь, а то еще лопнешь дорогой!

Выслушав ее совет, я пустился бежать со всех ног, словно за мною гнались, и, только оказавшись на порядочном расстояний, замедлил шаг.

Мне было досадно, что я истратил так много денег на один обед, но зато я здорово подкрепился. Ни разу со дня моего ухода из Доля я не чувствовал себя таким бодрым и сильным.

Я сытно пообедал, в кармане оставалось еще сорок су… Мне казалось, что я могу завоевать весь мир!

Если покупать только хлеб, то моих денег хватит на несколько дней. Я решил покинуть морской берег и идти по тому маршруту, который наметил прежде, то есть через Кальвадос.

Тут я столкнулся с непредвиденным затруднением. Где я нахожусь? На пути мне попалось несколько деревень и два города, но я не знал их названий. На большой дороге стояли столбы, указывающие километры, но я шел по берегу моря, где никаких обозначений не было, а спросить, как называется ближайшая деревня или город, я не решался. Мне казалось, что, пока я шагаю, как человек, твердо знающий, куда он идет, мне ничего не грозит; но, если я начну расспрашивать, как пройти, меня немедленно задержат. Я хорошо представлял себе очертания департамента Ла-Манш и знал, что он вдается клином в море; следовательно, если я не хочу идти по побережью, то должен направиться на восток. Но куда приведет меня дорога, по которой я собираюсь пойти: в Изиньи или в Вир? Если в Изиньи, то я вновь выйду на морской берег, где могу заняться рыбной ловлей. Если же в Вир, то пищи там нет, ибо нет моря, и мне нечем будет пополнить запасы, когда я истрачу мои сорок су.

Вопрос был очень серьезный, и я это прекрасно понимал.

После долгих колебаний я решил идти наобум и пошел прочь от моря по первой встретившейся мне дороге, надеясь вскоре увидеть путевые знаки. Действительно, мне тут же попался столб с надписью: «Кетвиль — три километра». Значит, надо пройти три километра, а там я во всем разберусь.

Придя в Кетвиль, я увидел на стене новую надпись, сделанную белыми буквами на голубом фоне: «Дорога номер 9 департамента Ла-Манш. От Кетвиля до Гальаньера — пять километров». Но я не помнил таких названий на карте и очень встревожился. Где же я? Уж не заблудился ли?

Я прошел через всю деревню и, отойдя от нее на порядочное расстояние, подальше от любопытных глаз, присел у подножия гранитного креста, стоящего на самой верхушке холма у перекрестка четырех дорог. Вокруг расстилалась обширная равнина, местами покрытая лесом; кое-где виднелись каменные колокольни церквей, а вдали белая полоса моря сливалась с горизонтом. Я находился в пути с раннего утра. Солнце припекало все сильней, было очень жарко. Облокотившись на ступеньку, чтобы спокойно обдумать свое положение, я незаметно уснул.

Проснувшись, я почувствовал, что кто-то пристально смотрит на меня, и услышал, как чей-то голос произнес:

— Лежи спокойно, не шевелись!

Конечно, я не послушался, а тотчас же вскочил и стал озираться по сторонам, собираясь поскорее удрать.

В голосе, звучавшем сперва очень мягко, послышалось нетерпение:

— Не двигайся, мальчик! Ты очень подходишь к этому пейзажу. Если ты примешь прежнее положение и полежишь спокойно, я дам тебе десять су.

Я сел. Мужчина, говоривший со мной, по-видимому, не собирался меня арестовывать. Этот высокий молодой человек в мягкой фетровой шляпе и сером бархатном костюме сидел на куче камней и держал на коленях кусок картона. Я понял, что он рисовал мой портрет — вернее, весь ландшафт, крест и мою фигуру, как выразился, подходившую к пейзажу.

— Можешь не закрывать глаза и разговаривать, — сказал он мне, когда я улегся в прежнем положении. — Как называется это местечко?

— Не знаю, сударь.

— Ты разве не здешний? Может быть, ты лудильщик?

Я невольно расхохотался.

— Пожалуйста, не смейся! Если ты не лудильщик, то объясни, зачем у тебя за спиной висит эта кухня?

И сразу же начались расспросы. Однако художник казался мне таким славным малым, что я сразу почувствовал к нему полное доверие. Я рассказал ему все: что я иду в Гавр, в кастрюле варю пойманную рыбу, нахожусь в пути уже целую неделю, а кармане у меня сорок су.

— И ты не боишься говорить, что у тебя с собой такая уйма денег? А вдруг я тебя убью и ограблю? Да ты просто храбрец! Ты что же, не веришь в разбойников?

Я снова расхохотался. Рисуя, он продолжал задавать мне вопросы, и я невольно рассказал ему, как жил до своего путешествия.

— Что ж, мальчуган, тебе есть чем гордиться, ты, право, занятный парень! Сначала, правда, ты сделал большую глупость, но потом сумел вывернуться из беды. Люблю таких молодцов! Хочешь со мной дружить? И знаешь, что я тебе предложу? Я тоже иду в Гавр, но иду не спеша. Возможно, я попаду туда только через месяц — все зависит от того, по каким местам я пойду. Если они мне понравятся, я буду останавливаться и рисовать, а нет — пройду мимо. Давай пойдем вместе. Ты понесешь мой мешок — вон он лежит, — а я буду тебя кормить и заботиться о твоем ночлеге.

На следующий день я рассказал художнику всю мою историю — вы ее уже знаете.

— Ну и негодяй твой дядюшка! — воскликнул он, выслушав мой рассказ. — Хочешь, вернемся в Доль? Ты мне его покажешь, а я нарисую на него карикатуры и расклею на стенах по всему городу. Внизу я подпишу: «Вот Симон Кальбри — он морил голодом своего племянника». Через две недели ему придется бежать из города!.. Нет, ты не хочешь? Ты предпочитаешь с ним не встречаться? Ты добрый мальчик и не собираешься мстить. Может быть, ты и прав. Но в твоей истории есть одно обстоятельство, которое мне не нравится. Ты решил стать моряком — хорошо. По-видимому, это твое призвание — тоже хорошо, и я вовсе не собираюсь спорить с тобой, хотя, по-моему, это дрянное занятие: постоянные опасности, тяжелый труд и ничего больше. Тебя привлекают приключения и подвиги — еще раз хорошо, если тебе это нравится. Ты поступаешь по своей воле, и хотя ты еще молод, но после всего, что ты вытерпел у своего дядюшки, пожалуй, имеешь на это право. Но одного ты не имеешь права делать — это причинять такое горе своей матери. Подумал ли ты, сколько волнений и страха испытала она за эту неделю, с тех пор как дядя сообщил ей о твоем побеге? Она, наверно, думает, что тебя уже нет в живых! Поэтому сейчас же достань из моего дорожного мешка письменные принадлежности и, пока я сделаю набросок этой мельницы, напиши матери обо всем, что ты мне только что рассказал: как и почему ты убежал от дяди и как ты прожил все эти дни. Напиши также, что случай — можешь даже прибавить «счастливый случай» — свел тебя с художником Люсьеном Арделем и что художник этот доведет тебя до Гавра, где сдаст с рук на руки своему другу-судовладельцу, чтобы тот устроил тебя на судно, отправляющееся в безопасное плавание. Ты увидишь, как легко станет у тебя на душе, когда ты напишешь такое письмо.

Люсьен Ардель оказался прав. Хоть я и заливался слезами, пока писал маме письмо, но, окончив его, я почувствовал себя гораздо спокойнее. Словно гора свалилась у меня с плеч.

Несколько дней, проведенных с Люсьеном Арделем, были самыми счастливыми днями за все время моего путешествия.

Мы шли вперед без определенного маршрута, порой надолго останавливаясь перед каким-нибудь деревом или ландшафтом, который художник тут же зарисовывал, а порой двигаясь без передышки весь день. Я нес его дорожный мешок. Он был не тяжелый и надевался на спину, как солдатский ранец. Частенько художник брал его у меня и нес сам, давая мне отдохнуть. На мне лежала обязанность покупать каждое утро провизию: хлеб, крутые яйца, ветчину и наполнять фляжку вином, которое мы разбавляли водой. Завтракали мы обычно на большой дороге в тени какого-нибудь дерева или просто где придется. Вечером ужинали в харчевне. Ел я уже не креветок и крабов, а вкусный горячий суп; спал не на сене, а на матрасе, накрытом чистыми белыми простынями, и раздевался перед сном.

Люсьен Ардель был удивлен тем, что я оказался более развитым, чем обычно бывают крестьянские дети. Те знания, которые я приобрел у господина Биореля, нередко изумляли его. Я знал больше, чем он сам, о жизни деревьев, насекомых и трав, помнил их названия, имел понятие о том мире бесконечно малых существ, о котором знают лишь очень немногие. Мы с ним постоянно болтали. Он был жизнерадостным, приветливым спутником, а его заразительная веселость передавалась и мне. Так шли мы вперед куда глаза глядят и очутились в окрестностях Мортена. Это было не совсем по пути в Гавр, но теперь меня это не тревожило. Я был уверен, что так или иначе попаду в Гавр и отплыву в Бразилию на одном из больших пассажирских пароходов. Не все ли равно, будет ли это днем раньше или днем позже.

Местность близ Мортена справедливо считается одной из самых живописных в Нормандии. Сосновые леса, крутые холмы, высокие скалы, темные ущелья; повсюду пенистые потоки, бегущие под деревьями или обрывающиеся водопадами; наконец, чудесная, свежая, ярко-зеленая растительность, — все это привлекает художников, которые на каждом шагу находят сюжеты для набросков и картин.

Нигде не задерживаясь надолго, мы бродили по окрестностям Мортена, обходя его стороной. Пока Люсьен Ардель рисовал, я ловил форелей или вытаскивал из нор раков для нашего ужина.

Я был слишком счастлив — такое счастье не могло длиться долго, иначе вышло бы, что я вознагражден, а не наказан за мой побег!

Как-то утром, когда каждый из нас занимался своим делом, мы увидели, как к нам приближается жандарм. Издали он казался довольно неуклюжим, и, уж конечно, его приняли на службу не за изящную фигуру или величественную осанку.

Люсьен Ардель, быстро схватывавший все смешное в людях, указал мне на жандарма, а сам в это время несколькими штрихами нарисовал на полях своего этюда его голову.

Жандарм подошел ближе и, видя, что мы его внимательно рассматриваем, поправил треуголку на рыжих волосах, подтянул портупею и замедлил шаг, стараясь придать себе важности.

Карандаш точно передал его движения на бумаге и изобразил такую смешную карикатуру, что я покатился со смеху.

Это не понравилось жандарму, он подошел к нам вплотную и сказал:

— Прошу прощения, вы меня очень хорошо разглядели, а теперь я хочу посмотреть, что вы за люди.

— Ну что же, жандарм, — ответил Люсьен Ардель, пряча в папку сделанный им рисунок, — пожалуйста, не стесняйтесь. Я достаточно нагляделся на вас, теперь вы можете поглядеть на меня, и мы будем квиты.

— Не увиливайте! Вы прекрасно понимаете, что меня интересуют ваши паспорта. Моя обязанность и мой долг требовать их от людей, которые шляются по большим дорогам.

Ничего не отвечая жандарму, Люсьен Ардель сказал:

— Ромен, достань из дорожного мешка мой паспорт — он лежит в том же отделении, где и табак, — и вежливо предъяви его господину жандарму. — Затем он снова обратился к нему: — Из уважения к вашим высоким обязанностям я бы хотел подать его вам на серебряном подносе, но в дороге, как вы знаете, трудно иметь все, что захочешь. По этой причине у Ромена нет с собой белых перчаток, но, поскольку у вас их тоже нет, мы снова квиты.

Тут жандарм, вначале слушавший эту вежливую речь благосклонно, понял, что над ним смеются. Он покраснел, поджал губы и нахлобучил шляпу. Затем с важным видом принялся читать:

— «Мы… предлагаем гражданским и военным властям разрешать свободное передвижение и проживание г-ну… гм… г-ну Арделю Лю… Люсь… Люсьену, по профессии…» — На этих словах он запнулся и остановился в смущении, потом, словно набравшись храбрости, стал читать дальше: — «…по профессии худож… художнику-пассажисту».

Пробормотав еще что-то сквозь зубы, жандарм отдал паспорт обратно.

Когда он повернулся, чтобы уйти, спеша положить конец этой неприятной для него беседе, Люсьен Ардель, подстрекаемый каким-то злым духом, остановил его:

— Простите, господин жандарм, но вы пропустили самое главное в моем паспорте, а именно тот пункт, за который я без возражений заплатил два франка.

— Что же именно?

— А то, что вы должны мне оказывать помощь и покровительство.

— В чем же?

— Так вот соблаговолите мне сказать: в качестве кого могу я путешествовать по большим дорогам?

— В качестве того, кем вы значитесь в паспорте.

— Значит, в качестве… художника-пассажиста?

— Конечно, если такова ваша профессия.

— Тогда, пожалуйста, объясните мне, что разрешается и что запрещается мне моей профессией.

— Ах так! Значит, я еще должен обучать вас вашему ремеслу?

— Моему ремеслу — нет. Но поймите хорошенько. По-вашему, я художник-пассажист? Ведь так?

— Гм… да…

— Прекрасно. Но через две мили я снова могу повстречать жандарма, который опять спросит мой паспорт. А вдруг в это время я как раз буду делать то, чего не имею права в качестве художника-пассажиста, тогда он меня арестует?

— Безусловно.

— Следовательно, я должен знать, что мне разрешается и что запрещается.

Крупные капли пота катились по красному лицу бледного жандарма. Он понял, что над ним смеются и что он, верно, сболтнул какую-то глупость. Тогда он не на шутку обозлился:

— Долго вы еще будете трясти здесь бородой и издеваться над властью? Хватит разговоров! Если ваша профессия неправильно обозначена в паспорте, то тут дело нечисто, и в этом следует разобраться. А если так, я должен вас задержать. Идемте к мэру, там вы ему все объясните… А этот мальчишка, — он показал пальцем на меня, — в паспорте не указан, и неизвестно, что это за птица. Итак, извольте повиноваться. Пошли!

— Значит, вы меня арестовываете в качестве художника-пассажиста?

— Я не обязан давать объяснения. Арестую потому, что считаю нужным арестовать — и все. Ступайте добровольно, или мне придется вести вас силой.

— Ну что ж, идем. Если господин мэр похож на вас, то я получу большое удовольствие… Ромен, бери мешок, и пойдем… Жандарм!

— Чего вам еще?

— Свяжите мне руки и обнажите саблю. Уж если я арестован, то хочу, чтобы это было по всем правилам.

Но я совсем не разделял его веселого настроения и считал, что было бы гораздо лучше, если бы Люсьен Ардель помолчал. «А этот мальчишка… неизвестно, что он за птица», — сказал жандарм. Его слова все еще звучали у меня в ушах. Начнут допытываться, узнают, кто я, и отошлют меня к дяде.

Люсьен Ардель шел и весело распевал:

Бедного узника Ведут, чтобы повесить…

Жандарм шел следом за ним, а я плелся сзади шагах в пяти. До деревни оставалось не больше пол-лье, и надо было пройти через лес. По воле судьбы наша дорога оказалась безлюдной. Едва мы сделали метров сто по лесу, как я, охваченный безумным страхом, принял неожиданное решение. Пусть меня ждут какие угодно трудности, лишь бы меня не опознали и не отправили обратно в Доль! Дорожный мешок я нес в руках, а не на спине, как всегда. Я потихоньку замедлил шаг, швырнул мешок на землю и одним прыжком перескочил через канаву.

Услыхав стук от падения мешка, жандарм оглянулся, а я уже скрылся в лесу.

— Держите его! — завопил он.

— Чего ты боишься? — крикнул мне Люсьен Ардель. — Мы только позабавимся!

Но вместо ответа я закричал:

— Боюсь дяди, прощайте! — и бросился в лес.

Погонятся ли за мной? Я бежал вперед, не оглядываясь и не обращая внимания ни на ветки, хлеставшие меня по лицу, ни на царапавшие меня колючки. Я мчался как сумасшедший, не глядя по сторонам, и вдруг земля ушла у меня из-под ног, и я свалился в большую яму. Некоторое время я лежал там неподвижно, но не потому, что расшибся, а потому, что оказался в такой густой траве и непроходимых зарослях колючего кустарника, что через нее даже не просвечивало небо. Мной руководил инстинкт дикого зверя, за которым гонятся собаки. Я прижался к земле, свернулся клубком, стараясь сделаться как можно незаметней, и затаив дыхание стал прислушиваться. Но я ничего не услышал, кроме криков испуганных птиц и тихого шуршания песка, потревоженного моим падением и теперь понемногу осыпавшегося по стенкам ямы, словно в больших песочных часах.

Спустя несколько минут, убедившись, что за мной никто не гонится, я уже мог подумать о своем положении.

Рассуждал я так. После того как Люсьен Ардель будет приведен к мэру, жандарм сообщит обо мне своим товарищам, и они все вместе отправятся на розыски. Если я не хочу быть пойманным, я должен немедленно уходить, чтобы опередить своих преследователей. Мне даже в голову не приходила мысль, что у мэра все окончится благополучно, художника отпустят, и мы с ним спокойно продолжим наш путь в Гавр, как собирались. Я был в таком состоянии, когда человек принимает самые крайние решения, потому что страх затемняет ему рассудок. Чтобы не попасться жандармам и не быть отправленным в Доль, я бы, кажется, прыгнул в огонь. Мысленно я просил прощения у Люсьена Арделя за то, что сбежал, но разве не его глупые шутки были причиной нашей вынужденной разлуки?

 

Глава IX

Два часа спустя я уже был возле первых домов Сурдеваля. Боясь, как бы меня не заметили, я не пошел через город, а пробрался задворками на дорогу к Киру.

Быстрая ходьба немного успокоила меня, хотя я не сомневался, что мне предстоит нелегкий путь до Гонфлера. Теперь у меня не было с собою кастрюли — мой узелок с вещами остался в Мортене, — и я снова оказался среди полей в таком же положении, как и в первый день своего бегства. Я еще не был голоден, потому что утром плотно позавтракал, но, несомненно, мне скоро захочется есть.

Прибавьте к этому, что мне всюду мерещились жандармы, и вы поймете, что я шел в весьма грустном настроении. Прежде всего я очень сожалел, что расстался со своим веселым товарищем, и вдобавок каждая шапка и даже чепец, мелькавший вдали, казался мне треуголкой жандарма. За те три лье, что я прошел, я раз десять убегал с большой дороги и прятался среди ржи или в канавах, заросших ежевикой. Перепрыгивая через одну из таких канав, я услышал, как у меня в кармане что-то звякнуло. Я опустил руку в карман и, пошарив, вытащил шесть су с мелочью, но, что было особенно приятно, там оказалось еще две монеты по сорок су. Накануне вечером я покупал табак для художника, и у меня осталась сдача с пяти франков. Должен ли я сберечь для него эти деньги? А как мне их вернуть? Я дал себе обещание возвратить их при первой же возможности.

Хотя для меня эти деньги были целым состоянием, я понимал, что на все расходы их не хватит. Хорошенько все обдумав, я остановился на следующем плане: буду продолжать свой путь, ночевать в лесу или в поле, но не стану экономить на еде. С такими деньгами я могу не отказывать себе в самом необходимом.

Я пришел в Вир засветло, но заблудился среди улиц. Вместо того чтобы выйти на дорогу в Вилье-Бокаж, я попал на ту, которая вела в Кондэ-сюр-Нуаро, и, только дойдя до Шендолэ, заметил свою ошибку. Я очень хорошо изучил карту, ясно ее себе представлял и знал, что через Гаркур могу попасть в Кан, а потому не огорчился, сделав крюк, и превосходно выспался, зарывшись в копну сена. Недалеко от моего убежища я заметил хижину пастуха и загон для овец. Легкий ветерок доносил до меня теплый и сладковатый запах жилья. Я слышал, как лаяли, почуяв меня, привязанные в загоне собаки, и чувствовал себя гораздо спокойнее, зная, что я не один на этой необозримой зеленой равнине.

Много раз, слушая мои рассказы о путешествии по морскому берегу, Люсьен Ардель говорил мне, что он считает чудом, как я не простудился и не заболел лихорадкой от предрассветного холода. Поэтому, проснувшись чуть свет в своей копне и почувствовав, что промерз, я сейчас же вскочил на ноги. Еще не рассвело, но заря уже освещала верхушки деревьев. Горизонт на востоке окрасился в желтый цвет, звезды над моей головой слабо мерцали на побледневшем небе, а вокруг расстилался огромный черный небосвод, по которому длинными змеями тянулись полосы серого тумана, клубившиеся над долинами. Пыль на дорогах намокла, словно ее прибило дождем, а на ветвях взъерошенные птички отряхивали от ночной росы свои перышки.

Я шел уже два дня, и за это время со мною не произошло ничего примечательного. Не подумайте, однако, что я шагал с утра до вечера без остановки. Около полудня, если я находил подходящее местечко, я ложился и спал несколько часов.

На третий день, пройдя Гаркур, я очутился возле большого леса. Хотя было еще раннее утро, духота и жара стояли невыносимые, и я не мог дождаться полудня, чтобы поспать. Никогда еще не было мне так жарко, раскаленная земля обжигала ноги, и я углубился в лес, надеясь найти под деревьями немного прохлады, но и там было не легче. В самой густой чаще воздух был такой же раскаленный, как и на большой дороге; все замерло от зноя. Не слышно было ни шелеста листьев, ни щебетания птиц — повсюду мертвая тишина, как будто злая фея из «Спящей красавицы» коснулась волшебной палочкой неба, животных и растений. Только насекомые и мошки не поддались всеобщей спячке. Одни сновали в траве, другие носились в косых лучах солнца, скользящих между деревьями, и, собираясь в рои, кружились с глухим жужжанием, словно нестерпимая жара придавала им бодрости.

Не успел я усесться у подножия букового дерева, как тотчас же уснул, подложив руку под голову. Меня разбудила острая боль в шее. Я провел по ней рукой и поймал огромного рыжего муравья. Тут же я почувствовал сильный укус в ногу, потом в грудь, а затем в нескольких местах сразу. Быстро раздевшись, я принялся трясти свою одежду, из которой высыпался целый муравейник. Но боль от укусов этих противных созданий не проходила. Без сомнения, они, подобно комарам, оставляли в ранках свой яд, потому что вскоре у меня начался нестерпимый зуд во всем теле. И чем больше я расчесывал укушенные места, тем невыносимее становился зуд. Через час у меня все ноги были в крови.

Если вам случалось когда-нибудь в летний грозовой день видеть на равнине овец, на которых напал рой оводов, видеть, как они мечутся из стороны в сторону, катаются по земле, обдираются о колючки, тогда вы можете представить себе мое положение. Я думал, что, если выберусь из чащи, мне станет легче. Но дорога все так же тянулась лесом, и казалось, что ей не будет конца. Высокие деревья обступали меня со всех сторон, раскаленный воздух обдавал жаром, как из печки. Наконец, поднявшись на холм, я увидел небольшую речку, которая извивалась между деревьями. В десять минут я добежал до нее, мигом разделся и бросился в воду.

Это было чудесное, полное зелени и прохлады местечко, какие часто встречаются в Нормандии. Река, запруженная шлюзами водяной мельницы, шумевшей невдалеке, мирно протекала среди берегов, поросших высокой травой, отражавшейся в воде. Сквозь прозрачные, как кристалл, струи виднелось покрытое желтым песком дно, с разбросанными кое-где камнями, поросшими мхом. Стоявшие на крутых берегах купы ольхи и осины защищали речку от солнечных лучей, и под их густой листвой укрывалось от жары множество мошек, которые роились и жужжали. На поверхности воды среди листьев кувшинок и разных водяных растений бегали длинноногие пауки, а в чашечках лютиков, ирисов и спиреи прятались голубые мушки и стрекозы с прозрачными крылышками. Испуганные моим шумным падением в воду, дикие голуби вспорхнули на верхушки осин, но вскоре вернулись обратно и уселись на берегу; они погружали головки в воду и, воркуя, отряхивали взъерошенные перышки; а более пугливые зимородки, не смея ко мне приблизиться, летали вокруг; когда они с быстротой стрелы проносились в лучах солнца, их лазоревое оперение слепило глаза.

Я, кажется, не вылезал бы из реки несколько часов — так приятно освежала меня чудесная прохладная вода, как вдруг с того места, где я оставил свою одежду, раздался чей-то сердитый голос:

— Ах, разбойник! Опять ты здесь купаешься! Ну, теперь ты получишь свою одежду в мэрии.

Мою одежду!.. Он отнесет ее в мэрию! Значит, моя одежда окажется на одном берегу, а я на другом. Я не верил своим ушам.

Вне себя от изумления я смотрел на маленького, толстого-претолстого человека, стоявшего на краю дороги и грозившего мне кулаком. Он был в серой шерстяной куртке, а на груди у него блестела желтая, словно золотая, бляха.

Человек этот, по-видимому, не любил зря терять время и немедленно привел в исполнение свою угрозу. Он наклонился, схватил мою одежду и небрежно скатал ее в узел.

— Сударь! Сударь! — закричал я.

— Ладно, чего там, — ответил он. — Разберемся в мэрии.

Я хотел выскочить из воды, бежать за ним, умолять его, но испугался его желтой бляхи, застыдился своей наготы и не двинулся с места. Полевой сторож! Человек с саблей, который может засадить меня в тюрьму! К тому же, что я скажу, если он начнет меня расспрашивать?

Схватив мою одежду, он погрозил мне рукой.

— Объяснишь все в мэрии! — крикнул он на прощание и скрылся.

Я был так ошеломлен, что даже перестал двигать руками и ногами, и, разумеется, пошел ко дну.

Выбравшись на поверхность, я подплыл к берегу и, не помня себя от стыда, спрятался в камышах. Их гибкие длинные стебли сомкнулись над моей головой, и я почувствовал себя укрытым от взглядов и поисков.

Я сразу понял всю безвыходность моего положения. Как идти в таком виде в мэрию за одеждой? К тому же я не знал, где находится мэрия. По всей вероятности, в середине деревни. Не могу же я идти голым по дороге! Как я покажусь на деревенских улицах?

Вот когда мне представилась возможность сделаться настоящим Робинзоном! Однако в жизни найти выход из тяжелого положения куда сложнее, чем в книгах.

С тех пор как я покинул Доль, несмотря на все трудности и неприятности, встречавшиеся мне на пути, я еще ни разу не падал духом. Но теперь я считал, что погиб, уничтожен, у меня не было больше ни сил, ни воли — словом, я пришел в полное отчаяние.

Я долго плакал и даже не заметил, как замерз. Зубы у меня начали стучать от холода. В двухстах шагах я увидел освещенный солнцем высокий берег реки; трава на нем пожелтела и высохла от зноя. Там я, наверно, смогу отогреться на сухом песке. Но я был так напуган, что все еще не смел двинуться с места. В конце концов холод начал пробирать меня насквозь. Я расхрабрился, бросился в воду и переплыл на другую сторону. Берег поднимался в этом месте метра на два над водой. Снизу он был сильно размыт, а сверху в воду свисали переплетенные стебли хмеля и вьюнка. Я ухватился за них и, изрядно ободравшись, с трудом вскарабкался наверх.

Солнце живо согрело меня. Вместе с теплом ко мне вернулось желание жить, и я почувствовал страшный голод. Но где взять еду? Сторож вместе с платьем унес и мои деньги.

Между тем проходил час за часом, а я все еще ничего не придумал и не знал, что делать. Время от времени наверху, в нескольких шагах от меня, проезжали по дороге повозки. Но какой помощи можно от них ожидать? Как я выйду из своего убежища совершенно раздетым? Я бы мог, пожалуй, прикрыться листьями, камышом или соломой, но это не приходило мне в голову.

Солнце начинало склоняться к западу. Скоро наступит ночь. Но вряд ли я теперь проведу такую приятную ночь под открытым небом, как накануне. Тогда я спал, зарывшись в душистое сено, и меня согревала моя одежда. А сейчас я сижу совсем голый на узкой полоске песка! Что же делать? Я смотрел на воду, и от ее быстрого течения у меня начала кружиться голова. Мне казалось, что я уже вижу там страшные ночные чудовища.

Оставалось не больше часа до заката солнца, как вдруг я услышал на дороге шум колес нескольких повозок. Внезапно этот шум прекратился: повозки остановились как раз позади меня. С того места, где я прятался, я не мог видеть дороги, но по скрипу цепей и звяканью железа понял, что лошадей распрягают. Тут раздалось рычание, вой или рев, какого я никогда не слышал, не похожий ни на ржание лошади, ни на ослиный крик и гораздо более грозный. Птички, уже усевшиеся на ночь в кустах, разлетелись в разные стороны с жалобным писком. Большая полевая крыса бросилась к моим ногам и забилась в свою нору, возле которой я сидел.

Через несколько минут мне показалось, что наверху по лугу кто-то ходит. И я не ошибся.

— Я стибрил курицу, — сказал чей-то голос.

— Как тебе удалось?

— Подшиб ее камнем, привязав его к кончику кнута, а потом вытащил, как рыбу из воды. То-то поднялся куриный переполох!

— Ее надо сварить.

— Если увидит Кабриоль, он ее отберет, и нам достанутся одни кости.

Этот разговор не предвещал ничего хорошего. Но именно потому он и придал мне смелости, которой бы у меня не хватило, будь это честные люди.

Цепляясь обеими руками за крутой откос, я подтянулся и высунул голову из зарослей хмеля, чтобы посмотреть, что делается на лугу.

Два собеседника, которых я по осипшим голосам принял за взрослых, оказались мальчиками моего возраста. Это совсем успокоило меня, и, приняв решение, я высунулся еще больше.

— Позвольте вас спросить… — начал я.

Они обернулись и сперва не поняли, откуда раздается голос, так как не заметили моей головы, выглядывавшей из кустов. Удивленные и испуганные, они остановились, не зная, что им делать: подойти поближе или поскорее удрать.

— Здесь какая-то голова! — воскликнул один из них, увидев меня.

— Верно, утопленник, — заметил другой.

— Дурак! Какой это утопленник — ведь он говорит!

В эту минуту с большой дороги раздался грубый окрик:

— Эй вы, бездельники, скоро вы нарвете травы?

Я посмотрел в ту сторону и увидел три длинные повозки, выкрашенные в желтый и красный цвет, стоявшие в ряд одна за другой. Очевидно, это была труппа странствующих комедиантов.

— Кабриоль! Кабриоль! — закричали ребята.

— Ну что?

— Идите сюда, здесь дикарь! Настоящий дикарь!

Кабриоль подошел к ним:

— Ну, где же ваш дикарь?

— Здесь, спрятался в кустах…

Все трое подошли поближе и, оглядев меня, покатились со смеху.

— На каком языке говорит ваш дикарь? — спросил тот, кого звали Кабриолем.

— На французском, сударь, — ответил я.

И я рассказал о своем злополучном приключении, которое показалось им много забавнее, чем мне. Они просто покатывались со смеху.

— Лабуйи, — обратился Кабриоль к одному из мальчиков, — поди принеси ему штаны и рубашку.

Через две минуты Лабуйи вернулся. Я мгновенно оделся и выскочил из кустов.

— Теперь, — сказал Кабриоль, — пойдем к нашему хозяину.

Он подвел меня к первой повозке, и я влез в нее по деревянной лестнице. Возле печки, где на медленном огне тушилось рагу, сидел тощий и сморщенный человечек небольшого роста, а рядом с ним восседала женщина, такая огромная и толстая, что я даже испугался.

Мне пришлось снова повторить свой рассказ, и он снова вызвал всеобщий хохот.

— Итак, ты идешь в Гавр и хочешь поступить в матросы? — спросил меня маленький человек.

— Да, сударь.

— А чем ты заплатишь мне за штаны и рубашку?

С минуту я не знал, что ответить, но потом, собравшись с духом, проговорил:

— Если вы согласны, я могу за них отработать.

— А что ты умеешь делать? Ты акробат?

— Нет.

— Умеешь глотать саблю?

— Нет.

— Играть на трубе, тромбоне или барабане?

— Нет.

— Так! Чему же тебя учили? Плохо занимались твоим воспитанием, мой мальчик, очень плохо!

— Это для нас не находка. Он не урод, сложен, как и все, — заявила великанша, оглядев меня с головы до ног. — А еще воображает, что может работать в нашей труппе!

Она пожала плечами и с презрением отвернулась.

«Вот если бы я был уродом с двумя головами или тремя руками!» — подумал я с сожалением.

— Ты умеешь ухаживать за лошадьми? — невозмутимо продолжал допрашивать меня маленький человек.

— Я попробую, сударь.

— Ну ладно, на что-нибудь ты пригодишься. Значит, с сегодняшнего дня ты принят на службу в знаменитый зверинец графа Лаполада; он славится красотой зверей и храбростью прекрасной Дьелетты, нашей Дьелетты, которая их укрощает. Ступай с Кабриолем — он покажет тебе, что надо делать, а через час возвращайся ужинать.

Выбора у меня не было. В моем положении не приходилось привередничать. И я принял, как дар судьбы, это неожиданное и странное предложение.

 

Глава X

Таким образом я стал цирковым акробатом — вернее, простым слугой, ухаживающим за лошадьми странствующей труппы графа Лаполада.

Мой хозяин вовсе не был человеком с вымышленным титулом, как всякий мог бы подумать. Он имел подлинные документы, дававшие ему право именоваться графом, и охотно показывал их при каждом удобном случае. Он провел бурную жизнь, предаваясь всевозможным страстям и порокам, и опускался все ниже, пока не стал бродячим комедиантом. Его падение завершилось тем, что в минуту отчаяния он женился на той самой великанше, которая так сурово встретила меня. Известная на всех европейских ярмарках под прозвищем «великанша из Бордо», хотя она была родом из Оверни, эта женщина гигантских размеров в молодости занимала высокое положение «феномена». На одной из афиш балагана она была изображена в розовом платье с кокетливо выставленной на табурете огромной ногой в белом чулке. На другой, одетая в голубой бархатный жакет, она стояла с рапирой в руке против бригадира карабинеров, гораздо ниже ее ростом. Внизу было написано золотыми буквами: «Берегитесь, господин военный!»

Выступая на ярмарках, она скопила изрядную сумму, чем и соблазнила Лаполада, у которого, кроме таланта зазывалы, ничего не было за душой. Но в искусстве «драть глотку» он достиг большого мастерства. Никто в труппе не мог соперничать с ним в умении веселить публику и зазывать народ на представление. Великанша и Лаполад вошли в компанию, и эта достойная парочка купила зверинец, который в первые годы своего существования соперничал даже со зверинцем знаменитого Югэ де Массилья. Но то, что составляло силу Лаполада, было в то же время и его слабостью. «Луженая глотка» обходилась ему недешево — он был страшным пьяницей и обжорой.

Животных он содержал плохо, кормил еще хуже, и потому некоторые сдохли, а других пришлось продать. К тому времени, когда я попал в труппу, в зверинце оставались только старый лев, две гиены, змея и ученая лошадь, которая днем тащила повозку, а вечером указывала самого глупого человека среди присутствующих.

За ужином я познакомился со всеми артистами труппы. Кроме хозяев — господина и госпожи Лаполад, — в нее входили: клоун Кабриоль, Лабуйи, Филяс — второй мальчик, которого я уже видел, два немца — кларнетист Герман и барабанщик Карлюс, и, наконец, знаменитая Дьелетта — девочка лет одиннадцати-двенадцати, на вид очень хрупкая и нервная, с большими синими, как барвинки, глазами.

Хотя я был только слугой, меня допустили к столу этих знаменитых людей.

Слово «стол» не совсем соответствовало тому предмету, за которым мы ужинали. Это был длинный, широкий неокрашенный деревянный ящик, стоявший посредине повозки. Он выполнял тройную роль: внутри ящика лежали костюмы, сверху становились тарелки для еды, а ночью на него клали матрас, и он становился кроватью Дьелетты. По обе стороны этого ящика стояли два других, более узкие и длинные. Они служили скамьями для членов труппы, потому что стульев хватало только для хозяев.

Несмотря на очень скромную меблировку, это отделение повозки казалось довольно уютным; во многих парижских квартирах не увидишь такой просторной столовой. Двухстворчатая стеклянная дверь открывалась на наружную галерейку, а через два маленьких окошечка с красными занавесками виднелись деревья, стоящие у дороги.

За ужином мне снова пришлось рассказывать о своих приключениях. Но я не назвал фамилии ни матери, ни дяди и не сказал, откуда я родом. Когда я дошел до столкновения с жандармом, Дьелетта объявила, что я дуралей; будь она на моем месте, она бы здорово позабавилась. Оба музыканта одобрили ее храбрость, но не словами — они вообще ничего не говорили, — а дружными взрывами оглушительного хохота, как умеют смеяться только баварцы.

Когда мы кончили ужинать, вечерняя заря еще не совсем догорела.

— Теперь, дети мои, — сказал Лаполад, — пока светло, займемся гимнастикой. Мускулы надо развивать.

Он уселся на наружной галерейке повозки, куда Дьелетта принесла ему зажженную трубку, а Филяс и Лабуйи поставили на траву небольшой закрытый ящик. Филяс, сняв с себя куртку, начал вытягивать руки и ноги и крутить головой так, словно хотел ее оторвать, а затем поднял крышку, влез в ящик и исчез. Я ахнул: ящик был так мал, что в нем, казалось, не спрятался бы и годовалый ребенок.

Наступила очередь Лабуйи. Но, как он ни старался, он не мог поместиться в ящике. Тогда Лаполад, не вставая с места, со всего размаха ударил его бичом.

— Ты опять переел, — сказал он. — Завтра я посажу тебя на паек. — Затем Лаполад повернулся ко мне. — Ну, а теперь ты.

Я отступил на несколько шагов, чтобы он не мог достать до меня бичом.

— Лезть в ящик? — испуганно спросил я.

— Пока нет. Покажи нам сперва, на что ты способен, — перепрыгни через эту канаву.

Канава была широкая и глубокая. Но я ее перепрыгнул на целых два фута дальше края.

Лаполад остался очень доволен и объявил, что я гожусь для работы на трапеции.

В первой повозке помещались хозяева, во второй — звери. Третья служила спальней для остальных членов труппы, туда же складывали и все бутафорские принадлежности. Для меня места внутри уже не нашлось, мне дали две охапки соломы, и я лег под повозкой.

Хотя постель моя была лучше, чем в предыдущие ночи, но я долго не мог заснуть. Огни погасли, дневные звуки затихли, и среди ночной тишины слышно было только, как переступают привязанные к повозке лошади, как они натягивают веревки и хрустят пыльной придорожной травой. Время от времени в зверинце раздавались тяжкие вздохи льва, как будто тишина и зной этой летней ночи напоминали ему родную африканскую пустыню. Порой я слышал, как он сердито бил себя хвостом, словно проблеск мужества вспыхивал в его ослабевшем сознании и его на миг охватывали возмущение и жажда вырваться на волю.

Лев сидел в прочной железной клетке, я же был на свободе, и у меня мелькнула мысль уйти и продолжить свой путь. Но как быть с одеждой, которую мне дал Лаполад? Унести ее — значит украсть. Этого не позволяла мне совесть, и я решил, что должен выполнить уговор и отработать за нее новому хозяину. В конце концов, вряд ли он хуже моего дяди; а когда я ему заплачу свой долг, я снова буду свободен.

Наша группа направлялась через Фалез на ярмарку в Гибрэ. Там я в первый раз увидел Дьелетту в клетке льва и услышал, как Лаполад зазывает зрителей в свой балаган.

Костюмы достали из сундуков. Дьелетта поверх трико надела серебряное платье с золотыми блестками; на голове у нее был венок из роз. Мальчики Филяс и Лабуйи оделись красными чертенятами. Немцы нарядились в костюмы польских уланов и напялили шапки с султанами, которые свешивались им на глаза. Меня сделали негром, вымазав черной краской лицо, грудь и руки до локтей. Я изображал африканского раба, привезенного вместе со львом из пустыни. Мне было строго-настрого приказано не говорить ни слова по-французски. На все вопросы посетителей я должен был вместо ответа улыбаться и скалить зубы. Даже родная мать не узнала бы меня в таком виде. Этого главным образом и добивался Лаполад, опасаясь, как бы среди толпы не оказался кто-нибудь из моих земляков.

Мы подняли невообразимый шум и часа два галдели так, что, кажется, и мертвый бы проснулся. Кабриоль закончил свой выход, Дьелетта протанцевала какой-то танец с Лабуйи, а затем на эстраде появился Лаполад в костюме генерала. Нам удалось собрать большую толпу. Я был ослеплен белизной чепчиков, украшавших головы глазевших на нас нормандок. Генерал сделал жест рукой, и музыка смолкла.

Наклонившись ко мне и протягивая сигару, которую он курил, Лаполад сказал:

— Не давай ей потухнуть, пока я буду говорить.

Я растерянно смотрел на него, как вдруг получил сзади здоровый пинок ногой.

— Ну, не глуп ли этот черномазый? — закричал Кабриоль. — Хозяин дает ему сигару, а он жеманится!

Публика нашла шутку очень забавной и разразилась смехом и аплодисментами.

Я никогда не курил и не знал, что мне делать: втягивать в себя дым или, наоборот, выпускать. Но сейчас было не до расспросов. Одной рукой Кабриоль взял меня за подбородок, другой потянул кверху за нос, а Лаполад быстро сунул мне в рот сигару. Вероятно, я делал уморительные гримасы, потому что зрители помирали со смеху.

Генерал снял свою шляпу с плюмажем. Водворилась тишина.

— Перед вами, — сказал он, — знаменитый Лаполад. Где же он? Неужели этот шарлатан в одежде генерала?.. Он самый. А почему, спросите вы, столь знаменитый человек вырядился таким шутом? Для того, чтобы понравиться вам, милостивые государи! Хотя каждый из вас в отдельности — человек почтенный, но, когда вы собираетесь вместе, вы становитесь настоящими ротозеями.

В толпе раздались недовольные возгласы и ворчание.

Ничуть не смутившись, Лаполад взял у меня изо рта сигару, несколько раз спокойно затянулся, а затем, несмотря на мое негодование и отвращение, снова сунул мне ее в рот.

— Эй, вы там! — продолжал он. — Господин в каске с ремешком и с красным носом, чего вы ворчите? Неужели обиделись, услышав от меня, что дома вы почтенный человек, а здесь, на площади, ротозей? Тогда прошу извинения… Я скажу иначе… Дома вы шутник, а здесь настоящий мудрец.

Толпа от восторга затопала ногами. Когда шум немного поутих, Лаполад продолжал:

— Итак, если бы я не переоделся генералом, вы не торчали бы здесь с разинутыми ртами и не таращили на меня глаза, а спокойно прошли бы своей дорогой. Но я знаю людей и знаю, на какую удочку их поймать. Вот потому-то я и выписал из Германии двух знаменитых музыкантов, которых вы сейчас видите перед собой; пригласил в труппу известного Филяса, слава о котором гремит по всему миру, пригласил Лабуйи — вот он стоит перед вами, и, наконец, изумительного Кабриоля, которого мне незачем хвалить — вы сами уже оценили его по достоинству. Вы стоите здесь потому, что ваше любопытство задето и вы говорите себе: «Посмотрим, что нам сейчас покажут!» Эй, господа музыканты, сыграйте нам что-нибудь веселенькое!

Я до сих пор помню наизусть это выступление, которое Лаполад разнообразил в зависимости от места и зрителей, и мог бы повторить его слово в слово. Удивительно, почему некоторые глупости навсегда сохраняются в памяти, тогда как полезные вещи запоминаются с большим трудом!

Однако в первый день я запомнил только начало его речи. Дым сигары вызвал у меня тошноту, и, когда я вошел в балаган, я точно отупел и двигался, как во сне. Мне полагалось по роли открывать двери клеток зверей, куда входила Дьелетта.

Я видел сквозь туман, что она подошла ко мне. Одной рукой она держала хлыст, а другой посылала публике воздушные поцелуи. Гиены, прихрамывая, медленно кружили по клетке, а лев, положив морду на лапы, казалось, дремал.

— Невольник, открой дверь! — приказала Дьелетта и вошла в клетку.

Лев не шевельнулся. Тогда она схватила его за уши своими маленькими ручками и изо всех сил потянула кверху, стараясь поднять ему голову. Лев не двигался.

Она в нетерпении ударила его хлыстом по спине. Лев вскочил, словно подброшенный катапультой, встал на задние лапы и зарычал так грозно, что у меня подкосились ноги. От страха и тошноты, вызванной курением, у меня потемнело в глазах, все вокруг завертелось, мне стало дурно, и я свалился на землю.

Ловкий и находчивый Лаполад умел использовать любую случайность.

— Видите, как страшен этот лев! — обратился он к публике. — Услышав его рычание, даже дети пустыни падают без чувств.

Мой обморок был непритворным, это было видно с первого взгляда, и публика поняла, что сцена не была подготовлена заранее. Все разразились громкими аплодисментами, а Кабриоль взял меня на руки, вынес из помещения и бросил, как мешок с тряпьем, где-то позади балагана.

Пока длилось представление, я пролежал там, чувствуя себя отвратительно, не в силах пошевельнуться, но слышал все, что происходило вокруг: и рычание льва, и вой гиен, и восхищенные крики публики.

Потом послышался топот расходившейся толпы, а через несколько минут кто-то потянул меня за руку. Это была Дьелетта. Она держала стакан воды.

— На, выпей немного воды с сахаром, — сказала она. — Какой ты глупый, что так испугался за меня! Но все равно, ты добрый мальчик.

Это были первые слова, с которыми она обратилась ко мне с тех пор, как я попал в труппу Лаполада. Ее участие тронуло меня. Теперь я не чувствовал себя таким одиноким. Филяс и Лабуйи постоянно строили мне всевозможные каверзы, и потому я был счастлив найти себе подругу.

На следующий день я решил поблагодарить Дьелетту. Но девочка не стала меня слушать, она быстро отвернулась и не ответила мне ни словом, ни взглядом. Пришлось отказаться от мысли подружиться с ней. Тогда я решил, что довольно с меня этой жизни, полной пинков и колотушек, и что, ухаживая за лошадьми, убирая днем клетки зверей, а по вечерам изображая негра, я уже наверняка окупил стоимость старых бумажных штанов и рубахи, а потому с чистой совестью могу уйти из балагана и отправиться в Гавр. Милая моя мама! Неужели я затем покинул ее, чтобы сделаться странствующим комедиантом? Ах, если бы она меня видела, если бы знала, как я живу!..

Приближалась осень. Ночи становились холоднее, днем часто шел дождь. Скоро будет невозможно ночевать в поле под открытым небом. Надо торопиться, тем более что из Гибрэ Лаполад собирается спуститься вниз по Луаре и удалиться от Гавра.

На этот раз я решил быть предусмотрительным и заранее подготовиться к своему путешествию. Я стал запасать корки хлеба, а в свободное время мастерил себе башмаки из голенищ старых сапог. Я разработал подробный план и решил убежать в первую же ночь, как труппа двинется в путь.

Вечером накануне побега, когда я заканчивал свои башмаки, ко мне неожиданно подошла Дьелетта.

— Ты хочешь сбежать? — тихо спросила она.

Я махнул рукой, чтобы она замолчала.

— Я наблюдаю за тобой целую неделю, — продолжала она. — У тебя спрятан запас хлеба под кормушкой с овсом, а это не зря. Но не бойся, я не выдам тебя. А если ты согласен, давай убежим вместе!

— Ты хочешь бросить отца? — сказал я строгим тоном человека, который знает по собственному опыту, что значит покинуть своих родителей.

— Моего отца? — удивилась она. — Но он мне вовсе не отец, а великанша — не мать… Однако здесь нас могут подслушать. Ступай и жди меня на валу, я постараюсь прийти к тебе. Если ты добрый мальчик, ты мне поможешь, а я тебе тоже помогу.

Больше двух часов пробыл я на валу, а она все не шла. Я уже думал, что Дьелетта посмеялась надо мной, когда она вдруг появилась.

— Пойдем спрячемся в орешнике, — предложила она. — Не надо, чтобы нас видели вместе, а то они могут догадаться, в чем дело.

Я пошел за ней. Когда мы забрались в густые кусты орешника и ольхи, где нас никто не мог увидеть, Дьелетта остановилась.

— Сначала я должна рассказать тебе мою историю, — сказала она. — Тогда ты поймешь, почему я тоже хочу бежать.

Хотя мы с Дьелеттой были приблизительно одних лет, она говорила со мной таким тоном, каким взрослый человек разговаривает с ребенком, и я никак не мог понять, почему такая самоуверенная девочка нуждается в помощи такого ничтожного малого, как я. Но она мне нравилась и к тому же знала мою тайну, а потому я не стал возражать и охотно согласился быть ее поверенным.

— Лаполад мне не отец, — начала она. — Своего отца я не помню, потому что он умер, когда я была еще совсем крошкой. Моя мать торговала галантереей в Париже, на улице, выходившей к Центральному рынку. Я не помню ни фамилии моей матери, ни названия той улицы, где мы жили. В моей памяти сохранилось только, что мама была молодая и красивая, что у нее были чудесные белокурые волосы, длинные-длинные, и, когда мы с братом играли у нее на постели, мы прятались в ее волосах.

Она нас очень любила, часто целовала и никогда не била. Брат был немного старше меня, его звали Эжен. По нашей улице проезжало много экипажей. Утром на мостовой лежали груды капусты, моркови и всяких овощей, а с порога нашего дома был виден большой золоченый циферблат часов на высокой церкви. Над часами поднималась маленькая башня, и на этой башне две большие черные стрелки весь день двигались то в одну, то в другую сторону. В прошлом году я расспросила приехавшего из Парижа клоуна, и он мне сказал, что это церковь Святого Евстафия, а большие черные стрелки — телеграф.

Мама работала целый день и никуда с нами не ходила, а мы часто гуляли с одной из ее учениц. Однажды — дело было летом, так как стояла жаркая погода и на улицах было очень пыльно, — мы отправились на ярмарку, где торговали пряниками. Это та ярмарка, которая бывает у «Тронной заставы». Ты, верно, не раз слышал, как о ней говорили у нас в балагане. Не помню, почему мой брат не пошел с нами, а остался дома.

Я впервые видела акробатов, и мне они очень понравились. Мне хотелось побывать во всех балаганах, но у маминой ученицы не было денег, а у меня всего лишь четыре су, которые мама дала мне на пряники. Она взяла их у меня, и мы вошли в одну из палаток.

«Что это за палатка?»

«Ах ты, глупышка! Ничего-то ты не знаешь! Это балаган, где показывают разные диковины, женщину-великаншу, дрессированного тюленя и всякие интересные вещи…»

Здесь действительно показывали двух тюленей, плавающих в большом чане. Я не заметила, как хозяин балагана разговаривал с моей няней; он долго смотрел на меня и объявил, что я милашка. Он вышел вместе с нами, и мы отправились в винную лавку. В маленькой темной комнатке, кроме нас, никого не было. Я очень устала, мне было жарко, и, пока они пили сладкое вино из какой-то миски, я задремала.

Когда я проснулась, уже совсем стемнело, и маминой ученицы не было в комнате.

Я спросила у хозяина балагана, где же она. Он ответил, что, если я хочу, мы можем отправиться к ней. Я согласилась, и мы пошли. На улицах было много народу, балаганы были ярко освещены, повсюду играла музыка. Мужчина тянул меня за руку, так что я еле поспевала за ним.

Вскоре мы вышли из толпы и очутились на широкой дороге, обсаженной с обеих сторон деревьями. Здесь фонарей почти не было и только изредка встречались отдельные домики.

Мне стало страшно. Мужчина почувствовал, что я иду медленнее, и предложил понести меня, но я отказалась. Он хотел взять меня на руки насильно; тогда я начала кричать. Проходившие мимо нас солдаты остановились.

«Чего же ты кричишь, — сказал мне мужчина, — ведь мы идем к твоей маме».

Я снова пошла за ним. Дорога показалась мне гораздо длиннее, чем днем, когда мы шли на ярмарку, к тому же я ее совсем не узнавала. Мы проходили мимо высоких мрачных стен, мимо огромных ворот, где стояли часовые, затем вошли в лес, которому не было конца. Тут мне стало так страшно, что я остановилась.

«Пойдешь ли ты дальше, дрянная девчонка! — грубо закричал мужчина. — Будешь артачиться — я тебе покажу!»

Кругом никого не было, он сильно дернул меня за руку, и я пошла за ним, горько плача. Подумай, ведь мне было только пять лет! Я всего боялась, и потом, я считала, что мы идем к маме.

Не знаю, сколько времени мы шли, я еле передвигала ноги от усталости, как вдруг впереди замелькали огни деревни. Перед въездом в нее на площади, у деревянной ограды, стояли повозки странствующих комедиантов. Мы вошли в одну из них. Нас встретила безногая женщина; она пила водку.

Мужчина что-то тихо прошептал ей на ухо. И оба долго меня рассматривали.

«Разве ты не видишь, — сказала женщина, — у нее на щеке родинка».

Эта родинка, похожая на ягоду красной смородины, была у меня вот тут; сейчас на ее месте осталась небольшая ямочка.

«Ерунда! — отозвался мужчина. — Ее легко убрать».

Мне снова сделалось страшно, и я спросила, где же мама.

«Мама придет завтра, моя милочка, — сказала женщина, — а теперь будь умницей и ложись спать».

«Она, должно быть, голодна», — заметил мужчина.

«Ну что ж, дадим ей поесть, нашей милашке».

Тут только я увидела, что у этой женщины совсем нет ног и что она двигается, переваливаясь всем телом и опираясь на руки. Это меня страшно удивило и снова напугало. Но она подала мне на ужин очень вкусное блюдо — крупный зеленый горошек, только что вынутый из печки, — и я принялась за него с большим удовольствием.

«Славная девчонка! — сказала женщина, заметив, с какой жадностью я ем горошек, даже без соли и без масла. — Ее нетрудно будет прокормить».

Она не знала, что горошек был моим самым любимым блюдом, а дома мне его не давали. В детстве я часто болела, и доктор рекомендовал кормить меня жареным мясом.

«А теперь ложись спать», — сказала женщина, когда я кончила есть.

И она отдернула тиковую занавеску, которая отделяла заднюю половину повозки. Там стояли две постели.

«Вот забавно спать в повозке!» — подумала я и мгновенно уснула.

Когда я проснулась, мне почудилось, что кровать подо мной танцует. Сначала я решила, что вижу это во сне, но меня все так же покачивало с боку на бок. Затем я услышала звон колокольчиков и скрип колес. Над моей кроватью было проделано маленькое окошко, в которое проникал свет. Я встала на колени и посмотрела в него. Начинало светать, деревья мелькали передо мной. Вдали за лугом сверкала река. Я поняла, что кровать моя едет вместе с комнатой, и вспомнила все, что со мной произошло. Я принялась громко звать: «Мама! Мама!» Незнакомый грубый голос ответил: «Мы едем к маме».

Но мне было очень страшно, и я звала все громче.

Тогда в повозку вошел человек, которого я раньше не видела. Он был такого огромного роста, что голова его в солдатской фуражке касалась потолка повозки. Он сказал:

«Если ты будешь кричать, я тебя убью!»

Можешь себе представить, как я испугалась и закричала. Но он подошел, протягивая ко мне руки; я решила, что он собирается меня задушить, и замолчала, глотая слезы.

Как только он вышел, я принялась искать свое платье, чтобы одеться. Но я его не нашла и, не решаясь спросить, где оно, осталась лежать в постели.

Повозка катилась все дальше и дальше, то по мостовой, то по песку. В окно я видела, как мы проезжали мимо каких-то селений. Наконец я остановилась, и ко мне вошла безногая женщина.

«А где мама?» — спросила я.

«Скоро мы к ней приедем», — ответила женщина.

Ее ласковый голос немного ободрил меня.

«Я хочу встать».

«Пора, пора! Давай-ка одеваться. Вон твое платье». — И она указала мне на какое-то мерзкое тряпье.

«Это не мое платье».

«Ну что ж, тебе придется все-таки его надеть».

Мне хотелось закричать и разорвать в клочки эти грязные лохмотья, но безногая женщина так выразительно посмотрела на меня, что я не посмела.

Когда я надела на себя это противное платье, безногая женщина позволила мне выйти из повозки. Мы остановились посреди большой равнины, вокруг, куда ни взглянешь, тянулись зеленеющие поля. Человек в солдатской фуражке развел костер на большой дороге и, сделав из трех палок треножник, подвесил к нему котелок. Я очень проголодалась и с удовольствием слушала бульканье супа в котелке.

Безногая женщина все еще сидела в повозке. Мужчина подошел к ней, взял ее на руки и опустил на дорогу.

«Ты не забыл про родинку?» — спросила она, посмотрев на меня.

«И правда, совсем забыл».

Этот злой человек схватил меня, зажал между ногами и так крепко скрутил мне руки, что я не могла шевельнуться. Безногая женщина подняла мне голову и срезала ножницами родинку с моей щеки.

Кровь хлынула струей и залила мне лицо и платье. Я решила, что женщина хочет меня зарезать, и начала отчаянно кричать, стараясь ее укусить. А она, не обращая никакого внимания на мои крики, прижгла мне чем-то щеку, и кровь быстро остановилась.

«Отпусти ее теперь», — сказала она мужчине.

Она думала, что я брошусь бежать. Как бы не так! Я накинулась на нее и принялась колотить изо всех сил.

Она, наверно, задушила бы меня со злости, но мужчина схватил меня в охапку, бросил в повозку и запер на ключ. Целый день мне не давали ничего есть. Только вечером они открыли дверь и выпустили меня. Первым делом я спросила про маму.

«Она умерла», — ответила безногая женщина.

Но, пока я сидела одна в повозке, я многое поняла.

«Вы лжете! Моя мама жива, а вы воровка!»

В ответ она громко захохотала, что привело меня в отчаяние.

Около месяца я прожила с безногой женщиной и мужчиной в солдатской фуражке. Они думали, что укротят меня голодом, как укрощают зверей, но это им не удалось. Чтобы меня покормили, я исполняла все, что мне приказывали, но, поев, снова переставала слушаться. Безногая женщина поняла, что я никогда не прощу ей операции, которую она мне сделала, и не раз говорила, что боится, как бы я ее не ударила ножом.

Наконец мы приехали в чужую страну, где хлеб назывался «brot» и где было много рек. Видя, что им не сладить со мной, они продали меня «слепому». Он видел не хуже нас с тобой, но притворялся слепым, чтобы выпрашивать милостыню. Целый день я должна была стоять на мосту с протянутой рукой. К счастью, у него был пудель, и вечером, когда мы возвращались домой, я могла с ним играть. Если бы не эта собака, я, вероятно, умерла бы с тоски.

Я терпеть не могла просить милостыню и не приставала со слезами к тем, кто ничего мне не подавал, а за это «слепой» каждый день бил меня палкой. Наконец «слепому» надоело меня колотить, и он перепродал меня бродячим музыкантам. Теперь я должна была собирать деньги с публики после выступлений музыкантов.

Где только мы с ними не побывали! Я видела Англию, Северную Америку, где зимой бывает так холодно, что люди ездят не на колесах, а на полозьях, которые скользят по снегу. Чтобы попасть в эту страну, нам пришлось плыть целый месяц на пароходе и пересечь океан.

Когда мы вернулись обратно во Францию, музыканты продали меня Лаполаду. Он решил сделать из меня акробатку, а пока что я кормила зверей. Тогда у нас было три льва. Один из них, очень свирепый, вскоре подружился со мной и стал совсем ручным. Когда я ему приносила еду, он лизал мне руки.

Однажды, разозлившись за то, что я не могла выполнить какой-то номер, Лаполад стал бить меня хлыстом; я громко закричала. Дело было перед клеткой моего льва. Увидев, что меня бьют, добрый лев рассвирепел, вытянул лапу из клетки, схватил Лаполада за плечо и потащил к себе. Лаполад пытался вырваться, но лев запустил в него когти и держал как в капкане. Если бы на помощь не прибежали люди с железными прутьями, Лаполаду бы несдобровать.

После этого случая Лаполад проболел два месяца, и тут ему пришла в голову мысль сделать из меня укротительницу зверей. «Львы тебя любят, — сказала хозяйка, — они тебя не съедят. А в случае чего старый лев за тебя заступится».

Я предпочитала возиться со зверями, чем заниматься воздушной акробатикой, и с тех пор «знаменитая Дьелетта укрощает своей прелестью свирепых жителей пустыни», как гласит афиша.

Ну не глуп ли Лаполад, называя их свирепыми жителями пустыни? Да они смирнее собак. Ах, если бы мой славный большой Рыжик был жив, ты бы посмотрел, что я с ним проделывала! Я сажала всех трех львов в одну клетку. Двух из них я била хлыстом, пока они не приходили в ярость, и тогда говорила Рыжику: «Защищай меня!» Он тотчас же бросался вперед с таким грозным рычанием, что все кругом трепетали. Тут я делала вид, что падаю в обморок, а он лизал мне лицо. Клетку отпирали, и Рыжик уносил меня, держа в своей пасти. Если бы ты видел, как мне аплодировали! Мне бросали букеты цветов, конфеты, сладкие пирожки; прекрасные дамы целовали меня.

Я пользовалась таким успехом, что Лаполаду предложили поездку в Париж. Представляешь себе, как я была счастлива: в Париже я могла бы убежать и найти свою маму…

Но в день отъезда Рыжик внезапно заболел. Стояла зима, а он был такой зябкий и вечно дрожал от холода. Ах, я так ухаживала за ним!.. Знаешь, я даже спала с ним под одним одеялом. Но ничего не помогло — он все-таки умер. Как я горевала! Думали даже, что я тоже умру. Труппа не поехала в Париж, и мне пришлось отказаться от мысли разыскать маму.

После этого я не раз помышляла о бегстве. Но одна я не решаюсь, а Филясу и Лабуйи не доверяю. Но ты… ты не из нашего балагана… Хочешь мне помочь разыскать маму? Ты увидишь, как она будет счастлива и как горячо тебя расцелует…

Идти в Париж вместо Гавра?.. Тогда и я, в свою очередь, рассказал Дьелетте всю правду о себе.

— Ну что ж, — сказала она, — пойдем сперва в Париж, а потом мама оплатит твой проезд до Гавра, и мы обе поедем тебя провожать.

Я пытался объяснить ей, как трудно идти пешком по большим дорогам, как часто бывает, что нечего есть и негде спать.

— Я накопила семь франков восемь су, — сказала Дьелетта. — Их хватит на еду. А ночевать придется под открытым небом. Если ты будешь со мной, я не стану бояться.

Мне очень польстило такое доверие, и я согласился. К тому же Дьелетта, несмотря на свой юный возраст, была из тех, кому невозможно противоречить. Взгляд ее больших синих глаз, застенчивый и смелый, детски наивный и проницательный, нежный и в то же время твердый, не допускал отказа или возражения.

Мы решили бежать в Орлеане.

— А до тех пор, — сказала Дьелетта, — я не буду разговаривать с тобой на людях. Ты не умеешь притворяться, ты слишком хороший мальчик и можешь себя выдать.

Я недовольно поморщился. Она поняла, что я совсем не польщен такою похвалой.

— Дай мне руку, — сказала она и крепко пожала ее. — Именно потому, что ты хороший мальчик, я тебе верю.

 

Глава XI

Это произошло в субботу в базарный день, когда на улицах было полно народу. Я переходил большую площадь, направляясь к нашим повозкам, и увидел, что Филяс и Лабуйи остановились возле Тюркетена, который под звуки турецкого барабана и тромбона вырывал у пациентов зубы с такой быстротой, что зубы так и мелькали в воздухе, словно он играл в бабки.

Тюркетен в ту пору еще бы очень молод и не пользовался той славой, какую заслужил позднее, после тридцати лет сражений с нормандскими челюстями. Но и тогда твердость руки, а особенно лукавый и насмешливый нрав создали ему большую популярность во всех восточных департаментах Франции. Вокруг его повозки вечно толпился народ.

Плохой акробат, Лабуйи был ловким фокусником и очень любил дурачить крестьян разными забавными проделками. Увидев его среди людей, окружавших Тюркетена, я сразу понял, что он пришел сюда позабавиться, и остановился посмотреть, какие фокусы он задумал. Но, зная, что Лабуйи за такие проказы не раз здорово влетало, я решил благоразумно держаться в стороне.

И, как оказалось, хорошо сделал.

В этот день мои товарищи развлекались тем, что вытаскивали табакерки из карманов людей, нюхающих табак, или носовые платки у тех, кто его не нюхал. Лабуйи, отличавшийся ловкостью рук, шарил по карманам и передавал их содержимое Филясу, который вместо табака насыпал в табакерки кофейную гущу, а носовые платки обсыпал табаком, после чего Лабуйи засовывал их обратно в карманы.

Слушая зазывания Тюркетена, глядя на несчастных пациентов, ожидающих своей очереди, оглушенные шумом турецкого барабана и громкими криками шарлатана, зрители стояли как зачарованные и позволяли рыться в своих карманах, ничего не замечая.

Уже несколько человек, вытащив платок и поднеся его к лицу, вдруг начинали неистово чихать, к великому удовольствию двух заговорщиков. Другие, понюхав табаку, смотрели на свою табакерку с таким неподдельным и комичным удивлением, что меня сильно подмывало принять участие в этой забаве.

Только я хотел присоединиться к своим товарищам, как вдруг увидел, что позади них появился жандарм и в ту минусу, когда Лабуйи запустил руку в карман какой-то пожилой женщины, схватил его за шиворот. Толпа загудела, заволновалась. Филяса тоже задержали.

Не дожидаясь развязки этого происшествия, я поспешил выбраться из окружавшей меня толпы и, дрожа от страха, бросился в наш балаган, где рассказал о случившемся.

Через час явилась полиция, чтобы произвести обыск в наших повозках. Она, конечно, ничего не нашла, потому что Филяс и Лабуйи не были ворами. Тем не менее их посадили в тюрьму. Никаким объяснениям Лаполада, пытавшегося убедить полицию, что это просто шутка двух глупых мальчишек, не поверили, а он не решился настаивать из боязни, что его самого притянут как сообщника или по меньшей мере как укрывателя. Полиция не очень-то любит странствующих комедиантов. Если в местности, где они кочуют, совершается какое-либо преступление, подозрение падает прежде всего на них. И полиция даже не требует доказательств их виновности; наоборот, это они должны доказать свою непричастность к делу.

Филяс и Лабуйи, пойманные на месте преступления, никак не могли доказать, что они лазили по чужим карманам не для воровства, а потому их приговорили к заключению в исправительном доме до совершеннолетия.

Было решено, что теперь, после того как труппа потерпела такой урон, я буду заменять их обоих. Когда Лаполад объявил мне об этом, я стал решительно возражать: я не умел и не желал складываться в три погибели и прятаться в ящик.

— Обойдемся без ящика, — ответил Лаполад и дернул меня за волосы, что означало у него ласку и поощрение. — Ты очень гибкий и будешь хорошим эквилибристом.

В своей новой роли я выступил впервые на ярмарке в Алансоне.

К сожалению, у меня было еще очень мало умения и опыта, и, хотя я делал самые легкие упражнения, со мной произошел несчастный случай, который помешал осуществлению задуманного нами побега.

Дело было в воскресенье. Мы начали представления в полдень и продолжали их без перерыва до самого вечера. Бедные музыканты так измучились, что еле играли на своих инструментах. Лаполад выкрикивал что-то непонятное, из горла у него вырывались хриплые звуки, скорее похожие на лай, чем на человеческую речь. Лев не хотел вставать и, когда Дьелетта грозила ему хлыстом, глядел на нее измученными глазами, моля о пощаде. А я просто умирал от усталости, голода, жажды и еле шевелил руками и ногами.

Было уже одиннадцать вечера, а народ все еще толпился возле нашего балагана, и Лаполад решил, что мы должны дать еще одно, последнее представление.

— Я считаю своим долгом угождать публике, — заявил он в своем кратком выступлении. — Мы падаем от усталости, но готовы умереть на месте, лишь бы вас позабавить! Входите! Входите!

Представление начиналось с моего выхода: сначала я должен был прыгать через четырех лошадей, а потом выполнять разные упражнения на конце шеста, который держал Кабриоль. Прыжки у меня не удавались, и публика осталась недовольна. Когда Кабриоль взял шест, мне хотелось крикнуть, что у меня больше нет сил, но грозный и выразительный взгляд Лаполада, самолюбие и возбужденное ожидание зрителей заставили меня решиться. Я вскочил на плечи Кабриоля и довольно легко взобрался на шест.

Кабриоль тоже очень устал, и, когда я вытянулся горизонтально на руках под прямым углом к шесту, я почувствовал, что шест заколебался. Сердце у меня замерло от страха, я разжал пальцы и полетел вниз, вытянув руки вперед.

Толпа ахнула. Я свалился с высоты пяти метров и сильно ударился об землю. Если бы земля не была покрыта опилками, я, вероятно, расшибся бы насмерть. В плече у меня что-то хрустнуло, и я почувствовал резкую боль.

Однако я сейчас же встал на ноги и хотел, как это полагается, раскланяться с публикой, повскакивавшей с мест и со страхом смотревшей на меня. Но я не мог шевельнуть правой рукой.

Меня окружили, все говорили разом. От давки я начал задыхаться, мне было страшно больно, и я потерял сознание.

— Пустяки! — объявил Лаполад. — Просим публику занять места. Представление продолжается!

— Он только не сможет больше делать вот так, — сказал Кабриоль, поднимая руки над головой, — а потому добрые люди могут спать спокойно.

Публика зааплодировала, и все громко расхохотались.

В самом деле, целых шесть недель я не мог делать движения, показанного Кабриолем, потому что у меня была сломана ключица.

В балаганах редко обращаются к помощи врачей. Когда представление окончилось, Лаполад сам положил мне на плечо повязку, а вместо лекарства оставил меня без ужина.

Я жил один в повозке для зверей и лежал в постели уже больше двух часов, но не мог уснуть. Меня мучила жажда, я ворочался с боку на бок и никак не мог найти удобное положение для больного плеча.

Вдруг мне показалось, что дверь повозки тихонько скрипнула.

— Это я, — шепотом сказала Дьелетта. — Ты не спишь?

— Нет.

Она быстро подошла к моей кровати и поцеловала меня.

— Это все по моей вине. Простишь ли ты мне? — спросила она.

— Прощу тебе что?

— Если бы я тебя не задержала, ты бы не расшибся сегодня.

В маленькое окошечко светила полная луна, озарявшая лицо Дьелетты, и я увидел, что ее глаза полны слез. Я решил держаться молодцом.

— Пустяки, — ответил я. — Разве ты считаешь меня неженкой?

Я попробовал вытянуть руку, но невольно охнул, почувствовав боль.

— Вот видишь, — сказала Дьелетта. — Это все из-за меня, из-за меня!

И резким движением она отвернула рукав своей кофточки.

— Вот посмотри, — сказала она.

— Что?

— Потрогай.

Она осторожно взяла мою руку и положила ее на свою, повыше локтя. Я почувствовал что-то влажное, похожее на кровь.

— Когда я увидела, что ты сломал ключицу, я изо всех сил укусила себя за руку. Мне хотелось сделать себе как можно больнее, потому что друзья должны страдать вместе.

Она произнесла эти слова с мрачной решимостью, и ее глаза при свете луны засверкали, как брильянты. То, что она сделала, было, конечно, очень глупо, но она меня тронула до слез.

— Дурачок, — сказала Дьелетта, угадав мое волнение. — Ты сделал бы то же самое для меня… Ах да! Я ведь принесла тебе винограду. Хочешь есть?

— Я очень хочу пить, от винограда мне станет легче.

Она пошла за чашкой воды для меня, выскользнув из повозки бесшумно, как тень.

— А теперь, — сказала она, вернувшись, — пора спать, — и положила мою голову на подушку. — Тебе надо скорее выздоравливать, чтобы бежать отсюда. В тот день, когда ты поправишься, мы уйдем. Я не хочу, чтобы ты больше лазил на шест. Все эти фокусы не для тебя.

— А если Лаполад меня заставит?

— Он не посмеет, не то я натравлю на него Мутона, и тот его съест. Это совсем нетрудно: один удар лапой, один укус — и от Лаполада ничего не останется.

На пороге, прежде чем закрыть за собой дверь, она дружески кивнула мне головой:

— Спи!

Мне показалось, что боль в плече немного утихла. Я нашел удобное положение, вытянулся и заснул с мыслью о маме, взволнованный, но уже не такой огорченный.

Самое неприятное в этой истории было то, что задерживался наш побег, а между тем наступала осень и с нею плохая погода. Под открытым небом можно ночевать в теплые летние ночи, но не в ноябре, когда ночи длинные и холодные, когда идут дожди, а иногда и снег.

Дьелетта не разрешала мне работать, она сама ухаживала за зверями и ждала моего выздоровления, кажется, с еще большим нетерпением, чем я сам. А когда я ей говорил, что благоразумнее, пожалуй, подождать до весны, она очень сердилась.

— Если ты останешься здесь, — возразила она, — ты не доживешь до весны. Лаполад начнет тебя учить кувыркаться на трапеции, и ты расшибешься. К тому же мы все дальше и дальше уходим от Парижа, а весной, вероятно, будем уже на юге.

Этот довод окончательно убедил меня.

Надо было скорее выздоравливать. Каждое утро Дьелетта осматривала мое плечо; затем я становился спиной к повозке и поднимал насколько мог больную руку, а она делала ножом зарубку на стенке. Сравнивая высоту этой зарубки с предыдущей, мы день за днем следили, как идет мое выздоровление…

Из Алансона мы приехали в Вандом, а из Вандома в Блуа. Из Блуа собирались ехать в Тур, и было решено, что там я начну снова участвовать в представлениях. Поэтому мы с Дьелеттой решили покинуть труппу в Блуа и через Орлеан идти в Париж. Она дала мне денег, и я купил в Вандоме у букиниста подержанную карту Франции. С помощью шпильки я смастерил циркуль и высчитал, что от Блуа до Парижа сорок лье. Пройти такой путь в ноябре очень трудно, потому что дни в это время года короткие — не более десяти часов. Дьелетта не привыкла много ходить. Сможет ли она идти по шесть лье в день? Она уверяла меня, что сможет, но я в этом сильно сомневался. Во всяком случае, нам придется идти не меньше недели. К счастью, Дьелетта подкопила немного денег, и теперь у нас набралось десять франков. Мы запаслись провизией, башмаки мои были готовы, а Дьелетте посчастливилось найти на дороге старую лошадиную попону, которой мы решили укрываться ночью.

Теперь все было готово, и мы ждали только моего полного выздоровления, которое, по нашим расчетам, а главное, судя по зарубкам на стене, должно было наступить ко времени нашего отъезда из Блуа. Но тут взбунтовался Мутон, обычно такой смирный и послушный, и опять задержал наш побег.

Как-то вечером два англичанина, восхищавшихся Дьелеттой, подошли к ней, после того как вся публика уже разошлась, и попросили ее еще раз показать свое искусство. Лаполад охотно согласился исполнить их просьбу, уверенный в том, что эти сытые и, наверно, щедрые господа хорошо ему заплатят. Дьелетта снова вошла в клетку.

— Какое прелестное дитя!

— И какая смелая!

И они начали громко аплодировать.

Не знаю отчего, но самолюбие Лаполада было этим сильно задето, и он объявил, что Дьелетта может так бесстрашно играть со львами только потому, что он, Лаполад, прекрасно их выдрессировал.

— Вы… — засмеялся, глядя на него, младший из англичан, красивый белокурый и румяный молодой человек, — да вы просто хвастун! Я уверен, что вы и в клетку-то побоитесь войти!

— Держу пари на десять луидоров, что вы туда не войдете! — прибавил второй.

— Я принимаю ваше пари.

— Отлично! Но пусть девочка выйдет, и вы пойдете в клетку один.

Быть может, напрасно думают, что нужно большое мужество, чтобы войти в клетку к хищным зверям.

— Подай хлыст! — сказал Лаполад, обращаясь к Дьелетте.

— Значит, вы согласны, — продолжал младший англичанин, — чтоб девочка ушла отсюда и не подходила к клетке?

— Согласен.

Мы все собрались возле них. Кабриоль, госпожа Лаполад, музыканты и я. Я должен был открыть дверь клетки. Лаполад снял с себя костюм генерала.

— Если этот лев умен, — сказал один из англичан, — он его не тронет. Слишком жесткое у него мясо.

И оба принялись шутить и смеяться над нашим хозяином, что доставляло всем нам большое удовольствие.

Да, Мутон был умен, он прекрасно помнил, как Лаполад бил его железными прутьями через решетку клетки, и весь задрожал, лишь только хозяин с поднятым хлыстом вошел к нему. Видя, что Мутон дрожит, Лаполад расхрабрился. Он решил, что старый лев боится, и ударил его хлыстом, заставляя встать. Но удары хлыстом — это не удары железными прутьями. Мутон понял, что враг теперь в его власти. Мужество вспыхнуло в его усталом сердце. Он зарычал, встал на задние лапы, и не успел Лаполад ступить и шагу, как лев прыгнул и обрушился на него всей своей тяжестью.

Выпустив когти, он схватил Лаполада огромными лапами и подмял под себя с грозным рычанием.

— Умираю! — закричал Лаполад.

Склонившись над Лаполадом, лев смотрел на нас из-за решетки. Глаза его горели. Он бил себя хвостом по бокам, как по барабану.

Кабриоль схватил железный прут и принялся дубасить льва по спине, но тот даже не пошевелился. Тогда один из англичан выхватил из кармана револьвер и хотел выстрелить Мутону в ухо, почти касавшееся решетки, но госпожа Лаполад оттолкнула его руку.

— Не убивайте Мутона! — закричала она.

— О-о! — воскликнул англичанин. — Да она больше любит льва, чем собственного мужа! — И прибавил еще несколько слов по-английски.

На шум и крики прибежала Дьелетта и бросилась к клетке. Один из прутьев отодвигался, для того чтобы Дьелетта в случае неожиданного нападения льва могла из нее выскочить. Тоненькая девочка легко проходила в эту узкую щель, а лев не мог просунуть в нее свою большую голову. Дьелетта отодвинула прут и проскользнула в клетку. Мутон, стоявший к ней спиной, ее не заметил.

Хлыста с собой у нее не было, но она смело схватила льва за гриву. Удивленный неожиданным нападением и не зная, кто вошел к нему, лев так быстро обернулся, что прижал девочку к решетке. Однако, узнав Дьелетту, он тотчас опустил лапу, которую занес для удара, бросил Лаполада и забился в угол.

Лаполад был жив, но так сильно помят, что его с трудом вытащили из клетки, пока Дьелетта удерживала взглядом пристыженного льва.

Сама она вышла из клетки прихрамывая. Лев отдавил ей ногу; целую неделю она не могла ходить и просидела на стуле. Лаполада же уложили в постель полумертвого, ободранного, залитого кровью.

Только через две недели Дьелетта сказала, что она может ходить и что пора привести наш план в исполнение, тем более что раненый Лаполад не сможет нас преследовать.

 

Глава XII

Было уже 3 ноября, но погода стояла теплая. Если нигде не задерживаться, то можно прийти в Париж до наступления холодов.

Мы долго обсуждали план побега и в конце концов остановились на следующем. На меня теперь не обращали никакого внимания, и я должен был выйти из балагана первым, взяв все наши вещи, то есть запас черствого хлеба, попону, бутылку, вторые башмаки, небольшой узелок с бельем, который Дьелетта спрятала в моем ящике, и жестяную кастрюльку — одним словом, все необходимое для путешествия. Затем, когда хозяева уснут, Дьелетта встанет, выскользнет из повозки, и мы с ней встретимся на бульваре около заранее намеченного дерева.

Я пришел туда ровно в одиннадцать вечера, а Дьелетта явилась только в полночь. Я уже стал приходить в отчаяние, думая, что ее могли задержать, как вдруг услыхал ее легкие шаги на бульваре. Она вошла в полосу света, и я узнал ее красную накидку, которую она обычно надевала для выхода после представления.

— Я уже думала, что мне не удастся выбраться, — сказала она запыхавшись. — Лаполад кряхтел, как тюлень, и все не мог заснуть. А потом я должна была еще попрощаться с Мутоном. Бедный Мутон, вот кто будет скучать без меня!.. Ты ничего не забыл?

Но сейчас было совсем не время проверять вещи. Я сказал, что нас могут хватиться, а потому нужно поскорее выбраться из города.

— Хорошо, идем! — сказала она. — Но прежде дай мне твою руку.

— Зачем?

— Дай мне руку, и поклянемся в дружбе на жизнь и на смерть! Хочешь?

— Конечно, хочу.

— Тогда дай руку и говори за мной: клянемся помогать друг другу всю жизнь, до самой смерти!

— До самой смерти, — повторил я.

Она крепко пожала мне руку, и я был очень растроган — голос ее дрожал, когда она произносила слова клятвы.

В городе царила мертвая тишина. Только вода в фонтане с тихим журчанием стекала струйками в бассейн да жалобно скрипели на железных цепях уличные фонари; они качались и отбрасывали большие изменчивые тени на мостовую.

— Теперь идем, — сказала Дьелетта.

Мы быстро вышли из города и очутились в поле. Следуя за Дьелеттой, я с любопытством смотрел на нее. Мне казалось, что под накидкой она держит в руке какой-то круглый предмет. Все вещи были у меня, и я недоумевал, что она несет. Наконец я не выдержал и спросил.

— Это моя резеда, — ответила она, распахнув накидку.

Я увидел небольшой горшочек, обернутый в серебряную бумагу. Дьелетта постоянно ухаживала за своей резедой, стоявшей на маленьком окошке повозки. Ее возня с цветком часто раздражала Лаполада.

— Неужели мы потащим его с собой? — спросил я, недовольный этим лишним грузом.

— Я не могла ее бросить, она бы погибла!.. Я уж и так покинула Мутона. Бедняжка! Знаешь, я чуть-чуть не увела его с собой. Как он смотрел на меня, когда я уходила! Я уверена, что он обо всем догадался.

Увести с собой Мутона на поводу, как собачку! Эта мысль показалась мне очень забавной, и я невольно улыбнулся.

Дьелетта решила поделить поровну всю нашу поклажу, и я насилу уговорил ее оставить мне большую часть.

Хотя холода еще не наступили, ночь была довольно прохладная. Звезды ярко сияли на темно-синем небе. Все вокруг покоилось в тихом сне. Деревья стояли неподвижно, листья на них словно застыли. Птиц не было слышно, насекомые не стрекотали в траве, как летом. Только собаки, когда мы проходили мимо домов, провожали нас громким лаем. На их голоса откликались соседние собаки, и этот лай раздавался в ночной тишине подобно окрику часовых, которые предупреждают друг друга об опасности.

На случай, если Лаполад вздумает выслать за нами погоню, мы решили идти без остановок всю ночь. Я боялся, что Дьелетта не выдержит, но она только к утру пожаловалась на усталость. Мы прошли через несколько спящих деревень и по дорожным столбам узнали, что находимся в пяти лье от Блуа. Желтый свет забрезжил в небе; петухи проснулись и начали перекликаться в курятниках. В окнах, еще закрытых ставнями, замелькали огни, и вскоре нам начали встречаться крестьяне, медленно ехавшие в повозках на осенние полевые работы.

— Давай отдохнем, — предложила Дьелетта. — Теперь я уже не боюсь.

— Разве тебе было страшно?

— Еще бы! Все время, как только мы вышли из Блуа.

— Чего же ты боялась?

— Тишины. Я не люблю ночи. Повсюду черные тени, они то увеличиваются, то становятся короче. Как только я их увижу, у меня сердце то быстро-быстро забьется, то замирает от страха…

Пока мы завтракали сухими корками, занялся серый туманный день, и мы увидели, что нас окружает голая равнина; только кое-где за купами деревьев прятались домики, над которыми медленно тянулись вверх столбы желтого дыма. Свежевспаханные поля перемежались с полосами жнивья, но нигде не было видно зелени. Стаи ворон пролетали по небу, тяжело махая крыльями, а затем, разделившись небольшими кучками, опускались возле плугов, на которых работали крестьяне.

Мы снова двинулись в путь и прошли еще два лье. Но теперь усталость все больше давала себя знать, а Дьелетта просто засыпала на ходу. Она так утомилась, что проспала подряд пять часов.

Больше всего меня беспокоила мысль о том, где мы будем ночевать во время нашего путешествия. Я уже знал, каково спать под открытым небом, и очень тревожился, думая о наступающих холодных ночах. Поэтому мы решили идти не останавливаясь до тех пор, пока не найдем хорошо защищенного уголка. Мы нашли такое местечко у ограды парка, куда ветром намело большую кучу сухих листьев.

Было всего четыре часа пополудни, и у нас оставалось достаточно времени, чтобы приготовить себе постель на ночь.

Я набрал в лесу несколько охапок сухих листьев и прибавил их к большой куче, лежавшей возле стены. Сверху, в трещины между камнями, я воткнул длинные ветки, а другим концом крепко всадил их в землю. Получилось нечто вроде навеса, на который я натянул попону. Теперь у нас была постель и крыша над головой.

Дьелетте очень понравилось мое сооружение. Настоящая хижина в лесу, как в сказке «Мальчик-с-пальчик». Ах, если бы у нас было масло, она сварила бы такой вкусный суп! Но масла у нас не было.

Однако когда после обеда, состоявшего, как и завтрак, из одних сухих корок, надвинулся вечер, когда угас последний луч солнца, когда замолкли птички, приютившиеся в густых елях, и тьма окутала лес, Дьелетта снова приуныла.

— Тебе хочется спать? — спросила она меня.

— Нет.

— Тогда очень прошу тебя: не спи, пока я не засну. Я буду меньше бояться.

Попона хорошо защищала нас от ветра, но в ней было столько дыр, что мы видели, как сверкали звезды у нас над головой. Кругом, казалось, все уснуло, но до нас доносились тихие непонятные звуки, напоминавшие нам, что мы ночуем под открытым небом.

Довольно долго Дьелетта вертелась и не могла успокоиться. Наконец усталость одолела ее, и она уснула. Я очень обрадовался, что могу больше не караулить ее, и тоже заснул.

Я оказался прав, опасаясь холода. Стужа разбудила нас задолго до рассвета.

— Ты озяб? — спросила меня Дьелетта, услыхав, что я проснулся. — Я совсем окоченела.

Но делать было нечего, мы исчерпали все свои возможности — больше укрыться было нечем. Оставалось только постараться заснуть до утра.

Но как я ни старался, мне это не удавалось; я так замерз, что дрожал всем телом. Кроме того, вокруг нас слышались какие-то странные, тревожившие меня звуки: листья на земле хрустели так сильно, точно по ним ползало множество насекомых.

— Ты слышишь? — спросила Дьелетта шепотом.

При всем желании ее успокоить я не мог сказать, что ничего не слышу. К тому же мне самому становилось страшно. Я хотел быть храбрым — ведь я должен защищать свою подругу. Но будь я один, я бы, наверно, убежал отсюда.

С полчаса мы лежали, боясь пошевелиться. Я слышал, как у Дьелетты стучали зубы. Наша постель из листьев дрожала вместе с нами, а снаружи продолжался тот же хруст. Звуки все не прекращались, они были равномерны, однообразны, и это немного успокаивало меня. Если бы здесь ходил человек или зверь, его шаги звучали бы иначе. Надо посмотреть, в чем дело.

Я немного приподнял попону. Небо было усеяно звездами, и при бледном свете луны я убедился, что ничего вокруг не изменилось. Расхрабрившись, я оперся на листья рукой, стараясь высунуться подальше и осмотреться. Листья захрустели. Они были холодны и слипались в комок. Вот в чем дело — наступил мороз.

Это открытие нас успокоило, но отнюдь не согрело. Напротив, нам показалось, что стало еще холоднее.

Вдруг Дьелетта вскочила на ноги.

— Что с тобой? — спросил я.

— Моя резеда, моя бедная резеда! Она замерзнет и погибнет!

Она взяла горшочек и спрятала его под накидку, чтобы согреть цветок.

Который был час? Близилось ли утро или все еще тянулась ночь? Луна закатилась, но я не знал, в котором часу она должна зайти.

Дольше оставаться в нашем убежище было невозможно. Хотя мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, зубы у нас так стучали от холода, что мы с трудом могли говорить. Мы решили отправиться в путь; быть может, от ходьбы мы скорее согреемся.

Надо было сложить вещи и взвалить их на спину. Но тут возникло неожиданное затруднение. Дьелетта непременно хотела держать резеду под накидкой, так что одна рука у нее была занята.

Я предложил ей бросить цветок, но она рассердилась и заявила, что у меня нет сердца. После этого я не посмел настаивать.

И вот мы снова идем по большой дороге. Ночь. Мороз. Путешествие наше началось неудачно, но я не решался говорить Дьелетте о своих опасениях. Она бодро шагала вперед и все время рассказывала что-нибудь забавное, чем очень подбадривала меня.

После часа ходьбы мы услышали пение петуха и очень обрадовались — значит, скоро наступит день. Теперь мы согрелись и, вспоминая о ночных страхах, весело подсмеивались друг над другом. Мы даже немного поспорили, но сошлись на том, что я храбрее ее, а она зато умнее меня.

Опасаясь, как бы Лаполад не вздумал гнаться за нами и не поехал по дороге, ведущей в Париж, мы из Блуа пошли на Шартр. Посмотрев на карту, я увидел, что мы сделали лишь небольшой крюк.

Вечером мы проходили через Шатоден. День был теплый, но к ночи снова похолодало, и мы решили переночевать на постоялом дворе. Конечно, для нас это был очень большой расход, но все же лучше потратиться, чем замерзнуть.

— Когда у нас выйдут все деньги, — заявила Дьелетта, — я стану петь в деревнях и заработаю на дорогу.

Она сказала это так решительно, что ее уверенность передалась и мне. Но вскоре мы увидели, что зарабатывать деньги пением совсем не так легко, а тратятся они очень быстро.

В двух лье от Шатодена нас пустили в гостиницу, но за ночевку запросили сорок су, причем мы должны были объяснить, кто мы такие и куда идем. К счастью, я заранее придумал, что говорить: мы ответили, что идем в Шартр искать места для нашего балагана; повозки следуют за нами и будут здесь завтра или послезавтра.

Ни я, ни Дьелетта не любили лгать, и эта вынужденная ложь казалась нам унизительной.

Дорога из Шатодена в Шартр тянется через огромную пустую равнину, на которой кое-где разбросаны деревушки, но возле дороги совсем нет жилья.

Мы пришли в Бонвиль, довольно большое селение, и решили, что здесь можно хорошо заработать. Однако нам подали всего три су, если не считать чашки воды, которую вылил нам на голову какой-то щедрый господин, бривший себе бороду, да к тому же мясник натравил собаку и она разорвала Дьелетте юбку. Уличным певцам заработок достается нелегко.

— Если бы со мной был лев, а ты играл на флейте, мы бы здорово зарабатывали, — сказала Дьелетта. — Удивительно, почему подают только тем, кто ходит не с пустыми руками?

У Дьелетты был неистощимый запас терпения. Ее не раздражали неудачи и злобные выходки.

К счастью, в этот вечер нам не пришлось платить за ночлег. Нас пустили на ферму и разрешили переночевать в овчарне, где было очень тепло. Овцы отлично ее нагрели, и эта ночь была самой приятной из всех ночей, проведенных нами в пути. Наутро, когда мы уходили, фермерша как раз собралась ехать на рынок в Шартр. Измученный вид Дьелетты разжалобил ее, и она предложила ей сесть в телегу. Но Дьелетта отказалась, выразительно посмотрев на меня; фермерша сразу поняла, что она не поедет, если я пойду пешком, и усадила в телегу нас обоих.

Ночуя то на ферме, то в гостинице, мы ежедневно проходили столько лье, сколько было нам под силу, и добрались наконец до маленькой деревушки близ Бьевры, в трех лье от Парижа.

Мы пришли как раз вовремя: у нас оставалось всего одиннадцать су, а башмаки Дьелетты совсем развалились. Кроме того, она натерла ногу, и каждый шаг причинял ей страшную боль, особенно когда она трогалась в путь после остановки. Мы оба изнемогали от усталости, и нам казалось, что ноги у нас налиты свинцом.

Однако Дьелетта ни на что не жаловалась и каждое утро была готова раньше меня.

На наши одиннадцать су мы не могли позволить себе такой роскоши, как ночевка на постоялом дворе, но нам посчастливилось встретить в Каклэ владельца каменоломни, с которым мы прошли часть пути, и он позволил нам переночевать у него на конюшне.

— Нам надо встать завтра пораньше, — сказала мне Дьелетта. — Завтра день Евгении, и я хочу прийти вовремя, чтобы поздравить маму с днем ангела и подарить ей резеду.

Бедный цветок! Листья у него опали, он весь сморщился и пожелтел, но еще не совсем засох, и несколько зеленоватых стебельков доказывали, что он еще может ожить.

Мы ушли на рассвете, как только хозяин стал чистить своих лошадей.

До сих пор погода каким-то чудом благоприятствовала нам. Ночи, правда, стояли холодные, зато днем было тепло. Но в то утро, когда мы вышли из конюшни, мы почувствовали, что погода резко изменилась. Небо покрылось облаками, на нем не светилось ни одной звездочки, а на востоке вместо красивых алых и багровых отсветов, какие мы часто наблюдали за время пути, нависли тяжелые свинцовые тучи. Сильный северный ветер обрывал и крутил сухие листья; порой они летели навстречу такой плотной завесой, как будто хотели преградить нам путь. Дьелетте было очень трудно держать под накидкой свою резеду.

Наконец совсем рассвело, и наступил серый, ненастный день.

— Солнце сегодня отдыхает — тем лучше. В такой день наши грязные лохмотья не будут бросаться в глаза, — заявила Дьелетта, умевшая во всем находить хорошую сторону.

— Не беспокойся, дождь еще успеет выстирать их до нашего прихода в Париж.

Я думал, что начнется дождь, но вместо него пошел снег. Сперва снежинки закружились в воздухе, словно маленькие бабочки, гонимые ветром. Но постепенно их становилось все больше и больше, и скоро повалил густой снег. Холодный ветер хлестал нам прямо в лицо и слепил глаза.

Мы с трудом прошли одно лье. По обеим сторонам дороги тянулся лес. Вокруг не было никакого жилья, и мы решили укрыться под деревьями. Хотя мы очень торопились добраться до Парижа, идти в такую снежную бурю было невозможно.

Откосы канав были кое-где покрыты буковой порослью, на которой сохранились еще сухие листья. Мы укрылись от ветра под кустами на таком откосе, и они некоторое время защищали нас от снега. Ветер дул с такой силой, что снег несся над самой землей, вздымая тучи белой пыли и задерживаясь только там, где встречал препятствие на своем пути. В конце концов он покрыл весь откос, за которым мы укрылись и, перекатываясь через его гребень, повалил на нас сверху. Он осыпал нас с головой, забивался за ворот и, растаяв, стекал по спине. Я хотел укрыться попоной, но ветер все время срывал ее.

Наша одежда давно превратилась в лохмотья, которые плохо защищали нас от холода. Дьелетта вся посинела, зубы у нее стучали; она прижалась ко мне, но мне самому было так холодно, что я не мог ее согреть. Снег, сыпавшийся мне за ворот, промочил меня насквозь, как будто я искупался в реке.

Целых два часа сидели мы под откосом, а ветер все не стихал. Снег, казалось, падал не с неба, а летел прямо над землей и колол нас тысячами острых иголок. Порой он вдруг поднимался верх и кружился столбом.

Дьелетта по-прежнему держала горшок с резедой, крепко прижимая его к себе под накидкой, но снег проникал повсюду. Увидев, что земля в горшочке покрылась снежной коркой, она протянула цветок мне.

— Что мне с ним делать? — спросил я.

— Очень прошу тебя, постарайся его спасти.

Меня разозлило, что она все время возится со своим цветком. Я пожал плечами и указал на ее пальцы, закоченевшие от холодного горшка.

— Ах! — сердито сказала она. — Почему ты сразу не велел мне выбросить резеду?

В трудные минуты ссора вспыхивает быстро. Мы в первый раз сказали друг другу несколько резких слов. Потом замолчали и, отвернувшись, стали смотреть на падающий снег.

Вдруг я почувствовал, что ее рука ищет мою.

— Ты хочешь, чтобы я бросила цветок? — грустно спросила она.

— Разве ты не видишь, что он все равно погиб? Листочки почернели и завяли.

Она ничего не ответила, только глаза ее наполнились слезами.

— Значит, я не принесу маме подарка!

— Ну, не бросай ее, — сказал я и взял у нее горшок.

Снег продолжал идти, но ветер затих и постепенно совсем прекратился. Но зато снег теперь падал густыми хлопьями. В несколько минут вся земля покрылась толстым белым покровом, доходившим нам до колен, как будто снег хотел закутать нас своим ледяным саваном.

Так продолжалось не меньше часа. Деревья гнулись под тяжестью снега. Мы чувствовали, что на нашей попоне, которая все же немного согревала нас, лежит слой в несколько фунтов. Прижавшись друг к другу, мы сидели молча, не двигаясь. Холод пронизывал нас насквозь, и мы постепенно коченели, но не понимали грозившей нам опасности. Наконец снежинки стали падать все реже и реже, и вскоре снегопад прекратился.

— Идем дальше, — сказала Дьелетта.

Увязая по колено в снегу, мы снова вышли на большую дорогу. Повсюду, куда ни глянь, было пусто: ни проезжающих повозок, ни крестьян на полях. Единственные живые существа — сороки, сидевшие на деревьях по сторонам дороги, — громко трещали, когда мы проходили мимо, словно насмехаясь над нами.

Пройдя через какую-то деревню, мы поднялись на вершину холма, откуда увидели облако дыма, нависшее над огромным городом, раскинувшимся между двумя белыми возвышенностями. До нас долетал смутный гул, похожий на шум моря.

— Это Париж! — воскликнула Дьелетта.

Мы сразу забыли о холоде и почувствовали себя гораздо бодрее. Теперь на дороге стали попадаться экипажи и повозки, направляющиеся в город.

Однако до Парижа было еще далеко, и, когда мы спустились с холма и желанная цель скрылась от нас, мы снова почувствовали себя усталыми и измученными.

Спотыкаясь и скользя на каждом шагу, мы почти не двигались вперед. От нашей мокрой одежды шел пар.

Снег на дороге делался все темнее и темнее, пока не превратился в жидкую черную грязь. Одни экипажи ехали нам навстречу, другие обгоняли нас, и с каждым шагом их становилось все больше. Дома следовали за домами, в полях виднелись какие-то черные вышки, а вокруг были разбросаны кучи камней. Несмотря на всю силу воли, Дьелетта не могла дальше идти и остановилась. Пот катился у нее по лицу, она сильно хромала. Я смахнул снег со скамейки, стоявшей возле какого-то дома, и она присела.

— Спроси у него, долго ли нам еще идти, — сказала она, указывая на проезжавшего мимо возчика.

— А куда вам нужно? — спросил возчик, когда я окликнул его.

— К Центральному рынку.

— Туда ходьбы добрых часа полтора, не меньше.

— Я не дойду, — сказала Дьелетта, услыхав его ответ.

Она сидела с потухшими глазами и дышала с трудом.

Мне пришлось поднять ее со скамьи, так как сидеть было очень холодно. Я напомнил ей, что она идет к маме, и это немного подбодрило ее. Считая, что мы скоро придем и дорожные вещи нам больше не понадобятся, я решил оставить их на скамейке и предложил Дьелетте опереться на меня.

Мы снова пустились в путь.

— Ты увидишь, как расцелует тебя мама! — говорила она. — Потом угостит нас вкусным супом и пирожками. А я сейчас же лягу в постель и пролежу целую неделю не вставая.

У заставы я спросил, как нам пройти к Центральному рынку, и мне ответили, что надо идти прямо до самой реки. Улицы в Париже оказались еще более скользкими и грязными, чем проезжая дорога. Прохожие останавливались и смотрели нам вслед. Грязные, оборванные, промокшие и растерянные, мы пробирались среди шумной толпы и быстро катившихся экипажей и, вероятно, были похожи на двух заблудившихся щенков. Надежда скоро увидеть свою мать придала Дьелетте сил, и мы шли довольно быстро.

Когда мы добрались до Сены, нас направили к Новому мосту, а затем мы повернули направо и вышли прямо к церкви Святого Евстафия.

Когда мы увидели золотой циферблат башенных часов, я почувствовал, что Дьелетта вся задрожала.

— Часы! — воскликнула она радостно. — Вот они, часы!

Но радость ее мгновенно прошла.

— Да, часы здесь, но я не вижу никаких домов.

Мы обошли вокруг церкви.

— Мы, верно, ошиблись. Это не церковь Святого Евстафия.

Я снова спросил у прохожих, как называется церковь, и мне снова ответили, что это церковь Святого Евстафия.

Глаза Дьелетты были полны отчаяния. От волнения она почти не могла говорить.

— Поищем на всех улицах, которые выходят к часам, — предложил я.

Она покорно поплелась за мной, но воодушевление, поддерживавшее ее силы, сразу угасло. Она не узнавала ни одной улицы. Напротив церкви оказался большой пустырь, дома здесь были снесены, на их месте работали каменщики.

— Дом стоял тут, — сказала Дьелетта и залилась слезами.

— Пойдем спросим, — предложил я.

— Что же мы спросим? Названия улицы я не знаю, фамилии мамы тоже. Я помню только дом, его бы я сразу узнала.

Даже взрослый и сильный человек не вынес бы такого жестокого удара судьбы. Преодолеть столько трудностей, перенести такие лишения, так надеяться — и так разочароваться! Мы стояли возле церкви, глядя друг на друга, ошеломленные, растерянные. А прохожие задевали нас локтями и толкали со всех сторон. Некоторые останавливались и с любопытством глядели на двух несчастных оборвышей, казавшихся такими жалкими и смешными среди парижской толпы.

Менее разочарованный и потрясенный, а главное, менее усталый, чем Дьелетта, я первый пришел в себя и, взяв ее за руку, повел в большое крытое здание рынка, где лежали груды всевозможных овощей. Здесь я усадил ее на одну из валявшихся в углу пустых корзин. Казалось, разум у нее помутился. Я не знал, что ей сказать, и молча смотрел на нее. В лице у нее не было ни кровинки, она дрожала всем телом.

— Ты больна?

— Мама! — прошептала она, и крупные слезы выступили у нее на глазах.

Вокруг нас сновала толпа. Люди кричали, спорили, продавали, покупали, что-то приносили и уносили. Кругом стоял гул, сумятица, толкотня — жизнь на рынке кипела ключом. Вскоре на нас обратили внимание. Двое оборванных детей, бледных и измученных, горько плакавшая девочка — все это возбудило любопытство зевак.

— Что вы тут делаете? — спросила нас какая-то толстая женщина.

— Мы отдыхаем.

— Здесь не место для отдыха.

Ничего не отвечая, я взял Дьелетту за руку, чтобы увести отсюда. Куда идти, я и сам не знал. Измученная девочка взглянула на меня с таким отчаянием, что толстая женщина пожалела ее:

— Разве ты не видишь, как она устала! Куда же ты ее тащишь?

Слово за слово, и я рассказал, как мы сюда попали, сказал, что мы пришли издалека, надеясь разыскать мать Дьелетты, и что дом, где она жила, оказался снесенным.

— Вот так история! — воскликнула женщина, выслушав мой рассказ.

Она подозвала других женщин, и они окружили нас.

— Значит, ты не знаешь ни фамилии ее матери, ни названия улицы? — повторила одна из женщин, после того как я снова рассказал им нашу печальную повесть. — Ну а вы? — обратилась она к остальным. — Может быть, кто из вас знал хозяйку галантерейного магазина, жившую здесь в снесенных домах?

Тут начались расспросы, ответы, догадки, воспоминания, но ничего выяснить так и не удалось. Прошло восемь лет — как найдешь теперь какие-нибудь следы? Дома были снесены, улицы давно перестраивались. Бельевых магазинов было множество. Который из них принадлежал матери Дьелетты? Где она жила? Где ее искать?

Пока продолжались эти переговоры, Дьелетта еще больше побледнела, она так дрожала, что зубы ее стучали.

— Девочка совсем замерзла, — сказала одна из женщин. — Пойдем, голубка, посиди погрейся у моей грелки.

Она привела нас в свою лавку. Две-три женщины последовали за нами; остальные, обсуждая происшествие, вернулись к своим лоткам.

Добрая женщина не только дала нам свою грелку, но еще принесла по тарелке бульона; а когда мы согрелись и подкрепились, сунула мне в руку двадцать су.

Это было очень много для нее и очень мало для нас, в нашем бедственном положении. Куда идти? Что делать дальше? Мой путь был намечен — я должен идти в Гавр, но что будет с Дьелеттой? Она понимала, что теперь ей некуда деваться, и поэтому, как только мы вышли на улицу, первым делом спросила:

— Куда же мы пойдем?

Мы стояли перед церковью Святого Евстафия. Снова пошел снег, и оставаться на улице было невозможно.

— Войдем туда, — сказал я, показывая на церковь.

Мы вошли. Нас охватило теплом. В церкви было пусто и тихо, только несколько человек стояли на коленях и молились. Мы вошли в самый темный придел.

— Боже мой! Боже мой! — шептала Дьелетта.

— Послушай, Дьелетта, — сказал я, — раз ты не можешь найти свою маму, пойдем к моей.

— В Пор-Дье?

— Да. Ведь ты не хочешь возвращаться обратно к Лаполаду? Хватит с тебя балагана! Тогда пойдем к моей маме. Ты станешь работать вместе с ней — она обучит тебя ремеслу. А когда я вернусь из плавания, приду к вам, и мы будем жить вместе. Ты увидишь, моя мама очень полюбит тебя. Да и я буду спокойнее, зная, что ты с ней и ей не так скучно одной. А если она заболеет, ты будешь за ней ухаживать.

Дьелетта была очень правдива: она сразу согласилась на мое предложение с такой радостью, которая лучше всяких слов показала мне, как ясно сознавала она весь ужас своего положения. Ее смущало только одно.

— Твоя мама не захочет принять меня.

— Почему?

— Потому что я была комедианткой.

— Так что же? Ведь и я был комедиантом!

— Ты — это совсем другое дело, — печально проговорила она.

Конечно, хорошо, что теперь мы знали, куда идти, но надо было еще добраться до Пот-Дье. Будущее казалось нам решенным, но настоящее…

Я не мог сказать точно, каково расстояние от Парижа до Пор-Дье, но знал, что это очень далеко.

Когда в Монруже мы бросили свою поклажу, как корабль выбрасывает в море лишний груз, чтобы не пойти ко дну, я, к счастью, не выкинул дорожной карты. Теперь я вытащил ее из кармана, разложил на стуле и принялся изучать. Чтобы выбраться из Парижа, нам следовало идти вдоль Сены.

Я узнал самое важное, позже я изучу дальнейшую дорогу. Но как отправиться в такой дальний путь без обуви, в жалких лохмотьях, с двадцатью су в кармане? Как пуститься в дорогу, когда мы оба так измучены, особенно Дьелетта, которая каждую минуту могла свалиться без чувств? Она то краснела, то бледнела, и ее все время трясла лихорадка. Как ночевать на улице в такой холод и снег, когда уже сегодня днем мы чуть-чуть не замерзли?

— Можешь ли ты идти? — спросил я Дьелетту.

— Не знаю… Когда мы шли сюда, я представляла себе мою маму, и это поддерживало меня. А твою маму я не могу себе представить.

— Что вы тут делаете? — внезапно раздался голос у нас за спиной.

Развернутая карта лежала на стуле — было совершенно ясно, что мы не читали по ней молитв.

— Живо убирайтесь отсюда!

Пришлось послушаться и уйти. Церковный сторож шел за нами, ворча себе под нос.

Снег прекратился, но дул ледяной ветер, и было очень холодно. Мы снова пошли по той улице, которая привела нас в город. Дьелетта с трудом передвигала ноги. Я же, подкрепившись бульоном, не чувствовал большой усталости, но с тревогой думал о предстоящей дороге.

Не прошли мы и десяти минут, как Дьелетта остановилась.

— Я не могу идти дальше, — сказала она. — Ты видишь, как я дрожу. Я задыхаюсь, у меня болит грудь. Кажется, я захворала…

Она присела на тумбу, но, отдохнув несколько минут, поднялась, и мы снова пошли. Дойдя до Сены, мы свернули направо. Уходившие вдаль набережные были покрыты снегом, и вода в реке казалась черной меж белых берегов. Прохожие, закутавшись в плащи, быстро проходили мимо. Ребятишки скользили по обледеневшим тротуарам.

— Нам еще далеко идти? — спросила Дьелетта.

— До какого места?

— До того, где мы будем ночевать.

— Не знаю. Пойдем дальше.

— Но я не в силах идти. Послушай, Ромен, оставь меня здесь… Отведи куда-нибудь в уголок и дай мне умереть.

Я взял ее за руку. Мне хотелось поскорее выйти из города. Я считал, что в деревне легче найти какой-нибудь приют — заброшенный кирпичный завод, пустой дом, постоялый двор, — чем в Париже, где прохожие спешили неизвестно куда, не замечая нас, а полицейские смотрели так подозрительно, что у меня замирало сердце.

Мы прошли еще с четверть часа, но, казалось, совсем не двигались вперед. Дома теперь кончились; по одну сторону дороги тянулся низкий парапет, по другую — бесконечно длинная стена. За стеной стояли деревья, занесенные снегом, и ходили часовые. Дьелетта уже не могла держаться на ногах, и я почти нес ее. Несмотря на холод, пот градом катился у меня по лицу от усталости и волнения. Я понимал, что Дьелетта больна и совсем выбилась из сил. Что с нами будет?

Наконец Дьелетта выскользнула у меня из рук и села или, вернее, повалилась на снег. Я хотел ее поднять, но она не стояла на ногах и снова упала.

— Все кончено, — прошептала она.

Я сел рядом с ней и стал уговаривать ее идти дальше. Она ничего не ответила и, по-видимому, даже не слышала меня. Жизнь, казалось, покинула ее, только руки оставались еще живыми и были горячи, как огонь.

Прошло несколько минут, и меня охватил страх. На дороге не было прохожих. Я встал и посмотрел вдаль. Ничего, кроме двух каменных стен и длинной полосы снега между ними. Я начал просить, умолять Дьелетту, чтобы она поднялась, но она мне не ответила. Я попробовал нести ее на руках; она не сопротивлялась, но через несколько шагов мне пришлось остановиться — такая ноша была мне не под силу.

Она снова соскользнула на землю, а я сел возле нее. Неужто конец? Неужели мы должны умереть? Ее сознание, видно, еще не совсем угасло, потому что она склонилась ко мне и тихо поцеловала меня холодными дрожащими губами. Сердце мое сжалось от горя, и я заплакал.

Однако я все же надеялся, что силы вернутся к ней и мы снова тронемся в путь. А она все сидела не двигаясь, закрыв глаза и прислонившись ко мне; если бы не дрожь, порой сотрясавшая ее тело, я мог бы подумать, что она умерла. Двое или трое прохожих, удивленные тем, что мы сидим на снегу, остановились, нерешительно поглядели на нас, а затем пошли своей дорогой.

Надо было что-то делать. Я решил обратиться за помощью к первому встречному. В это время к нам подошел полицейский и спросил меня, почему мы здесь сидим. Я ответил, что моя сестра заболела и не может идти.

Тогда посыпались вопрос за вопросом. Я заранее выдумал правдоподобную историю и рассказал, что мы возвращаемся в Пор-Дье к нашим родителям; они живут очень далеко, на берегу моря, и мы идем уже десять дней.

Полицейский вытаращил глаза от удивления.

— Девочка может здесь умереть, — сказал он. — Идемте в полицейский участок.

Но Дьелетта совсем ослабела и не могла подняться. Она не могла идти, когда я ее умолял; не могла и теперь, когда ей приказал полицейский.

Тогда он взял ее на руки и велел мне следовать за ним. Минут через пять нам повстречался второй полицейский, и первый рассказал ему все, что слышал от меня. Второй полицейский помог нести Дьелетту, и вскоре мы все подошли к дому, у дверей которого висел красный фонарь. В большой комнате вокруг топившейся печки сидело еще несколько полицейских.

Дьелетта не могла говорить, и мне пришлось отвечать на их вопросы. Я повторил свой рассказ.

— Мне думается, девочка уже умерла, — сказал один из полицейских.

— Нет. Но до этого недалеко. Надо отнести ее в главное полицейское управление.

— А ты что будешь делать? — спросил меня начальник полицейского участка. — У тебя есть средства к существованию?

Я с удивлением посмотрел на него, не понимая его вопроса.

— Есть у тебя деньги?

— Двадцать су.

— Ну что ж… Постарайся убраться из города сегодня же вечером. Если ты будешь шляться по улицам, тебя арестуют.

Дьелетту завернули в одеяло, положили на носилки, задернули занавески, и двое полицейских, подняв носилки, двинулись в путь.

Я был потрясен. Нет, я не мог поверить, что она так тяжело заболела, и хотел узнать, что с ней. А вдруг полицейские арестуют меня, если встретят на улице? Что тогда? И все же я попросил у них разрешения и пошел за носилками.

Мы шли довольно долго, перешли мост через Сену и остановились на площади, в глубине которой возвышалась большая красная церковь. Мне позволили войти вместе со всеми. Какой-то господин в черном костюме отдернул занавески носилок. Теперь Дьелетта вся раскраснелась, как маков цвет. Господин в черном ласково заговорил с ней, но она молчала. Тогда я стал отвечать за нее и в третий раз рассказал нашу историю.

— Все ясно, — сказал господин в черном. — Простуда и сильное переутомление… У нее воспаление легких. Ее надо поместить в больницу.

Он написал несколько слов на листочке бумаги, и мы отправились дальше. По скользкому снегу идти было трудно, полицейские часто останавливались и отдыхали, а я подходил к носилкам и говорил с Дьелеттой. Иногда она отвечала мне слабым голосом, но чаще всего молчала.

Мы шли еще дольше, чем в первый раз. Наконец мы остановились на малолюдной улице перед дверью, выкрашенной в зеленую краску. Нас впустили в довольно темную комнату, где было много людей в белых халатах.

Дьелетта, видно, понимала не хуже меня, что сейчас нам придется расстаться. Она откинула занавеску носилок и посмотрела на меня лихорадочно горящими глазами.

— Ты оставишь меня здесь и пойдешь дальше? — спросила она.

Но я забыл о своих планах. Я думал только о Дьелетте, о том, что она останется совсем одна. Вот она лежит на этих ужасных носилках и умоляет меня не покидать ее.

— Нет, я не уйду, — ответил я.

Она еле успела поблагодарить меня взглядом, но ее взгляд был красноречивее слов. Ее унесли.

Растерянный и подавленный, я стоял не двигаясь, пока ко мне не подошел швейцар и не сказал, что пора уходить.

— Могу я еще прийти повидать больную?

— Да, прием по воскресеньям и четвергам.

И он чуть не вытолкнул меня за дверь.

Уже стемнело, близилась ночь, и во многих домах зажглись огни. Теперь моей главной задачей было найти место для ночлега. О том, как и на что я буду жить в Париже, пока Дьелетта не поправится, я решил подумать завтра. Прошло то время, когда я строил планы, стараясь заранее все предугадать. Когда каждый день полон новых невзгод, перестаешь думать о том, что ждет тебя в будущем.

Хотя сейчас передо мной стояла всего одна задача, я никак не мог ее решить. Ведь я не подозревал, что в этом огромном городе было множество таких же обездоленных, как и я, которые в этот самый час тоже не знали, куда преклонить голову, и все же в конце концов находили убежище и кусок хлеба. Я рос в деревне и знал лишь такие места для ночлега, как сарай, конюшни, стог сена. А сейчас вокруг меня были только дома, стены и снова дома…

Выйдя из больницы, я свернул направо. На углу я прочел название улицы: «Рю-де-Севр» и очутился на широком бульваре, обсаженном большими деревьями. Куда он вел — я не знал, да меня это и не интересовало. Мне некуда было идти, так не все ли равно, какую выбрать дорогу! Я шел очень медленно, еле передвигая ноги от усталости. Целый день ходил я почти разутый по снегу и теперь ноги у меня точно одеревенели. На боковой аллее бульвара мальчишки устроили каток. Я невольно остановился, глядя на них.

Каково же было мое удивление, когда в этой ораве я неожиданно увидел знакомого! Это был мальчик по имени Бибош, из труппы Виньяли; я встретился с ним в Фалезе. Их балаган стоял рядом с повозкой Лаполада, и мы иногда играли вместе. Так как сейчас я оказался единственным зрителем, Бибош сразу меня узнал и подошел ко мне.

— Ты, Ромен? Что ты делаешь в Париже?.. А ваш лев тоже здесь? Я бы хотел повидаться с Дьелеттой.

Я ответил ему, что сбежал от Лаполада, пришел в Париж только сегодня утром и очень озабочен тем, что мне негде ночевать. Я ничего не сказал о Дьелетте, а только спросил, не примут ли меня в его труппу.

— Наверняка примут, если ты ловкий шкет. А ты ловкий шкет?

Я не представлял себе, какими качествами должен обладать «ловкий шкет», но возможность получить ночлег была так заманчива, что я ответил утвердительно.

— Тогда по рукам! — заявил Бибош.

— А как же хозяин?

— Ну и балда же ты, парень! Приглашаю тебя я — я же и научу тебя «шарить».

Я не знал воровского жаргона и подумал, что это просто незнакомые мне парижские словечки. Но решил не высказывать ему своего удивления, хотя был крайне поражен, услыхав, что одиннадцатилетний Бибош, мальчишка ростом с хорька, оказался хозяином труппы.

— Ты замерз? — спросил Бибош, видя, что я дрожу всем телом. — Пойдем, я тебя согрею.

Он повел меня в винную лавку и заставил выпить стакан горячего вина.

— Теперь, когда ты немножко заправился, пошли ужинать.

Но, вместо того чтобы идти к центру Парижа, мы свернули налево и довольно долго шли по пустынным улицам, мимо бедных и грязных домишек.

Бибош заметил мое удивление и расхохотался:

— А ты думал, что я приглашаю тебя в Тюильри?

И правда, он повел меня отнюдь не в королевский дворец, а на какой-то пустырь. Наступил вечер, но было еще не совсем темно. Мы свернули с дороги и пошли по тропинке через поле. На краю большой ямы Бибош остановился.

— Вот здесь, — сказал он. — Дай мне руку и смотри не свались.

Мы спустились, по-видимому, в какую-то каменоломню. Пробираясь среди каменных глыб, мы несколько раз сворачивали то вправо, то влево и вышли в подземную галерею. Бибош вытащил из кармана свечу и зажег ее. Я удивлялся все больше и больше…

— Еще минута — и мы дома!

И в самом деле, почти тотчас же я увидел красный свет, освещающий каменоломню. На земле стояла жаровня с тлеющими углями. Возле нее лежал мальчик приблизительно одних лет с Бибошем.

— Больше никого нет? — спросил Бибош.

— Никого.

— Так… А вот это мой друг. Постарайся подобрать для него башмаки. Он в них сильно нуждается.

Мальчик вышел и тотчас вернулся обратно с большой связкой всевозможной обуви. Можно было подумать, что я попал в сапожную лавку.

— Выбирай! — сказал Бибош. — И, если ты привык к носкам, пожалуйста, не стесняйся — скажи: у нас этого добра сколько хочешь.

Не могу передать, какое я испытывал блаженство, когда надел на свои натруженные, обледеневшие ноги теплые шерстяные носки и новые башмаки.

Не успел я обуться, как пришли еще два мальчика, затем появился третий и четвертый и, наконец, еще трое. Всего их собралось девять. Бибош представил меня:

— Это мой старый приятель по балагану, он замечательно ловкий шкет… Ну, а вы чем можете сегодня похвастаться?

Все по очереди стали выворачивать карманы. Один принес окорок, другой — бутылку с вином, а третий вытащил маленькую бутылочку с серебряным рожком.

Послышались восклицания, шутки, насмешки.

— Отлично! — заметил Бибош. — Он сам и будет пить из этого рожка.

Все уселись вокруг жаровни, прямо на землю. Бибош обращался со мной, как с гостем, и подавал еду первому. Давно уже я не видел подобного изобилия, даже дома и у господина Биореля я никогда не едал таких вкусных вещей. После окорока принялись за холодную индейку, а после индейки — за паштет из гусиной печенки. У меня был такой волчий аппетит, что вся компания пришла в восторг.

— Молодец! — объявил Бибош, заметив произведенное мною впечатление. — Одно удовольствие угощать друзей, которые так здорово уплетают!

От еды, тепла, а еще больше от усталости мне страшно захотелось спать.

— Ты клюешь носом, — сказал Бибош, видя, что глаза у меня слипаются. — Пожалуйста, не стесняйся. Мне очень жаль, что я не могу предложить тебе королевского ложа, но ты отлично выспишься и так.

Зачем мне нужно было какое-то «ложе», для того чтобы хорошо выспаться, я не посмел спросить у Бибоша. Без сомнения, это еще одно парижское словечко, которого не знают в провинции.

— Стаканчик пуншу перед сном! — предложил Бибош.

Я отказался от пунша, чем весьма удивил всю компанию, и спросил у Бибоша, где можно лечь.

— Сейчас покажу.

Бибош снова зажег свечу и, пройдя вперед, повел меня в боковую галерею каменоломни.

Там на земле лежал толстый слой соломы и сверху несколько теплых шерстяных одеял.

— Теперь спи, а завтра обо всем потолкуем! — И Бибош ушел, взяв с собой свечу.

Мне было немного жутко в этой каменоломне, глубину которой я не мог определить. В то же время мне очень хотелось знать, кто такие мои новые товарищи. Карманы, набитые всякой всячиной, окорок, серебряный рожок — все это казалось мне весьма подозрительным. Но я был так измучен, что усталость поборола мое беспокойство, и не успел я завернуться в одеяло, как мгновенно заснул. Бибош сказал: «Потолкуем завтра» — значит, завтра все и выяснится. Я хорошо поужинал, у меня был теплый ночлег, а день выдался такой тяжелый, что хотелось скорее о нем позабыть. И я заснул так крепко, что даже крики и смех мальчишек, шумевших в двух шагах от меня, нисколько меня не тревожили.

На следующее утро Бибош разбудил меня, иначе я проспал бы целые сутки.

— Возьми-ка это барахло и одевайся, — сказал он.

Я снял свои лохмотья и надел на себя одежду, которую он бросил мне на солому. Это были отличные брюки и теплая шерстяная куртка.

Откуда-то сверху падал слабый дневной свет, с трудом проникавший на эту глубину.

— Ну, старина, — сказал мне Бибош, пока я одевался, — я думал о тебе и вот что решил. Ты ведь мало смыслишь в нашем «ремесле», верно?

— Да, немного…

— Так я и думал, это сразу видно. Если ты начнешь работать с нами без подготовки, ты мигом засыпешься. Чтобы этого не случилось, я пристрою тебя к одному ловкому парню, и ты станешь его «крысенком».

Хотя мне было очень стыдно признаваться, что я не понимаю парижских словечек, я все-таки решил спросить Бибоша, что значит «крысенок». Раз я буду работать «крысенком», надо же мне знать, что это такое!

— Ты готов? — спросил меня Бибош, видя, что я уставился на него.

— Да.

— Прекрасно! Давай сначала позавтракаем, а потом я тебя отведу к моему приятелю.

Я пошел за ним. Жаровня уже потухла, и от вчерашнего пиршества не осталось и следа. Мы находились теперь ближе к выходу, и здесь было немного светлее; из мрака выступали каменные подпоры свода и разбросанные там и сям груды камней. Из выемки в стене Бибош достал бутылку вина, краюху хлеба и остатки окорока.

— Пожуем немного, а по-настоящему завтракать будем у твоего нового хозяина.

Тогда я набрался храбрости и спросил:

— Не смейся надо мной, Бибош, ты ведь знаешь — я не парижанин, а потому объясни мне, пожалуйста, что такое «крысенок».

Мой вопрос показался ему до того смешным, что он поперхнулся от смеха.

— Ну и дурачье живет в ваших краях! — проговорил он. — Так вот, «крысенок» — это шкет, или, другими словами, мальчик наших лет, легкий и проворный. Ты, наверно, не знаешь и того, как торговцы запирают свои лавки, когда уходят обедать?

Не понимая, какая связь может быть между тем и другим, я ответил, что действительно не знаю, как торговцы запирают свои лавки.

— Они закрывают вход низенькой перегородкой, — продолжал Бибош, передавая мне бутылку, которую он уже успел наполовину опорожнить. — К этой перегородке приделана пружина, которая соединена со звонком. Если кто-нибудь захочет войти в лавку и толкнет перегородку, звонок начинает звонить, и торговец, обедающий в задней комнате или на кухне, выходит посмотреть, кто пришел. Теперь ты понимаешь, для чего нужен «крысенок»?

— Нет, не понимаю. Может быть, он должен заменять звонок?

Бибош так расхохотался, что на этот раз от смеха чуть не задохнулся. Перестав кашлять, он первым делом дал мне подзатыльник.

— Если ты вздумаешь еще раз сказать такую глупость, предупреди меня заранее, иначе я подохну от смеха. «Крысенок» не заменяет звонка; напротив, он не дает звонку зазвонить. Для этого «крысенка» переносят через перегородку, а затем он ползком добирается до кассы, тащит выручку и передает товарищу. Тот сторожит снаружи, берет «крысенка» на руки и вытаскивает обратно поверх перегородки. Вот и все! Торговец даже не подозревает, что его обчистили… Ну как, подходит это тебе?

Я остолбенел.

— Но ведь это же воровство!

— Конечно. Так что же?

— Значит, ты вор?

— Да, вор. А ты кто? Дурак!

Я молчал. Я думал о том, что видел вчера вечером, и понял, что Бибош прав, называя меня дураком. Однако надо было на что-то решиться.

— Послушай, — сказал я ему, — если ты рассчитываешь на меня в этом деле, то ты ошибаешься.

На этот раз он не расхохотался, а страшно разозлился. Я обманул его ожидания. А теперь, если он меня отпустит, я могу на него донести.

— Ну нет, — закричал он. — Я тебе не позволю нас выдать! Теперь ты не уйдешь!

— Я сейчас же уйду.

Не успел я произнести эти слова, как он бросился на меня. Он был гибче и увертливее, чем я, зато я оказался сильнее. Мы боролись недолго. Сперва, когда Бибош неожиданно прыгнул мне на шею, он меня повалил, но я быстро взял верх, и он очутился подо мной.

— Ну что, отпустишь теперь?

— А ты не выдашь меня?

— Нет.

— Поклянись.

— Клянусь, — сказал я и встал на ноги.

— Ты дурак, — крикнул он в бешенстве. — Круглый дурак! Посмотри, как ты проживаешь с твоей честностью! Не встреть ты меня случайно вчера, ты бы сегодня уже сдох от голода и холода! Ты жив только потому, что наелся краденой ветчины и напился краденого вина. Если у тебя не мерзнут ноги, то потому, что я тебе дал краденые ботинки. И если ты не замерзнешь, то только потому, что на тебе будет краденое платье.

Чудесный теплый костюм! Я чувствовал себя в нем так хорошо и уютно, точно он всю жизнь был моим.

— Дай мне свечку, — сказал я Бибошу.

— Зачем?

— Я хочу взять свою старую одежду.

— Разве я тебя попрекаю за одежду? Я тебе ее дарю.

— Спасибо, но я не возьму.

Пожав плечами, Бибош пошел за мной в галерею, где я провел ночь.

Я снял с себя костюм, который он мне дал, и надел свои еще не просохшие лохмотья. Натягивать их на себя было очень противно. Когда я начал обувать свои старые башмаки, оказалось, что один из них совсем развалился. Бибош молча смотрел на меня. Мне стало стыдно своей нищеты, и я невольно отвернулся.

— Что ты дурак, это несомненно, — сказал он добродушно. — Но твой поступок, веришь ли, хватает меня за сердце! — И он ударил себя в грудь. — Скажи, разве так приятно чувствовать себя честным?

— А почему ты сам не попробуешь?

— Поздно.

— А если тебя арестуют и посадят в тюрьму, что скажет твоя мать?

— Моя мать! У меня нет матери, и, пожалуйста, не говори со мной об этом!

Я хотел продолжать, но он меня перебил.

— Хватит с меня твоих проповедей! — закричал он. — Оставь меня в покое! Только я не хочу, чтобы ты ушел в таком виде. Раз ты не желаешь носить эти вещи, потому что они краденые, то, может быть, возьмешь те, что я носил, когда работал в балагане? Я их честно заработал. Возьми себе на память.

Я с благодарностью согласился.

— Хорошо, — продолжал Бибош, — очень рад. Пойдем со мной, и я тебе их отдам.

Мы вернулись в Париж. Он привел меня в дом возле заставы, где сдавались меблированные комнаты. Мы поднялись в какую-то комнату, и он достал из шкафа куртку и штаны, которые я действительно видел на нем в Фалезе. К этому он добавил пару башмаков — правда, не новых, но совсем еще крепких.

— Теперь прощай, — сказал он мне, когда я оделся. — Если встретишь кого-нибудь из нашей шайки, сделай вид, что ты его не знаешь.

Еще не пробило десяти часов. Впереди у меня был целый день, чтобы подыскать себе ночлег.

Погода стояла сухая. Я был тепло одет, хорошо обут и сыт, а потому мало беспокоился о том, как найти себе жилье, хотя в Париже это дело очень трудное.

Навещать Дьелетту было еще нельзя, и я пошел куда глаза глядят в надежде на счастливый случай.

Однако прошло два часа, а я ничего не нашел, ничего не придумал, хотя и побывал в самых различных кварталах. Пожалуй, не стоит надеяться на случай и лучше самому позаботиться о себе. И я направился к Сене, решив пойти на Центральный рынок. Может быть, добрая женщина, подарившая нам двадцать су, найдет мне какую-нибудь работу или научит, как ее получить.

Сперва она не узнала меня в костюме Бибоша. Потом, когда я ей объяснил, кто я такой, она спросила, куда же я девал сестру. Я рассказал ей о том, что произошло накануне, и увидел, что мои слова ее растрогали. Тогда я добавил, что не хочу оставлять Дьелетту одну в Париже и решил дождаться ее выздоровления. Но для этого мне нужно найти какой-нибудь заработок. Не зная, к кому обратиться, я подумал о ней и решил…

— Ты решил, что надо пойти к тетке Берсо? — перебила она меня. — И хорошо сделал, мой мальчик. Мне приятно, если ты угадал по моему лицу, что я не такая женщина, которая позволит ребенку умереть с голоду на мостовой. Правда, я не богатая, но сердце у меня есть.

Она подозвала двух-трех соседок, и они стали совещаться о том, куда бы меня пристроить. Дело было нелегкое, потому что детей обычно не берут для работы на рынке. Наконец после долгих переговоров и расспросов, узнав, что я умею разборчиво писать, все единодушно решили, что я мог бы переписывать бумаги и объявления о продаже с торгов, если только для меня найдется свободное место.

Я не участвовал в этих хлопотах, которые, как я потом узнал, оказались довольно трудными. Знаю только, что на следующее утро в пять часов меня усадили за стол возле прилавка, где продавалась с торгов рыба, и я должен был переписывать небольшие счета. Дело было не сложное, я писал быстро и разборчиво. Когда тетушка Берсо забежала узнать, справляюсь ли я с работой, ей меня похвалили и сказали, что я буду получать тридцать су в день. Плата была невысокая, но тетушка Берсо разрешила мне ночевать в ее лавке, а на еду мне этих денег хватало с избытком.

Дьелетту положили в больницу в понедельник. Я с большим нетерпением ждал четверга и в этот день, окончив свою работу, тотчас отправился на улицу Севр. На рынке мне надавали множество апельсинов, которыми я набил себе карманы. Я очень беспокоился о Дьелетте и потому пришел рано, задолго до начала приема. Что с ней? Жива ли она? А вдруг умерла?

Когда мне указали, где ее палата, я бросился бежать туда со всех ног. Больничный служитель остановил меня и строго сказал, что, если я буду так шуметь, меня немедленно выведут вон. Тогда я пошел на цыпочках.

Дьелетта не только была жива, но уже начала поправляться. Никогда не забуду я выражения ее глаз, когда она меня увидела!

— Я так и знала, что ты сегодня непременно придешь, если только не замерз на улице, — сказала она.

Дьелетта попросила рассказать, как я жил после того, как мы с ней расстались. И, выслушав историю моего ночлега в каменоломне, сказала:

— Хорошо, очень хорошо, дорогой мой брат!

Раньше она никогда не называла меня братом.

— Поцелуй меня, — попросила она, подставив мне щеку.

А когда Дьелетта узнала о том, что сделала для меня тетушка Берсо, она воскликнула со слезами на глазах:

— Какая чудесная женщина!

Потом она стала отвечать на мои вопросы. Сперва ей было очень худо. Она лежала без сознания, у нее был сильный жар и бред. Но за ней прекрасно ухаживали. Одна из сестер была с ней особенно ласкова и добра.

— Все-таки мне хочется поскорее выбраться отсюда, — сказала Дьелетта шепотом. — Здесь так страшно! Прошлой ночью рядом со мной умерла девочка. Когда ее положили в большой ящик, мне сделалось дурно.

Дьелетта напрасно надеялась, что сможет скоро выйти из больницы. Болезнь ее была очень серьезна, и выздоровление тянулось медленно. Она пролежала в постели больше двух месяцев.

Впрочем, все сложилось для нас очень удачно. За это время Дьелетту полюбили все, кто за ней ухаживал, — сестра, главный врач и его помощники. Так она была со всеми мила и приветлива. Все знали теперь нашу историю — по крайней мере, то, что мы считали возможным рассказать, — и относились к нам с искренним сочувствием. Когда по воскресеньям и четвергам я приходил на прием, меня встречали как старого друга.

Наконец настал день выхода Дьелетты из больницы. Врач и сестра сказали, что они позаботятся о том, чтобы нам не пришлось возвращаться в Пор-Дье пешком. Они нашли агента, привозящего из деревень кормилиц, и поручили ему доставить нас в Вир. В Вире агент должен был посадить нас в дилижанс, отправляющийся в Пор-Дье, и уплатить за наш проезд. Устроили складчину по палатам и собрали нам на дорогу двадцать пять франков. Этого было больше чем достаточно. Во время болезни Дьелетты я очень беспокоился о нашем дальнейшем путешествии и, не зная, как все обернется, ежедневно откладывал по несколько су; так я накопил еще двадцать два франка.

Какая огромная разница между нашим приходом в Париж два месяца назад и теперешним отъездом! Добрая тетушка Берсо проводила нас до повозки и дала на дорогу много всякой всячины.

Правда, повозка оказалась весьма неудобным экипажем: две длинные деревянные скамьи да немного соломы под ногами — вот и все. Но для нас и это было роскошью.

Стоял конец января, однако погода была не холодная. Путешествие нам очень понравилось. Мы не были избалованы и скоро подружились с кормилицами, возвращающимися в деревню с малышами, взятыми на воспитание. Когда младенцы начинали слишком громко кричать или когда их пеленали, мы вылезали из повозки и шли пешком.

В Вире агент пересадил нас в дилижанс, на котором мы доехали почти до самого места. Теперь до нашего поселка оставалось меньше одного лье. Было воскресенье, прошло ровно семь месяцев с тех пор, как я ушел из дома.

Некоторое время мы шли молча, смущенные, нам обоим надо было поговорить, но мы не знали, с чего начать. Дьелетта первая прервала это тягостное молчание.

— Пойдем потише, — сказала она, — мне надо тебе что-то сказать.

Начало было положено; теперь заговорил и я:

— Мне тоже надо кое-что сказать тебе. Вот письмо, которое ты передашь маме.

— Почему письмо? Почему ты не войдешь со мной? Почему ты не хочешь сам отвести меня к маме? Ты ведь не знаешь, захочет ли она меня принять? А если она меня выгонит, куда я денусь?

— Не говори так, ведь ты не знаешь маму.

— Нет, я знаю, какая она. Но неизвестно, простит ли она мне, что я не уговорила тебя остаться. Поверит ли, что я упрашивала и умоляла тебя, а ты не послушался и все-таки ушел! Подумай, ты проводил меня до самого дома и не захотел войти и обнять свою мать! Этому трудно поверить.

— Вот об этом-то я и пишу ей в своем письме. Я пишу, что ухожу, не повидавшись с нею, только потому, что, если увижу ее, я не в силах буду уйти. А если я не уйду, мне придется вернуться к дяде. У нас есть письменный договор, а дядя не такой человек, чтобы отказываться от своих прав на меня.

— А может быть, твоя мама найдет способ взять тебя от дяди?

— Если мама нарушит договор, ей придется платить неустойку. Но, если я поступлю на морскую службу, дядя ничего не сможет сделать ни с ней, ни со мной, когда я вернусь, потому что матрос принадлежит государству, а государство сильнее моего дядюшки. Видишь, я уже обо всем подумал!

— Я, конечно, не знаю всех этих правил и не могу в них разобраться, но чувствую, что ты поступаешь дурно.

Я сам был не совсем уверен в своей правоте, и, когда я думал о маме, меня не раз мучила совесть, а потому ее возражения меня рассердили:

— По-твоему, я поступаю дурно?

— Да, очень дурно! И, если твоя мама станет тебя осуждать, если она скажет, что ты ее не любишь, я не смогу защитить тебя, потому что тоже так думаю.

Я не отвечал и с минуту молча шагал рядом с Дьелеттой. Огорченный, взволнованный, я уже готов был уступить, но вскоре взял себя в руки.

— Был ли я когда-нибудь жестоким с тобой?

— Нет, никогда!

— Думаешь ли ты, что я могу быть жестоким с другими?

Она посмотрела на меня.

— Ну, отвечай же!

— Нет.

— Может быть, ты думаешь, что я не люблю свою маму? Что нарочно заставляю ее страдать?

Дьелетта надеялась меня убедить, но, видя, что я продолжаю упорствовать, замолчала. Я заговорил снова:

— Тогда если ты хоть немного благодарна мне, если веришь, что я не злой, не говори больше со мной об этом. Ты, может быть, уговоришь меня остаться, но я знаю, что это будет несчастьем для всех нас.

Дьелетта не сказала больше ни слова, и мы молча шли рядом, грустные и подавленные.

Для того чтобы ни с кем не встречаться, я выбрал дорогу, проходившую через ланды. По ней мы дошли до канавы, примыкавшей к нашему двору. В церкви уже отзвонили. Значит, обедня кончилась, и мама вернулась домой.

— Вот наш дом, — сказал я, стоя за кустами терновника и показывая ей кровлю, под которой я жил так счастливо и где меня так любили.

По моему дрожащему голосу Дьелетта поняла, что я сильно взволнован.

— Ромен! — умоляюще проговорила она.

Но я притворился, что не замечаю, с какой горячей мольбой произнесла она мое имя.

— Ты спустишься вниз, — быстро заговорил я, — войдешь в дом, отдашь маме письмо и скажешь: «Вот письмо от вашего сына». Будь уверена, что, прочитав его, она тебя не отпустит. Я вернусь через полгода. Из Гавра я вам напишу. Прощай!

Я хотел бежать, но она бросилась ко мне.

— Оставь меня, не удерживай! Ты же видишь, что я сейчас заплачу!

Она опустила руки.

— Поцеловать ее за тебя, Ромен?

Я уже отошел на несколько шагов, но теперь вернулся и, обняв Дьелетту, крепко поцеловал. Я почувствовал, что лицо ее мокро от слез.

«Если я сейчас же не уйду, то уже буду не в силах уйти», — подумал я и бросился бежать без оглядки.

Однако вскоре я остановился, вернулся ползком и спрятался в кустах терновника. Дьелетта спустилась во двор и вошла в дом.

Она долго не выходила. Я ничего не видел, ничего не слышал, меня мучила тревога. А если моей мамы здесь больше нет, если она тоже исчезла, как мать Дьелетты?

Но, когда эта страшная мысль промелькнула у меня в голове, на пороге дома показалась Дьелетта, а за нею вышла и мама.

Она была жива, Дьелетта была с нею, они держали друг друга за руки, у обеих была заплаканные глаза. Я бросился в канаву.

Спустя три часа я уже садился в дилижанс, а через два дня, проехав Кан и Гонфлер, прибыл в Гавр. У меня в кошельке оставалось еще семь франков.

 

Глава XIII

Я думал, что стоит мне только явиться на борт корабля, как меня немедленно примут на службу.

Приехав в Гавр, я тотчас отправился во внешнюю гавань и принялся бродить на набережной, высматривая подходящий корабль. В Королевском доке стояло несколько пароходов, но они мне не приглянулись. В доке Барра я увидел большие американские корабли, с которых сгружали на набережную тюки хлопка. Но и они не привлекали меня: я хотел найти французский корабль.

Обойдя торговый док, я пришел в восхищение: там на причале стояли корабли всех стран света. И большие, и маленькие, целый лес мачт, украшенных штандартами, вымпелами и флагами. Это зрелище показалось мне куда прекраснее Парижа.

С некоторых кораблей шел такой сильный запах тростникового сахара, что у меня потекли слюнки. Другие благоухали перцем и корицей. Одни суда разгружались, другие нагружались товарами. Таможенные чиновники наблюдали, как выносили мешки, груженные кофе, и с меланхолическим видом слушали пение матросов.

Один из кораблей мне особенно понравился. Это был небольшой трехмачтовик, весь белый, с рейкой, выкрашенной в лазурно-голубой цвет. На табличке, прикрепленной к ванте, я прочел: «Утренняя звезда» отплывает немедленно с товарами в Пернамбуко и Сан-Сальвадор. Капитан Фригар». Какое чудесное путешествие можно совершить на таком красивом бело-голубом судне! Пернамбуко и Сан-Сальвадор — можно ли найти во всем мире более заманчивые названия!

Я взобрался на палубу. Матросы и рабочие были заняты погрузкой. В широко открытый трюм спускали тяжелые ящики, качавшиеся на цепях. Сперва на меня не обратили никакого внимания. Но я так долго стоял неподвижно, не решаясь подойти к человеку, который записывал количество проносимых мимо него ящиков и которого я принял за капитана, что в конце концов он сам меня заметил.

— Убирайся отсюда! — заорал он на меня.

— Извините, сударь, мне надо с вами поговорить.

И я попросил его взять меня юнгой на судно «Утренняя звезда».

Он даже не ответил мне, а жестом показал, что я могу идти, откуда пришел.

— Но, сударь…

Он погрозил мне кулаком, и я ушел, чувствуя себя униженным и, по правде сказать, немного встревоженным. Примут ли меня на какое-нибудь судно?

Но нельзя было падать духом и сразу опускать руки. Я пошел дальше. Очевидно, «Утренняя звезда» слишком роскошный корабль для меня. Поэтому я выбрал черный и грязный бриг под названием «Конгр», направлявшийся в Тампико. Здесь мне ответили коротко и ясно, что им никто не нужен. На третьем корабле я решил обратиться не к капитану, а к матросу. Когда я изложил ему свою просьбу, он пожал плечами и назвал меня забавным парнишкой; ничего больше я не мог от него добиться.

Наконец капитан шхуны, отплывающей к берегам Африки, с отнюдь не внушающим доверия лицом, согласился взять меня к себе. Но, узнав, что у меня нет отца, который мог бы подписать с ним договор, что я не числюсь моряком, что у меня нет не только вещевого мешка, но и вообще никаких необходимых матросу вещей, он приказал мне немедленно убираться прочь, пока я не отведал его кулаков.

Дела принимали скверный оборот, и мне стало не по себе. «Неужели мне придется вернуться в Пор-Дье?» При мысли, что я увижу маму и Дьелетту, я почувствовал огромную радость. Но дядя… ведь я должен отслужить у него. Я не забыл об этом несчастном обязательстве и потому продолжал свои поиски.

Обойдя все доки, я вновь вернулся во внешнюю гавань. Начинался прилив, и уже несколько маленьких рыбачьих лодок отправились в открытое море. Я пошел на мол посмотреть, как входят и выходят из гавани корабли. Как давно не любовался я этим прекрасным зрелищем! Начинавшийся прилив, необъятная морская даль, снующие взад и вперед лодки из Кана, Руана, Гонфлера, большие суда, отплывающие в дальнее плавание, прощальные возгласы пассажиров, махающих платками, крики матросов, скрип блоков и снастей, бесчисленные белые паруса, заполнившие рейд и уходившие вдаль до самого горизонта, — эта картина захватила меня, и я забыл о моих тревогах.

Больше двух часов простоял я, облокотившись на парапет, как вдруг почувствовал, что кто-то дернул меня за волосы. Я с удивлением оглянулся и увидел перед собой Германа — одного из музыкантов труппы Лаполада.

— Неужели Лаполад в Гавре? — спросил я с таким ужасом, что Герман с минуту не мог ничего ответить от хохота.

Наконец, немного успокоившись, он рассказал мне, что тоже ушел от Лаполада и теперь собирается ехать к брату, который живет в республике Эквадор. Лаполада мне теперь нечего опасаться; он не будет меня разыскивать, так как получил довольно большое наследство и продал свой зверинец — вернее, то, что от него осталось: ведь через две недели после нашего бегства бедный Мутон умер от горя и голода. Когда Дьелетта ушла, он сделался свирепым и мрачным и упорно отказывался от пищи. Только Лаполада он готов был сожрать и, завидя его, начинал яростно метаться в клетке. Но Лаполад вовсе не желал спасать жизнь льву ценою собственной жизни, и несчастный Мутон околел, пав жертвой своей любви и верности Дьелетте.

Герман спросил меня, поступил ли я в матросы, и я рассказал ему о том, какая меня постигла неудача.

Герман недаром провел столько времени в балагане — он был мастером на всевозможные выдумки.

— Хочешь, я подпишу за тебя договор под видом твоего брата? — предложил он.

— А где я возьму экипировку?

Вот в чем заключалось главное затруднение. Герман был так же беден, как и я. За его проезд уплатил брат, и, даже сложив все наши деньги, мы не смогли бы купить на них все необходимое.

Пришлось отказаться от этого проекта. Чтобы немного подбодрить и развлечь, Герман повел меня обедать, а затем мы отправились с ним в театр; ему дал два билета земляк, тоже музыкант из оркестра. В тот вечер давали премьеру комедии «Открытая война», где одного из действующих лиц приносят на сцену в ящике.

— Вот как раз то, что нам нужно, — сказал Герман. — В антракте я тебе расскажу, что я придумал.

Его план состоял в следующем: мы купим большой сундук, и я спрячусь в него. За час до отплытия Герман принесет запертый и перевязанный веревками сундук на пароход под видом багажа. Когда мы выйдем в открытое море, Герман отопрет сундук, и капитану поневоле придется оставить меня на судне: ему будет некуда высадить меня. Не выкидывать же за борт! А во время путешествия я уже должен сам найти себе подходящую работу.

План был безумный, но он сулил ряд приключений и этим прельстил меня.

На следующий день мы с Германом обошли все лавки подержанных вещей и добыли наконец за десять франков громадный, окованный железом сундук, который оказался мне как раз по росту, словно был сделан по моей мерке. Герман отнес его к себе домой, где он приютил и меня, а затем просверлил в сундуке несколько дырочек, чтобы я в нем не задохнулся. Я влез в сундук, Герман запер меня, и я спокойно просидел в нем два часа. Я мог двигать руками и ногами, ложиться на бок и на спину — словом, по желанию менять положение.

Судно, на котором уезжал Герман, отправлялось в путь на следующий день в два часа пополудни. В оставшееся до отплытия время я осмотрел это судно, называвшееся «Ориноко», а потом написал маме подробное письмо. В нем я сообщил ей о своем скором отъезде, попросил прощения за то, что поступаю против ее желания, и выразил надежду, что так будет лучше для всех нас. К этому письму я приложил второе, адресованное Дьелетте. В нем я написал все, что узнал от Германа, и просил ее быть поласковее с мамой.

За два часа до полного прилива, то есть в полдень, Герман усадил меня в сундук и сунул мне кусок хлеба.

— До завтра! — сказал он, смеясь. — Если ты проголодаешься, тебе будет чем закусить.

Мне предстояло пробыть в ящике двадцать часов. Мы решили, что мне нельзя показываться слишком рано, пока мы не отойдем подальше от Гавра, иначе капитан может отправить меня обратно на рыбачьей лодке или на лоцманском судне, а в открытом море можно не опасаться подобной встречи. Последние дни дул сильный южный ветер, и поэтому через двадцать часов мы уже будем далеко за Шербургом, в Ла-Манше.

К стенкам сундука мы приделали две кожаные петли, за которые я должен был держаться, чтобы меня не швыряло из стороны в сторону во время погрузки. Герман запер оба замка на ключ, обвязал сундук веревкой и взвалил его себе на спину. При этом он так хохотал, что меня подбрасывало, словно я ехал верхом на лошади.

Но, когда он взошел на борт «Ориноко», вся его веселость мигом исчезла.

— Что вы несете? — закричал капитан.

— Сундук с моими вещами.

— Слишком поздно — отделение для багажа закрыто.

На это мы и рассчитывали. Если бы крышки люков были открыты, меня спустили бы в трюм, навалили на мой сундук другие ящики, и тогда мне пришлось бы лежать в нем до самого Эквадора. Теперь же меня оставят на палубе или поместят в каюту Германа.

Но это оказалось совсем не так просто устроить. Капитан очень долго не соглашался принять сундук, и я уже думал, что меня отнесут обратно на берег. В конце концов меня поместили между верхней и нижней палубами, среди других ящиков, привезенных в последнюю минуту.

— Когда мы выйдем в море, мы спустим вещи в трюм, — сказал один из матросов.

Его слова меня не испугали: я не рассчитывал долго сидеть в сундуке.

Вскоре я услышал, как упали в воду причальные канаты, а затем судно развернулось. Над моей головой раздались размеренные шаги матросов, выводивших судно из гавани.

Мне было прекрасно слышно все, что делается вокруг, и я мог, лежа в сундуке, следить за движением корабля, как будто находился на палубе и видел все своими глазами.

Услыхав шум лебедок и громкие голоса, я понял, что мы вошли в шлюз. Несколько минут судно стояло на месте, а потом медленно двинулось вперед. Это буксир выводил нас в открытое море. Небольшая килевая качка указывала на то, что мы вышли во внешнюю гавань. Качка усилилась — следовательно, мы идем между дамбами. Послышался скрежет блоков — это поднимали паруса. Судно накренилось набок, буксирный канат упал в воду, руль заскрипел — мы вышли в открытое море.

Свершилось! Для меня начиналась жизнь моряка. Я всегда думал, что этот желанный миг, к которому я пришел ценою больших лишений, доставит мне огромную радость. Но сейчас я испытывал только грусть и тревогу. Правда, мое положение было не из веселых.

Если б я был на палубе среди матросов, занимался своим делом, видел впереди открытое море, а позади землю и гавань, я, наверно, с радостью стремился бы навстречу неизведанному… Но, лежа здесь взаперти, я не мог побороть невольный страх.

Легкий стук в стенку сундука отвлек меня от моих печальных мыслей. Однако меня никто не окликнул, и я не решился ответить из боязни, что это постучал проходивший мимо матрос. Но стук повторился, и я понял, что пришел Герман; вместо ответа я тоже постучал ему ручкой ножа.

Его присутствие меня успокоило — значит, про меня не забыли. В конце концов совсем не так страшно провести несколько часов в сундуке, зато после я уже буду в море и начну жить полной жизнью.

Дул свежий ветер. Волны били о борт судна, и его сильно качало. Привыкнув с детства ездить на рыбную ловлю и качаться в лодках, стоящих на якоре, я никогда не страдал от морской болезни. Я считал себя неуязвимым и был неприятно удивлен, когда почувствовал тошноту.

Сперва я подумал, что это ощущение вызвано недостатком воздуха. Несмотря на дырки, просверленные нами в стенках сундука, воздух проникал в него с трудом и с еще большим трудом выходил обратно, поэтому в сундуке была страшная духота. Однако мне становилось все хуже. Головокружение и сильное ощущение дурноты, которые я испытывал, когда судно опускалось во время качки, не оставляли никакого сомнения: у меня началась морская болезнь. Меня это очень встревожило: ведь я знал, что люди, подверженные этой болезни, нередко стонут — так им становится плохо. А вдруг я тоже начну стонать и меня услышит кто-нибудь из проходящих мимо матросов?

Самое лучшее средство от морской болезни, как я слышал, — это сон. К тому же сон был единственным доступным мне средством, и, обхватив голову руками, я изо всех сил старался уснуть. Довольно долго мне это не удавалось — уж очень неудобна была моя постель. Почему я не догадался положить на дно моей тюрьмы хоть немножко соломы? Сердце мое то замирало, то словно обрывалось, когда судно проваливалось вниз, но в конце концов я все же уснул.

Сколько времени я проспал — не знаю. Свет не проникал в мой сундук, я лежал в полном мраке и не мог определить, ночь сейчас или день. Только по царившей вокруг меня тишине можно было догадаться, что наступила ночь. На палубе раздавались лишь мерные шаги несущих вахту матросов, и время от времени слышалось поскрипывание руля. Качка сделалась сильнее, мачты трещали, скрипели снасти, волны с шумом бились о борт корабля — очевидно, ветер усилился. То ли воздух в сундуке стал свежее от ночной прохлады, то ли я уже привык к качке, но я не чувствовал больше приступов морской болезни и снова уснул, убаюканный мрачной музыкой моря, которая уносила мои мысли в маленькую комнату родного дома и воскрешала воспоминания о ночах, когда за окнами бушевала буря.

Меня разбудил страшный удар, грохот, треск. Корабль дрогнул, а затем что-то обрушилось на палубу, словно разом рухнули все мачты. Слышались звуки, похожие на выстрелы, — это снасти рвались и лопались, а мачты раскалывались на части.

— Стой! — закричал кто-то по-английски.

— Все на палубу! — скомандовал чей-то голос по-французски.

Среди криков, шума и суеты послышался глухой сиплый рев, и я сразу понял, что это вырывается пар. Мы, по-видимому, столкнулись с английским пароходом, который врезался в наше судно; теперь оно лежало на боку; я чувствовал это потому, что тоже скатился к боковой стенке своего сундука.

Прежде чем я успел прийти в себя, рев пара прекратился. Послышался новый треск, и на палубе раздались страшные крики. Почти тотчас же «Ориноко» выпрямился. Что случилось? Пошел ли английский пароход ко дну или отошел от нас?

Я принялся кричать что есть мочи, в надежде, что кто-нибудь из экипажа выпустит меня; затем прислушался. На палубе раздавались голоса, люди бегали взад и вперед, волны бились со страшной силой о бортовую обшивку судна, и все эти звуки покрывал вой ветра и бури.

Неужели мы тонем? Неужели Герман бросит меня в этом сундуке? Невозможно передать словами, какой ужас охватил меня. Сердце мое замерло и руки стали влажными от холодного пота, словно я окунул их в воду. Инстинктивно я попытался вскочить на ноги и ударился головой о крышку сундука. Я встал на колени, изо всех сил стараясь вытолкнуть крышку сундука спиной. Но замки были прочные, крышка плотно пригнана и скреплена дубовыми перекладинами. Мои усилия ни к чему не привели, и я повалился на дно сундука, полумертвый от ужаса.

Через несколько минут я снова начал кричать и звать Германа, но в это время на палубе поднялся такой страшный шум, что я не слышал собственного голоса. Матросы рубили мачты топорами.

«Где же Герман? Почему он не приходит ко мне на помощь?»

Пока одни матросы рубили мачты, другие откачивали воду. Я ясно слышал равномерное постукивание насосов.

Значит, мы тонем. Я стал неистово колотить в крышку сундука, обезумев от отчаяния и страха.

— Герман! Герман!

Все те же звуки у меня над головой, то есть на палубе, но никто не приближался ко мне. Закрытый сундук, очевидно, заглушал мой голос. Но даже если бы мои отчаянные крики и долетели до палубы, их все равно покрыл бы шум ветра и могучий рев бури.

Неужели Герман упал в море? Или его смыло волной, или раздавило свалившейся мачтой? А может быть, думая о собственном спасении, он совсем забыл обо мне? Тогда я погибну здесь, в этом ящике.

Неужели мне неоткуда ждать помощи?

Даже ребенок способен иногда мужественно ожидать смерти, смотря ей прямо в лицо, но при условии, что он на свободе, имеет возможность бороться за свою жизнь и в борьбе черпает новые силы. Но быть запертым в каком-то ящике, где нельзя ни двигаться, ни дышать — это поистине чудовищно!

Я с яростью обрушился на стенки своей тюрьмы. Но они были очень прочны и даже не дрогнули. Я хотел снова кричать, но горло мое пересохло, и я не мог произнести ни звука. Не знаю, что стал бы делать взрослый человек в таком положении. Я же был еще ребенком и потерял сознание.

Сколько времени пролежал я в обмороке — не знаю, но, когда очнулся, я испытал странное чувство. Мне казалось, что я уже умер, лежу на дне моря и меня качает волна. Однако шум на палубе вернул меня к действительности. Воду все еще откачивали насосами, и порой слышалось зловещее бульканье воды в клапанах. Ветер завывал на корабле, а волны били в борт с такой силой, что сотрясали весь корпус. Судно отчаянно бросало, и я то и дело стукался то о правую, то о левую стенку сундука. Я снова начал кричать, изредка замолкая, чтобы прислушаться. Но ничего не слышал, кроме оглушительного рева бури.

Я задыхался в своем ящике и решил раздеться. Когда я снимал жилет, моя рука нащупала ножик, о котором я совсем забыл. Это был прочный крестьянский нож с роговой ручкой и острым лезвием.

Раз никто не приходит ко мне на помощь, я должен помочь себе.

Я раскрыл нож и принялся за один из замков. Конечно, я не собирался взламывать его — лезвие не выдержало бы такой работы, — но я хотел его вырезать. Сундук был сделан из крепких буковых досок, высохших за двадцать или тридцать лет службы и твердых, как железо; они с трудом поддавались ножу.

Я с таким рвением принялся за работу, что вскоре был весь в поту. Нож скользил в моих пальцах, и мне поминутно приходилось вытирать руки.

Работа двигалась плохо, потому что корабль швыряло во все стороны, и только я нажимал на нож, как меня отбрасывало к другой стенке сундука.

Наконец замок расшатался, и теперь достаточно было сильного толчка, чтобы он выскочил.

Тогда я принялся за второй. Мой нож до того нагрелся, что, когда я его лизнул, чтобы немного охладить, я обжег язык.

Насосы перестали работать, однако движение на палубе не прекращалось. Шаги сделались быстрее, чем раньше: очевидно, люди спешили закончить какую-то работу. Но что они делали, я не мог понять.

Казалось, они тащат что-то очень тяжелое, вроде огромного ящика или лодки. Зачем? Что все это значит?

Но у меня не было времени задумываться над этим и прислушиваться. Я снова принялся за работу.

Мой нож затупился, и вырезать второй замок было еще труднее, чем первый, хотя я работал изо всех сил. Я очень устал, рука у меня онемела, поясницу ломило от неудобного положения, и мне поневоле приходилось время от времени ненадолго прекращать работу.

Тогда я снова слышал рев бури, удары волн и треск ломающегося судна.

Наверно, я проработал так около получаса. Но эти полчаса показались мне вечностью. Наконец зашатался и второй замок.

Я встал на колени и, опершись на руки, стал изо всей силы толкать спиной крышку сундука, стараясь ее приподнять. Оба замка отскочили, но крышка не открылась.

Я совсем забыл о том, что сундук прочно обвязан. Теперь надо было еще перерезать веревку. Я считал это пустяком, но сильно ошибся. Хотя крышка немного приподнималась, но боковые планки мешали мне просунуть руку, и, чтобы добраться до веревки, надо было сначала их сломать. Предстояла новая работа. Однако я решил не отчаиваться и немедленно принялся за нее.

К счастью, теперь я резал дерево по волокну. Но вот я добрался до веревок и перерезал их — наконец-то я свободен!

Я быстро толкнул крышку, она немного приподнялась, а затем снова упала. Я толкнул ее сильнее, однако она лишь немного приоткрылась. Что же удерживало ее теперь?

Отчаяние мое было так велико, что я упал на дно сундука почти без чувств.

Но я уже так много сделал, я должен довести мою борьбу до конца! Крышка поднималась настолько, что я мог просунуть под нее руку, однако приподнять ее выше оказалось невозможно. Высунув руку в щель, я стал шарить вокруг. Я ничего не видел — должно быть наступила ночь, и только слабый, едва заметный отсвет проникал ко мне в сундук.

Ощупав все вокруг, я понял, в чем дело. Препятствием служил громадный ящик, стоявший на другом ящике и краем находивший на мой сундук. Хотя этот ящик и не опирался на сундук, однако он не давал возможности открыть крышку. Я попытался его отодвинуть, но он был очень тяжел и не тронулся с места. К тому же, стоя на коленях, я почти ничего не мог делать. Я не мог даже вытянуть как следует руку. Стараться приподнять ящик или хотя бы сдвинуть его с места было просто бессмысленно.

Неужели я напрасно потратил столько сил и труда? Что делать? Я весь дрожал от мучительной тревоги, и мне казалось, что кровь бурлит у меня в голове, как в огромном котле. Когда сундук был заперт, мои крики не доносились наверх. Но, может быть, теперь, когда он полуоткрыт, меня наконец услышат? Я принялся отчаянно кричать, затем прислушался. На палубе раздавался громкий топот, вскоре как будто что-то тяжелое упало в воду… Но, если я все слышу, почему же никто не слышит меня? Я снова начал кричать и снова прислушался. Теперь не раздавалось больше ни шума, ни движения, ни шагов — ничего, кроме завывания ветра. И, странное дело, мне показалось, что крики несутся уже с моря, с того борта, к которому был прислонен мой сундук.

Теперь я уже понимал, что никто меня не услышит. Я решил оторвать петли, на которых держалась крышка сундука. Тогда, если мне удастся, я могу не открывать ее, а только отодвинуть и вылезти вон.

Я принялся за работу с новым пылом. Наступившая тишина приводила меня в ужас. Неужели погиб весь экипаж? Вполне возможно; страшная качка и вой ветра говорили о том, что буря не прекратилась.

Петли оказались не такими прочными, как замки. Мне пришлось резать дерево вокруг: они были просто прибиты гвоздями, и надо было начинать с них, а не с замков. Концом ножа мне удалось сорвать одну из петель, а затем, яростно раскачивая крышку, вывернуть и вторую.

Я толкнул крышку и, отодвинув ее без труда, поскорее выскочил из своей ужасной тюрьмы. Какое счастье почувствовать себя на воле, свободно двигаться как хочешь! Умереть в этом сундуке — да хуже такой смерти нельзя ничего себе представить!

Мой успех вселил в меня надежду. Однако испытания еще далеко не окончились. Заметив узкую полоску света, я ощупью направился к лестнице. По счастью, люк был лишь прикрыт, но не заперт; я приподнял его крышку и очутился на палубе.

Еще только чуть светало, но мои глаза привыкли к темноте. Окинув взглядом всю палубу, я не увидел на ней ни одного человека. Никто не стоял у руля; по-видимому, и команда, и пассажиры покинули судно.

Бросившись на ют, я стал вглядываться вдаль и в бледном свете начинающегося утра заметил на море черную точку — это плыла большая шлюпка.

Я принялся кричать изо всех сил. Но шлюпка была слишком далеко, а сильный ветер заглушал мой голос, и его, конечно, не могли услышать.

Я оказался один среди бушующего моря на этом покинутом, разбитом, тонущем корабле и тем не менее чувствовал себя лучше, чем когда был заперт в своем проклятом сундуке.

Осмотрев судно, я увидел, что «Ориноко» получил пробоину посередине корпуса. Просто чудо, как его не разрезало пополам! Очевидно, английский пароход нанес ему удар вкось. От этого удара лопнули ванты главной мачты и бизань-мачты. Обе они, потеряв опору, да еще с наветренной стороны, не могли устоять против ветра и сломались, как спички. Уцелели только половина фок-мачты и бушприт, а из парусов — кливер и большой марсель, да и тот был разорван в клочья.

Начался рассвет. На востоке мелькали зарницы, освещая края облаков красноватыми отблесками, быстро исчезавшими в черном небе. Море, куда ни глянь, было покрыто белой пеной и при тусклом освещении казалось зловещим. Ветер дул с такой силой, что сбивал гребни волн.

Если экипаж и пассажиры покинули судно, значит, ему грозит гибель, это совершенно очевидно.

Брошенный на произвол ветра и волн, без управления и парусов, корабль бешено бросало из стороны в сторону, а волны обрушивались на него и, казалось, готовы были его поглотить.

Я уже промок насквозь, словно окунулся в воду, и, боясь, как бы меня не смыло с палубы, привязал себя веревкой к одной из снастей.

Мне захотелось точнее узнать, каковы повреждения «Ориноко» от столкновения с пароходом. Уцепившись за фальшборт, я свесился вниз и увидел в борту корабля глубокую пробоину. Но доходит ли пробоина только до ватерлинии или спускается ниже? Ответить на это я не мог. Не мог я также определить, много ли воды в трюме, потому что выкачивать ее тяжелыми насосами было мне не под силу.

Сколько времени может продержаться «Ориноко» с такими повреждениями, сколько времени будет бороться с ветром и морем? Трудно сказать…

Что судно неминуемо пойдет ко дну, в этом я не сомневался. Но ведь оно может затонуть не так скоро, и какой-нибудь проходящий мимо корабль увидит меня и спасет. Я не терял надежды. Вспомнив о том, что только настойчивость и упорство помогли мне выбраться из моего страшного сундука, я твердо решил бороться за свою жизнь до последней минуты.

Я был немного знаком с морским делом и понимал, что, если судно останется без управления, волны неминуемо разобьют его, и оно пойдет ко дну. Надо было взяться за руль и, не заботясь о направлении, постараться с помощью фок-мачты держать судно по ветру.

Но до сих пор мне приходилось управлять только небольшими рыбачьими лодками. Едва я взялся за рулевое колесо, как волны подбросили судно, колесо закружилось, вырвалось у меня из рук и отшвырнуло меня на несколько шагов в сторону.

К счастью, на борту все было приготовлено для борьбы с бурей. Руль был снабжен талями, что давало возможность управлять им, не подвергаясь опасности. Не зная, где я нахожусь, и не представляя себе, какого направления следует держаться, я просто закрепил руль так, чтобы идти с попутным ветром.

У меня осталась одна надежда: встретить какое-нибудь судно. Поэтому я отправился на ют и уселся так, чтобы видеть море вокруг до самого горизонта.

Мне казалось, что ветер понемногу стихает. Наступил день, небо слегка очистилось от туч, и кое-где появились бледно-голубые просветы. Хотя море бушевало по-прежнему, надежда спастись оживала в моей душе. Я плыл так близко от берегов — не может быть, чтобы мне не встретилось какое-нибудь судно!

Не меньше трех часов сидел я, не сводя глаз с моря, но ничего не увидел. Ветер заметно слабел, море успокаивалось, волны уже не громоздились в беспорядке друг на друга, а бежали в определенном направлении, равномерно поднимая и опуская судно и не грозя разнести его в щепки.

Вдруг я заметил белую точку на черном фоне огромного облака, низко нависшего над морем. Точка все росла и росла — это был корабль. Я видел его все яснее, он шел с попутным ветром, то есть в том же направлении, что и «Ориноко».

Я бросился к рулю, чтобы направить свое судно ему наперерез. Но корабль шел на всех парусах, а у меня был только один жалкий кливер, который почти не набирал ветра. Целых полчаса судно все росло на моих глазах. Теперь я мог сосчитать все его паруса, а затем оно постепенно стало уменьшаться.

Я подбежал к колоколу и начал звонить изо всех сил, затем вскочил на защитный заслон и стал смотреть на корабль. Он по-прежнему продолжал свой путь и становился все меньше и меньше. Должно быть, меня не увидели и не услышали…

Какое ужасное разочарование! Больше часа следил я глазами за удаляющимся кораблем. Он все уменьшался и уменьшался, пока не превратился в едва заметную точку и наконец совсем исчез. Снова я остался один в необъятном морском просторе.

Я понял, что увидеть проходящий мимо корабль — еще не значит спастись; необходимо, чтобы этот корабль тоже увидел «Ориноко». Нельзя просто ждать помощи — надо ее подготовить, надо привлечь к себе внимание.

В шкафу, где хранились сигнальные знаки, я разыскал самый большой флаг. Все снасти были порваны, и я вскарабкался с флагом на верхушку марса и укрепил его там. Лезть было очень трудно, потому что судно сильно качало, но, по счастью, я хорошо умел лазить и благополучно спустился вниз, возлагая большие надежды на этот огромный, развевающийся флаг. Он скажет каждому, кто его увидит, что судно терпит бедствие.

Теперь, когда море успокоилось, я больше всего боялся, что вода, протекая в пробоину, затопит судно, но я не замечал, чтобы вода прибывала, и судно как будто не оседало. Однако на случай, если «Ориноко» станет тонуть, я собрал валявшиеся на палубе доски и ящики, прочно скрепил их и соорудил нечто вроде плота.

Близился полдень. Со вчерашнего вечера я ничего не ел и теперь почувствовал сильный голод. Камбуз вместе с мачтами был снесен волнами в море. Я решил спуститься вниз и поискать какой-нибудь еды. Но я долго не решался уйти с палубы. Что, если судно пойдет ко дну в то время, когда я буду внизу? Все же в конце концов голод превозмог страх.

Я спустился вниз, но не сделал и двух шагов, как услыхал чье-то рычание. В ужасе я попятился. Какое-то животное неожиданно прыгнуло на меня и, чуть не сбив с ног, выскочило из каюты. Это оказалась собака капитана, по имени Тюрк, которую забыли на корабле. Тюрк тоже был заперт вроде меня и, выбежав теперь на волю, очутился на палубе первым. Пес повернулся и уставился на меня с недоверием. Но, по-видимому, я ему понравился, потому что он вскоре подошел ко мне, доверчиво вытянув морду. Мы сразу почувствовали себя друзьями. Тюрк тоже был голоден и пошел за мной.

Я отыскал все, что мне было нужно: хлеб, холодную говядину, вино. Быстро схватив то, что попалось под руку, я побежал наверх.

Я был на волоске от смерти и все же ел с большим аппетитом. Тюрк, сидя напротив меня, хватал на лету куски, которые я ему бросал. Теперь мы с ним совсем подружились, и я уже не чувствовал себя таким одиноким. После того как мы поели, пес улегся у моих ног и не отходил от меня. Он следил за мной такими ласковыми глазами, что я не выдержал и поцеловал его.

В капитанской каюте я видел на столе два пистолета и теперь решил пойти за ними. Если появится какое-нибудь судно, я начну стрелять, чтобы привлечь к себе внимание.

Приближался вечер; за весь день на горизонте так и не появилось ни одного паруса. Море было почти спокойно, а ветер совсем утих. «Ориноко» держался хорошо — по-видимому, вода не проникала через пробоину; поэтому я без особого страха ожидал наступления ночи. Мне казалось, что нас отнесло не слишком далеко от берега. Возможно, в ночной темноте я увижу маяк — тогда направлю к нему судно и спасусь.

Наконец совсем стемнело, но мои надежды не оправдались. Одна за другой на небе зажигались звезды, но нигде не было видно маяка.

Вместе с пистолетами я захватил из капитанской каюты ворох одежды. Я постелил ее вместо тюфяка и улегся на ней, но решил всю ночь не спать и следить, не появится ли на горизонте корабль.

Долго лежал я, всматриваясь в темноту, но ничего не мог разглядеть. Тюрк улегся рядом со мною и тотчас же заснул. Ветер совсем стих, судно плавно покачивалось, и казалось, что нам ничто не угрожает. Около одиннадцати часов взошла луна. Море чуть-чуть плескалось, освещенное ее серебристым сиянием. Царившая вокруг тишина, сопенье мирно спящей собаки постепенно успокоили меня, и, несмотря на твердое решение бодрствовать, я незаметно уснул.

Но это затишье на море было обманчиво. На рассвете меня разбудил холодный ветер; облака низко неслись над водой, и море снова начало волноваться.

Ветер быстро свежел. По компасу я определил его направление: он дул с северо-запада. Я повернул судно по ветру и, хотя не знал, где нахожусь, считал, что, двигаясь в этом направлении, мы можем выйти к берегам Нормандии или Бретани.

Через час море уже снова бушевало, как и накануне; «Ориноко» теперь почти не поднимался на волне, и всю его палубу захлестывали волны.

Под напором ветра сломанная фок-мачта зловеще трещала. Ванты и снасти на ней ослабли, и я боялся, что первый сильный шквал совсем сломает ее. Тогда все будет кончено: «Ориноко» пойдет ко дну.

Я не спускал глаз с фок-мачты, как вдруг увидел впереди темную линию, уходившую вдаль. Несмотря на опасность, я бросился на ванты. Это была земля!

Я побежал к рулю и направил судно прямо на темную полосу. Ноги у меня подкашивались, слезы катились из глаз от счастья. Спасен! Неужели спасен?

Довольно скоро полоса земли стала видна совсем отчетливо. Но доплывет ли до нее «Ориноко»? Выдержит ли мачта?

Я провел час в ужасной тревоге, потому что ветер все крепчал, а мачта трещала и скрипела. От этих звуков у меня замирало сердце. Тюрк, сидя передо мной, не спускал глаз с меня. Казалось, он хотел что-то прочесть на моем лице.

Берег, к которому плыл корабль, был низок, но на некотором расстоянии от моря он слегка поднимался и переходил в невысокие холмы. Я не видел на нем ни гавани, ни селений. Вы понимаете, что я не надеялся ввести «Ориноко» в гавань, даже если бы она и оказалась передо мной. Такая задача была мне не под силу, и думаю, что она оказалась бы не под силу даже настоящему моряку на полуразбитом судне. Я мечтал посадить его на мель поближе к берегу, а затем попытаться спастись вплавь.

Но может ли судно подойти к берегу? Нет ли в море подводных скал, которые преградят ему путь?

В смертельной тревоге я разобрал плот, который соорудил накануне, и разложил доски вокруг себя, чтобы хоть одна из них оказалась у меня под рукой, если корабль начнет тонуть. Затем снял с себя всю одежду, кроме штанов, и стал ждать.

Земля была теперь отчетливо видна, я хорошо различал все, даже как волны разбивались о берег, оставляя за собой полоску пены. Был час отлива.

Еще четверть часа, еще десять минут, еще пять — и судьба моя решится. О мама! О Дьелетта!

Но в ту минуту, когда я с нежностью подумал о них, судно вдруг подбросило вверх, раздался треск, руль разлетелся на куски, колокол зазвонил, мачта зашаталась и рухнула вперед, а я растянулся плашмя на палубе. «Ориноко» сел на мель. Только я поднялся, как последовал второй толчок, и я опять свалился с ног. Корабль трещал по всем швам от носа до кормы. Затем я почувствовал новый страшный толчок, судно резко остановилось и легло на бок.

Я попытался подняться, ухватиться за что-нибудь, но не успел. Волна обрушилась на несчастный корабль, преградивший ей путь, и меня унесло в вихре воды.

Когда я вынырнул из этого водоворота, я оказался уже в пятнадцати метрах от судна. Рядом со мной плыл Тюрк и с отчаянием глядел на меня. Я крикнул ему несколько ободряющих слов.

До берега оставалось не более двухсот метров. В хорошую погоду, когда море спокойно, мне ничего не стоило проплыть такое расстояние, но сейчас, когда волны величиной с гору обрушились на берег, выплыть было почти невозможно.

Однако я не растерялся и плыл медленно, стараясь подниматься вместе с волной, что было очень трудно среди крутящейся пены; я еле успевал перевести дух между двумя волнами.

На берегу никого не было — значит, я не мог надеяться на помощь. К счастью, ветер гнал волны к берегу. Наконец, опустившись вместе с волной, я почувствовал под ногами твердую почву. Наступила решающая минута. Следующая волна швырнула меня на берег, как пучок морской травы. Я старался уцепиться пальцами за песок, но волна, отхлынув назад, потянула меня за собой. Новая волна опять выбросила меня на песок, а затем подхватила и снова потащила в море.

Я понял, что если буду продолжать эту неравную борьбу, но неминуемо утону. И я поплыл обратно в море. Мне могло помочь только одно средство, о котором я когда-то узнал от отца. Во время передышки между двумя волнами я достал свой нож и раскрыл его, затем опять поплыл к берегу; а когда волна выбросила меня, я воткнул нож в песок. Волна, откатываясь назад, потянула меня за собой, но у меня появилась точка опоры, и я удержался.

Как только волна отхлынула, я встал на ноги и побежал вперед. Следующая волна доходила мне только до колен. Я пробежал еще несколько шагов и свалился на песок.

Я был спасен, но силы мои иссякли, и я потерял сознание. Меня привел в чувство мой новый друг — Тюрк: он лизал мне лицо, пока я не очнулся. Глаза его блестели; казалось, он говорил мне: «Радуйся, мы счастливо отделались!»

Я сел на песок и увидел, что ко мне бегут крестьяне и таможенный сторож.

 

Глава XIV

«Ориноко» сел на мель в четырех или пяти лье от Шербурга, восточнее мыса Леви.

Крестьяне, прибежавшие ко мне на помощь, отнесли меня в ближайшую деревушку — Ферманвиль, в дом священника, где и уложили в постель. Я был так измучен, что проспал больше двадцати часов подряд. Кажется, мы с Тюрком могли бы проспать и сто лет, как в сказке о «Спящей красавице», но ко мне явились за разъяснениями морской комиссар и страховые агенты.

Тут уж мне пришлось встать и рассказать подробно обо всем, что произошло со времени моего отъезда из Гавра до той минуты, когда «Ориноко» сел на мель. Пришлось рассказать и о том, почему я очутился в сундуке; мне очень не хотелось в этом признаваться, но надо было говорить всю правду, какой бы невероятной она ни казалась и что бы со мной ни случилось потом.

А случилось то, что меня решили отправить в Гавр, к хозяину «Ориноко». Поэтому через три дня меня отвезли в Шербург, где я сел на пароход «Колибри» и в тот же вечер прибыл в Гавр.

Там все уже знали мою историю, о ней даже писали в газетах, и я сделался чуть ли не героем — во всяком случае, возбуждал всеобщее любопытство. Когда я появился на сходнях «Колибри», то увидел на набережной большую толпу. На нас с Тюрком показывали пальцами и кричали:

— Вот они! Вот они!

В Гавре я узнал, что команда «Ориноко» не погибла. Людей подобрали в море на английское судно, а потом лодка доставила их из Саусхэмптона на французский берег. Бедный Герман, оказывается, упал в море во время столкновения с пароходом, и то ли не умел плавать, то ли был убит или ранен обломком рухнувшей мачты, но он не выплыл. Вот почему он не мог освободить меня.

По-видимому, мой рассказ был важным свидетельским показанием против капитана. Агенты страхового общества заявили, что, если бы капитан не покинул судна, он мог бы его спасти. Уж коли такой ребенок, как я, сумел довести судно до берега, то, будь на нем капитан и команда, они, конечно, ввели бы судно в гавань. Этот вопрос долго обсуждался, в Гавре только и говорили об этом происшествии, а потому ко мне без конца приставали с расспросами.

В те дни в театре ставили пьесу «Крушение «Медузы», и директору пришло в голову выпустить меня в качестве актера, с тем чтобы сбор с первого представления пошел в мою пользу. Желающих присутствовать на этом спектакле оказалось такое множество, что не хватило билетов. Мне, конечно, дали роль без слов; я играл юнгу. Когда мы с Тюрком вышли на сцену, раздались такие аплодисменты, что актерам пришлось на время замолчать. Все бинокли направились на меня, а я был настолько глуп, что возомнил себя важной персоной. Тюрк, разумеется, мог думать о себе то же самое.

После вычета тех денег, которые директор театра взял на покрытие расходов — а он взял себе, наверно, немалую часть, — я получил двести франков. Пьесу играли еще восемь раз, и за каждое представление директор давал мне до пяти франков. Таким образом, у меня скопилось двести сорок франков — целое состояние.

Я решил прежде всего купить на эти деньги все нужные мне для плавания вещи, потому что страсть к морю и страх перед дядей владели мной по-прежнему. Когда я остался один на погибающем корабле, в бурном море, вдали от берега — словом, когда мне грозила смертельная опасность, я завидовал людям, спокойно живущим в своих домах, и считал их участь счастливее судьбы моряков. Но когда я пришел в себя на твердой земле, все мои страхи испарились так же быстро, как испарилась на солнце вода, промочившая мою одежду. И теперь, в Гавре, я только и мечтал о том, как бы отыскать судно, которое возьмет меня на борт юнгой. Владелец «Ориноко» согласился принять меня на другой свой корабль — «Амазонку», и мои деньги пришлись очень кстати, чтобы купить все необходимое для плавания.

Когда я встретился с бедным Германом, он, как вы помните, пригласил меня ночевать к себе. Снимал он тогда маленькую темную комнатку в глубине двора на набережной Казерн. Я решил отправиться туда. Хозяйка согласилась сдать мне комнату, но предупредила, то сама она больна и не сможет меня кормить. Это меня ничуть не смутило. Я не тревожился о том, как мне прокормиться, был бы только кусок хлеба.

Моя хозяйка оказалась добрейшей женщиной. Хотя она еле держалась на ногах, я видел от нее столько внимания и ласки, словно жил в материнском доме.

Она рано овдовела, и у нее был единственный сын-моряк, на два года старше меня. Восемь месяцев назад он уехал в Индию, и теперь со дня на день ожидали возвращения его корабля — «Нестрии».

Ее положение во многом напоминало положение моей матери. Так же, как и мама, она ненавидела морскую службу. Муж ее умер от желтой лихорадки вдали от нее, в Сан-Доминго, и она ужасно горевала, что ее сын тоже стал моряком. Она надеялась лишь на то, что его первое путешествие, оказавшееся очень тяжелым, излечит его от любви к морю и, вернувшись домой, он останется жить на суше.

С каким страстным нетерпением она его ждала! Всякий раз, когда я возвращался с набережной, где проводил целые дни, она расспрашивала меня, какая стоит погода, откуда дует ветер, много ли приплыло в гавань судов. Путешествие в Индию длится очень долго, и на пути моряков подстерегает множество опасностей. «Нестрия» может вернуться в любой день: сегодня, завтра, через две недели или через месяц — никто не мог сказать, когда.

Я жил у нее больше недели, как вдруг болезнь ее резко обострилась. Навещавшие ее соседки сообщили мне, что доктор не ручается за ее жизнь. В самом деле, она слабела с каждым днем, была очень бледна, почти не разговаривала, и, когда я входил в ее комнату, чтобы сообщить о том, какова погода на море, мне становилось страшно за нее.

После нескольких сильных бурь, во время которых погиб и «Ориноко», установилась прекрасная погода. Море было совершенно спокойно, как в хорошие летние дни, и вскоре наступил штиль, что случается довольно редко в это время года.

Штиль на море приводил мою хозяйку в отчаяние. Всякий раз, когда я приходил к ней и говорил то же, что и вчера: «Ветра нет» или «Слабый бриз с востока», — она грустно качала головой и отвечала:

— Какая горькая у меня доля! Я умру, не попрощавшись с моим мальчиком!

Тогда соседки, ухаживавшие за ней, начинали бранить ее за мрачные мысли и, стараясь утешить, прибегали к обычной лжи, которую всегда говорят опасно больным. Но она упорно твердила:

— Да, это так! Я его не увижу…

В глазах ее стояли слезы, и мне тоже хотелось плакать, глядя на нее. Я не знал, чем она больна, но, судя по разговорам, мне было ясно, что состояние ее безнадежно, и я не решался входить домой, не спросив у соседок, как она себя чувствует.

Однажды утром — дело было во вторник — я ходил на пристань смотреть на прибытие кораблей и вернулся домой позавтракать. Соседка, с которой я обычно беседовал, поманила меня рукой.

— Приходил доктор, — сказала она.

— Что он сказал?

— Доктор считает, что она не переживет сегодняшней ночи.

Я долго не решался взойти на лестницу. Но в конце концов, сняв башмаки, чтобы не стучать, стал тихо подниматься. Когда я проходил мимо ее двери, она узнала мои шаги и слабым голосом позвала меня:

— Ромен!

Я вошел. Ее сестра, не отходившая от нее, сидела возле кровати и жестом указала мне на стул. Однако больная подозвала меня к себе. Она молчала, но по ее взгляду я понял, что она ждет.

— Погода все та же.

— Ветра нет?

— Нет.

— Какие суда пришли?

— Рыбачьи лодки, суда с реки Сены и пароход из Лиссабона.

Не успел я произнести эти слова, как дверь быстро распахнулась, и в комнату вошел муж ее сестры, работавший в гавани. Он как будто был чем-то взволнован.

— Прибыл пароход из Лиссабона, — объявил он.

— Да. Ромен мне уже сообщил.

Больная сказала это равнодушно, но, когда глаза ее встретились со взглядом зятя, она по его лицу догадалась, что у него есть какие-то новости.

— Боже мой! — воскликнула она.

— Не бойтесь, я принес хорошие вести. Пароход из Лиссабона встретился с «Нестрией» в узком проливе у острова Сен. На ее борту все благополучно.

Больная лежала на постели такая бледная и слабая, что, казалось, жизнь едва теплится в ней, но тут она внезапно приподнялась и оперлась на руку.

— Боже мой! Боже мой! — прошептала она. Ее потухшие глаза загорелись, на щеках выступил румянец.

Она стала расспрашивать, сколько времени проплывет «Нестрия» от острова Сен до Гавра. Но определить было трудно. При попутном ветре — двое суток, а при неблагоприятной погоде — дней шесть, даже, может быть, и все восемь. Пароход из Лиссабона пришел оттуда через тридцать часов; следовательно, «Нестрия» может прибыть завтра.

Больная послала за доктором.

— Я должна дожить до приезда моего мальчика! — объявила она. — Неужели бог допустит, чтобы я умерла, не поцеловав его?

К ней вернулись силы, ясность мысли, энергия. Когда доктор увидел ее, он не поверил своим глазам.

Она жила в бедном домишке, комната, где она лежала, служила ей одновременно и спальней, и кухней. Неудивительно, что за время болезни она не прибирала ее, и в комнате был беспорядок. Там накопилось много разных вещей — посуды, чашек со всякими отварами, пузырьков, покрытых пылью. По правде говоря, постоянно убирать за больной было некому: ее приятельницы, соседки и сестра приходили к ней только на два-три часа и спешили вернуться домой, где их ждала своя работа и дети.

Она попросила нас убрать комнату, навести в ней порядок, а затем велела раскрыть окно. Когда ее сестра стала отказываться из боязни ее простудить, она возразила:

— Со мной ничего не случится, а я не хочу, чтобы здесь пахло лекарствами, когда он вернется.

Но когда он вернется? Погода не менялась, на море стоял полный штиль, не было ни малейшего ветерка — значит, «Нестрия» не может идти под парусами.

В торговых гаванях существует обычай объявлять о прибытии в порт кораблей. В Гавре сигналы подавались с мыса Хэв в город, где сейчас же вывешивались объявления. Больная попросила меня следить за этими объявлениями. Я с радостью согласился и каждый час бегал с набережной Казерн на Орлеанскую улицу, где тогда помещалась страховая контора, получавшая эти сведения.

Однако из-за штиля на море ни один корабль не появлялся на горизонте, все они застряли у входа в Ла-Манш.

Но больная не теряла надежды и, когда наступил вечер, попросила придвинуть ее кровать к окну. На крыше дома, стоявшего напротив, торчал большой флюгер, и она сказала, что хочет все время видеть его; она чувствовала, что погода скоро переменится. В другое время мы бы посмеялись над ней. На озаренном полной луной безоблачном небе черным пятном выделялся неподвижный флюгер, словно припаянный к шпилю.

Сестра больной, дежурившая возле нее, отослала меня спать. Ночью я проснулся от странного шума, какого раньше не слышал: казалось, что-то громко скрипело. Я встал с постели и посмотрел в окно. Это вертелся флюгер на своем железном стержне. Значит, поднялся ветер.

Я спустился на улицу и дошел до набережной. Море шумело и волновалось. Дул северный бриз. Таможенный сторож, с которым я разговаривал, сказал мне, что ветер усиливается; вероятно, он перейдет в западный.

Я вернулся домой, чтобы поскорее сообщить больной эту радостную весть. Если задует западный ветер, «Нестрия» придет в Гавр днем или во время вечернего прилива.

— Вот видишь, — сказала больная, — я оказалась права. Ведь я говорила, что ветер переменится. Благодарю тебя, боже, за твою доброту!

Ее сестра сообщила мне, что больная не спала всю ночь и не сводила глаз с флюгера, все время повторяя одно и то же: «Скоро начнется прилив?»

Она попросила вина. Доктор разрешил давать ей все, что захочет. Но она с трудом сделала один глоток, потому что была очень слаба и едва дышала.

— Вино подкрепит меня, и я дождусь его прихода.

Потом она снова подняла глаза на флюгер и замолчала. Но время от времени ее губы шептали:

— Милый Жан, дорогой мой Жан!

Жаном звали ее сына.

— Пойди к мяснику, — попросила она, — купи у него три фунта самого лучшего мяса для супа и возьми кочан капусты.

— Тебе вредно есть капусту, — заметила ее сестра.

— Да ведь это для Жана. Он так любит суп с капустой, и, верно, давным-давно его не ел!.. Вот тебе деньги.

И она с трудом вытащила из-под подушки монету в сто су.

Утром зашел доктор. Он сказал, что никогда еще не видел такой упорной борьбы за жизнь: больная пережила эту ночь только благодаря сильной воле и надежде, а теперь, вероятно, доживет до вечера и не умрет раньше отлива.

Как только подошел час открытия конторы, я побежал на Орлеанскую улицу. Несколько судов появилось в гавани, но «Нестрии» не было среди них. С восьми утра до трех часов пополудни я раз двадцать бегал на Орлеанскую улицу, пока, наконец, в три часа не прочел объявление: «Нестрия» из Калькутты.

Надо было поскорей сообщить больной эту радостную новость, потому что разочарование совсем подорвало ее силы. Она так надеялась, что ее сын приедет утром во время прилива! Узнав, что «Нестрия» входит в порт, она снова ожила.

— В котором часу наступит полный прилив, Ромен? — спросила она.

— В шесть вечера.

— Надеюсь, что я доживу до этого времени. Дай мне еще немного вина.

Я пошел на набережную. На рейде стояло около двадцати больших кораблей, которые лавировали в море, ожидая прилива. С четырех часов суда с более мелкой осадкой стали входить в порт. Но «Нестрия», корабль с большим тоннажем, не могла войти в гавань раньше пяти часов.

Когда я вернулся домой, больная по моему лицу угадала все.

— «Нестрия» вошла в порт?

— Входит.

— Приведи меня в порядок, — попросила она сестру.

Ее приподняли на подушках. Только в глазах ее еще светилась искра жизни, губы же совершенно побелели.

Через четверть часа кто-то с грохотом взбежал по лестнице. Это вернулся ее сын. У нее хватило сил приподняться и прижать его к своему сердцу.

В одиннадцать вечера, одновременно с начавшимся отливом, она скончалась, как предсказал врач.

Ее смерть, ее страстная материнская любовь, ее отчаяние и борьба за жизнь произвели на меня такое потрясающее впечатление, какого не могли произвести ни просьба Дьелетты, ни гибель «Ориноко».

Моя мать тоже может умереть, когда я буду вдали от нее. Впервые я это понял и ясно представил себе.

Я не спал всю ночь. При мысли о возможности такого несчастья сердце мое сжималось от горя и страха. «Амазонка» уходила в плавание через две недели, а пароходик из Гонфлера отправлялся сегодня в пять утра. Любовь к приключениям и страх перед дядей толкали меня в плавание, а мысль о маме тянула обратно в Пор-Дье. В конце концов, не съест же меня дядя! Ведь я умею бороться с голодом, с холодом, с бурей! Так неужели у меня не хватит мужества защитить себя от дяди? Моя мать не хочет, чтобы я стал моряком, и имеет на это право. А я… имею ли я право уезжать без ее согласия? А вдруг она не простит меня, когда я вернусь? А если я не вернусь, кто станет заботиться о ней, когда она состарится и не сможет работать?

В четыре часа утра я поднялся, собрал вещи и в половине пятого уже сидел на борту парохода, отплывающего в Гонфлер. Ровно в пять утра я покинул Гавр и через тридцать шесть часов, то есть в шесть вечера, увидел в лучах заходящего солнца первые домики Пор-Дье.

Домой я шел через ланды, той же самой дорогой, по которой мы когда-то шли вместе с Дьелеттой. Но теперь наступила весна, и дорогу было не узнать. Трава зеленела, кусты терновника цвели, в канавах распускались фиалки. После жаркого дня от земли и растений шел чудесный аромат, который проникал глубоко в легкие и наполнял сердце радостью.

Никогда в жизни я не чувствовал себя таким веселым и счастливым. «Как сейчас горячо расцелует меня моя мама!»

Я дошел до нашей изгороди и соскочил на откос. Шагах в двадцати от меня Дьелетта снимала с веревки сушившееся белье.

— Дьелетта! — крикнул я.

Она быстро обернулась на мой голос, но не увидела меня, потому что я стоял за изгородью.

Тут я заметил, что на ней черное платье. Дьелетта в трауре? Почему? Кто умер?

— Мама! — закричал я не своим голосом.

Но, прежде чем Дьелетта успела ответить, на пороге дома показалась мама, и я сразу успокоился.

А за ней шел старик с большой седой бородой — это был господин Биорель! Как, покойный господин Биорель — рядом с мамой? Не могу передать, что я почувствовал. Неужели это привидение?

Я невольно протер глаза, чтобы убедиться, не сплю ли я, но быстро опомнился.

— Что случилось, Дьелетта? — спросил ее господин Биорель.

Он говорит — значит, это не призрак! Больше я уже ни в чем не сомневался. Я сломал плетень и бросился прямо через кусты. Какое счастье!

Когда первый порыв радости прошел и мы немного успокоились, мне пришлось рассказать обо всем, что случилось со мной после того, как я расстался с Дьелеттой. Но мне не терпелось узнать, каким чудом погибший господин Биорель вдруг оказался живым, как он очутился среди друзей, и я постарался поскорее закончить свой рассказ.

История господина Биореля была довольно проста.

Когда он возвращался с острова Грюн, его лодку перевернуло шквалом, но ему удалось усесться верхом на ее киль. Потом его подобрало трехмачтовое судно, плывшее из Гавра в Сан-Франциско. Капитан судна, пославший за ним шлюпку в море и спасший его от гибели, не захотел, однако, заходить в промежуточный порт, чтобы высадить его там, и господину Биорелю волей-неволей пришлось отправиться в Калифорнию, то есть пуститься в путешествие на целых полгода, если какое-нибудь встречное судно не отвезет его раньше на родину. Однако такого случая не представилось. С мыса Горн он послал нам письмо, но оно, видимо, так и не дошло до Франции. После прибытия в Сан-Франциско господину Биорелю пришлось пересечь Америку через прерии, и только два месяца назад он вернулся во Францию…

Я так и не сделался моряком.

Мой дядюшка, живший в Индии, умер — вот почему в нашей семье носили траур. Он оставил после себя такое крупное наследство, что оно обогатило всех его родственников.

Господин Биорель пожелал взять меня к себе, чтобы я закончил у него свое образование, а Дьелетту отдали в пансион.

О том, как хорошо она усвоила все, чему ее учили, о том, какая она прекрасная жена и чудесная мать, вы можете судить сами: она скоро вернется домой с нашими двумя малышами — сыном и дочкой. Мои дети любят господина Биореля, как родного дедушку, и каждый день навещают его в Пьер-Ганте.

Хотя я так и не отправился в плавание, я по-прежнему горячо люблю море и все, что связано с ним. Из тридцати судов, которые ежегодно отправляются на рыбный промысел в Ньюфаундленд, шесть принадлежат мне.

Мама не захотела покинуть Пор-Дье и живет в нашем старом домике. Мне пришлось уже два раза чинить «рубку», чтобы все оставалось в ней, как прежде. На картине, которая висит у нас в доме, изображен этот самый домик. Его нарисовал наш большой друг Люсьен Ардель. Он каждый год приезжает к нам погостить месяца на два и, как ни старается, не может найти в нашей округе жандарма, который согласился бы его арестовать.

Господин Биорель еще бодр, хотя ему уже минуло девяносто два года. Годы не ослабили его здоровья, не помрачили его светлого разума. Он сгорбился, но сердце у него по-прежнему молодое, доброе. Посаженные им деревья разрослись, и часть острова, защищенная от ветра, покрыта густым лесом. На западном склоне так же пасутся черные барашки, бродят коровы бретонской породы и прыгают кролики.

Чайки по-прежнему кружат над скалами, а когда они начинают громко кричать, Суббота, такой же здоровый и крепкий, как в те времена, когда предлагал мне выпить с ним рюмочку, никогда не забывает спросить меня:

— Ромен, ты слышишь: «тскуи, куак, куак?» Скажи-ка, что это значит? — и начинает громко хохотать.

Но если господин Биорель, который за последнее время стал туговат на ухо, посмотрит на нас с недоумением, Суббота снимает с головы шерстяной колпак и уже серьезно говорит:

— Нехорошо смеяться, Ромен, над нашим добрым хозяином. Никогда не забывай, что только благодаря ему из тебя вышел человек.

И это сущая правда.

Наследство индийского дядюшки пришлось мне, конечно, весьма кстати, но совершенно очевидно, что, не будь господина Биореля, его уроков, примера всей его жизни, его забот о моем воспитании и образовании, его мудрых советов, я был бы теперь только богатым крестьянином и никем больше, потому что не деньги красят человека.

Ссылки

[1] Сюркуф — легендарный французский морской разбойник.

[2] Лье — старинная французская мера длины, равная приблизительно 4 километрам.

[3] Савояр — уроженец французской провинции Савойи. Савояры промышляли игрой на шарманке и водили с собой сурков.