«Ориноко» сел на мель в четырех или пяти лье от Шербурга, восточнее мыса Леви.
Крестьяне, прибежавшие ко мне на помощь, отнесли меня в ближайшую деревушку — Ферманвиль, в дом священника, где и уложили в постель. Я был так измучен, что проспал больше двадцати часов подряд. Кажется, мы с Тюрком могли бы проспать и сто лет, как в сказке о «Спящей красавице», но ко мне явились за разъяснениями морской комиссар и страховые агенты.
Тут уж мне пришлось встать и рассказать подробно обо всем, что произошло со времени моего отъезда из Гавра до той минуты, когда «Ориноко» сел на мель. Пришлось рассказать и о том, почему я очутился в сундуке; мне очень не хотелось в этом признаваться, но надо было говорить всю правду, какой бы невероятной она ни казалась и что бы со мной ни случилось потом.
А случилось то, что меня решили отправить в Гавр, к хозяину «Ориноко». Поэтому через три дня меня отвезли в Шербург, где я сел на пароход «Колибри» и в тот же вечер прибыл в Гавр.
Там все уже знали мою историю, о ней даже писали в газетах, и я сделался чуть ли не героем — во всяком случае, возбуждал всеобщее любопытство. Когда я появился на сходнях «Колибри», то увидел на набережной большую толпу. На нас с Тюрком показывали пальцами и кричали:
— Вот они! Вот они!
В Гавре я узнал, что команда «Ориноко» не погибла. Людей подобрали в море на английское судно, а потом лодка доставила их из Саусхэмптона на французский берег. Бедный Герман, оказывается, упал в море во время столкновения с пароходом, и то ли не умел плавать, то ли был убит или ранен обломком рухнувшей мачты, но он не выплыл. Вот почему он не мог освободить меня.
По-видимому, мой рассказ был важным свидетельским показанием против капитана. Агенты страхового общества заявили, что, если бы капитан не покинул судна, он мог бы его спасти. Уж коли такой ребенок, как я, сумел довести судно до берега, то, будь на нем капитан и команда, они, конечно, ввели бы судно в гавань. Этот вопрос долго обсуждался, в Гавре только и говорили об этом происшествии, а потому ко мне без конца приставали с расспросами.
В те дни в театре ставили пьесу «Крушение «Медузы», и директору пришло в голову выпустить меня в качестве актера, с тем чтобы сбор с первого представления пошел в мою пользу. Желающих присутствовать на этом спектакле оказалось такое множество, что не хватило билетов. Мне, конечно, дали роль без слов; я играл юнгу. Когда мы с Тюрком вышли на сцену, раздались такие аплодисменты, что актерам пришлось на время замолчать. Все бинокли направились на меня, а я был настолько глуп, что возомнил себя важной персоной. Тюрк, разумеется, мог думать о себе то же самое.
После вычета тех денег, которые директор театра взял на покрытие расходов — а он взял себе, наверно, немалую часть, — я получил двести франков. Пьесу играли еще восемь раз, и за каждое представление директор давал мне до пяти франков. Таким образом, у меня скопилось двести сорок франков — целое состояние.
Я решил прежде всего купить на эти деньги все нужные мне для плавания вещи, потому что страсть к морю и страх перед дядей владели мной по-прежнему. Когда я остался один на погибающем корабле, в бурном море, вдали от берега — словом, когда мне грозила смертельная опасность, я завидовал людям, спокойно живущим в своих домах, и считал их участь счастливее судьбы моряков. Но когда я пришел в себя на твердой земле, все мои страхи испарились так же быстро, как испарилась на солнце вода, промочившая мою одежду. И теперь, в Гавре, я только и мечтал о том, как бы отыскать судно, которое возьмет меня на борт юнгой. Владелец «Ориноко» согласился принять меня на другой свой корабль — «Амазонку», и мои деньги пришлись очень кстати, чтобы купить все необходимое для плавания.
Когда я встретился с бедным Германом, он, как вы помните, пригласил меня ночевать к себе. Снимал он тогда маленькую темную комнатку в глубине двора на набережной Казерн. Я решил отправиться туда. Хозяйка согласилась сдать мне комнату, но предупредила, то сама она больна и не сможет меня кормить. Это меня ничуть не смутило. Я не тревожился о том, как мне прокормиться, был бы только кусок хлеба.
Моя хозяйка оказалась добрейшей женщиной. Хотя она еле держалась на ногах, я видел от нее столько внимания и ласки, словно жил в материнском доме.
Она рано овдовела, и у нее был единственный сын-моряк, на два года старше меня. Восемь месяцев назад он уехал в Индию, и теперь со дня на день ожидали возвращения его корабля — «Нестрии».
Ее положение во многом напоминало положение моей матери. Так же, как и мама, она ненавидела морскую службу. Муж ее умер от желтой лихорадки вдали от нее, в Сан-Доминго, и она ужасно горевала, что ее сын тоже стал моряком. Она надеялась лишь на то, что его первое путешествие, оказавшееся очень тяжелым, излечит его от любви к морю и, вернувшись домой, он останется жить на суше.
С каким страстным нетерпением она его ждала! Всякий раз, когда я возвращался с набережной, где проводил целые дни, она расспрашивала меня, какая стоит погода, откуда дует ветер, много ли приплыло в гавань судов. Путешествие в Индию длится очень долго, и на пути моряков подстерегает множество опасностей. «Нестрия» может вернуться в любой день: сегодня, завтра, через две недели или через месяц — никто не мог сказать, когда.
Я жил у нее больше недели, как вдруг болезнь ее резко обострилась. Навещавшие ее соседки сообщили мне, что доктор не ручается за ее жизнь. В самом деле, она слабела с каждым днем, была очень бледна, почти не разговаривала, и, когда я входил в ее комнату, чтобы сообщить о том, какова погода на море, мне становилось страшно за нее.
После нескольких сильных бурь, во время которых погиб и «Ориноко», установилась прекрасная погода. Море было совершенно спокойно, как в хорошие летние дни, и вскоре наступил штиль, что случается довольно редко в это время года.
Штиль на море приводил мою хозяйку в отчаяние. Всякий раз, когда я приходил к ней и говорил то же, что и вчера: «Ветра нет» или «Слабый бриз с востока», — она грустно качала головой и отвечала:
— Какая горькая у меня доля! Я умру, не попрощавшись с моим мальчиком!
Тогда соседки, ухаживавшие за ней, начинали бранить ее за мрачные мысли и, стараясь утешить, прибегали к обычной лжи, которую всегда говорят опасно больным. Но она упорно твердила:
— Да, это так! Я его не увижу…
В глазах ее стояли слезы, и мне тоже хотелось плакать, глядя на нее. Я не знал, чем она больна, но, судя по разговорам, мне было ясно, что состояние ее безнадежно, и я не решался входить домой, не спросив у соседок, как она себя чувствует.
Однажды утром — дело было во вторник — я ходил на пристань смотреть на прибытие кораблей и вернулся домой позавтракать. Соседка, с которой я обычно беседовал, поманила меня рукой.
— Приходил доктор, — сказала она.
— Что он сказал?
— Доктор считает, что она не переживет сегодняшней ночи.
Я долго не решался взойти на лестницу. Но в конце концов, сняв башмаки, чтобы не стучать, стал тихо подниматься. Когда я проходил мимо ее двери, она узнала мои шаги и слабым голосом позвала меня:
— Ромен!
Я вошел. Ее сестра, не отходившая от нее, сидела возле кровати и жестом указала мне на стул. Однако больная подозвала меня к себе. Она молчала, но по ее взгляду я понял, что она ждет.
— Погода все та же.
— Ветра нет?
— Нет.
— Какие суда пришли?
— Рыбачьи лодки, суда с реки Сены и пароход из Лиссабона.
Не успел я произнести эти слова, как дверь быстро распахнулась, и в комнату вошел муж ее сестры, работавший в гавани. Он как будто был чем-то взволнован.
— Прибыл пароход из Лиссабона, — объявил он.
— Да. Ромен мне уже сообщил.
Больная сказала это равнодушно, но, когда глаза ее встретились со взглядом зятя, она по его лицу догадалась, что у него есть какие-то новости.
— Боже мой! — воскликнула она.
— Не бойтесь, я принес хорошие вести. Пароход из Лиссабона встретился с «Нестрией» в узком проливе у острова Сен. На ее борту все благополучно.
Больная лежала на постели такая бледная и слабая, что, казалось, жизнь едва теплится в ней, но тут она внезапно приподнялась и оперлась на руку.
— Боже мой! Боже мой! — прошептала она. Ее потухшие глаза загорелись, на щеках выступил румянец.
Она стала расспрашивать, сколько времени проплывет «Нестрия» от острова Сен до Гавра. Но определить было трудно. При попутном ветре — двое суток, а при неблагоприятной погоде — дней шесть, даже, может быть, и все восемь. Пароход из Лиссабона пришел оттуда через тридцать часов; следовательно, «Нестрия» может прибыть завтра.
Больная послала за доктором.
— Я должна дожить до приезда моего мальчика! — объявила она. — Неужели бог допустит, чтобы я умерла, не поцеловав его?
К ней вернулись силы, ясность мысли, энергия. Когда доктор увидел ее, он не поверил своим глазам.
Она жила в бедном домишке, комната, где она лежала, служила ей одновременно и спальней, и кухней. Неудивительно, что за время болезни она не прибирала ее, и в комнате был беспорядок. Там накопилось много разных вещей — посуды, чашек со всякими отварами, пузырьков, покрытых пылью. По правде говоря, постоянно убирать за больной было некому: ее приятельницы, соседки и сестра приходили к ней только на два-три часа и спешили вернуться домой, где их ждала своя работа и дети.
Она попросила нас убрать комнату, навести в ней порядок, а затем велела раскрыть окно. Когда ее сестра стала отказываться из боязни ее простудить, она возразила:
— Со мной ничего не случится, а я не хочу, чтобы здесь пахло лекарствами, когда он вернется.
Но когда он вернется? Погода не менялась, на море стоял полный штиль, не было ни малейшего ветерка — значит, «Нестрия» не может идти под парусами.
В торговых гаванях существует обычай объявлять о прибытии в порт кораблей. В Гавре сигналы подавались с мыса Хэв в город, где сейчас же вывешивались объявления. Больная попросила меня следить за этими объявлениями. Я с радостью согласился и каждый час бегал с набережной Казерн на Орлеанскую улицу, где тогда помещалась страховая контора, получавшая эти сведения.
Однако из-за штиля на море ни один корабль не появлялся на горизонте, все они застряли у входа в Ла-Манш.
Но больная не теряла надежды и, когда наступил вечер, попросила придвинуть ее кровать к окну. На крыше дома, стоявшего напротив, торчал большой флюгер, и она сказала, что хочет все время видеть его; она чувствовала, что погода скоро переменится. В другое время мы бы посмеялись над ней. На озаренном полной луной безоблачном небе черным пятном выделялся неподвижный флюгер, словно припаянный к шпилю.
Сестра больной, дежурившая возле нее, отослала меня спать. Ночью я проснулся от странного шума, какого раньше не слышал: казалось, что-то громко скрипело. Я встал с постели и посмотрел в окно. Это вертелся флюгер на своем железном стержне. Значит, поднялся ветер.
Я спустился на улицу и дошел до набережной. Море шумело и волновалось. Дул северный бриз. Таможенный сторож, с которым я разговаривал, сказал мне, что ветер усиливается; вероятно, он перейдет в западный.
Я вернулся домой, чтобы поскорее сообщить больной эту радостную весть. Если задует западный ветер, «Нестрия» придет в Гавр днем или во время вечернего прилива.
— Вот видишь, — сказала больная, — я оказалась права. Ведь я говорила, что ветер переменится. Благодарю тебя, боже, за твою доброту!
Ее сестра сообщила мне, что больная не спала всю ночь и не сводила глаз с флюгера, все время повторяя одно и то же: «Скоро начнется прилив?»
Она попросила вина. Доктор разрешил давать ей все, что захочет. Но она с трудом сделала один глоток, потому что была очень слаба и едва дышала.
— Вино подкрепит меня, и я дождусь его прихода.
Потом она снова подняла глаза на флюгер и замолчала. Но время от времени ее губы шептали:
— Милый Жан, дорогой мой Жан!
Жаном звали ее сына.
— Пойди к мяснику, — попросила она, — купи у него три фунта самого лучшего мяса для супа и возьми кочан капусты.
— Тебе вредно есть капусту, — заметила ее сестра.
— Да ведь это для Жана. Он так любит суп с капустой, и, верно, давным-давно его не ел!.. Вот тебе деньги.
И она с трудом вытащила из-под подушки монету в сто су.
Утром зашел доктор. Он сказал, что никогда еще не видел такой упорной борьбы за жизнь: больная пережила эту ночь только благодаря сильной воле и надежде, а теперь, вероятно, доживет до вечера и не умрет раньше отлива.
Как только подошел час открытия конторы, я побежал на Орлеанскую улицу. Несколько судов появилось в гавани, но «Нестрии» не было среди них. С восьми утра до трех часов пополудни я раз двадцать бегал на Орлеанскую улицу, пока, наконец, в три часа не прочел объявление: «Нестрия» из Калькутты.
Надо было поскорей сообщить больной эту радостную новость, потому что разочарование совсем подорвало ее силы. Она так надеялась, что ее сын приедет утром во время прилива! Узнав, что «Нестрия» входит в порт, она снова ожила.
— В котором часу наступит полный прилив, Ромен? — спросила она.
— В шесть вечера.
— Надеюсь, что я доживу до этого времени. Дай мне еще немного вина.
Я пошел на набережную. На рейде стояло около двадцати больших кораблей, которые лавировали в море, ожидая прилива. С четырех часов суда с более мелкой осадкой стали входить в порт. Но «Нестрия», корабль с большим тоннажем, не могла войти в гавань раньше пяти часов.
Когда я вернулся домой, больная по моему лицу угадала все.
— «Нестрия» вошла в порт?
— Входит.
— Приведи меня в порядок, — попросила она сестру.
Ее приподняли на подушках. Только в глазах ее еще светилась искра жизни, губы же совершенно побелели.
Через четверть часа кто-то с грохотом взбежал по лестнице. Это вернулся ее сын. У нее хватило сил приподняться и прижать его к своему сердцу.
В одиннадцать вечера, одновременно с начавшимся отливом, она скончалась, как предсказал врач.
Ее смерть, ее страстная материнская любовь, ее отчаяние и борьба за жизнь произвели на меня такое потрясающее впечатление, какого не могли произвести ни просьба Дьелетты, ни гибель «Ориноко».
Моя мать тоже может умереть, когда я буду вдали от нее. Впервые я это понял и ясно представил себе.
Я не спал всю ночь. При мысли о возможности такого несчастья сердце мое сжималось от горя и страха. «Амазонка» уходила в плавание через две недели, а пароходик из Гонфлера отправлялся сегодня в пять утра. Любовь к приключениям и страх перед дядей толкали меня в плавание, а мысль о маме тянула обратно в Пор-Дье. В конце концов, не съест же меня дядя! Ведь я умею бороться с голодом, с холодом, с бурей! Так неужели у меня не хватит мужества защитить себя от дяди? Моя мать не хочет, чтобы я стал моряком, и имеет на это право. А я… имею ли я право уезжать без ее согласия? А вдруг она не простит меня, когда я вернусь? А если я не вернусь, кто станет заботиться о ней, когда она состарится и не сможет работать?
В четыре часа утра я поднялся, собрал вещи и в половине пятого уже сидел на борту парохода, отплывающего в Гонфлер. Ровно в пять утра я покинул Гавр и через тридцать шесть часов, то есть в шесть вечера, увидел в лучах заходящего солнца первые домики Пор-Дье.
Домой я шел через ланды, той же самой дорогой, по которой мы когда-то шли вместе с Дьелеттой. Но теперь наступила весна, и дорогу было не узнать. Трава зеленела, кусты терновника цвели, в канавах распускались фиалки. После жаркого дня от земли и растений шел чудесный аромат, который проникал глубоко в легкие и наполнял сердце радостью.
Никогда в жизни я не чувствовал себя таким веселым и счастливым. «Как сейчас горячо расцелует меня моя мама!»
Я дошел до нашей изгороди и соскочил на откос. Шагах в двадцати от меня Дьелетта снимала с веревки сушившееся белье.
— Дьелетта! — крикнул я.
Она быстро обернулась на мой голос, но не увидела меня, потому что я стоял за изгородью.
Тут я заметил, что на ней черное платье. Дьелетта в трауре? Почему? Кто умер?
— Мама! — закричал я не своим голосом.
Но, прежде чем Дьелетта успела ответить, на пороге дома показалась мама, и я сразу успокоился.
А за ней шел старик с большой седой бородой — это был господин Биорель! Как, покойный господин Биорель — рядом с мамой? Не могу передать, что я почувствовал. Неужели это привидение?
Я невольно протер глаза, чтобы убедиться, не сплю ли я, но быстро опомнился.
— Что случилось, Дьелетта? — спросил ее господин Биорель.
Он говорит — значит, это не призрак! Больше я уже ни в чем не сомневался. Я сломал плетень и бросился прямо через кусты. Какое счастье!
Когда первый порыв радости прошел и мы немного успокоились, мне пришлось рассказать обо всем, что случилось со мной после того, как я расстался с Дьелеттой. Но мне не терпелось узнать, каким чудом погибший господин Биорель вдруг оказался живым, как он очутился среди друзей, и я постарался поскорее закончить свой рассказ.
История господина Биореля была довольно проста.
Когда он возвращался с острова Грюн, его лодку перевернуло шквалом, но ему удалось усесться верхом на ее киль. Потом его подобрало трехмачтовое судно, плывшее из Гавра в Сан-Франциско. Капитан судна, пославший за ним шлюпку в море и спасший его от гибели, не захотел, однако, заходить в промежуточный порт, чтобы высадить его там, и господину Биорелю волей-неволей пришлось отправиться в Калифорнию, то есть пуститься в путешествие на целых полгода, если какое-нибудь встречное судно не отвезет его раньше на родину. Однако такого случая не представилось. С мыса Горн он послал нам письмо, но оно, видимо, так и не дошло до Франции. После прибытия в Сан-Франциско господину Биорелю пришлось пересечь Америку через прерии, и только два месяца назад он вернулся во Францию…
Я так и не сделался моряком.
Мой дядюшка, живший в Индии, умер — вот почему в нашей семье носили траур. Он оставил после себя такое крупное наследство, что оно обогатило всех его родственников.
Господин Биорель пожелал взять меня к себе, чтобы я закончил у него свое образование, а Дьелетту отдали в пансион.
О том, как хорошо она усвоила все, чему ее учили, о том, какая она прекрасная жена и чудесная мать, вы можете судить сами: она скоро вернется домой с нашими двумя малышами — сыном и дочкой. Мои дети любят господина Биореля, как родного дедушку, и каждый день навещают его в Пьер-Ганте.
Хотя я так и не отправился в плавание, я по-прежнему горячо люблю море и все, что связано с ним. Из тридцати судов, которые ежегодно отправляются на рыбный промысел в Ньюфаундленд, шесть принадлежат мне.
Мама не захотела покинуть Пор-Дье и живет в нашем старом домике. Мне пришлось уже два раза чинить «рубку», чтобы все оставалось в ней, как прежде. На картине, которая висит у нас в доме, изображен этот самый домик. Его нарисовал наш большой друг Люсьен Ардель. Он каждый год приезжает к нам погостить месяца на два и, как ни старается, не может найти в нашей округе жандарма, который согласился бы его арестовать.
Господин Биорель еще бодр, хотя ему уже минуло девяносто два года. Годы не ослабили его здоровья, не помрачили его светлого разума. Он сгорбился, но сердце у него по-прежнему молодое, доброе. Посаженные им деревья разрослись, и часть острова, защищенная от ветра, покрыта густым лесом. На западном склоне так же пасутся черные барашки, бродят коровы бретонской породы и прыгают кролики.
Чайки по-прежнему кружат над скалами, а когда они начинают громко кричать, Суббота, такой же здоровый и крепкий, как в те времена, когда предлагал мне выпить с ним рюмочку, никогда не забывает спросить меня:
— Ромен, ты слышишь: «тскуи, куак, куак?» Скажи-ка, что это значит? — и начинает громко хохотать.
Но если господин Биорель, который за последнее время стал туговат на ухо, посмотрит на нас с недоумением, Суббота снимает с головы шерстяной колпак и уже серьезно говорит:
— Нехорошо смеяться, Ромен, над нашим добрым хозяином. Никогда не забывай, что только благодаря ему из тебя вышел человек.
И это сущая правда.
Наследство индийского дядюшки пришлось мне, конечно, весьма кстати, но совершенно очевидно, что, не будь господина Биореля, его уроков, примера всей его жизни, его забот о моем воспитании и образовании, его мудрых советов, я был бы теперь только богатым крестьянином и никем больше, потому что не деньги красят человека.