Конфуций

Малявин Владимир Вячеславович

Глава первая

Юность Учителя

 

 

Наследник старого солдата

В свои неполные семьдесят лет старый воин Шулян Хэ мог быть доволен собой. Оглядываясь в этом почтенном возрасте на свою долгую – необычно долгую для воина – жизнь, он не мог припомнить за собой ни одного малодушного поступка. Нет, он не был трусом. С той давней поры, когда он впервые взял в руки лук и копье, он честно служил своим господам, правителям царства Лу, и вышел из яростных схваток живым и невредимым. Поистине Небо благоволило ему! А впрочем, и то верно, что достойных противников для него пришлось бы поискать. Огромного роста, кряжистый и сильный, как буйвол, он был в бою почти недосягаем для врагов. Во времена, когда люди бились бронзовыми мечами и секирами и еще не имели понятия о военной тактике и регулярном строе, когда война была еще жестокой забавой малочисленного сословия господ и их слуг, на поле брани превыше всего ценились личная отвага и удаль воинов. Шулян Хэ был отчаянный рубака, и за ним числились подвиги, прославившие его в целом царстве. В одном из сражений он с горсткой верных товарищей пробился сквозь гущу врагов и спас от неминуемой смерти несколько знатнейших людей царства. Но с особенным удовольствием Шулян Хэ вспоминал случай, произошедший еще раньше во время осады одной маленькой крепости. Тогда сразу несколько царств решили «наказать» правителя небольшого удела и послали против него многочисленное войско. Но жители пограничного городка в тех владениях оказали карательному отряду отчаянное сопротивление, осада затягивалась. И вот однажды, проснувшись утром, осаждавшие увидели, что ворота крепости распахнуты настежь. Решив, что неприятель сдается, Шулян Хэ и его товарищи первыми ринулись в крепость, чтобы захватить лучшую добычу, но едва вбежали они в ворота, как позади них с грохотом опустилась на землю тяжелая заградительная решетка, и нападавшие оказались запертыми во внутреннем дворике ворот. Казалось, их ждала неминуемая гибель. Тогда Шулян Хэ своими могучими ручищами приподнял решетку и держал ее на весу до тех пор, пока все воины, попавшие в западню, не выскользнули наружу. А ведь ему в то время было под шестьдесят! В награду за подвиг и верную службу правитель назначил его управляющим небольшим местечком, которое называлось Цзоу. Хоть и невелика должность, а все же она обеспечивала ветерану сытую и спокойную старость.

Да, теперь, у края могилы, Шулян Хэ мог сказать себе, что не посрамил своих предков. А они у старого воина были именитые – такие именитые, что, пожалуй, и предкам самого правителя царства не уступили бы. С гордостью объявлял Шулян Хэ каждому новому знакомому, что он человек царских кровей, потомок основателя династии Шан, великого Чэн Тана, о котором люди уже ничего в точности не помнили, но имя его неизменно поминали с благоговейным трепетом.

С незапамятных времен предки Шулян Хэ владели уделом в соседнем с Лу царстве Сун. Первый из них, чье имя сохранила история, жил за пятнадцать поколений до Конфуция. Позднее вожди клана Кун неизменно занимали высокие посты при дворе. Среди них мы встречаем и удачливого полководца, и известного ученого, знатока словесности и музыки, и государева советника, у которого была на редкость красивая жена. Вот эта красавица жена и стала, помимо своей воли, виновницей бед, обрушившихся на род Кунов. Случилось так, что она приглянулась некоему всесильному царедворцу, и тот по доносу добился казни ее мужа, а потом устранил и правителя, вступившегося за честь своего советника. В конце концов Кунам пришлось покинуть родину и перебраться в расположенное по соседству царство Лу. Это случилось при жизни прадеда Шулян Хэ. На новом месте беглецы могли чувствовать себя в безопасности, но надежды на возрождение былого престижа их рода у них, конечно, не было. На их долю оставалось только ратное дело – черная работа знатных людей. Чем они могли утешить себя? Разве что сознанием честно исполненного долга да еще тем, что в злоключениях своих они не были одиноки: в те времена наследников в домах знати было намного больше, чем уделов и должностей при дворе, и обедневшие, захудалые отпрыски знатных семейств повсюду росли в числе.

Некоторые излишне критически настроенные современные историки ставят под сомнение традиционную генеалогию Конфуция на том основании, что она встречается лишь в поздних источниках, и сам Конфуций ни разу не упомянул о ней. В «Беседах и суждениях» не упоминается и имя отца Конфуция. Там его называют просто «человеком из Цзоу». Поэтому современные критики конфуцианства полагают, что версия о «царском происхождении» Учителя Куна была сочинена его последователями для того, чтобы поднять авторитет родоначальника школы. Конечно, в претензиях на родство Кунов с легендарными царями легко угадываются амбиции знатного, но захиревшего рода, и переоценивать их значение не следует. Однако известно, что сам Конфуций считал себя потомком сунской знати, а в Сунском царстве был только один клан, носивший фамилию Кун. Другое дело, что Конфуцию, сыну мелкого военачальника, не с руки было подчеркивать свое благородное происхождение перед лицом куда более именитых и могущественных людей. Да он и не думал об этом: для него всегда было важно не благородство крови, а благородство сердца. И сам он едва ли не более всех прочих деятелей китайской истории способствовал тому, что аристократизм в Китае не принял ту сословную окраску, которую он имел, скажем, в средневековой Европе или Японии.

Но вернемся к Шулян Хэ. Как бы ни уверял тот себя, что достойно прожил свою жизнь, все же его главный долг перед предками остался невыполненным: он так и не обзавелся наследником. Родить сына – что может быть проще? В молодости он и сам так думал, а в жизни вышло по-другому. Когда подошел срок обзавестись семьей, отец с матерью, как было принято в семьях служилых людей, сами подыскали ему подходящую невесту, выбрали счастливый день для свадьбы, позвали колдуна отогнать злых духов от новобрачных, дали семье невесты выкуп и помолились предкам о рождении сына. Вскоре молодые уже ждали первенца. К огорчению молодого отца, на свет появилась девочка. Потом жена родила ему и вторую дочь, и третью… и пятую… и седьмую! А сына все не было. Никакие посулы духам, никакие заговоры и талисманы не помогали. Соседи уже чуть ли не в глаза подсмеивались над Шулян Хэ: такой здоровяк, а сделать себе мальчика не может! Шутки соседей стерпеть было нетрудно. Но как снести гнев предков? Ведь только мужским потомкам дозволяется подносить душам усопших родителей жертвенное мясо и вино, молить их о защите от напастей и благоденствии дома. Если некому будет заботиться о них в подземном царстве мертвых, где вечно текут-струятся Желтые ключи, им суждено навеки стать злыми духами, терзаемыми голодом и жаждой. И в целом свете уже никто не сможет им помочь. Неужели такая горькая участь уготована небесами честному старому служаке?

Другой на месте Шулян Хэ давно уж обзавелся бы второй женой и с ней попытал бы счастья. Но, видно, храбрый воин крепко любил свою супругу и все надеялся, что рано или поздно она подарит ему наследника. Восьмой ребенок снова оказался девочкой. Шулян Хэ рискнул попытать счастья еще раз. И снова дочь – девятая по счету! Это было чересчур даже для такого любящего мужа. Ему уже пошел седьмой десяток, и медлить было нельзя. Он взял вторую жену – и – о, счастье! – через год у него родился-таки сын. Но горю отца не было предела, когда он, развернув лоскут, в который завернули новорожденного, увидел его неестественно подвернутую ножку и понял, что сыну суждено до конца жизни быть хромым. Обычай строго запрещал калекам приносить жертвы усопшим предкам. Обращаться, будучи увечным или раненым, с молитвой к тем, кто дал тебе твое тело и продолжает жить в нем, считалось у древних китайцев непростительной наглостью.

Что оставалось делать потомку доблестных Кунов? Он решился подыскать себе новую невесту. Но кто в здравом уме согласится отдать свою дочь за семидесятилетнего старика, да еще обремененного девятью дочерьми и сыном-калекой? Тут уж не до церемоний, не до обходительных речей, а намеки на нежные чувства и любовное томление и вовсе неуместны. Приходилось искать кого-нибудь победнее да посговорчивее… Вскоре Шулян Хэ остановил свой выбор на дочерях человека, о котором известно лишь, что он носил фамилию Янь. Девушек было трое: двум старшим уже минуло двадцать, а третья еще не достигла брачного возраста – ей тогда не исполнилось и шестнадцати. Их отец, кажется, охотно бы породнился с местным начальником, но обстоятельства предполагаемого брака были настолько необычны, что он в нарушение незыблемого порядка решил испросить согласия дочерей. Две старшие, узнав о предложении Шулян Хэ, в ответ лишь опустили головы и, смущенные, промолчали, а младшая – ее звали Чжэнцзай – неожиданно для всех сказала: «Пусть будет так, как желает батюшка. Добрая дочь отцу перечить не смеет!» И Шулян Хэ, рассчитывавший, вероятно, на одну из двух перезрелых невест, нежданно-негаданно получил в жены совсем юную девушку.

Остается только догадываться, каким образом стал возможен столь неравный брак. Наверное, Шулян Хэ полагал, что старшим дочерям его предполагаемого тестя уже не удастся выйти замуж, и соблазнил их отца богатым выкупом за невесту. Возможно, новый тесть был его старинным приятелем и решил помочь ветерану в его беде. Очень может быть, что брак Шулян Хэ с девицей из семьи Янь был неравным еще и по социальному положению новобрачных. Если отец невесты был простолюдином – одним из тех обитателей убогих хижин за городской стеной, которые круглый год трудились в поле, а жили впроголодь, то для него, конечно, было немалой честью породниться с потомком именитого рода, даже если жених оставлял желать лучшего.

Существует, наконец, еще одно объяснение: невеста Шулян Хэ прочилась ее отцом в шаманки, которые жили при родовом храме предков, ведали сношениями живых и мертвых и считались «девушками духов». Собственной семьи такие девицы не имели и в обществе занимали довольно низкое положение. В родных краях Шулян Хэ такую роль – весьма важную в жизни клана – отводили младшим дочерям в семье. Примечательно, что Конфуций, еще будучи мальчиком и живя вдвоем с матерью, целыми днями развлекался игрой в заупокойные обряды и уже в молодые годы прослыл большим их знатоком. А по мнению современников, лицо Конфуция напоминало маску божества, которую несли в похоронной процессии, чтобы отгонять нечистую силу. В устах древних такие сравнения были в гораздо меньшей степени метафорой, чем кажется нам сегодня.

Сыма Цянь сдержанно сообщает, что Шулян Хэ вступил в «дикий брак» – поступок, не слишком украшающий отца величайшего Учителя Китая. Очевидно, это был брак, заключенный в нарушение обычая, не вполне законный. Жизнь мужчины, считали древние китайцы, регулируется числом восемь: в восемь месяцев у него появляются молочные зубы, в восемь лет он их теряет, в шестнадцать лет (дважды восемь) достигает зрелости, а в возрасте шестидесяти четырех лет (восемь раз по восемь) мужская сила оставляет его. А в жизни женщины все решает число семь: в семь месяцев у девочек прорезываются молочные зубы, а в семь лет выпадают, в четырнадцать лет (дважды семь) девушки достигают зрелости, а в сорок девять (семь раз по семь) женщина перестает рожать. Что и говорить, поздновато было Шулян Хэ жениховаться, да нужда заставила.

Но и «дикий брак» может быть счастливым.

Прошло немного времени, и новая жена Шулян Хэ, к его великой радости, понесла в чреве. Счастливый муж не стал искушать судьбу. Посоветовавшись на всякий случай с местными колдунами и гадателями, он решил просить о заступничестве духа расположенного по соседству Грязевого холма – Ницю. Вероятно, он уже делал так накануне рождения своего хромого сына, потому что дал своему первенцу имя по названию этой самой горы: Бони, что значит «Старший Ни». Шулян Хэ сам сопровождал Чжэнцзай, когда она ходила молиться духу горы, и отбирал для жертвоприношений самое чистое вино и самое нежное мясо, с утра до вечера читал заговоры против нечистой силы.

Дальнейшие события относятся больше к области легенды, что и не удивительно: ведь рождение великого мудреца на этой грешной земле – всегда чудо. Предание гласит, что с тех пор, как Чжэнцзай дала обет духу Грязевой горы щедро отблагодарить его, если он пошлет ей сына, на небе сменилось пять лун, и однажды во сне она увидела бога с черным, как сажа, лицом, и бог сказал ей, что ее мечта сбудется и у нее родится необыкновенный сын. «Но родиться твоему сыну предстоит в дупле тутовника», – добавил темнолицый бог и исчез. Этому доброму предзнаменованию Чжэнцзай очень обрадовалась. Но что означает пророчество о дупле тутового дерева? Поразмыслив немного, супруги вспомнили, что как раз на Грязевой горе есть пещера, которую окрестные жители называли «Дупло тутовника». Еще люди рассказывали, что, когда Чжэнцзай с мужем шли молить духа Грязевой горы, листья на деревьях поднимались кверху, как бы приветствуя их, а когда супруги шли обратно, листья склонялись, словно отвешивая поклон. В другой легенде повествуется о том, как Чжэнцзай незадолго до появления на свет ее сына встретила (или увидела во сне) единорога – волшебного зверя с телом лошади, хвостом быка и единственным прямым рогом, растущим из середины лба. Чжэнцзай обвязала его рог шелковой лентой (об этом эпизоде упоминается в цитировавшемся выше гимне во славу Конфуция). Едва ли эта легенда родилась среди ближайшего окружения Учителя Куна: не такой он был человек, чтобы рассказывать о себе небылицы. Однако известно, что явление единорога издревле слыло в Китае предвестием прихода в мир великого мудреца. Впрочем, так считали не только китайцы, но и многие другие народы древности. Еще и в средневековой Европе чернокнижники давали советы любителям чудес, как ловить единорога, выставив на него в качестве «приманки» молодую девушку.

Как бы то ни было, когда Чжэнцзай пришло время рожать, она поселилась в указанной ей пещере на склоне Грязевой горы и там произвела на свет малыша. Древние хроники указывают даже точную дату этого события: 22 сентября 551 года до н. э. – точно в день осеннего равноденствия. Разумеется, и на сей раз не обошлось без волшебства. Рассказывают, что при рождении великого Учителя Китая окрестности огласила лившаяся с небес дивная музыка, и где-то в голубых высях неведомый голос изрек: «Небо, вняв твоим мольбам, дарует тебе мудрейшего из сынов человеческих». Еще говорят, что в тот день над крышей дома будущего мудреца резвилась пара драконов, а во двор дома «вошли пятеро старцев». Правда, предание умалчивает, какие дары принесли эти китайские волхвы. Крестьяне в окрестностях Грязевой горы еще и сегодня любят рассказывать истории о том, как птицы небесные обмахивали крылами новорожденного Конфуция, чтобы тот не страдал от жары, как звери защищали его от ядовитых гадов, а вода в ближайшем колодце вдруг стала бить фонтаном, чтобы мать смогла обмыть и напоить младенца.

Действительность, без сомнения, была намного прозаичнее этих красивых рассказов. Чжэнцзай принесла Шулян Хэ счастье, но ей предстояло вернуться к мужу, чьи годы, если не месяцы, были уже сочтены, и, вероятно, жить в одном доме со смертельно уязвленными старшими супругами Шулян Хэ. На первых порах все было хорошо. Как полагается, отпраздновали рождение сына, и отец дал младенцу имя Цю, поскольку, согласно разъяснению Сыма Цяня, тот родился с продавленным теменем, отчего форма его головы напоминала очертания Грязевого холма. По обычаю, ребенку дали и второе имя – Чжунни, что значит Средний Ни.

В жизни маленького Цю все переменилось, когда умер его отец. Будущему мудрецу в то время едва исполнилось два года. По неизвестной причине Чжэнцзай вместе с сыном спешно покинула дом Шулян Хэ. Возможно, она была вынуждена покинуть дом мужа и уехать из-за ревности двух первых жен Шулян Хэ. А может быть, она выполняла условия своего «дикого брака» и возвратилась к своим родственникам, надеясь к тому же получить от них поддержку. Во всяком случае, разрыв был полным: мать Конфуция даже не узнала, где похоронен ее муж. Скорее всего, жены Шулян Хэ сочли за благо полностью оградить себя от удачливой соперницы. Юная вдова поселилась в небольшом домике у юго-западного угла городской стены столицы Лу – Цюйфу. Там мальчик Цю из рода Кунов и вступил в сознательную жизнь.

 

В центре Вселенной

С высоты сегодняшнего дня эпоха Конфуция видится такой глубокой, такой темной стариной, что мы почти не различаем или не придаем значения временам, ей предшествовавшим. А между тем Конфуций имел за спиной опыт по меньшей мере полуторатысячелетнего развития самобытной цивилизации и был столь многим обязан достижениям и урокам этого развития, что считал своим долгом «не сочинять, а передавать» будущим поколениям мудрость, обретенную в прошлом. Что же за мир окружал маленького Цю из рода Кунов? Какой открывалась первому Учителю Китая его любимая древность?

Этот мир, казалось, и в самом деле окружал со всех сторон молодого жителя столицы Лу, как если бы он находился в самом центре Вселенной. Ни Конфуций, ни кто-либо из его современников не допускал и мысли о том, что их родина могла быть не единственной и, более того, не единственно возможной цивилизованной страной на свете. Мог ли кто-нибудь усомниться в этом, если вокруг нее простирались дикие, непригодные для обитания людей края – настоящие окраины, задворки мира? На севере – плоские и безводные степи, где зимой не было спасения от лютой стужи. На западе – раскаленные пустыни и заоблачные горы, словно венчавшие землю с небосводом. На юге – смрадные болота и непроходимые леса, полные хищных зверей и ядовитых гадов. А на востоке раскинулся без конца и без края великий океан, кишащий неведомыми чудовищами. Во всех этих пределах могли селиться разве что полулюди, подлые и невежественные варвары, существа «с лицом человека и сердцем зверя». Древние китайцы так и различали другие народы по сторонам света, не слишком интересуясь, соответствует ли такое разделение действительности. На севере, по их представлениям, обитали жестокие и воинственные степняки ху, на западе – столь же злобные и коварные кочевые племена жунов, на юге – малорослые, по-птичьи говорящие мань, на востоке – варвары и, наиболее восприимчивые к благам цивилизации. Все эти варварские владения располагались, как воображали древние китайцы, на одном большом континенте, окруженном со всех сторон мировой пучиной.

В центре обитаемой земли и даже всего мироздания находился цивилизованный мир древних китайцев, их ойкумена, что по-китайски с глубокой древности называлось просто Поднебесной – Тянься. Уже во времена Конфуция жители древнего Китая (а их потомки и по сей день) называли свою страну также Срединным государством – Чжунго. У них были все основания гордиться своей родиной: сравнительно мягкий климат, плодородные почвы, приятно радующий глаз разнообразный рельеф с широкими долинами и холмами, реками, лесами и даже горами выгодно отличали ее от унылого однообразия «варварских» земель. Границы тогдашней китайской Поднебесной были намного меньше нынешней территории Китая: они охватывали лишь равнину северной части страны. С глубокой древности в Китае сложились устойчивые образы отдельных элементов ландшафта, отобразившие отношение древних китайцев к окружающей их природе. Перечислим основные элементы этой топографии – почти в равной мере физической и духовной – китайской цивилизации.

Земля. В целом мире не найти народа более привязанного и более внимательного к земле, чем китайцы, – самый многочисленный и едва ли не самый древний из всех земледельческих народов. Справедливо было бы сказать, что у китайцев не столько человек мера вещей, сколько почва – мера человека. От плодородия почвы, богатства природы зависело, как верили в Китае, не только процветание местности, но и количество рождавшихся там талантливых и мудрых людей: считалось, что качество почвы, или, по-китайски, дыхание земли, определяло нравы местных жителей. В китайском языке эпитет «земляной» обозначает все, что имеет отношение к родине, к местным особенностям культуры и народной жизни – фольклору, продуктам хозяйства, местным достопримечательностям. Сама же земля воспринималась древними китайцами как бы в двух измерениях. С одной стороны, она есть плодоносящее материнское тело, живой организм со своей сложной сетью невидимых каналов, по которым циркулирует энергия мира. Таков космический лик земли. С другой стороны, земля – это возделанное поле, выступающее прообразом не раздолья и воли, а порядка и ухоженности. В аккуратной геометрии крестьянских полей осуществляется мироустроительная миссия власти. И у самой кромки поля, под холмиками безымянных могил покоятся усопшие предки, так что поле, дающее урожай и вместе с ним – жизнь через смерть, служит еще и посредником между живыми и мертвыми. Таковы грани человеческого лика земли. На деле перед нами, конечно, два профиля одного лика: землеустроение есть не что иное, как устроение мира, сеть полей – прообраз «небесной сети» мироздания, пахота – подобие духовного подвига, произрастание семени – тайна человеческого самосовершенствования.

Реки. Потоки вод – и на поверхности суши, и подземные – образуют как бы кровеносную систему тела матери-земли. Они питают все живое. Но та же вода, вышедшая из берегов, подобно кровоточащей ране несет изнеможение и смерть. Стало быть, задача мудрого состоит в регулировании течения вод. Пример подал Великий Юй, легендарный царь древности, укротивший потоп и указавший всем рекам путь на земле. Высший подвиг для китайца – строительство дамб и каналов. И уже современники Конфуция делали это умело. Двойственная роль водной стихии – жизнетворной и смертоносной – с незапамятных времен воплощалась для обитателей Срединной страны в главной водной артерии Северного Китая, которая поначалу именовалась просто Рекой, а позднее получила по цвету ее илистых вод название Хуанхэ, что значит Желтая река. Эта самая река, кормившая половину Поднебесной, каждый год угрожала людям катастрофическим разливом… Река как течение общественных событий? Такое сравнение нисколько не казалось китайцам натянутым. Управлять людьми, по китайским понятиям, – все равно что управлять водным потоком: не нужно прилагать усилий для того, чтобы заставить воду течь в том направлении, куда она стремится по своей природе, но горе тому, кто попытается преградить ей путь.

Горы. Островки высоких гор придают особый колорит преимущественно равнинной топографии Срединной страны. Эти гигантские пузыри земли, пронзающие своими вершинами небеса, излучают тончайшую энергию мировых стихий. Обступая равнину с разных сторон, разрезая ее грядами на отдельные области, они напоминают о вселенской планиметрии: пять священных пиков символизируют стороны света и центр мира, цепи гор поменьше устанавливают различия между западом и востоком, югом и севером. Но, пожалуй, в еще большей степени горы напоминают обитателям равнин о возможности иного ракурса, иной перспективы созерцания. Они позволяют людям взглянуть на свою жизнь со стороны, заново открыть мир. В таком случае не покажется случайностью тот факт, что в классической живописи Китая принята точка зрения наблюдателя, стоящего на вершине горы: все предметы изображены как бы с бесконечно большого расстояния издали и сверху. Еще ранее подобный способ созерцания отобразился в китайской поэзии.

Ветер. Наименее материальный и наиболее духовный элемент топографии. И, кажется, наиболее интимный: ветер разносит запахи. В китайской традиции он есть вестник «аромата древности» и в этом качестве доносит веления мертвых до живых. Оттого же он является основой политики. «Ветер», исходящий от правителя, пригибает народ-траву и создает «течения» в общественной жизни. Существо общественного бытия как интимной публичности и публичной интимности – это «ветер и поток» духовных устремлений людей. В широком же смысле вся земля, весь мир представляют собой комбинации «веяний» и «течений», и знатоки этой науки «ветров и вод» (фэн шуй) издавна указывали в Китае места, благоприятные для погребения, строительства дома, рытья колодца и т. д.

Живя в изоляции от других ранних очагов мировой культуры, древнейшие жители Среднекитайской равнины – а они появились там по меньшей мере за шесть тысячелетий до н. э., – создали оригинальную цивилизацию со своим особым типом взаимоотношений человека и природы, прочным и цельным укладом жизни, устойчивыми культурными традициями. Эти люди были, как уже говорилось, прежде всего земледельцами, тысячами уз связанными с родной землей. За много веков до Конфуция они научились выращивать культурные злаки – чумизу, просо, пшеницу, а также рис, хотя тот во времена Конфуция был еще редким угощением и появлялся лишь на столах знатных людей. Не зная винограда, они готовили вино из зерна и добавляли в него ароматные травы. Они очень рано научились получать нить из кокона тутового шелкопряда и изготовлять из нее прочные и теплые шелковые ткани, которыми потом так восхищался весь мир. В те времена возделывать можно было только земли в долинах рек, поэтому крестьянам приходилось бережно ухаживать за каждым клочком своего поля. А зимой, когда поля отдыхали, их жены выделывали шелковую пряжу и с помощью травы индиго красили ее в свой излюбленный темно-синий цвет.

Задолго до Конфуция кончились времена, когда предки древних китайцев умели выделывать только каменные топоры, костяные ножи и глиняную посуду. Уже в начале II тысячелетия до н. э. в Китае открыли секрет изготовления бронзы и с тех пор отливали из этого металла разные виды оружия: мечи, топоры, наконечники стрел, отдельные части боевых колесниц, но главное – сосуды разной формы, предназначавшиеся для жертвоприношений усопшим предкам. При Конфуции бронзовые изделия уже проникли в быт простых людей, но одновременно появился гораздо более прочный металл – железо. Железные предметы были тогда еще в новинку, а литейщики и кузнецы, умевшие повелевать металлом, казались настоящими кудесниками. И все-таки железный век неумолимо надвигался, неся крутые перемены и в обществе, и в политике, и в культуре. На равнине Желтой реки поднялись сотни городов, обнесенных высокими стенами из утрамбованной земли. Порой они насчитывали по десятку и более тысяч жителей. Большие мастерские и целые кварталы, заселенные ремесленниками, монеты, отливавшиеся в виде ножа, лопаты и, наконец, более привычной для нас круглой монеты с дыркой – все это свидетельствует о высокоразвитой городской жизни, о превращении ремесла и торговли в заметную общественную силу.

Еще за тысячу лет до Конфуция древние жители равнины Желтой реки изобрели собственный календарь, который не имел себе равных по всей Восточной Азии. Это был в своей основе лунный календарь, то есть начало каждого месяца совпадало в нем с новолунием, но он учитывал и движение солнца, которое определяет смену времен года и, следовательно, годовой цикл земледельческих работ. В итоге этот календарь сводил в единый ритм движение светил на небе, годовой круговорот природы и хозяйственную деятельность людей. Так он стал убедительной иллюстрацией фундаментальной идеи китайской цивилизации – идеи взаимного соответствия, органического единства трех сил, трех начал мироздания: Неба, Земли, Человека.

Вместе с календарем в Китае появилось другое великое изобретение – иероглифическая письменность. Последняя первоначально состояла из пиктограмм, то есть рисунков отдельных предметов. Но как быть, если возникала необходимость передать на письме отвлеченные понятия? С этой целью создавались комбинации пиктограмм, служившие иллюстрацией той или иной идеи, – так называемые идеограммы. Например, сочетание знаков дерева и поднимающегося над ним солнца получило значение «восток». Однако и этот прием оказался недостаточным. Со временем появились более сложные знаки, состоявшие из двух частей: одна указывала на класс предметов, к которому принадлежала обозначаемая вещь, другая представляла собой фонетическую запись соответствующего слова. Такие иероглифы составили в китайской письменности подавляющее большинство. Постепенно определились правила начертания знаков, хотя до полной их унификации в пределах всей Срединной страны было еще далеко. Во времена Конфуция не существовало традиционных для Китая письменных принадлежностей – бумаги, кисточек, туши. Письменные знаки вырезали или процарапывали резцом. Тут было не до красоты – от писца требовалась первым делом аккуратность. Уже появились книги, но грамотность все еще оставалась привилегией очень узкого слоя знатных людей и профессиональных писцов.

В глазах древних обитателей Срединной страны их календарь и письменность могли служить очевидным доказательством превосходства над всеми прочими племенами, ведь те никогда не умели ни писать, ни вести по-своему счет времени. Но то были, конечно, далеко не единственные символы культурной общности древних китайцев. Не забудем, что эти люди населяли единую равнину – некий целостный географический район, и это способствовало их тесному общению между собой. У них сложился единый хозяйственный уклад, а тот в свою очередь предопределил общность самых разных сторон быта, начиная с облика жилищ и кончая годовым ритмом праздников. Условия жизни китайцев были настолько постоянны, что многие их старинные обычаи благополучно дожили до нашего времени. А в ту далекую эпоху древние китайцы, стремясь отличить себя от «варваров», придавали особое значение манере одеваться и причесываться: житель Срединной страны должен был носить халат «не такой длинный, чтобы он касался земли, и не такой короткий, чтобы были видны ноги», а главное – обязательно запахнутый направо. Другим признаком цивилизованности стал для них обычай собирать волосы в пучок и закалывать их шпилькой. Ходить с распущенными волосами и без шапки, сидеть вытянув ноги, а за едой не пользоваться палочками считалось среди них дикостью.

И все-таки главным залогом единства обитателей Поднебесной были их общая память, общий исторический опыт. Предание, уходившее в незапамятные времена, гласило, что сначала, в «золотой век» человечества, Поднебесной управляли премудрые цари, а последний из них, Великий Юй, – тот самый, который укротил всемирный потоп, – положил начало династии Ся. Наверное, царство Ся никогда не существовало на свете, но именно его название стало в эпоху Конфуция самоназванием древних китайцев. Что же касается сменившей Ся династии Инь (или Шан), то о ней имеется множество вполне документальных свидетельств. В период правления Инь – во II тысячелетии до н. э. – на равнине Желтой реки сложилось довольно сильное государство, державшее в подчинении десятки племен. Власть в нем безраздельно принадлежала царю. У иньцев только царь – «единственный из людей», как он себя называл, – имел право обращаться к предкам – заступникам царства, карать и миловать, жаловать звания, затевать военные походы. Уже тогда иньские цари носили традиционный для верховных правителей в Китае титул вон. Их любимыми занятиями были охота, пиры и войны с окружающими племенами. Захваченных в этих войнах пленников они обращали в рабство, а чаще приносили в жертву предкам. Пожалуй, самой примечательной чертой общественного строя Инь являлось почти полное совпадение семейно-клановой организации и государства. Отношения между людьми в семье и клане служили для иньцев образцом иерархии в обществе и всего политического устройства. Собственно, иньское государство было не чем иным, как «родовым телом» иньского царя, включавшим в себя как живых, так и мертвых членов царского рода. Загробный мир у иньцев был не просто отражением, а прямым продолжением земного мира: богами были их предки (ди), бывшие живые люди, причем положение и могущество каждого усопшего предка, как и человека, определялось его местом на родовом древе. Здесь надо искать причины любопытного переплетения двух, казалось бы, несовместимых сторон общественной жизни иньцев: скрупулезной, педантичной регламентации поведения и приверженности к разным видам экстатического общения людей и богов – например, во сне, во время праздника или посредством многочисленных человеческих жертвоприношений. В поздний период правления Инь обе эти тенденции заметно усилились, и обнажившееся противоречие между ними повлекло за собой кризис и гибель иньской культуры.

В конце XII века иньцы были покорены племенем Чжоу – бывшим союзником и вассалом на западных рубежах их владений. Одержав военную победу над своими прежними господами, чжоусцы выказали себя прилежными учениками побежденных. Они переняли у иньцев календарь и письменность, технику литья бронзы и строительства крепостей, вооружение и многие черты быта. Их предводитель тоже взял себе титул вана и получил власть над всеми обитателями Поднебесного мира. Более того, чжоуский государь считался посредником между Небом и Землей, средоточием мирового круговорота и поэтому носил звание «Сына Неба».

Чжоусцы унаследовали и главную особенность иньского общества: неразрывную связь семьи и государства. Их первые правители ввели традицию пожалования царским родственникам знатных титулов и земельных владений в соответствии со степенью родства. Всего ими было учреждено более пятидесяти уделов для родичей и еще несколько десятков для предводителей дружественных племен. Владельцам уделов присваивались знатные титулы пяти степеней. Самыми почетными считались звания гуна и хоу, а собирательным названием титулованной знати Чжоу стало словосочетание чжу хоу, что означает «все хоу». Таковых в начале правления Чжоу было около двух сотен.

Хотя владения «чжу хоу» были наследственными, право владеть ими передавалось только старшему сыну. Младшие же сыновья, основывавшие боковые ветви клана, получали титул рангом ниже, и через несколько поколений их потомки вообще выбывали из клана и переходили в разряд простолюдинов. Со временем в чжоуском царстве возникла довольно значительная прослойка не имевших уделов и титулов отпрысков знатных семейств. Этот низший слой аристократов называли ши. К числу ши и принадлежал отец Конфуция.

Чжоусцы обладали гораздо более отчетливым сознанием своей общности, нежели их предшественники иньцы. И сплачивали пирамиду чжоуской аристократии отношения, которые вроде бы знакомы современным людям, а на деле малопонятны и даже чужды им: отношения обмена дарами. Надо сказать, что институт дарения и дарообмена – один из важнейших в архаических обществах, в позднейшие же эпохи человеческой истории он играл скорее декоративную роль. Обмен дарами для древних людей не был, конечно, обычной сделкой. Он прежде всего удостоверял социальный кредит человека, его положение в обществе. Он устанавливал, кто старший и кто младший, кто господин, а кто слуга. Одаривая слугу, господин являл свою милость, слуга же в благодарность за оказанное благодеяние должен доказать свою преданность господину, служить ему «не щадя живота своего». В древнекитайской книге «Записки о ритуале» читаем: «Коли обогатится простолюдин, то пусть подарит он свое богатство главе семьи. Коли обогатится служилый человек, то пусть преподнесет он свое богатство господину.

Коли обогатится господин, то пусть вверит он свое богатство Сыну Неба. А коли придет богатство к Сыну Неба, пусть он уступит блага Небу». У отношений дарообмена своя логика, которая диктует: чтобы обладать, нужно уступать. Оттого институт дара утверждает символическую природу всякого жеста или поступка: чтобы обрести власть, нужно отречься от власти; чтобы возвыситься, нужно умалить себя. Пожаловать удел в чжоуском обществе вовсе не означало одарить подчиненного богатством. По этому поводу обычно дарились мелкие, имевшие чисто символическое значение предметы вроде набедренной повязки, морских раковин, подвесок, поясов, бунчуков и непременно жертвенные сосуды, на которые наносили надписи, удостоверявшие акт дарения. Вырезали эти надписи на внутренних стенках сосуда, ведь они были обращены не столько к живым, сколько к усопшим. Жалуя удел, вручали и символизировавший его кусок земли. В любом случае господину полагалось всячески выказать свою щедрость. Нередко он давал больше, чем получал от подвластных ему людей. В идеале, согласно представлениям чжоусцев, все богатства Поднебесной должны были стекаться к вану, а тому следовало распределять их в соответствии с рангом каждого его подданного. В чжоуском обществе, таким образом, знатность предопределяла достаток человека: каждый мог иметь ровно столько, сколько ему было указано, и вести только такой образ жизни, который был предписан ему этикетом. Впрочем, это не значит, что в ту эпоху люди более знатные были обязательно богаче менее знатных. Для владетельной знати слава и почет были важнее всех сокровищ мира.

Чжоуский аристократ более всего заботился о своем престиже. Ему приходилось неустанно подтверждать свою личную доблесть и перед богами, и перед людьми. Эта потребность «соответствовать званию» пронизывала все мировоззрение чжоусцев и оправдывала в их глазах самое существование династии. Первые чжоуские цари утверждали, что Небо вручило им власть за их личные добродетели и добродетели их предков, а династию Инь постигла справедливая кара за то, что ее последние правители ожесточились сердцем и погрязли в пьянстве, распутстве и прочих пороках. Небо для чжоусцев – некий высший судья: оно награждает достойных и карает злодеев. Но это означало, что благосклонность небес вовсе не была обеспечена чжоускому дому на все времена, что расцвет и упадок царств – дело рук самих людей и что милости Неба следовало добиваться и постоянно подтверждать успешным правлением.

Новый взгляд чжоусцев на отношения между людьми и небесными силами имел далеко идущие последствия. В частности, он привел к тому, что религия у чжоусцев стала уступать место этике, и священные мифы древности понемногу преобразились в назидательную хронику исторических событий. С легкой руки придворных писцов чжоуского царства, создателей первых канонических книг Китая, древние боги стали персонажами человеческой истории – правителями, сановниками, добродетельными отшельниками, полководцами, тиранами и проч. Чжоуские книжники, в противоположность историкам Древней Греции, не делали различия между историей и преданием; они считали исторической истиной то, о чем сообщали записи древних. Они знали как раз то, о чем никто не мог помнить! Та же мировоззренческая посылка отображена в словах известного конфуцианского ученого XI века Чжан Цзая, который говорил: «Мое я имеет пределы, но сердце пребывает за пределами наличного». Но если сознание бесконечно превосходит человеческую субъективность, то и все формы опыта, превосходящие мое я – сны, видения, фантазии – столь же реальны и даже, может быть, более реальны, чем знание, которым мы обладаем, находясь «в здравом уме и трезвой памяти». Мы можем устанавливать действительность, воображая ее! Здесь уже заметны истоки одного из ключевых мотивов китайской традиции: стремление равно доверять и сну и бодрствованию, нежелание противопоставлять воображаемое и реальное. Впрочем, взаимное соответствие того и другого подразумевает и известное усилие согласования субъективной воли с внешним миром, а это усилие, в свою очередь, сообщает преданию нравственное оправдание, превращая его в назидательный рассказ.

Об этом странном слиянии фантастики и обыденности, которое порождает назидательный смысл в речи, свидетельствует исторический труд Сыма Цяня, который открывается буквально следующими словами:

«Хуан-ди – потомок Шаодянь, носил фамилию Гунсунь, имя Сюаньюань. От рождения он обладал необычайными способностями, в младенчестве умел говорить, в детстве был смышлен, в отрочестве – прозорлив, а став совершеннолетним, отличался недюжинным умом. В то время чжу хоу погрязли в усобицах и терзали народ. Сюаньюань стал упражняться в искусстве владения копьем и щитом, чтобы покарать тех, кто не являлся с дарами, и тогда же чжу хоу прибыли ко двору с изъявлением покорности» и т. д.

Даже не верится, что перед нами рассказ о первопредке жителей Срединной страны, о первом человеке на земле. Все как нельзя более просто, понятно и даже буднично. Остается только недоумевать, какие предки могли быть у прародителя человечества. А в остальном ни дать ни взять – картинка из жизни чжоуских времен.

Итак, в чжоуской традиции религия обернулась этикой, человек в ней как бы заслонил собой богов. Акцент на моральной и совершенно беспристрастной воле Неба сделал очень важным для чжоусцев понятие народа, что можно заметить уже по процитированному фрагменту книги Сыма Цяня. Народ в чжоуских источниках объявляется глашатаем воли Неба, и забота о нем ставится даже прежде заботы о духах. Ничего удивительного: анонимно всеобщее «чувство народа» казалось древним китайцам самым достоверным проявлением верховной справедливости небес.

Идея главенства Неба в Китае не воспитывала религиозной нетерпимости. Она допускала существование целой иерархии божеств – семейных, общинных, богов природных стихий и проч. Если в официальной историографии Чжоу место прежних богов заняли доблестные чиновники (сохранились даже рассказы о чиновниках, которые вступают в схватку с местными божествами и побеждают их), то в фольклоре древних китайцев те же самые чиновники сами выступали в роли божеств: им строили храмы, их молили о защите и покровительстве, устраивали в их честь празднества и т. п. Человеческое и божественное по-прежнему находились в неразрывном единстве, разве что поменялись местами: боги словно спустились на землю, а человек, осознавший свою мировую ответственность, свою нравственную природу, вознесся над миром духов. Со временем Небо в представлениях чжоусцев все более теряло присущие ему когда-то личностные черты первопредка и превращалось во всеобщий порядок движения и развития всего сущего, порядок одновременно космический и нравственный. Смысл жизни для древних китайцев заключался в поддержании правильных отношений человека с космосом, в умении всегда соответствовать движению мира. Они ждали не откровения, а благоприятного момента.

Аристократическая этика престижа оказала двоякое воздействие на чжоуское общество. Подогреваемая им потребность соперничать в добродетели развивала в чжоуской знати чувство общности. Не случайно именно в то время появилось само название «Срединное государство». Но та же борьба за престиж способствовала распространению междоусобиц среди знатного сословия. Довольно скоро идеальные отношения господина и слуги, предполагаемые институтом дарения, превратились в недостижимую мечту, нравственный идеал – в формальность. Власть чжоуских правителей над владетельными аристократами неуклонно ослабевала и спустя три столетия стала, по существу, чисто номинальной. Одновременно многие владельцы мелких уделов были вынуждены отказаться от пожалованных им земель в пользу более сильных соседей. В 771 году н. э. чжоуский двор, не имея сил отразить натиск «варварских» племен запада, перенес свою ставку на восток, в город Лон. Это событие положило начало новой эпохе китайской истории. По традиции ее именуют эпохой Ле го – «Обособленных царств» или эпохой Чуньцю (буквально «Весен и Осеней»), по названию хроники, которая велась тогда в царстве Лу.

Теперь для «Срединного мира» чжоусцев наступили времена раздробленности и раздоров. Равнина Желтой реки превратилась в арену неумолимо обострявшегося противоборства почти двух десятков самостоятельных царств, среди которых тон задавали несколько наиболее крупных уделов. В первой половине VII века до н. э. главенствующая роль в делах Поднебесной принадлежала царству Ци, расположенному на восточной окраине чжоуской ойкумены. Позднее усилилось царство Цзинь – северный сосед владений чжоуского вана. А постоянным соперником Цзинь стало могущественное южное царство Чу, которому, впрочем, жители северных уделов отказывали в праве зваться «Срединным», ибо считали его полуварварским. Вот эти три царства – Ци, Цзинь и Чу – и вели нескончаемую борьбу за первенство в Поднебесной. Позже к ним добавилось еще одно «полуварварское» южное царство – У. А в середине «Срединного мира» находилось несколько сравнительно мелких и слабых уделов. Их правители преследовали более скромную цель: сохранить свой удел или на худой конец свою жизнь в этой безжалостной борьбе за выживание. Правда, ни одно царство не располагало ни военной силой, ни дипломатическими средствами, которые могли бы принести ему власть над всем Срединным миром. Ни одно из них не обладало и достаточным авторитетом для того, чтобы открыто бросить вызов Чжоуской династии. Их властителям приходилось рассчитывать лишь на звание «гегемонов» (ба), навязывающих свою волю силой. В целом же политическая обстановка в эпоху Обособленных царств определялась более или менее устойчивым равновесием сил противоборствующих сторон, причем самые честолюбивые правители были вынуждены выдавать свое стремление первенствовать в целом свете за заботу о восстановлении власти чжоуских ванов. Не единожды правители царств заключали между собой мирные договоры, клялись именем предков и «всех духов, принимающих жертвы», быть верными своему слову и любить друг друга – ведь как-никак они приходились друг другу родичами, а потом при случае с легкостью нарушали собственные клятвы, и распри между ними разгорались пуще прежнего. Впрочем, в большинстве царств законные правители и сами оказались не у дел. Их оттеснили от власти местные могущественные кланы, наследственно закрепившие за собой должности придворных советников.

Такой была эпоха Конфуция: время лицемерных деклараций и неуклонно нараставшего разочарования; время явственно обозначившихся предвестий небывалых потрясений.

Но если для верхушки знатного сословия заветы отцов чжоуского государства были больше обузой или прикрытием для осуществления корыстных замыслов, то низы аристократии Обособленных царств, служилые люди из разряда ши, могли воспринимать наследие царей Чжоу со всей серьезностью. Этим людям, столь преданным своему честному имени и памяти о доблестных предках, была близка и понятна мечта о самоотречении ради доброй славы. Голос ши звучал особенно громко на исторической сцене той эпохи, и именно руками ши строилось здание будущей цивилизации Срединной империи. Дипломатия и воинское искусство, хозяйство и словесность, наука и мораль – кажется, не было области жизни, где ши не выступали бы одновременно в роли и знатоков, и мастеров, и законодателей мод. Имели ши и свой образ идеального человека, так называемого цзюнь цзы, что значит «сын правителя», или, в более вольном толковании, «младший господин». Весьма точное определение места, которое ши занимали в чжоуском обществе. Быть преданным старшему – такова была их главная добродетель. «Если вкушал пищу этой семьи, должно разделить и участь этой семьи», – гласила первая заповедь ши, и то были не просто слова. К примеру, служилый человек мог отправиться на плаху вместо своего господина, приговоренного к смертной казни, а потом поминальную табличку с его именем держали на домашнем алтаре его патрона, как если бы он был членом семьи. Другая отличительная черта общественной позиции ши — соперничество за престиж во всех возможных формах. И первым делом, конечно, на поле боя. Война была профессией ши, а воевали в ту эпоху на боевых колесницах. Об аристократе, достигшем зрелости, говорили: «он уже способен управлять колесницей». Сражаться, на языке чжоуских служилых людей, означало «играться» – демонстрировать свою удаль, хладнокровно принимать смерть, а при случае и великодушно дарить жизнь противнику. Цзиньский аристократ во время битвы с войском царства Чу не единожды оказывается у колесницы чуского правителя и всякий раз, сняв шлем, учтиво ему кланяется, за что, не сходя с места, получает в дар от царственного противника золотые слитки. В другой битве колесница цзиньского аристократа застревает в яме, и чуские воины, не желая воспользоваться беспомощностью неприятеля, любезно помогают ему выбраться из ямы, подав колесницу назад. В ответ хозяин колесницы, «спасая лицо», бросает непрошеным помощникам: «В отличие от подданных вашего великого царства нас не учили искусству отступать в сражении!» Подобные истории о рыцарском поведении воинов из числа ши были тогда у всех на устах. Но они были, конечно, не единственными в своем роде. Множество рассказов повествует о том, как талантливейшие из служилых людей блистали остроумием на дворцовых аудиенциях и дипломатических переговорах, мастерски плели политические интриги. Сословные интересы служилых людей без труда узнаются в популярных легендах о добродетельных мужах древности, не пожелавших даже под угрозой смерти пойти на службу к неправедному государю. Впрочем, безупречное самообладание, которое воспитывали в себе ши, сделало их столь же галантными, сколь и беспощадными. Одно было оборотной стороной другого. Те, кто проигрывал в «играх» чести и, стало быть, терял лицо, могли надеяться только на милость победителей и должны были благодарить судьбу, если их оставляли в живых. Ни титулы, ни заслуги в расчет не принимались. Правителям побежденных царств, чтобы сохранить жизнь, полагалось явиться к победителям, неся на спине гроб в знак готовности умереть.

Традиции служилых людей подготовили приход Конфуция, сделали его знаменитым и авторитетным Учителем. Благодаря же Конфуцию они обрели новое звучание, новое качество. Конфуций не просто «передавал» былое. Он преобразил его.

 

Детство и отрочество

Ясно, что рассказы о разных чудесах, которыми ознаменовалось рождение будущего Учителя Куна, – дань позднейших поколений его славе и авторитету. Но есть все основания полагать, что появление на свет маленького Цю из рода Кунов не прошло незамеченным в округе. Брак семидесятилетнего старика и шестнадцатилетней девушки сам по себе давал пищу для пересудов. Но рождение в такой семье сына после того, как его отец родил девять дочерей и одного калеку, было событием почти легендарным. Более того: малыш Цю явился на свет с каким-то странным продавленным теменем, явно предвещавшим ему необыкновенную судьбу. Во времена, когда жители Срединной страны не могли представить себе великого человека с заурядным обликом, когда старинные предания наперебой сообщали им о мудрецах седой древности, наделенных то «двойными зрачками» и «пятицветными бровями», то «пастью лошади» или «печенью величиной с кулак», такая примета значила очень много. Всяческие телесные аномалии имели в глазах современников Конфуция тем больший смысл оттого, что их безмолвствующее Небо, не выбиравшее себе пророков, сообщало людям о своей воле посредством всевозможных знамений.

Надо думать, молва о «диком браке» старого воина с молоденькой девицей очень быстро достигла столицы царства Лу, и молодая вдова невольно привлекла к себе всеобщее внимание. Вероятно, нашлись влиятельные лица, которые благосклонно присматривались к сыну скромной молодой женщины и, заметив у него недюжинные способности, позаботились о том, чтобы дать ему образование, а со временем и представить двору. Во всяком случае, маленький Цю получил возможность учиться, хотя жилось ему нелегко, и он рано узнал, что такое нужда и тяжелый труд по дому. Об этом мы уже знаем со слов самого Конфуция. Много лет спустя, уже став знаменитым ученым, он скажет: «В молодости я терпел лишения». И добавит с добродушной иронией человека, умудренного жизнью: «Наверное, поэтому я способен к разной черной работе. Но должен ли мудрый быть мастером на все руки? Вовсе нет…» Позднее Сыма Цянь, говоря о молодых годах Учителя Куна, напишет, что тот «терпел лишения и был беден». Суждение, ничуть не принижавшее Конфуция в глазах потомков, ведь истинному ши бедность и лишения были верной порукой его славы. Недаром с древности выражение «был беден и терпел лишения» стало привычным клише в биографиях достойных мужей Китая. Часто бывает так, что нужда и обиды, пережитые в детстве, отнимают у человека веру в добро, прививают ему злобу и мстительность. С Конфуцием вышло наоборот. Тяготы детских лет только обострили в нем нравственное чувство. Конфуций был совершенно прав, когда намекал неведомому собеседнику, что многим обязан своим детским переживаниям: без маленького увальня Чжунни, рано и остро осознавшего горькую участь своей матери и свое бессилие, не было бы великого Учителя Куна, собственным примером показавшего, что человек даже в самую тяжелую минуту может оставаться человеком.

Мы ничего не знаем о том, как прошли первые годы жизни Кун Цю в столице Лу. Ведь тогда он был всего лишь мальчиком из бедной семьи.

Когда же он стал Учителем Куном, его детство уже никого не интересовало. Но нет сомнения: он был мальчиком приметным даже в многолюдном столичном городе. Многих он изумлял уже своей неординарной внешностью, странности которой далеко не исчерпывались вмятиной на темени. От рождения крупный и сильный ребенок, он рос быстрее сверстников и в зрелые годы отличался необычайно высоким ростом и грузным телосложением. Много необычного было и в его лице: массивный лоб, чересчур длинные уши, вздернутая верхняя губа, выпученные и, кажется, чуть белесые глаза… Все это давало бы современникам достаточно поводов считать Цю из рода Кунов редкостным уродцем, если бы не его прирожденная грация и привитые с детства хорошие манеры. Примечательно, что на страницах «Бесед и суждений» ученики Конфуция охотно воздают хвалу добродетели, учености и манерам учителя, но ни разу не упоминают о его внешности. Судя по всему, канонам красоты, принятым в тогдашнем обществе, Конфуций и вправду не очень соответствовал.

Первые в своей жизни наставления маленький Цю получил от матушки, что, к слову сказать, и предписывалось обычаем. В Китае даже ходила древняя легенда о том, что мать основоположника Чжоуской династии начала воспитывать своего сына, когда тот находился еще в ее чреве. Чжэнцзай была, конечно, обыкновенной земной женщиной и к тому же очень юной, но с ролью наставницы она справилась превосходно. Ей удалось привить сыну скромность, терпение, выдержку, вкус к безукоризненной аккуратности. Без сомнения, она не позволяла маленькому Цю забыть, что он принадлежит к славному роду и не может даже в мелочах уронить честь и достоинство предков. Вера в свое высокое предназначение не только поддерживала Конфуция в трудные для него юные годы, но и учила его черпать силы в тяготах и лишениях, извлекать пользу даже из необходимости заниматься «черной» работой. Если Конфуций снискал славу первого мудреца Китая, то прежде всего потому, что он первым в китайской истории показал, как трудолюбие, честность и талант открывают дорогу к успеху. Да и что есть мудрость, как не умение обратить себе во благо даже самые неблагоприятные обстоятельства?

Если верить преданию, серьезность маленького Цю была не менее необыкновенной, чем его внешность. Его не забавляли ни глиняные свистульки, ни палки-скакалки, ни даже шумные подражания баталиям взрослых – это излюбленное развлечение мальчишек во все времена. Уже в столь нежном возрасте он умудрялся соединять детскую игру с учением. Больше всего он любил играть в обряд жертвоприношения предкам, расставляя на игрушечном алтаре дощечки, которые служили ему поминальными табличками пращуров, и черепки, заменявшие жертвенные сосуды. Конечно, он старался сделать все, как у взрослых: нечетное число черепков – сосуды для питья, четное – блюда для еды. Вместо вина в черепках налита вода, вместо мяса – кусочки глины. А столичная жизнь в избытке преподавала ему уроки ритуального благочестия: то проедет по улицам погребальная колесница, сопровождаемая толпой завывающих родственников умершего, то под грохот барабанов и веселые крики пройдет мимо свадебная процессия, то в богато украшенных колесницах подъедут к воротам царского дворца иноземные послы в развевающихся шелковых одеждах, то стремглав промчится по улице кавалькада всадников, сопровождающих царского гонца… А еще народные праздники, когда люди собираются на шумные пиры, смотрят, как танцуют шаманы в масках духов и косматых зверей. Но прежде всего Кун Цю привлекали большие царские жертвоприношения земле, солнцу и всяческим духам. Тут уж Кун Цю не упускал случая подсмотреть всю церемонию от начала до конца. Вот сам государь ведет на веревке рыжего жертвенного быка, а за ним в почтительном поклоне идут его советники. Вот гадатели рассматривают шерсть жертвенного животного, определяя, будет ли угодна жертва духам. Падают на колени степенные сановники, к быку, держа в руке нож с колокольчиками, подходит царский мясник… И вот гадатели уносят в глубину храма жертвенную чашу, чтобы, как говорится, «явить взору шерсть и кровь». Государь возносит молитву, его советники недвижно стоят на коленях… А теперь танцоры в диковинных одеждах исполняют перед алтарем старинную пляску… Кун Цю был готов с утра до вечера глазеть на эти торжественные церемонии, исполненные благолепия и величавой сдержанности. Перед ним открывался мир удивительных и волнующих вещей – большие колесницы с яркими шелковыми лентами, толпа служилых людей в парадных одеяниях, холеные лошади, древние топоры и пики, звон гонгов и гул барабанов… Поистине, очарование ритуала – это очарование самих вещей, переставших быть только орудиями и предметами, но вдруг обретших самостоятельную, феерически загадочную жизнь…

В рассказе о том, как маленький Цю, забавляясь своими игрушечными сосудами, готовил себя к роли главы семейства и законного наследника предков, сквозит умилительная нота. Ведь нечасто бывает, чтобы ребенок всерьез интересовался таким скучным и непонятным ему делом, как торжественное жертвоприношение духам. Для многих поколений почитателей Конфуция тут был повод лишний раз убедиться в правоте древней формулы: «Велик Учитель Кун!» Но современного биографа в этой истории первым делом привлечет, наверное, мотив постоянства, внутренней преемственности в жизни Учителя десяти тысяч поколений. Мальчик Цю уже разделяет устремления взрослого Учителя Куна. Оба принадлежат жизни, где и впрямь нет места каким бы то ни было колебаниям, переломам, «разрывам с прошлым». Эта жизнь должна быть прожита цельным куском, одним усилием воли, на одном дыхании. Она подобна кропотливому, последовательному врастанию в вечно живое тело родовой, народной жизни. «Одно дыхание» – свободное, органичное, но и безошибочно свое – таков секрет «единой нити», которая, как намекнул однажды Конфуций, пронизывала и связывала воедино его мысли. Нет нужды искать и тем более придумывать себе свое жизненное дыхание – достаточно дать ему проявиться. По-детски вольная игра воображения и мудрость вслушивания в зов сердца – вот начало и конец, альфа и омега жизненного пути Конфуция. И это был также путь от внешнего подражательства к внутренней честности перед самим собой. Путь самопознания…

Детские игры Конфуция примечательны тем, что в них соединялись мир фантазии и серьезнейшая действительность. Мы знаем теперь, что подобное единение делает возможным самое существование человеческой культуры. И держится оно доверием к человеку как мыслящему и творческому существу. Конфуций завещал своим последователям «хранить постоянство Пути». Секрет успехов Конфуция, ставший явным еще в детские годы, обезоруживающе бесхитростен: маленький Цю прилежно и искренне исполнял то, что предписывалось делать обычаем. Нет ничего естественнее интереса ребенка к неизведанной, полной загадок жизни, которая перейдет к нему по наследству от взрослых. Но этот интерес не мог быть удовлетворен только детской игрой. Он столь же естественно перерастал в желание познать смысл этой жизни. «Любовь к древности» с неизбежностью воспитывала потребность учиться.

Но мало отметить за Конфуцием неутолимую жажду познания. Важно понять, что учеба началась для Цю задолго до того, как он выучил первый иероглиф или выслушал первый совет учителя. Его «ученость» вырастала из чистой игры жизненных сил и была обращена к этой игре. Слияние учения и жизни, сознательной воли и непроизвольного переживания и есть высшая ступень человеческого совершенствования по Конфуцию. Жизнь начиналась с учения и им же завершалась. А отвлеченная книжная ученость – дело второстепенное, производное от поведения и мыслей, завершающий штрих к избранному человеком пути в жизни. Об этом – все заветы Конфуция, столь же незатейливые, сколь и трудновыполнимые:

В кругу семьи почитай родителей.

Вне семьи почитай старших.

Будь честен и милостив с людьми, возлюби добро.

Если, соблюдая эти правила, ты еще будешь иметь досуг, используй его для учения.

Учеба великого Учителя Китая началась задолго до школьных занятий не только в смысле «школы жизни». Начало ей положили уже рассказы и поучения матери, дававшие мальчику пищу для его необычных игр. Надо сказать, что с тех пор, как в древнем Китае мифы первобытной эпохи приняли облик исторических сказаний, а религия превратилась в начала этики (и этикета), китайские мамы не рассказывали своим малышам сказок. В китайском фольклоре место сказок заняли всевозможные назидательные истории о людях ушедших времен. Конечно, в этих историях тоже могли случаться чудеса, но они были все-таки не сказками с их волшебным миром, а былью, «правдивым повествованием»: действие в них происходило не где-нибудь в «тридесятом царстве», а в реально существующем месте, и действовали в них не фантастические существа, а самые обыкновенные люди, «исторические лица», которые могли бы послужить для потомков нравоучительными образцами. Наверное, матушка Кун Цю не только разъясняла сыну простейшие правила хорошего тона, распорядок и значение семейных обрядов, но и рассказывала ему о его доблестных предках и великих героях древности: о змееподобном императоре Фуси и его сестре Нюйва, сотворивших род людской и давших своим детям символы вселенского Пути, о царе Шэньнуне – первом пахаре на земле, о мудрых царях Яо и Шуне, об укротителе потопа Юе, о славных основателях династий, один из которых дал жизнь и первому из рода Кунов. В те времена, передавала Чжэнцзай сыну то, что слышала от других, люди жили как одна семья, все были довольны и счастливы. Молодые люди трудились в свое удовольствие, старики безмятежно доживали свой век, вдовы и сироты не ведали, что такое голод и холод. Тогда не было безвременных смертей. Не было ни воров, ни разбойников. Не было даже дурных мыслей. Люди не запирали своих домов и не подбирали вещи, оброненные путниками на дорогах…

Но устные предания в эпоху Конфуция были уже не более чем осколками древней мифологии, вытесненными на обочину традиции, и рассказывали их чаще безграмотные простолюдины. Для знатного же юноши знакомство с ними было только преддверием настоящей учебы, изучения писаных канонов и разных государственных документов, ибо в чжоуском Китае грамотность была привилегией правящих верхов, и учащийся с самого начала готовился к карьере служилого человека – чиновника, военачальника, царедворца. Во всяком случае, государственная служба испокон века считалась в Китае единственно достойным грамотного человека делом. Уже в чжоускую эпоху появились первые публичные школы, и это новшество, кажется, можно поставить в один ряд с другими великими изобретениями китайцев вроде компаса, бумаги, пороха или экзаменов на чин. Такие школы, и не одна, были и в Цюйфу. В них отдавали мальчиков из знатных семей семи-восьми лет от роду. Плата за обучение зависела от достатка в семье. Вероятно, посещал школу и маленький Кун Цю, хотя, как ни странно, в зрелые годы он не любил говорить о своем учителе и годах учебы. Возможно, он не находил тут предмета для серьезного разговора, да и учебой у именитого учителя он, конечно, похвастать не мог. Правда, в некоторых позднейших источниках сообщается, что учителем Конфуция был человек по фамилии Янь (весьма распространенной в Лу) и что этот учитель Янь был каким-то небольшим начальником. Проверить достоверность этого известия невозможно. Но кто бы ни был учителем Кун Цю, он, конечно, первым делом рассказывал, как нужно вести себя воспитанному мальчику. «Цю, – говорил он, – всегда слушайся родителей и не уезжай из дома без их ведома, покидая же родительский кров по делам, говори матери, когда вернешься. Разговаривая со старшими, не произноси слова „старый“, чтобы не напоминать им об их преклонном возрасте. Не сиди на середине циновки и в юго-западном углу комнаты – это неприлично при живых родителях. Слушая старших, стой прямо, не наклоняй голову. Когда ты вместе со старшими обозреваешь окрестности с вершины холма, смотри туда, куда смотрят старшие. Неся вещь двумя руками, держи ее у груди. Если тебе доведется нести вещь правителя, подними руки выше груди; вещи старших чиновников носят на уровне груди, а вещи людей, не имеющих заслуг, – у пояса… А вот как нужно вести себя за едой: от старшего каждое блюдо принимай с поклоном и не ешь быстрее других; не скатывай рис в комочки, не хрусти костями и не бросай кости собакам; не ковыряй просяную кашу палочками и не пей подливку; если старший дал тебе плод и в нем есть косточка, не выбрасывай ее; простолюдину дыню полагается давать целой, низшему чиновнику – разрезанной пополам, старшему чиновнику – разрезанной на четыре части, а если доведется подносить дыню правителю, каждый кусочек следует покрыть тонким шелком… Запомни: после сильных дождей не подноси старшим рыбу или черепаху. Вареную пищу подноси вместе с приправами. Пленника дари, держа его за правый рукав, а когда даришь собаку, придерживай ее левой рукой… Поднося в подарок шелк, иди мелкими шажками, а лицом своим выражай, как говорится, „томительное беспокойство“. Поднося в подарок драгоценную яшму, иди медленно, не отрывая пяток от земли…»

Маленький Цю слушал, затаив дыхание, стараясь не упустить ни слова. Он узнавал десятки и сотни правил поведения на все случаи жизни, и все их нужно было крепко запомнить и в точности выполнять. А наставлениям учителя, казалось, не будет конца:

«Когда беседуешь с чужеземцем, называй его страну „великим царством“, а свою собственную – „ничтожным царством“, а еще можно говорить „захолустный край“. Умей выбирать слова в разговоре. К примеру, государь называет свою жену „супруга“, а жена сама себя называет „отроковица“, подданные государя называют ее „супруга государя“, а перед посланниками из других стран государыня называет себя „недостойный малый государь“…»

А еще требовалось знать, как вести разговор:

«Обращаясь к государю, говори о государственных делах. В беседе с человеком служилым говори о службе государю. В разговоре со старшими веди речь о воспитании юношества, а беседуя с молодыми людьми, говори о сыновнем долге…»

И, конечно, важно было знать, как нужно говорить с разными людьми:

«Когда будешь говорить с чиновником, в начале разговора смотри ему в лицо, чтобы узнать, расположен ли он слушать тебя. В беседе смотри ему в грудь, выражая этим доверие к собеседнику. А опуская глаза, ты показываешь свое почтение. В конце же разговора вновь посмотри ему в лицо, чтобы узнать, каково его впечатление от беседы. Порядок сей неизменен, помни о нем всегда…»

Но еще важнее всех тонкостей вежливой беседы было для юного Кун Цю и его сверстников знание грамоты. Изучение иероглифической письменности и в современном Китае – дело не из легких, а в те времена и подавно трудное. Иероглифические знаки в эпоху Конфуция были намного сложнее нынешних, не существовало еще единых правил начертания, не было ни прописей, ни книг для чтения, ни букварей. День за днем ученики царапали на деревянных дощечках затейливые письмена, о значении которых они нередко могли только догадываться. Чтобы выучить самые употребительные знаки, требовалось по меньшей мере несколько лет ежедневных занятий. В действительности же письменность и литературные памятники того времени таили в себе столько тайн, что умение толковать тексты давалось очень немногим. Во всяком случае, Конфуций считал, что всерьез начал учиться лишь с пятнадцати лет, и не переставал учиться до самой смерти. Наряду с письмом в школах чжоуской эпохи обучали и основам счета. Кроме того, в школьную программу молодых аристократов входило обучение важнейшим обрядам: жертвоприношений предкам, призывания душ усопших, изгнания злых духов и проч. Учащимся следовало заучить как жесты, из которых складывались эти ритуалы, так и слова всякого рода молитв и заклинаний. Огромное значение придавалось и знанию правильных отношений между людьми – правителем и подданным, отцом и сыном, мужем и женой, а также друзьями. Наконец, в школах чжоуского Китая обучали пению, игре на музыкальных инструментах и, конечно, воинскому искусству: каждый аристократ был просто обязан хорошо стрелять из лука и править боевой колесницей. Письмо, счет, ритуалы, музыка, стрельба из лука и езда на боевой колеснице составляли традиционные «шесть искусств», преподававшихся в школах чжоусцев.

Таков был круг предметов, которыми надлежало овладеть маленькому Кун Цю. Но, кажется, не все из них он изучал с одинаковым рвением. Известно, что он не питал симпатии к военному делу и, даже став отличным стрелком из лука, сохранил стойкую неприязнь к демонстрации воинских доблестей. Известно, что он хорошо освоил искусство управления боевой колесницей, но к своей славе искусного возницы относился с добродушной насмешкой. С детства Кун Цю уверовал в традиционный чжоуский идеал «управления посредством добродетели» и охотнее всего предавался изучению этикета, обрядов и словесности, которую чжоусцы ставили на одну доску со священными ритуалами, ибо для них письмо, будучи изначально изъявлением воли богов-предков, было не менее действенным атрибутом власти, чем те же ритуалы. Тому, кто в те времена хотел стать эрудитом, не приходилось днями просиживать в библиотеках, роясь в толстых фолиантах. Ни библиотек, ни даже книг в собственном смысле слова тогда еще не существовало. Книги того времени представляли собой связки бамбуковых планок, прошитых кожаными шнурками. Они были громоздки и неудобны в обращении, а их страницы-планки часто терялись. Еще не сложился свод канонических сочинений, не получили окончательной редакции и тексты отдельных канонов.

Первые собрания текстов в Китае составили записи о деяниях великих царей древности – первопредков и устроителей мироздания, культурных героев. Само слово «канон», существовавшее с эпохи Инь, графически обозначало планки для письма, водруженные на высокий столик, то есть «высокочтимые записи». Имелась и своя закономерность в том, что первым каноном китайцев стали ничем не примечательные записи о царствовании прежних правителей, ведь религия богов-предков преображала миф в историю и требовала верить, что суд истории – это суд самого Неба. Ко времени Конфуция такие записи составили так называемую «Книгу Документов» (Шуцзин). Эту книгу и предстояло выучить в первую очередь молодым чжоуским аристократам. С каким трепетом юный Кун Цю впервые взял из рук учителя связку вытертых, потемневших от времени дощечек, развернул ее и погрузился в чтение выстроившихся ажурными столбиками письмен – знак за знаком, строка за строкой! Ему уже доводилось слышать о великих свершениях тех, чьи имена навечно врезались в эти легкие планки. Теперь, замирая от восторга и внезапно нахлынувшей робости, он как будто заново открывал для себя прекрасный мир древних. Вот «Канон Яо». Повествование о первом властелине Поднебесной, добродетельнейшем из царей. Кажется, он уже много-много раз читал эти слова, и теперь они возвращались к нему, словно памятный с детства напев:

«Яо звали Фан Сюнь. Он был благочестив, умен, воспитан и сдержан, и был он таков, не совершая насилия над собой. Он со всей искренностью вел себя добропорядочно и никому не причинял огорчений. Сияние его добродетели достигало всех четырех краев земли и проницало небеса. Он выделял способных и добродетельных и взрастил взаимную любовь среди всех своих родственников до девятого колена. Он также водворил мир и порядок в своих владениях. Еще он привел к единству все десять тысяч уделов, так что черноголовые вкусили от плодов благого правления…»

А следом шли записи о преемнике Яо царе Шуне, которому Яо не в пример властолюбивым тиранам позднейших времен добровольно уступил престол, сочтя его мужем более достойным, чем он сам.

«По своей натуре Шунь в точности походил на прежнего государя: он был покоен, учтив и мудр. Он был добр и великодушен, всегда и во всем честен. О его непревзойденных добродетелях прослышал царствовавший государь и уступил ему трон. Шунь определил достоинства всех государевых служб. Когда он был Главным Управляющим, в каждом ведомстве управление осуществлялось сообразно временам года. Когда он надзирал за владетельными князьями всей земли, никто из них не задерживался с прибытием ко двору для изъявления покорности. Когда его послали к подножию великих гор, ни страшные бури, ни жестокие ураганы не заставили его повернуть обратно…»

Но любимым героем Конфуция стал человек, живший много позже. Это был Чжоу-гун, брат основоположника Чжоуской династии и регент при втором государе Чжоу, добровольно сложивший с себя регентские полномочия, когда достиг совершеннолетия законный государь. При жизни и первое время после смерти Чжоу-гун, по-видимому, не слишком выделялся из славной плеяды отцов чжоуского государства. Но в последующие столетия слава его неуклонно росла, и ко времени Конфуция Чжоу-гун приобрел репутацию добродетельнейшего мужа Чжоу. Именно в уста Чжоу-гуна автор «Книги Документов» вложил рассуждения о том, что великие предки и Небо тяжко карают распутных правителей и вручают державную власть достойным ее мужам. К тому же Чжоу-гун был первым правителем удела Лу, где его и почитали с особым рвением. Как видим, при всей своей «любви к древности» Конфуций отнюдь не стремился быть нарочито архаичным в своих симпатиях, а здравомысленно принимал традицию такой, какой она давалась ему: он был подданным Чжоу и уроженцем Лу, и, следовательно, само Небо распорядилось так, чтобы он учился у того, кто олицетворял собою мудрость Чжоу и местную традицию луских правителей. Этот как будто извне заданный ему выбор он сделал своим убеждением и пережил как собственную судьбу. Еще только разбирая и заучивая старинные письмена, повествовавшие о славных деяниях мудрого советника Чжоу, маленький Кун Цю в своих мечтах видел себя новым Чжоу-гуном – скромным и мудрым советником правителя, может быть, даже учителем наследника престола, который возродит древнее благочестие, принесет мир земле, вернет людям счастье!

Цю так много думал о Чжоу-гуне, с таким упорством пытался разгадать секреты неотразимого воздействия этого человека на современников и потомков, что создатель чжоуского государства с некоторых пор стал часто являться ему во сне и даже разговаривать с ним. Возможно, самому Конфуцию казалось, что не столько он выбрал своим кумиром Чжоу-гуна, сколько Чжоу-гун сам определил его быть наследником первых царей Чжоу. Почему бы и нет! Разве Небо не благоволит мужам достойным!

Другим древнейшим каноном Китая стала так называемая «Книга Песен» (Шицзин)– самый ранний памятник китайской поэзии. В него вошли и торжественные гимны, исполнявшиеся во время жертвоприношений душам царственных предков, и народные песни, в которых отобразились быт, нравы и чувства простых людей. Еще мальчиком Кун Цю услышал, как слепые музыканты исполняли ритуальные песнопения, подыгрывая себе на цитре с шелковыми струнами и маленьких барабанчиках. Пели они не так, как поют простолюдины, – голоса у них напряженные, грудные, а конец каждой строки отмечается громким ударом в барабан или каменную пластину, подвешенную на высокой раме; слова же песен старинные, непривычные – сразу и не разберешь. Слепые музыканты помнили сотни древних песен, и маленький Кун Цю был готов слушать их дни напролет. Если в «Книге Документов» Конфуций открыл своих любимых героев, то «Книга Песен» стала его любимым произведением. Вероятно, еще в молодые годы он выучил ее наизусть и с тех пор часто обращался к ней по самым разным поводам. Современному читателю нелегко понять, почему «Книга Песен» полюбилась Учителю Куну настолько, что собственного сына, не удосужившегося выучить ее, он назвал «человеком, который уткнулся носом в стену», то есть человеком до предела ограниченным. За редким исключением поэзия этого сборника с ее нарочитой церемониальностью или, напротив, чисто фольклорной простотой, едва ли способна удовлетворить взыскательный вкус. Но Конфуцию она была дорога сразу по нескольким причинам. Во-первых, именно в ней Кун Цю открыл для себя жизнь человеческой души, эмоциональное воплощение нравственных идеалов своей традиции – преданности старшим, верности другу, любви к родине, заботы о чести. Во-вторых, стихи «Шицзина» можно было петь, узнавая на собственном опыте, что такое слияние чувства и добродетели. Знание песен воспитывало вкус – вещь далеко не последняя в обществе, где превыше всего ценилась честь. И в-третьих, над этими песнями можно было размышлять. С легкой руки Учителя Куна этот поэтический канон, подобно библейским рассказам в европейской традиции, прослыл в Китае вместилищем всей мудрости мира, выраженной иносказательным, символическим языком и, следовательно, языком, требовавшим истолкования. Так «Книга Песен» стала в древнем Китае пробным камнем учености. И, наконец, умение к месту процитировать пару строк из «Книги Песен» было в то время важной частью салонного красноречия и ценилось настолько высоко в стенах царских дворцов, что даже дипломатические переговоры нередко превращались в состязания знатоков этого канона. Естественно, что для Конфуция, готовившего себя к карьере государственного мужа, «Книга Песен» была в первую очередь книгой государственной мудрости.

Разумеется, оценка Конфуцием древних канонов, как и все дело воспитания и обучения человека, отображала идеалы чжоуских служилых людей. Еще когда он только разучивал первые иероглифы, учитель поведал ему о правилах, которых придерживается в своей жизни настоящий «сын правителя». «Благородный муж, – говорил учитель, – тревожится о трех вещах: во-первых, прилежен ли он в учении, когда молод, и имеет ли силы, когда стар. Во-вторых, обучает ли он других, когда достигает зрелости, и сохранится ли его имя в памяти потомков после смерти. В-третьих, помогает ли он другим, когда богат, и может ли помочь людям, когда беден. А еще благородному мужу, – продолжал наставлять юношу учитель, – не прощаются четыре вещи: нежелание послужить господину, непочтительность к старшим родственникам, беспечность в отношениях с детьми, жестокосердие в отношениях с друзьями. Прощается же ему только одно: когда он живет во благо людям».

Учитель рассказал Кун Цю о многих благородных мужах древности, чья жизнь стала образцом учтивости и мужества, отличающих настоящего господина. Впрочем, способному юноше было кому подражать и у себя в роду. Еще в детские годы он прослышал, что один из его знатных предков в царстве Сун начертал на своем жертвенном сосуде знаменитую на всю Поднебесную надпись, и надпись эта гласила: «При первой награде склоняю голову, при второй кланяюсь в пояс, при третьей простираюсь ниц. Хожу вдоль стены, и никто не смеет унизить меня. Постная каша утолит мой голод». Так в семейном предании рода Кунов запечатлелись неписаные правила чжоуских аристократов: добиваться славы нежеланием прославиться, возвышаться над светом, умаляя себя, и богатеть, демонстрируя презрение к богатству.

Заветы предков вставали перед Кун Цю шеренгой лаконичных, чеканных, веками отшлифованных изречений-приказов. Безыскусные и ясные, они выплывали из дали времен, словно верстовые столбы накатанного, хорошо знакомого пути. Пути службы государю – единственно приемлемого для того, кто мечтал стать «сыном правителя». И эти мысли о славном пути жизни могли бы напомнить честолюбивому юноше слова древней песни о «ровных дорогах Чжоу» – дорогах справедливости и благоденствия:

Дороги Чжоу гладкие, как точило, Они прямы, как стрела. Мчатся по ним знатные мужи, А маленькие люди с почтением взирают на них…

За чтением старинных книг легко мечталось о былом. Оттого и будущее виделось молодому Цю неуклонным восхождением к вершинам добродетели и славы, к заветной цели каждого достойного человека: блеснуть талантом и отвагой на службе благородному господину. В часы школьных занятий эта цель казалась такой близкой, такой доступной. А вот в жизни выходило по-другому…

 

Когда Небо молчит

В жизни современников молодого Кун Цю назревали какие-то неясные еще перемены, вселяя в сердца людей смутное беспокойство, заставляя одних упрямо держаться за старое, а других не менее решительно рвать с прошлым. Юноша Кун Цю, этот выходец из самых низов знатного сословия, уже по своему месту в обществе находился в центре исторического движения своей эпохи. Он знал старину и восхищался ею. Но он в действительности так мало зависел от нее, что не мог не чувствовать и не признавать необходимости обновления прежних идеалов.

Главной темой размышлений Конфуция и темой всей чжоуской культуры было отношение живых к усопшим предкам, присутствие прошлого в настоящем, непреходящего в изменчивом. Следовательно, главной темой чжоуской традиции было пресуществление бренного в вечное, или, говоря другими словами, самоустранение всего конечного как путь к вечной жизни…

Священная древность была все еще перед глазами – близкая, доступная, неоспоримо реальная. Разве не она жила в древних стенах, дворцах и храмах столицы царства Лу – Цюйфу? Легенда гласила, что когда-то сам Чжоу-гун, облаченный в парадные одежды, украшенный благородной яшмой и драгоценными каменьями, вымерил своими шагами всю округу, определил течение вод, соотношение освещенных и затененных мест и потом разметил план своей будущей столицы. А начали строить город с возведения стен, что в Китае было важнейшим мироустроительным актом, ведь таким образом в аморфный, дикий мир первозданного хаоса вносился порядок и вместе с ним – начала цивилизации. С возведением стен устанавливался центр Поднебесного мира, коим, собственно, и была столица Срединного царства. Земля же представлялась китайцам в виде вписанных друг в друга квадратов. Владения удельных правителей Чжоу были маленькой копией Земли. В их столицах внутри квадрата крепостных стен имелась такая же стена, опоясывавшая дворец правителя. Кроме того, стены нередко сооружали по границам уделов и даже всей Срединной страны, о чем и сегодня напоминает Великая китайская стена. Таким образом, стены древнекитайских городов имели большое символическое значение и потому могли присутствовать, так сказать, лишь «символически». Возможно, по этой причине их наскоро сооружали из утрамбованной земли, не слишком заботясь о прочности. Главными оборонительными сооружениями города были крепостные башни, служившие одновременно воротами. В свою очередь, ворота, как вход в священное внутреннее пространство, тоже являлись важной частью символизма древних китайских городов. В них, по верованиям древних китайцев, обитал божественный покровитель города, на них вывешивали трупы поверженных врагов, головы казненных изменников, отбитое у противника оружие.

Дворец правителя представлял собой большой ансамбль богато украшенных зданий и павильонов: настоящий город внутри города, «внутренний город», как говорили в Китае. Из случайного сообщения хрониста мы знаем, например, что при жизни Конфуция во дворце правителя царства Ци были «светлые, высокие и сухие» залы, а тем временем даже советникам государя приходилось жить в «приземистых, тесных и пропыленных» домах. Планировка дворца в основном воспроизводила традиционный для Китая план семейной усадьбы. В центре, прямо напротив главных ворот (в дом всегда входили с юга), находился зал для больших дворцовых приемов. Боковые постройки предназначались для младших членов семьи правителя. Все здания строились из дерева, внушительными размерами не отличались. Не будем забывать, что дом правителя в Китае был прежде всего композицией, обширным комплексом. В этой многоголосице были, конечно, свои солисты и прежде всего – расположенный прямо напротив главных ворот тронный зал, обитель Хозяина мира. Но во дворцовом ансамбле все же не было ничего незначительного; в нем каждое здание, подобно голосу в хоре или партии отдельного инструмента в оркестре, обладало собственным звучанием и подчинялось единому музыкальному ладу, одному настроению, одному стилю, было значимо не только и не столько своим физическим обликом, сколько своим положением в пространстве. С древнейших времен искусство Китая отличалось акцентом именно на динамических, экспрессивных свойствах формы. Примечательно, что и в отзывах современников эпохи Обособленных царств подчеркиваются как раз летучие, динамичные качества архитектуры. Вот один пример. Когда в столице Лу около 640 года до н. э. был заново отстроен дворец правителя, коньки его новых крыш казались восхищенным наблюдателям «изящными, как птица с чудесным оперением», а карнизы крыш напоминали им «крылья парящего фазана». Между тем чрезмерный блеск и великолепие в архитектуре (как и в других искусствах) отнюдь не поощрялись традицией. На то имелись практические резоны: храмы и дома наследников боковых ветвей клана подлежали сносу после того, как их ветвь пресекалась. Их назначение было прежде всего практическим. Когда в 669 году до н. э. в храме предков правителей Лу появились стропила, украшенные резьбой, а деревянные колонны храма покрыли красным лаком, в придворных кругах поднялась буря протестов из-за того, что правитель царства отошел от «целомудренных» обычаев отцов чжоуской державы, воздвигавших себе храмы и дворцы с некрашеными столбами и соломенными крышами. Впрочем, нелюбовь китайцев к монументальным зданиям и их вкус к утонченным украшениям – цветному орнаменту или ажурной резьбе по дереву – по-своему отобразили первостепенную значимость момента трансформации, творческой метаморфозы в искусстве Китая. Ибо декорум всегда есть пресуществленное содержание образа и в широком смысле – предел превращений вещей. Отсюда и откровенно декоративный характер всего китайского искусства, и даже стремление китайцев весь быт свой свести к декоруму. Но в таком случае декоративное в китайской культуре не может не оказаться в конечном счете неотличимым от природного. Здесь кроется причина того, что в китайском искусстве с легкостью, неизвестной и даже немыслимой в Европе, декоративно-экспрессивный стиль уживался с тщательнейшей имитацией естества материала, с виртуозным натурализмом.

Религия современников Конфуция тоже являла в своем роде наглядный пример смешения декоративного схематизма и материальности вещей. Первостепенную роль во владениях удельных правителей играли два культа, не вполне отделенные друг от друга: культ предков и культ Земли, ее плодоносящих сил. Ничего нарочито грандиозного, величественного ни в том, ни в другом культе не было. Поклонялись древние китайцы не статуям, не иконам, а стилизованным до полной условности образам богов – деревянным табличкам. Алтарь Земли представлял собой квадратное возвышение из утрамбованной земли определенного цвета, соответствовавшего в древнекитайской космологии той стороне света, где находился данный удел. Располагался он под сенью могучего дерева – прообраза мифологического «мирового древа», соединявшего Небо и Землю. Поминальные таблички предков и божества Земли умещались в одной шкатулке, и правитель царства без труда мог взять ее с собой, отправляясь в военный поход или даже в изгнание. Главное значение в культе имели местонахождение и ориентация алтаря в пространстве (например, поклоняться божествам следовало, стоя лицом к северу), а также время совершения обряда, священный ритм космоса, который китайцы, конечно, не отделяли от хозяйственной деятельности людей. Весной, перед началом полевых работ, правитель самолично проводил первую борозду на ритуальном поле у алтаря Земли. Осенью он первым вкушал дары нового урожая, и тогда же предавали казни осужденных на смерть в прошедшем году, ибо в древнем Китае считалось непозволительным лишать жизни весной и летом – в пору цветения всего живого. В сущности, ритуалом для современников Конфуция были уже не столько те или иные конкретные действия, сколько непрерывное развертывание, говоря современным языком, пространственно-временного континуума или, по-китайски, «каждодневное обновление» (жи синь) всего сущего. Миссия человека, слывшего в Китае «самым одухотворенным существом», состояла в том, чтобы придать определенность движению космоса, поддержать гармоническое взаимодействие всех его сторон. Для правильного отправления ритуала нужно было знать подходящий момент, и потому результаты гадания о воле предков заменяли древним китайцам откровение. С глубокой древности ученых мужей Китая преследовал утопический образ ритуальной обители владыки Поднебесной, так называемого «Сиятельного зала» (мин тан), который мыслился зданием с квадратным, как Земля, основанием и круглой, как Небо, крышей, где государь в соответствии с течением времени или, если угодно, качеством момента должен был находиться в определенной комнате, есть определенную пищу и совершать множество других предписанных этикетом действий, так что вся его жизнь превращалась, по существу, в одну нескончаемую церемонию.

Одним словом, ритуал был для современников Конфуция чем-то неизмеримо большим, нежели обряд жертвоприношения предкам и тем более правило хорошего тона. Ритуал, говорил один из них, есть «основа движения небес, закон устроения Земли и порядок жизни людей. Небо и Земля порождают шесть состояний воздуха и пять стихий мироздания, а те проявляются в пяти цветах, пяти вкусовых ощущениях и пяти нотах музыки. Шесть видов домашних животных, пять видов диких зверей и три животные жертвы создают пять вкусовых ощущений. Девять украшений парадной одежды выявляют пять цветов. Девять видов песен, ветры восьми направлений и шесть музыкальных ладов делают слышимыми пять нот. Отношения государя и подданного, верхов и низов следуют устройству Земли. Отношения между отцом и сыном, старшим и младшим братом подобны движению небесных светил. Управление государством – все равно что смена времен года. Законы и наказания подобны грому и молнии. Государева мягкость и доброта, покой и чуткость вторят животворным силам Неба…» и т. д.

В незримом фокусе вселенского круговорота стоял правитель – «единственный» из людей и единственно недвижный среди всеобщего движения. В нем сходились жизненные силы, «семена» всего сущего, отчего он обладал таинственной способностью изнутри, без насилия воздействовать на все живое. Эту мистическую силу в Китае называли дэ. Благодаря правителю, утверждалось в китайской традиции, всходят хлеба и созревают плоды, рассеиваются зловредные влияния в мире и благоденствует народ. И, напротив, неурожай или нашествие врагов, мор или усобица – все это признаки немощи государя, и за все это он был в ответе. Одним словом, каков царь, таково и царство. И притом в буквальном смысле: государство мыслилось как тело государя. В китайской традиции правитель не был индивидом, «лицом» или даже должностью. Он был Присутствием, и притом столь же вездесущим, сколь и сокровенным, ибо нет ничего неприметнее того, что сполна присутствует всюду. Власть в Китае была прежде всего делом символическим: правитель был тайной, скрываемой стенами города и дворца. Никто не мог обратиться к нему напрямую, даже в третьем лице. Традиционное обращение к государю гласило буквально: «подножие трона». Даже бросить взгляд на державного владыку было бы непростительной (а теоретически, к счастью, и невозможной) наглостью. Разумеется, никто не имел права давать правителю советы, его приближенным дозволялось лишь намекать на действия, которые необходимо предпринять. В присутствии государя людям его свиты надлежало «стоять, склонившись так, чтобы концы пояса свисали вниз, а туфли как бы наступали на края одежды…». Грязь мира ни в коем случае не должна была коснуться священного тела правителя. Чиновникам при дворе предписывалось мыть руки по пять раз в день, а перед аудиенцией у государя «очистить себя строгим постом, не посещать женских покоев, вымыть волосы и тело». Писец, стряхнувший во время аудиенции пыль со своих книг, подвергался суровому наказанию. Что же касается правителя, то его жизнь была регламентирована до последних мелочей.

Всепокоряющая мощь и безупречная воля, изобилие и чистота: таковы священные атрибуты древнекитайского царя-сверхчеловека – Единственного из людей. Царь в древнем Китае хранил в себе правду: все его зримые атрибуты и образы – это только непреодолимая стена, экран для обманчиво-радужных теней. Он одновременно властитель, мудрец и святой, а единство знаний и свершения достигалось им в усвоении творческого начала мира, подобно тому, как питательная среда усваивается живым организмом. Китайский мудрец (который, будем помнить, является также царем) не познавал, не переделывал, а «вкушал», «поглощал», «воплощал собой» реальность. И вкушал он не тлен и прах мира, а тончайший экстракт жизни, творческую силу, «семена» вещей. Он питался от верховной гармонии космоса, «небесной полноты природы» – реальности символической, которую нельзя только ощущать или только знать. Эта природа вещей открывалась как неисчерпаемая глубина опыта, угадываемая, предвосхищаемая, но превыше всего как бы оберегаемая сознанием внутри себя. Случайно ли, что в китайской традиции столь видное место занимали понятия, относящиеся к интимным и внеобразным формам восприятия – например, слуху и обонянию? Для китайцев музыка – первое и глубочайшее искусство, и мудрость проистекала из уменья слушать, внимать бездонной музыке творческих метаморфоз бытия. Что же касается пищи, то она уже в древнейших канонах Китая была объявлена «основой жизни народа» – и это стало в Китае отнюдь не только констатацией факта физиологии, хотя… и этим тоже! Простая, на удивление приземленная правда китайской традиции гласила: каждый есть то, что он ест. «Питающиеся зерном разумны и понятливы. Питающиеся травой сильны, но слабоумны. Питающиеся мясом храбры, но безрассудны. Питающиеся землей лишены разума и дыхания…»

Не удивительно, что законы правильного питания, секреты пищи, одновременно вкусной, здоровой и радующей взор всегда привлекали особое внимание ученых старого Китая. Цель же китайского кулинарного искусства заключалась в том, чтобы добиться как можно более гармоничного и чистого смешения животворных эссенций продуктов – такого смешения, которое явилось бы прообразом «неизменной середины и согласия» всего сущего. Даже болезни и лекарства китайские врачи уже во времена Конфуция соотносили с определенными вкусовыми ощущениями. Питаясь в соответствии с движением универсума, правитель, согласно традиционным взглядам, вбирал в себя творческие импульсы всех жизненных метаморфоз. Так он покорял пространство и время и обретал бессмертие, точнее – вечное здоровье в «духовном светоче» (шэнь мин) жизни. В сущности, только он, Единственный, обладал бессмертной душой, оказывавшей к тому же благотворное воздействие на потомков. Обыкновенные же люди умирали в момент физической смерти, и души их разлагались вместе с бренным телом.

Что же такое верховная реальность, божественное бытие в классической мысли Китая? Как ни странно, всего лишь количественные и периодические законы развертывания пространства и времени, Великого Пути мироздания, явленного в бюрократическом распорядке государства и в конце концов рассеивающегося в неисчерпаемом разнообразии жизни; здесь каждая сущность как бы расплывалась, теряла себя в бесчисленном множестве нюансов, в бездонной глубине превращений – глубине живого сопереживания, сочувствия со всем сущим в «едином теле» бытия.

Ясно, что в рамках такого миросозерцания в Китае не могла зародиться идея гражданского общества, состоящего из индивидов, юридических «субъектов права». Все подданные правителя были только статистами при Единственном из людей и его незримом мироустроительном священнодействии. Публичная жизнь в древнем Китае была, по существу, не более чем видимостью и, помимо всецело символогических регламентов царской планиметрии, регулировалась чисто практическими, текучими интересами повседневности. Недаром в литературе старого Китая городская жизнь служила поводом не столько для реалистических описаний быта горожан, сколько для рассказов о всевозможных чудесах, живописания феерических, часто заведомо нереальных картин праздничных гуляний, вольной жизни веселых кварталов и т. д. Правда, некоторые исследователи усматривают известное сходство уделов в Китае эпохи Обособленных царств с городами-государствами, полисами Древней Греции, но сходство это случайное и поверхностное. Оно подсказано скорее обычной скученностью городского населения, неизбежной публичностью быта и культуры горожан. В той же столице Лу дома жителей столь густо лепились друг к другу, что какой-нибудь знатный повеса, взобравшись на крышу своего дома, мог заигрывать с женой соседа. Существовало некое подобие общественного мнения, хотя оно вовсе не имело силы закона и в большинстве случаев играло роль как бы третейского судьи в спорах отдельных кланов. Реальной почвы для оформления собственно городской общины в древнем Китае не было: каждая семья оставалась как бы маленькой копией государства, да и соперничество семей и кланов, сохранившийся обычай кровной мести – тоже черты догородского, патриархального уклада.

В жизни людей эпохи Обособленных царств разрыв между традиционной патриархальной символикой и реальностью общественных отношений становился все более зримым, все более резким. Договоры между царствами, заключавшиеся именем великих предков Чжоу, оставались пустым звуком. Последний раз попытка всеобщего примирения была сделана за несколько лет до рождения Конфуция. Согласно данной участниками договора клятве, правителя, начавшего войну, ожидали «кара духов, потеря царства и гибель рода». Но даже самые страшные клятвы не могли заставить тогдашних стратегов отказаться от их циничного правила: «Что можно взять, надо брать». Вскоре военные действия вспыхнули вновь. Не стало доверия в отношениях не только между царствами, но и между правителями и их служилыми людьми и даже между родственниками. Интриги, предательства, убийства вчерашних сообщников, кровопролитные мятежи и дворцовые перевороты стали суровой политической действительностью Срединной страны. Всюду торжествовало право сильного.

В 536 году до н. э., когда Конфуцию было пятнадцать лет, советник царства Чжэн Цзы-Чань отлил бронзовый сосуд с полным перечнем царских законов (в Китае знали только одну форму законодательства: уголовный кодекс). Новшество Цзы-Чаня подверглось ожесточенным нападкам родовитой знати, усмотревшей в нем посягательства на ее традиционные привилегии. Однако дряхлевшая аристократия была уже не в силах вернуть старые добрые времена. Еще одним шагом вперед стал новый порядок взимания государственных податей: вместо прежних отработок на господском поле крестьяне стали выплачивать налог с пахотной земли. Впервые земельный налог был введен как раз в царстве Лу в начале VI века до н. э.

В ряду прочих «Срединных царств» Лу не выделялось ни большой территорией, ни военной мощью. Его правителям из века в век приходилось больше думать о том, как противостоять натиску могущественных соседей: с севера лусцев теснило царство Ци, с юга на них наседало не менее могучее «полуварварское» государство У. Чтобы как-то сберечь свои владения и свое достоинство, правителям Лу приходилось проявлять чудеса дипломатической изворотливости. Чаще всего они обращались за помощью к постоянным соперникам Ци – «полуварварским» южным царствам Чу или У. Незадолго до рождения Конфуция луский правитель даже отстроил себе новый дворец в чуском стиле, который местные аристократы нашли вульгарно-пышным и слишком далеким от мудрой безыскусности первых чжоуских царей. Впрочем, и царский дворец, и сам правитель давно уже имели в Лу только декоративное значение. Уже с начала VII века власть в царстве прочно удерживали в своих руках члены трех знатных семей, потомки трех братьев луского правителя Хуань-гуна. Эти семьи звались по именам трех братьев Мэн, Шу и Цзи, означавшим буквально Старший, Третий и Младший. В 562 году до н. э. предводители этих трех семей поделили между собой территорию царства и почти все его доходы, предоставив правителю выполнять церемониальные обязанности. Без покровительства «трех семей» стало невозможно сделать карьеру на государственной службе.

Мы видим, что Конфуций жил в обществе, пораженном глубоким кризисом традиционных ценностей. Старые боги умерли, а бездонные глубины Небес хранили молчание. На виду у всех клятвопреступники, узурпаторы трона, отцеубийцы не только благополучно избегали кары духов, но преуспевали и царствовали. Вместе с религией тяжкий кризис переживала этика: господа беззастенчиво обманывали честных слуг, подданные предавали своего государя, и даже супружеская измена не была редкостью в придворных кругах. Рухнули старые запреты. Исчезли целомудренные нравы древних: алчность, тщеславие, злоба, похоть завладели умами и сердцами людей. А потому и веры в справедливость небесного суда у современников Конфуция заметно поубавилось: горечью и негодованием дышат строки иных народных песен того времени, звучащих как богоборческий вызов Небесам:

Велик ты, неба вышний свод! Но ты немилостив и шлешь И смерть, и глад на наш народ, Везде в стране чинишь грабеж! Ты, небо в высях, сеешь страх, В жестоком гневе мысли нет; Пусть те, кто злое совершил, За зло свое несут ответ, Но кто ни в чем не виноват — За что они в пучине бед?.. [1]

Что было делать свидетелям тогдашнего духовного брожения? Упрямо держаться за одряхлевшие, утратившие власть над умами истины? Разуверившись во всем и вся, искать новые идеалы? Жить, руководствуясь только инстинктами хищника? Конфуций был одним из тех, кто с особой остротой переживал этот выбор, и он сумел дать на него ответ не просто словами, какими бы правильными и искренними они ни были, а всей своей жизнью. Он стал тем, кто сумел поверить сам и убедить других, что человек способен в любых обстоятельствах оставаться человеком и что такой человек сильнее самого могущественного тирана.

 

Обратив свои помыслы к учению…

«В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению…» – скажет о себе Конфуций, оглядываясь на свою давно ушедшую молодость. Какой смысл вкладывал в эти слова престарелый Учитель? Едва ли он имел в виду школьное обучение, которое началось для него, вероятно, несколько раньше. Несомненно, он имел в виду нечто совсем другое и даже противоположное школярской зубрежке. Он говорил о стремлении расширять свои познания, свое понимание вещей и благодаря этому изменяться, совершенствоваться самому. Он говорил о жизни, пронизанной сознанием и волей, сознательно и вольно прожитой; о нашей воле быть тем, чем мы должны быть. Такое учение оказывается синонимом человеческой культуры и притом взятой в ее самых глубоких, уходящих в тайну творческого духа истоках. У этого учения есть начало: внезапное открытие бездонной глубины сознания. Но у него нет конца. Будучи всегда вестником нового, усилие Конфуциевой «воли к учению» дает нам возможность осознать присутствие Изначального, снова и снова возвращает нас к недостижимо-древнему. Случайно или нет, иероглиф «учение» стоит первым в тексте «Бесед и суждений», начальная фраза которого гласит:

Учитель сказал: «Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу – разве это не удовольствие?»

Примечательно, что удовольствие, доставляемое учением, тут же поставлено Учителем Куном в один ряд с радостью поучительной приятельской беседы и стоической выдержанностью благородного мужа. В том же первом изречении мы читаем далее:

Беседовать с другом, приехавшим издалека, – разве это не радостно? Не быть по достоинству оцененным светом, а обиду не таить – не таков ли благородный муж?

Конечно, Конфуций прекрасно видел различие между показной образованностью и подлинным пониманием. Он охотно повторил бы за Гераклитом его знаменитые слова: «Многознайство не есть мудрость». И он сам, повзрослев, частенько напоминал ученикам:

Древние люди учились для себя. Нынче люди учатся, чтобы подивить других.

К специальным знаниям и профессиональным навыкам он относился по меньшей мере иронически, а порой и с откровенным пренебрежением. Он с готовностью признавал ограниченность своих познаний и не отказывал себе только в одном: в желании учиться. Эту ненасытную страсть к учению Конфуций считал, кажется, своим главным достоинством:

Учитель сказал: «В любом селении из десяти домов найдется человек, который не уступит мне в добродетели. Но никто не сравнится со мной в любви к учению».

Учитель сказал: «Учись так, словно твоих знаний тебе вечно не хватает, и так, словно ты вечно страшишься растерять свои познания».

Книжное знание редко бывало в чести у основоположников великих религий. Христос не читал книг. Магомет и вовсе был неграмотным. Будда учил неизъяснимой ясности сознания. Да и в Китае родоначальники одного из самых глубоких и влиятельных течений китайской мысли – даосизма – утверждали: «Тот, кто учится, каждый день приобретает; тот, кто живет не по правде, каждый день теряет». Для Конфуция же ученость и отточенный многолетним учением, искушенный ум был неотъемлемой частью жизненного идеала. Конфуций не мог поступиться образованием, ибо видел в нем самый естественный и благодарный путь раскрытия человеческих способностей. Открывая нам богатства духа, образование делает нас более чувствительными к тому, что происходит в нас и вокруг нас; оно развивает духовный слух. А в результате «воля к учению» заставляет острее сознавать наше отличие от других людей, дистанцию, отделяющую нас от мира, и побуждает нас к нравственному совершенствованию. Среди «мужей, преданных учению, редко встретишь человека закосневшего», – резонно отмечал Учитель Кун. Быть может, Конфуциева апология учения и в самом деле начиналась с наивной, по-детски неуемной жажды познания. Но находила она оправдание в доверии к жизни осмысленной и вобравшей в себя всечеловеческий опыт.

Жизнь стоит того, чтобы ее изучать, ибо она хранит в себе загадку человеческого величия: вот главная посылка Конфуциевой философии. Оттого же учение для китайского мудреца – не только практическая необходимость или нравственная потребность, но и часть быта, одна из радостей повседневного существования наравне, скажем, с дружеской беседой или веселой прогулкой.

Следовало бы, однако, помнить, что, решив посвятить себя учению, Конфуций сделал нелегкий личный выбор. Ему, сыну воина, да к тому же не обделенному ни здоровьем, ни физической силой, более пристали бы ратные подвиги. Карьера же ученого или гражданского чиновника по многим причинам была для него особенно затруднительной. С его далеко не привлекательной, а для многих и попросту уродливой внешностью он имел мало надежды приобрести тот светский лоск и обаяние, без которых в обществе спесивых аристократов его времени было почти невозможно снискать авторитет. Кроме того, не имея высокого покровителя, он не мог рассчитывать и на быстрое продвижение по службе. Наконец, в тот циничный, изуверившийся в старых идеалах век искреннее желание исполнять заветы древних давало, наверное, меньше всего шансов применить свои способности и знания в делах государственного управления.

С того момента, когда молодой Кун Цю решил «обратить свои помыслы к учению», началась его сознательная, взрослая жизнь. Надо заметить, что приблизительно в том же возрасте, лет в шестнадцать-семнадцать, юноши в древнем Китае достигали совершеннолетия. По этому случаю совершали специальный обряд перед семейным алтарем: виновнику торжества укладывали волосы пучком, как у взрослого, и надевали на него высокую шапку мужчины. Возможно, в глазах самого Конфуция решение стать ученым и достижение им совершеннолетия были тесно связаны между собой, так что традиционная церемония приобрела для него еще и особый личный смысл. Что ж, мы не ошибемся, если скажем, что весь жизненный путь Конфуция был поиском внутреннего, личностного смысла традиции.

В скором времени Кун Цю пришлось продемонстрировать серьезность своих намерений. Когда ему шел восемнадцатый год или, может быть, чуть позже, умерла его мать. Цю похоронил ее со всеми почестями, в строгом соответствии с древними обычаями, чем в очередной раз заставил говорить о себе всю округу. Каково же было удивление его соседей, когда они узнали, что благочестивый Цю сделал только временное захоронение у перекрестка дорог, а сам решил во что бы то ни стало отыскать место погребения своего отца и перенести туда прах матери. Он съездил на родину и там от одной старой женщины узнал, что Шулян Хэ похоронили у горы Фаншань в нескольких верстах к востоку от Цюйфу. Он разыскал могилу отца и на том же месте захоронил останки матери. (Место это известно до сих пор.) По преданию, он велел насыпать над родительскими могилами высокий холм, пояснив: «Я слышал, что древние не насыпали курганов над могилами, но я собираюсь в будущем ездить на восток и на запад, на юг и на север и должен позаботиться о том, чтобы я мог легко узнавать могилы предков». Эти слова Конфуция скорее всего вымышленны, но нет сомнений в том, что, занимаясь похоронами матери, Кун Цю и в самом деле показал себя на редкость серьезным и честолюбивым юношей, готовившим себя к необыкновенной судьбе. В его поступках уже без труда угадывается Конфуций зрелой поры жизни – тот Конфуций, который любил говорить:

Благородный муж распространяет уважение на всех людей, но более всего уважает себя.

Можно не сомневаться и в том, что Кун Цю строго соблюдал правила ношения траура по усопшей матери, а правила эти требовали от сына в течение двух и даже более лет вести прямо-таки аскетический образ жизни: не есть скоромного, не спать на мягком, не слушать музыку, носить одежду из грубого холста и, конечно, не состоять на государственной службе. Но неукоснительное выполнение всех правил траурной аскезы, надо полагать, лишь возвышало юношу в его собственных глазах. Предание донесло до нас любопытный эпизод из тогдашней жизни Конфуция, свидетельствующий о том, что в свои семнадцать-восемнадцать лет Кун Цю и в самом деле был юношей очень честолюбивым и даже явно переоценивавшим свои возможности. Он еще не снял траура по матери, когда глава клана Цзи – самого могущественного из трех семейств царства Лу – устроил большой пир для служилых людей, и Кун Цю, уже видевший себя настоящим «сыном правителя», одним из первых явился в дом всесильного царедворца. Но привратник дома по имени Ян Ху оказал юному посетителю более чем прохладный прием. «К хозяину приглашены служилые люди, а тебя никто не звал», – отрезал он. Более обидных для Кун Цю слов и придумать было невозможно. В полном замешательстве будущий великий Учитель удалился, не сумев найти достойного ответа обидчику.

Несмотря на афронт, полученный от человека, которого Кун Цю прочил в свои покровители (семейство Цзи, кажется, покровительствовало его отцу), целеустремленный и талантливый юноша, несомненно, уже приобрел некоторую известность в родном царстве. Едва ли сын старого солдата мог быть настолько в себе уверен, если бы он не чувствовал за собой поддержки каких-то влиятельных лиц. Правда, аристократы смотрели на него свысока, называли не иначе как «сыном человека из Цзоу», намекая на то, что отец его был из мелких начальников захолустного городка – не чета обитателям столицы. Одним словом, Кун Цю в столичном обществе уже знали, но еще не вполне признали. А будущий Учитель между тем уже вступал во взрослую жизнь. В девятнадцать лет Кун Цю обзавелся семьей, но о жене его почти не сохранилось сведений. Из позднейших источников известно только, что она была родом из служилого семейства Цзи в царстве Сун. Возможно, одинокий и небогатый молодой человек, каким был тогда Конфуций, не смог бы заключить этот брак без протекции влиятельного лица в своем царстве. Похоже на то, что семейная жизнь у Конфуция не сложилась, и он с женой разошелся, пережив ее на несколько лет.

Во всяком случае, супруга Конфуция никакого участия в делах мужа не принимала, а сам он считал привязанность к домашнему очагу недостойной настоящего мужчины и с готовностью пускался в странствия, претворяя в жизнь собственное пророчество о том, что ему суждено быть «человеком севера, юга, запада и востока». Ну а пока Кун Цю был счастлив с молодой женой: спустя год после свадьбы у него родился сын. И – о, радость! – сам правитель царства прислал ему по этому случаю карпа – традиционный символ удачи. Это был самый мизерный подарок, который только можно было получить от государя, но надо ли говорить, что для гордого юноши он был дороже всех богатств Поднебесной. Его заметили и оценили при дворе! Теперь жди новых радостных вестей… Растроганный отец дал своему первенцу имя Ли, что значит «карп», а прозвище – Боюй, то есть «старшая рыба». Он явно надеялся, что в его дом приплывут новые карпы, но обманулся в своих ожиданиях. Жена впоследствии родила ему еще только дочь.

Если сам правитель царства оказал Кун Цю знак внимания, пусть даже скромный, это означает, по всей видимости, что к тому времени он уже находился на государственной службе. Видно, злополучный визит к семье Цзи не прошел незамеченным, и напористому «сыну человека из Цзоу» дали возможность показать себя. Считается, что карьера Конфуция началась с небольшой должности во владениях той самой семьи Цзи: ему поручили надзирать за какими-то хлебными амбарами и сбором налогов с окрестных земель. Такая служба не сулила ни славы, ни быстрого продвижения наверх и едва ли могла удовлетворить амбиции будущего Учителя всех поколений. К тому же Конфуций всегда смотрел с полным равнодушием, если не сказать с презрением, на всякие технические знания и профессиональные навыки. Он был убежден, что управленческая рутина только мешает благородному мужу претворять его возвышенные помыслы – ведь он верил во всемогущество ритуала – действия не столько технического, сколько символического. Впоследствии он якобы говорил о своей деятельности в роли учетчика при хлебных амбарах: «Я только следил за тем, чтобы записи велись правильно, вот и все». Эти слова Конфуция стали образцовыми для многих поколений ученых мужей старого Китая, которые, принимая служебное назначение, говорили себе по примеру Монтеня, что «возьмут дело в свои руки, но не в свое сердце». Нельзя сказать, однако, что служба при амбарах не принесла Кун Цю пользы. Благодаря ей он близко узнал жизнь простых крестьян, научился понимать их нужды и чаяния и проникся к ним искренним сочувствием. Опыт, приобретенный им за эти годы, многое определил в его взглядах на способы и цели государственного управления.

Даже если Кун Цю не был в восторге от своих служебных обязанностей, он, конечно, не мог позволить себе хотя бы в малейшей степени пренебрегать ими. Его усердие оценили, и спустя некоторое время он стал управляющим всех пастбищ семейства Цзи. Должность немалая для молодого человека двадцати лет от роду, но по-прежнему далеко не удовлетворявшая амбиций потомка царского рода и уж тем более, как он сам думал о себе, нового Чжоу-гуна в будущем. О своей службе надзирателя стад он скажет потом все в том же то ли снисходительно-ироничном, то ли подчеркнуто деловом тоне: «Я следил за тем, чтобы буйволы и бараны росли здоровыми и жирными, вот и все». Заявление это, кажется, отдает горечью. Однако и это суждение поклонники Конфуция в Китае сочти напутствием служилым людям, восславив Учителя Куна еще и как образцового чиновника.

В свои двадцать с лишним лет Кун Цю мог считать, что кое-чего достиг в жизни. Его заметили, ему дали попробовать свои силы на служебном поприще, о нем знали даже при дворе. У него была репутация талантливого и ученого человека, примерного служащего. Казалось, у него были все возможности сделать блистательную карьеру. Но шли годы, а в его положении не происходило никаких перемен. Мы можем лишь догадываться, что было тому причиной. Быть может, ему просто не везло или у него не было нужных связей. Но скорее всего причиной его невезения был он сам, точнее – его такой неприспособленный для служебной карьеры характер. Конечно, урок, преподанный ему когда-то привратником семейства Цзи, не пропал даром. С годами Кун Цю поборол свои неуклюжие манеры и ту резкость в поступках, которые свойственны честолюбивым юношам из бедных семей. Однако и позднее отец «китайских церемоний» отнюдь не отличался дипломатическим тактом. Он совершенно не умел угождать, лицемерить, плести интриги, выжидать, одним словом, – делать все то, что необходимо для быстрого и успешного продвижения к высотам власти. Он решительно не признавал никаких уверток и ухищрений – ни в большом, ни в малом. Его прямодушие, безукоризненная честность, бесстрашные суждения вкупе с его, мягко говоря, странным обликом могли бы смутить любого из тех, кто пожелал бы ему покровительствовать. И то, что могло показаться поначалу случайностью, обычным невезением, постепенно обретало определенность и весомость жизненной судьбы. Время открывало ему новый – и суровый, и упоительный – смысл его устремлений:

Не беспокойся о том, что не занимаешь высокий пост. Беспокойся о том, хорошо ли служишь на том месте, где находишься.

Не беспокойся о том, что тебя не знают. Беспокойся о том, достоин ли ты того, чтобы тебя знали.

Со стороны положение Кун Цю на третьем десятке его жизни казалось все более незавидным. По бедности он едва ли мог оставить службу, которая, как он знал, не сулила ему ничего, кроме скучной канцелярской рутины. Ему грозила страшнейшая из пыток: жизнь, лишенная событий. Выручила Кун Цю лишь его ненасытная страсть к учению. Живя в предместье Цюйфу, он, без сомнения, мог легко свести знакомство со столичными знатоками канонов, музыки, ритуалов и часто беседовать с ними, перенимая их мудрость. А потом пришел день, когда его впервые провели в дворцовые архивы и он собственными глазами увидел связки книг, а рядом – писцов, заносивших на свежевыструганные дощечки летопись событий луского двора. Здесь на его глазах свершалось величайшее таинство культуры: мимолетные и как бы случайные явления жизни, излившись под резцом летописца столбиком узорчатых знаков, становились вестниками вечного, неуничтожимого, величественного смысла. Писцы, архивариусы, смотрители царских хранилищ охотно открыли перед молодым ученым двери своих кладовых, а там было что посмотреть. Еще первый царь Чжоу позволил своему мудрому брату Чжоу-гуну и его наследникам совершать все обряды в своем уделе по царскому чину. Со времен Чжоу-гуна во дворце луских правителей хранилось богатейшее – наверное, не хуже, чем у самого властелина Чжоу, – собрание всевозможных принадлежностей для древних ритуалов. А сами правители Лу старательно поддерживали незабвенный декорум старины, вдохновляясь не столько любовью к своим августейшим предкам, сколько вполне практическими соображениями: их репутация хранителей чжоуского наследия и высших авторитетов по части церемоний немало помогала им, не располагавшим ни большими богатствами, ни сильным войском, улаживать миром споры со своими могущественными соседями. «Лу держит ритуалы Чжоу», – говорили в те времена. Сохранилась любопытная запись о том, как сановник из Лу однажды прибыл с посольством к правителю царства Цзинь (это случилось как раз за несколько лет до рождения Конфуция). На приеме в царском дворце посол не поблагодарил хозяев за исполнение самых торжественных мелодий, зато отвесил учтивый поклон после того, как услышал более непритязательные песни. На недоуменные вопросы хозяев он ответил, что торжественные мелодии предназначены только для приемов у чжоуского царя и поэтому решил, что музыканты, исполняя их, «просто упражнялись в мастерстве», и, стало быть, для выражения благодарности нет повода. Зато исполнением менее торжественных од, поспешил добавить безупречно вежливый гость, правитель Цзинь поприветствовал его и возвестил о шести главных добродетелях возвышенного мужа, на что и следовало ответить самыми учтивыми поклонами. Умели луские мужи показать свое превосходство! В 540 году до н. э., когда Кун Цю вступал в пору отрочества, Лу посетил наследный принц одного южного, «полуварварского» царства. Пораженный тщательным распорядком церемоний во дворце луского правителя, изысканными манерами и тонким вкусом хозяев, гость сделал как нельзя более приятное для лусцев заключение: «Ритуалы Чжоу досконально сохранились в Лу!»

Даже если хвалебные отзывы чужеземных послов являются отчасти данью дипломатическому этикету, нет сомнения в том, что Лу было главным оплотом чжоуской культурной традиции. Только здесь и мог появиться такой великий знаток и любитель древностей, как Конфуций. Только здесь юноша Кун Цю с его страстью к учению мог стать Учителем Куном.

Много интересного открыл для себя Кун Цю в сокровищницах царского дворца, много увидел такого, о чем прежде даже не догадывался или знал понаслышке. Взять хотя бы знаменитые «три реликвии» правителя Лу: огромный лук – наследство великого Чжоу-гуна, драгоценная яшма, спрятанная в изящной шкатулке, и парадная колесница – ее сам повелитель Чжоу подарил Чжоу-гуну для того, чтобы его потомки приезжали на ней к чжоускому двору с изъявлением преданности. (Правда, колесница эта уже много лет стояла без дела – цари Лу забыли про свой долг перед хозяином Поднебесной.) Теперь Кун Цю смог разглядеть всевозможные атрибуты дворцовых церемоний – все эти древние знамена, бунчуки и копья с вытертыми до блеска древками, бронзовые топоры и зеркала, расшитые жемчугом шелковые покрывала, кипарисовые ларцы, старинные, с заусенцами на лезвии мечи, боевые колесницы, парадные шапки с плоским квадратным верхом и подвешенными к нему яшмовыми и жемчужными нитями, перламутровые раковины из южных морей, парчовые халаты и полотняные накидки для похоронных церемоний… Была там кладовая, где лежали панцири больших черепах, использовавшиеся для гадания: когда правитель затевал какое-нибудь важное дело, например, военный поход или ремонт родового храма, придворный гадатель прижигал панцирь раскаленной бронзовой палочкой, а потом читал волю Неба по проступившим на нем трещинам. В отдельном павильоне хранились изделия из яшмы – самого драгоценного для древних китайцев камня. Кун Цю увидел тут зеленоватые кольца би, чья округлость символизировала Небо, и граненые бруски цуй — символ Земли, яшмовые топоры и всевозможные амулеты, назначения которых Кун Цю и сам толком не знал. Молодой ученый любил, уединившись, подолгу рассматривать эти сокровища: яшма притягивала взор своей таинственной глубиной, в которой, словно тающие в воздухе струйки дыма, затейливо вьются и переливаются друг в друга разноцветные прожилки. Случайный, как будто бессмысленный узор, но стоит вглядеться в него пристальнее, и эти странные линии и пятнышки вдруг складываются в как будто знакомые письмена, увлекают в новые и неведомые дали… «Благородная яшма наделена всеми пятью добродетелями служилого человека, – вспоминал он слова старого хранителя царских камней. – Яшма излучает мягкий и теплый свет: вот ее доброта. Она прозрачна и не скрывает узор внутри себя: вот ее честность. Дотронься до нее палочкой – и она издаст чистый звук: таково ее целомудрие. Ее можно разбить, но нельзя согнуть: такова ее стойкость. Она имеет острые края, но никого не ранит: таково ее великодушие. Поистине, яшма – лучший друг служилого человека!» Кун Цю и сам знал теперь, что старый знаток камней был прав.

Но чаще всего Кун Цю приходил в кладовую, где стояли бронзовые жертвенные сосуды – округлые и с острыми углами, с длинными носиками и узкими горлышками, безногие или на трех ногах, позеленевшие от времени, покрытые замысловатыми узорами и едва проступавшими из-под зелени письменами, украшенные фигурками тигра или феникса, дракона или волшебной черепахи. Некоторых из этих сосудов касалась рука самого Чжоу-гуна! А слова, вырезанные на них, Кун Цю давно уже выучил наизусть:

Говорю вам: в древности наш Вэнь-ван Сызнова водворил согласие и порядок. Сподобился от верховного владыки великой благодати, О верхах и низах по-отечески пекся… А нынче Сын Неба почтительно продолжает Великое дело Вэнь-вана. Да будет даровано ему долголетие без предела…

Со временем Кун Цю досконально изучил царскую коллекцию бронзовых сосудов, а в зрелом возрасте стал, кажется, лучшим во всей Срединной стране знатоком этих благородных предметов.

Теперь Кун Цю мог входить в дворцовые залы для торжественных собраний и приемов почетных гостей. Его приметили знатнейшие люди двора, к его суждениям прислушивались.

По случайности, нам известен один эпизод из жизни Конфуция тех лет, где будущий учитель предстает все таким же неистовым собирателем знаний. В 525 году до н. э. луский двор посетил правитель расположенного по соседству небольшого владения Тань. Прослышав, что именитый гость знает много историй о легендарных царях древности, Кун Цю добился у него аудиенции и долго беседовал с ним о мудрости древних царей. Повод к тому был самый что ни на есть изысканный: правитель Тань считал себя потомком одного древнего правителя, который в своем царстве дал чиновничьим должностям имена птиц. Он охотно пересказал Кун Цю свои семейные предания. По его словам, первый царь Поднебесной считал своей эмблемой облака и поэтому титулы своим чиновникам давал по названиям облаков, а его преемники называли своих чиновников именами огня, воды, драконов и птиц. После беседы с правителем Тань Кун Цю якобы сказал: «Я слышал такое суждение: „Коли Сын Неба не навел порядка в делах правления, можно расспросить дикарей четырех сторон света“. Этим словам и вправду можно верить». Трудно, впрочем, поверить, чтобы в свои молодые годы Кун Цю мог назвать «дикарем» правителя соседнего удела. Зато есть основания полагать, что к тому времени он уже занимал какой-то пост при дворе, иначе едва ли ему представилась бы возможность побеседовать со столь высоким гостем.

Современников Конфуция более всего поразили, вероятно, не его слова сами по себе, а его жажда знаний. Для нас же этот рассказ древней хроники примечателен тем, что он дает понять: Конфуций уже тогда пользовался достаточным авторитетом для того, чтобы на равных вести ученые беседы с правителем удела и даже делать ему двусмысленный, не сказать оскорбительный, комплимент.

К несколько более позднему времени относится другой эпизод, который тоже свидетельствует, помимо прочего, о том, что Цю из рода Кунов рано прослыл очень образованным человеком. Будучи лет двадцати семи от роду, Кун Цю впервые попал на торжественное жертвоприношение в родовом храме Чжоу-гуна и без устали расспрашивал служителей храма обо всем, что видел вокруг. Немедленно среди присутствовавшей там именитой публики пополз насмешливый шепот: «Кто сказал, что сын человека из Цзоу разбирается в ритуалах? Он же спрашивает обо всем подряд!» Когда Конфуций узнал об этих пересудах, он, ничуть не смутившись, отрезал: «В таком месте спрашивать обо всем подряд и есть ритуал!» Традиция видит в этом рассказе лишь очередное подтверждение необыкновенной дотошности Конфуция в изучении обрядов. Но в поведении Конфуция и особенно в его словах видится более широкий или, если угодно, более тонкий смысл. Спрашивая обо всем и вся, Конфуций, несомненно, во многих случаях заведомо имитировал незнание: он принимал позу ученика и демонстрировал другим, что учится постоянно. Одновременно подобная манера позволяла ему не теряя лица и в самом деле узнать что-то новое. Но эта игра в учение была для Конфуция наисерьезнейшим делом; она была поистине его жизнью. Так условности этикета и самые заветные устремления души сходились для Конфуция воедино.

Молодого смотрителя пастбищ интересовали в ту пору не только старинные обряды и предания. Его главным открытием тех лет стал мир церемониальной, такой непохожей на песни простонародья музыки, мир необычных созвучий и удивительных инструментов, каких не встретишь за стенами дворца. Тут хранились барабаны всевозможных форм и размеров, многострунные певучие цитры, бамбуковые флейты, большие рамы, на которых висели каменные пластины, и даже целый оркестр из шестидесяти четырех больших и малых колоколов! Не каждому хватало способностей и терпения разобраться в тонкостях этой сложной, истинно царской музыки. Еще раньше Кун Цю, как все дети знатного происхождения, учился петь песни поэтического канона чжоусцев. Теперь он узнал, как надо их петь под аккомпанемент, предписанный древними правилами. Ученые люди во дворце называли старинную музыку «изысканной». В ней не было ничего сладкозвучного, ничего возбуждающего низкие чувства, как в новомодных мелодиях, повсюду звучавших на веселых пирушках. Слепые музыканты однообразно, почти заунывно тянули слова древних песен под размеренное бряцанье каменных пластин. Чтобы понять такую музыку, в нее нужно было долго вслушиваться. Это была музыка для человека твердых устоев и незыблемой воли. Что могли понять в ней легкомысленные любители развлечений? Кун Цю уже знал: мудрец тем и отличается от заурядных людей, что благодаря музыке воспитывает в себе сдержанность и постигает сокровенный смысл «чистого звучания яшмы»; в звуках музыки он внимает беззвучному. Дворцовые знатоки музыки разъясняли Кун Цю величие «изысканной» музыки древних, очищающей людей от всего низменного и суетного, обращающей их духовный слух к беспредельной гармонии Неба и Земли. Они рассказывали ему о великих музыкантах древности, которые одним прикосновением к струнам своей цитры приводили в действие грозные стихии мироздания. Они учили его, как незаметным движением пальцев производить колебания звука, столь же утонченные и неуловимые для неискушенного слушателя, сколь «неуловимы в своей утонченности» творческие превращения Великого Пути мироздания. От них Кун Цю прослышал и о природе музыки в разных царствах: «Песни царств Чжэн и Вэй – это музыка смуты. Песни из области Санцзянь – это музыка гибели. Песни царства Сун – это музыка изнеженного духа. Песни царства Ци – это музыка горделивого духа. Но нет музыки более величественной и глубокой, чем изысканная музыка Чжоу!..»

Из всех инструментов Кун Цю особенно полюбил семиструнную цитру, по-китайски цинъ. (К слову сказать, с легкой руки Конфуция именно ей суждено было стать классическим музыкальным инструментом ученых мужей Китая.) Он начал брать уроки игры на цитре у лучшего музыканта в Цюйфу. Старый учитель Ши Сян поначалу был не слишком внимателен к своему новому ученику. Ему хотелось поскорее перейти к музыкальным пластинам и колоколам – самым древним и благородным инструментам. Наиграв Кун Цю одну мелодию, он велел ему разучить ее. Минуло десять дней, он поинтересовался успехами ученика и остался доволен: «У тебя неплохо получается. Я могу дать тебе еще что-нибудь», – сказал он.

– Прошу вас, учитель, не торопиться, – ответил Кун Цю. – Я выучил мелодию, но пока еще не освоил ритм.

Кун Цю поупражнялся еще несколько дней и попросил учителя послушать его. «Теперь ты играешь совсем хорошо, – сказал Ши Сян. – Ты можешь смело браться за другую мелодию».

– Нет, учитель, – снова возразил Кун Цю. – Я еще не могу как следует выразить настроение песни. – И он продолжал с утра до вечера музицировать на своей цитре. Спустя несколько дней учитель Ши Сян еще раз послушал его игру и опять остался доволен. «Теперь ты уловил и настроение песни. Может быть, начнем все-таки разучивать новую вещь?» – сказал он.

– Прошу вас, учитель, дайте мне еще немного времени, – взмолился Кун Цю. – Мне хочется понять, что за человек сочинил эту песню! – И снова Кун Цю долгими часами сидел, склонившись над своей цитрой. Он то впадал в глубокую задумчивость, то вдруг приходил в крайнее волнение. Наконец он пришел к учителю и сказал: «Теперь я знаю, кто был человек, сочинивший этот напев. Это был муж смуглолицый и высокий, прямо-таки величественный! Его взор устремлялся в недостижимые дали, его дух обнимал все пределы небес. Таким мог быть только достопочтенный Вэнь-ван, основоположник дома Чжоу!» Изумленный учитель встал и отвесил поклон своему упорному ученику. «Ты угадал! – воскликнул он. – Старейшие из знатоков музыки и вправду сказывают, что эту музыку сочинил сам Вэнь-ван!»

Рассказ о том, как Конфуций учился музыке у учителя Ши Сяна, записан в источниках, появившихся намного позже «Бесед и суждений». Но даже если он не соответствует исторической правде, он все же верен духу Конфуциева наследия, отмеченного стремлением постичь человеческое содержание культуры, увидеть за произведением искусства не просто настроение, но сам характер его создателя. Это интуитивное и все же тщательно выверенное погружение в глубины чувства достигалось не легкими мечтаниями и не мимолетным усилием воли, а долгим и многотрудным усвоением исполнительской техники. Это была в полном смысле работа духа и работа тела. Интуиция Конфуция – непременно спутница отточенного мастерства. Музыка же из всех искусств служит, пожалуй, самым наглядным и убедительным примером единства внутреннего опыта и технического умения.

Интерес Кун Цю к «изысканной» музыке древних естественно вырос из симпатий молодого ученого к старине. Как ни характерно это пристрастие ко всему «древнему» для личности и деяний самого Конфуция, в нем угадывается и общее состояние китайской культуры тех времен. Именно тогда в древнем Китае появляется идея истории, а вместе с ней и осознание различий между прошлым и настоящим. Интересно, что самое понятие истории обозначалось в Китае словосочетанием «древнее – современное» (гу-цзинь). И надо сказать, что противостояние «древность – современность» имела для современников Кун Цю вполне зримые и очень приметные черты. Вспомним, что богатство вновь отстроенных дворцов представляло разительный контраст с почти аскетическим бытом чжоуских пращуров. Столь же резко «изысканная» музыка былых времен отличалась от «соблазнительной» музыки в новом вкусе. Существовали столь же заметные различия между древним и современным письмом, древним и современным языком. По свидетельству учеников, Конфуций неизменно декламировал канонические песни и произносил ритуальные формулы на «официальном» наречии, бытовавшем когда-то при чжоуском дворе. Одним словом, во времена Конфуция выявилась целая «культура» древности, которая составила как бы возвышенный стиль жизни, приличествующий благородному человеку. Познать эту искусственно поддерживаемую культуру, усвоить ее и передать потомкам стало целью ученых мужей той эпохи, даже если смысл самой древности уже представал весьма смутным и малопонятным.

Предание донесло до нас еще один и, кажется, заключительный эпизод учебы Конфуция: его поездку в славный город Лои – столицу чжоуского государства. Такая поездка была, без сомнения, давнишней мечтой молодого ученого. В державе римлян все дороги вели в Рим, а в Срединном царстве, где жил Конфуций, все дороги вели в Лои. На земле не было лучшего места для того, чтобы исполнилось заветное желание Кун Цю: «обозреть установления прежних царей и расследовать истоки ритуалов и музыки». Кун Цю было уже под тридцать, он успел снискать уважение образованного общества в Цюйфу, и о его поездке похлопотал сын предводителя знатного клана Мэн – того самого, которому служил отец Кун Цю. По обычаю, для такого путешествия требовалось испросить разрешение правителя царства Чжао-гуна, и это разрешение было без труда получено. Дело в том, что правители Лу, пренебрегая своими старинными обязанностями, уже много лет не отправляли посольств ко двору чжоуского вана, и Чжао-гун счел, что представился удобный случай хотя бы отчасти искупить свою вину перед «старшим братом», сидевшим на престоле в Лои. Да и кандидатура Кун Цю вполне для этого годилась: пусть знают люди Чжоу, что не оскудела еще талантами вотчина Чжоу-гуна! Кун Цю даже выдали повозку, запряженную парой лошадей, и казенного слугу – теперь ему не стыдно будет показаться на глаза гордым столичным мужам.

Простившись с друзьями, Кун Цю и его знатный спутник покинули Цюйфу. Остались позади родные луские холмы и заоблачная вершина священной горы Тайшань, потянулась навстречу бескрайняя лесистая равнина, за ней – крестьянские поля в пойме Желтой реки, медленно катившей свои мутные воды в Восточный океан. Теперь путешественники ехали прямо на запад по укатанной дороге, среди цветущих деревень, останавливаясь на ночлег в уютных постоялых дворах. Казалось, благоденствие былых времен еще сохранялось в этих краях. На небе не успела смениться луна, как ворота главного города Срединной страны гостеприимно распахнулись перед ними. Это и вправду был город чудес. Чего стоил один дворец чжоуского вана – грандиознейшая из обителей земных владык, длина стен которой достигала трех с половиной километров. А вот высокие могильные курганы, где спят «в торжественном безмолвии» государи былых времен. Но, конечно, больше всего молодого ученого поразили сокровища дворцовых покоев и хранилищ: здесь и богатейшие собрания старинных книг, оружия, музыкальных инструментов, и целый зал с портретами премудрых царей и их советников, и царские яшмовые скипетры, нефритовые кубки и бронзовые жертвенные сосуды. Перед залом для торжественных аудиенций выстроились в ряд главные святыни чжоуской династии – девять больших треножников по числу древних областей Поднебесной. Говорили, что их в незапамятные времена отлил сам отец человечества Фуси и что чжоуские владыки будут царствовать до тех пор, пока в их дворце будут стоять эти треножники… Еще он увидел в родовом храме чжоуских царей бронзового человека. Рот его был замкнут тремя замками, а на спине виднелась надпись: «Древний человек, осмотрительный в речах». Понятное предостережение: кто много говорит, навлечет на себя и много неприятностей. Совет никогда не лишний. Еще Кун Цю осмотрел алтарь божества «пяти злаков» – квадратную насыпь из утрамбованной земли, на которой, предварительно попостившись и совершив омовение, Сын Неба приносил жертвы божеству «пяти видов злаков» и молил его о даровании плодородия полям. А вот и тронный зал, и сам трон, на котором недвижно сидит, опустив руки на яшмовые подлокотники, властелин Поднебесного мира, и лицо его скрыто нефритовыми нитями, свисающими с высокой шапки. Говорят, что, насмотревшись на все эти поучительные достопримечательности, Конфуций сделал такое заключение: «Благодаря светлому зеркалу выявляется облик вещей. Благодаря знакомству с прошлым познаешь настоящее!»

Конечно, не меньше старинных реликвий Конфуцию были интересны столичные ученые. А те, в свою очередь, были поражены умом, образованностью, манерами, да и чего скрывать – необычным обликом гостя из Лу. Придворный учитель музыки после разговора с Конфуцием якобы сказал о нем: «У этого ученого из Лу есть все знаки высшей мудрости: у него и глаза, и лоб, и спина, и даже осанка мудреца. Его ум столь глубок, а познания столь обширны, что он достоин самого высокого поста».

– Если этот человек и вправду мудрец, то чем он должен заняться? – спросил кто-то старого учителя.

– Ныне законы древних царей находятся в небрежении, – ответил тот. – Мудрец должен первым делом восстановить древние уложения о музыке и ритуалах.

Когда Конфуций услышал столь лестный для него отзыв, он скромно возразил, что не обладает задатками великого мудреца и только предан всей душой изучению древней музыки и обрядов. Но слова старого наставника, несомненно, должны были укрепить его юношескую веру в свое высокое предназначение. Только вот подходящее ли было время для осуществления возвышенных помыслов? Приехав в Лои, Кун Цю собственными глазами убедился в том, как низко пал некогда блистательный чжоуский двор. Никто уже не являлся в столицу с изъявлениями преданности и богатыми дарами. А сам правитель и его окружение погрязли в бесконечных спорах о престолонаследии и мелких интригах. Кто из них стал бы слушать молодого правдолюбца?..

Если верить преданию, Конфуций искал встречи со знаменитым мудрецом Лао-цзы – смотрителем дворцовых архивов Чжоу и родоначальником даосизма, второго наряду с конфуцианством классического течения китайской мысли. Сохранившиеся сведения о Лао-цзы овеяны дымкой почти сказочных легенд. Но если Лао-цзы в самом деле существовал, то повидать его, наверное, было не так-то просто, ибо, судя по приписываемым ему изречениям, он считал мирскую жизнь сплошной суетой, всяческое умствование презирал, а сильных мира сего избегал. Кому, как не царскому архивариусу, знать истинную цену людскому тщеславию! Потомки прозвали его «темным мудрецом»… Однако же и в самом деле мудрено суетному свету понять того, кто говорит, что «высшая сила – это отсутствие силы», и кто советует: «Не ищи приобретений – и все будешь иметь», «забудь о знании – и все узнаешь». О чем с таким говорить? О чем такому говорить с миром? Сам Лао-цзы заключает:

«Когда возвышенный человек слышит о правде, он следует ей. Когда низкий человек слышит о правде, он смеется над ней. Если бы он не смеялся, это не было бы правдой…»

У нас нет уверенности, что Конфуций повидался с Лаоцзы. А если бы даже и повидался, то какой бы разговор у них вышел? Однако есть сведения, что уже очень скоро после смерти Конфуция рассказ о его встрече с Лао-цзы пользовался широкой известностью среди ученых людей. Сохранились древние изображения этой встречи, на которых мы видим Конфуция, склонившегося в глубоком поклоне перед Лао-цзы. Видно, это не роняло достоинства Учителя Куна даже в глазах его последователей – в конце концов, Лаоцзы был вдвое старше Конфуция. О чем же разговаривали два величайших ума Поднебесной? Предание гласит, что Кун Цю поведал мудрому архивариусу о своих мечтах восстановить мир и порядок в Срединной стране, но посетовал на упадок нравов: «Увы! Трудно осуществить ныне праведный путь! – воскликнул он. – Нет нынче правителя, способного идти им». – «Будь осторожен, – ответил Лаоцзы. – Всякий, кто судит, неизбежно ошибается. Всякий, кто пытается понять, не постигнет истинного смысла сказанного». Тут ему пришло самое время замолчать, и, лишь провожая молодого гостя до ворот дома, он якобы напутствовал его такими словами: «Я слышал, что люди богатые и знатные на прощание дарят гостю деньги, а люди добрые дарят советы. Я не богат и не знатен, но, как ни недостоин я этого звания, люди зовут меня добрым. А посему позволь мне дать тебе совет: человек, любящий подмечать недостатки других, рано или поздно попадет в беду; человека, который любит разоблачать промахи других, подстерегает опасность; почтительный к старшим не стремится быть впереди всех, и так же держится добропорядочный подданный».

Так говорил Лао-цзы, проповедник скрытной честности. Мы не знаем, понравились ли слова ученого старца тогда еще молодому, полному возвышенных замыслов Конфуцию. Сам Учитель Кун всегда учил быть осмотрительным и в словах, и в поступках. Правда, не ценой нравственной расслабленности и потворства злу. Но глубокомысленные и уклончивые речи премудрого архивариуса вряд ли пришлись ему по вкусу. Впрочем, он не мог не воздать должное своему уважаемому собеседнику. «Всякую тварь, земную и небесную, поймать немудрено, да только не дракона, который взмывает в поднебесье вместе с ветром и возвращается на землю с дождем, – сказал он своему спутнику. – Сегодня я повстречался с драконом!» С этими словами он отправился в обратный путь. Ну а Лао-цзы, как истинный дракон, ускользнул из тенет мира. Вконец разуверившись в людях, он сел на буйвола и уехал куда-то далеко на запад. С тех пор о нем ничего не было слышно. Позднее Конфуций в разговорах с учениками ни разу не упомянул о своей встрече с «темным мудрецом», но часто говорил, что в своих наставлениях «следует порядкам Чжоу». Зная основательность Конфуция в ученых изысканиях, трудно поверить, что он мог заявить так, не зная по собственному опыту, что такое ритуал чжоуского двора. А значит, рассказ о его поездке в Лои нельзя назвать полной выдумкой.