«Познав волю Небес…»
С тех пор как Учитель Кун возвратился на родину из поездки в Ци, жизнь его текла размеренно, неторопливо и безмятежно. Ничто не нарушало как бы стихийно сложившийся, но четкий и прочный уклад Конфуциева дома: беседы с учениками и встречи гостей, ученые занятия, семейные обряды, музицирование, хозяйственные заботы… Месяцы и годы проплывали мимо, словно бесконечная вереница холодно-бесстрастных облаков. В тогдашней жизни Учителя Куна как будто бы не было ничего особенного, и все-таки она была исполнена неизъяснимого, завораживающего смысла. Она была проста и непритязательна, но в ней не было ничего небрежного. А Конфуцию уже вот-вот исполнится пятьдесят – возраст мудрости и великих свершений. Кун Цю по-прежнему находился на положении частного лица – может быть, и уважаемого, но более чем когда-либо далекого от своей заветной цели: возрождения праведного Пути древних. С каждым годом у его недоброжелателей прибавлялось оснований называть его неудачником. Но с каждым годом росло число его преданных поклонников.
Кун Цю – неудачник? Это как посмотреть… И то верно, что неудача – самый надежный путь к успеху. За фасадом тихого, ничем не примечательного быта Учителя ни на день не прекращались упорная внутренняя работа, кропотливое духовное подвижничество, открывавшее Конфуцию все новые, ему одному ведомые горизонты. Близилось время, о котором он позднее скажет: «В пятьдесят лет я познал Волю Небес…»
Что это значит: «знать волю небес»? Много это или мало? Конфуций никак не пояснил свою самооценку. Ученики его даже сочли необходимым отметить особо: «Учитель не говорил о воле небес». Можно почти не сомневаться в том, что и признание-то свое Конфуций сделал только потому, что «к слову пришлось», да к тому же говорил он о деле прошлом и лишь его одного касавшемся. Только сам себя Учитель и мог судить. И суд его – загадка для нас. Но есть в предании еще слова, которые приписываются Конфуцию, и они гласят: «Кто радуется Небу, познает судьбу». И мы сразу же понимаем, что скромный образ жизни Учителя Куна и его незатейливые слова служат той самой неказистой с виду стеной быта, которая ограждает внутренние «дворцы души».
Конфуцию и в самом деле не пришлось долго подыскивать слова, чтобы определить свои достижения в пятьдесят лет. И понятие «неба» (тянь), и понятие «веления», «воли» (мин) принадлежали к числу самых важных и распространенных в лексиконе чжоуской традиции. Термин тянь — чисто чжоуского происхождения, и на первых порах он обозначал, по-видимому, божественных предков чжоусцев. Древнейшие образчики этого знака являют собой картину просто необычайно большого – и, следовательно, очень важного, всемогущего – человека. Термин мин тоже часто встречается в надписях на чжоуских бронзовых сосудах для жертвоприношений и в древнейших канонах, где он обозначает «повеления», «приказы» предков, обращенные к потомкам. Несомненно, такие «повеления» наделялись чжоусцами как бы магическими свойствами: это был как раз тот самый случай, когда слово есть дело. Создав свою династию, чжоусцы придали понятию «воли Небес», как нам уже известно, новый смысл: теперь Небо решительнее осмыслялось как безличная моральная сила, которая награждает за добрые дела и дарует власть над миром достойнейшим из мужей. Оттого и правитель в чжоуском государстве именовался Сыном Неба. Если же государь дает волю своим корыстным желаниям, Небо вручает «повеление на царство» другой династии. Со временем Небо утратило черты личностного божества-предка и приобрело значение беспристрастного этического закона. А его прообразом в физическом мире остался небесный свод и все по той причине, что он, как любили напоминать древнекитайские моралисты, «беспристрастно укрывает собой всю тьму вещей». Конфуций употребляет слово мин и как отдельный термин, и тогда оно имеет смысл, близкий к значению русских слов «судьба», «доля», «участь». «Жизнь и смерть – это судьба», – говорит один из учеников Конфуция. Иначе говоря, судьба для Конфуция – это человеческая доля, которую невозможно познать или изменить по своей воле. Ее можно только принимать, храня возвышенное безмолвие.
Не будем недооценивать новизны представлений Конфуция о «воле Небес». Издревле чжоусцы, да и другие племена древнего Китая молили предков и богов о ниспослании им «счастья и удачи». Другими словами, отношения людей с божественными силами строились по принципу «взаимовыгодного обмена»: в качестве благодарности за поднесенные духам дары жертвователь ожидал вполне реальных земных выгод для себя. Еще каких-нибудь полвека спустя после Конфуция философ Мо-цзы высмеивал наивное желание иных своих современников «получить сразу сто милостей за одного жертвенного барана». Мо-цзы вовсе не думал, что духи неспособны принимать участие в людских заботах, он полагал только, что боги воздают по справедливости и не пошлют людям больше того, что те заслуживают. Но в то же время в обществе быстро усиливалось скептическое отношение к самой идее «небесного воздаяния». Жизнь предоставляла подданным чжоуского государства все новые доказательства того, что божества-предки не хотели или не могли покарать отцеубийц, клятвопреступников, узурпаторов и прочих злодеев и притом не торопились помогать подлинно добродетельным мужам. Сам Конфуций, конечно, не разделял скептических настроений своего времени. Он ничуть не сомневался в том, что «небесное веление» действительно существует и что в нем воплощена высшая справедливость. Но он был столь же твердо убежден в том, что нравственный подвиг оправдывает сам себя и не нуждается ни в милостях, ни в наградах, что единственная награда добру – это само добро.
Учитель сказал: «Благородный муж думает о праведном Пути и не думает о пропитании. Он может трудиться в поле—и быть голодным. Он может посвятить себя учению – и принимать щедрые награды. Но благородный муж беспокоится о праведном Пути и не беспокоится о бедности».
Тайная свобода Конфуция: она дает ему право голодать, выращивая хлеб, и не отрекаться от богатства, посвятив себя учению – самому бескорыстному из всех человеческих занятий. Она дарит затаенную радость среди всех житейских волнений и невзгод…
Было бы, однако, не менее ошибочным и переоценивать оригинальность представлений Конфуция о «небесном велении». Нравственная проповедь Учителя Куна придала новый размах давно уже проявившейся тенденции к обмирщению религии чжоусцев, замене религиозного идеала этическим. По Конфуцию, «Небесная воля» созвучна извечным устремлениям человека, поскольку и «Небесный путь», и человеческое сердце повинуются моральному закону. Жить согласно требованиям этики – значит осознавать свою принадлежность к миру в той же мере, в какой сознаешь свое отличие от других людей. Первый принцип этики гласит: уважение к другим неотделимо от уважения к себе. В этом, как мы видели, и заключается смысл Конфуциевой человечности, не имеющей психологического содержания, не несущей в себе ничего субъективистского. Той же моральной аксиомой оправдывался у Конфуция и ритуал, который в китайской традиции возводился, как нам уже известно, к недействованию, к возвышенному покою «грозно торжественного» вида, и требовал от тех, кто свершал его, самоуглубления и сдержанности. Парадоксальный вывод из посылки об этической природе «Небесного веления» состоит в том, что размежевание между «путем людей» и «путем Небес» служит в действительности залогом их нерасторжимой связи. Для Конфуция истинное служение Небу выражается в служении людям, культура оказывается высшей формой религии. Когда его попросили объяснить, что такое мудрость, он сказал:
«Отдавать все силы служению людям, почитать духов и держаться от них в отдалении – вот это и есть мудрость».
По отзыву учеников, Конфуций «не говорил о чудесах и духах». Умолчание Учителя Куна о божественных силах, конечно, не означает, что он не верил в существование этих сил или не придавал им значения. Просто ритуал для него – внутреннее священнодействие, которое совершается лишь в сообществе людей. Приписывая религиозным культам этическое содержание, Конфуций порой на свой лад переиначивает старинные заповеди. Когда ему однажды напомнили древнее правило: «Поклоняйся духам, как если бы духи воистину присутствовали», он заметил, что обряд истинен лишь в том случае, если «мы сами приносим жертвы», иначе говоря – сами удостоверяем свое участие в церемонии и выполняем все необходимые для этого моральные предписания. В другой раз он говорит, что тому, кто пренебрег «Небесным велением», никакие молебны не помогут. Когда Цзы-Лу спросил его, как следует служить духам предков и божествам, он ответил:
– Ты еще не знаешь, как служить людям. Как же ты можешь знать, как нужно служить духам?
– А что такое смерть? – спросил вновь Цзы-Лу.
– Ты еще не знаешь, что такое жизнь. Как же ты можешь знать, что такое смерть? – все так же загадочно ответил Учитель.
Уклончивые высказывания Конфуция о Небе и загробном мире, а точнее нежелание Учителя говорить на эти темы, дают пищу для очень разных толкований и оценок. Некоторые ученые считают, что Конфуций был в лучшем случае равнодушен к чжоуской религии и стоял на позициях агностицизма, то есть непознаваемости божественного бытия. Другие, напротив, подчеркивают его приверженность к чжоуским культам и даже видят в нем основателя собственной религии. Обе эти точки зрения неубедительны. Западное прозвище «агностик» едва ли подходит китайскому мудрецу, который, по его собственным словам, «познал волю Небес». Но Конфуций, конечно же, не претендовал на лавры оракула и пророка хотя бы потому, что, по его убеждению, «Небо не говорит». И недаром он говорил ученикам, неумеренно его восхвалявшим, что он сам «не родился всезнающим, а всего добился благодаря любви к учению». Остается фактом, что он признавал существование духов, но делал акцент на нравственном и воспитательном значении обрядов: этика для него заслоняла собой религию. Но верно и обратное: религия могла выступать от имени этики. В позднейшем предании сохранился сюжет, в котором со всей откровенностью отобразилось деликатное отношение Учителя Куна к традиционным образам. Однажды Цзы-Лу спросил Конфуция: «Обладают ли умершие сознанием?» Учитель ответил: «Если я скажу, что мертвые обладают сознанием, то, боюсь, сыновья и внуки, истово почитающие предков, будут стараться поскорее отправить живых к мертвым. Если я скажу, что мертвые не обладают сознанием, то, боюсь, легкомысленные потомки не позаботятся даже о похоронах своих умерших родителей. Сейчас тебе не так уж важно знать, обладают мертвые сознанием или нет. Рано или поздно ты сам об этом узнаешь». Вот так неопределенно но и – нельзя не видеть – на редкость здравомысленно рассуждал Учитель Кун о смерти. И ответ сумел дать откровенный и неоспоримый: умрешь и сам узнаешь (или не узнаешь – но тогда и спрашивать некому будет). Рассказ этот очень похож на анекдот, сочиненный для вящего литературного эффекта, но тем он и ценен. Последователи Конфуция словно нарочно подчеркивают нежелательность и даже невозможность ответить на вопрос о том, нуждаются ли усопшие предки в заботе их здравствующих потомков. Важно, что эта забота нужна самим потомкам.
Откуда все же такое нежелание определяться в вопросах веры? Причину, вероятно, надо искать в том, что конфуцианство – это своего рода псевдорелигия: оно трактует на религиозный лад жизненные принципы человека, но утверждает их моральную и культурную самоценность. Духовное подвижничество конфуцианского человека затвердевает в формах культуры – этой мозаике нетленных и общедоступных кристаллических сгустков жизни. Конфуцианцы во все времена с готовностью признавали, что бытующие в народе культы основываются на иллюзии, но иллюзии не только полезной для самих людей, но и неизбежной, и в этом смысле совершенно правдивой. Как ни странно, они смогли бы со всей серьезностью отнестись к известному афоризму Вольтера, который для многих европейцев звучит кощунственно: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». Быть может, они не сочли бы возмутительным и еще более дерзкое, сочащееся ядовитым сарказмом высказывание Стендаля: «Единственное оправдание Бога состоит в том, что его нет». Все же сами китайцы ничего подобного никогда не говорили, и это обстоятельство выдает фундаментальное различие между европейской и китайской традициями: первая отталкивалась от прометеевского самоутверждения мыслящего субъекта, вторая находила опору в спонтанности народной жизни. Но спонтанности осмысленной и пресуществленной в неуничтожимые, стильные формы вещей.
Духовным наследникам Конфуция поэтому не было нужды ни доказывать существование духов, ни опровергать его. Они могли признать обе точки зрения условно истинными просто в силу того, что они уже приняты в обществе и от них зависит поведение людей. В сущности, уже сама ориентация Конфуция на ритуал – действие непременно образцовое и символическое – с неизбежностью превращала человеческое общение в некую игру, обмен условными знаками, где от партнеров требуются прежде всего знание и правильное выполнение своей роли. Для конфуцианского мудреца, идущего «срединным путем», всякое преходящее чувство и всякий зримый образ лишь условно реальны, ведь они скрывают в себе «подлинность» жизни – сверхличную Волю, безмятежность необозримо широкой души. Примечательно, что в отзывах об Учителе Куне, оставленных его учениками, постоянно подчеркиваются условность, наигранность его жестов. В кругу соседей Учитель «казался косноязычным», в разговоре с вышестоящими держался «как бы уверенно», а в обращении с подчиненными «был как бы мягок», в обществе государей «имел почтительный вид», а покинув дворец, «как бы успокаивался» и т. д. Конфуций, несомненно, осознает себя играющим, он что-то представляет. Что же именно? В конечном счете – самое присутствие воли, делающее человека вовек «одиноким», создающее дистанцию между человеком и миром, дистанцию самоотстранения в самом человеке. Акцент на зрелищности, демонстративности действия есть не что иное, как единственный способ поведать о внутренней глубине сознания. Конфуций, конечно, ничего не разыгрывает, ничего не представляет. Его сокровенная правда и есть его предельно очевидный, самоочевидный облик.
Учитель сказал: «Ученики мои! Думаете ли вы, что я что-то скрываю от вас? Нет, я ничего от вас не прячу. Я говорю вам лишь то, что вам самим ведомо».
И в самом деле: что может быть откровеннее и внятнее первичной интуиции жизни, изначальной непосредственности вашего опыта? Мудрость древних не загадочнее светлого неба, просторной земли или протянутой руки: она, по слову Учителя, всегда находится «совсем рядом», и тому, кто постигнет ее в своем сердце, восстановить порядок в мире будет так же легко, как «взглянуть на собственную ладонь». Это мудрость открытого и доверительного отношения к жизни, способность и умение жить в согласии с другими, быть самим собой как раз в той мере, в какой ты един с другими людьми.
Надо думать, совсем не случайно Конфуций был большим любителем пошутить, устроить состязание в стрельбе из лука, а при случае и сыграть партию в шашки, к тому времени уже вошедшие в быт ученых людей древнего Китая. В «Беседах и суждениях» записаны такие его слова:
«Поистине нелегко приставить к делу того, кто с утра до вечера только набивает себе брюхо. Уж лучше играть в шашки – куда полезнее безделья!»
Можно добавить, что с легкой руки Конфуция шашечная игра стала в Китае традиционным атрибутом «возвышенного» образа жизни. Перипетии шашечной партии слыли своеобразным прообразом противоборства мировых стихий, а время, в течение которого продолжалась игра, символизировало «небесное», космическое время, охватывающее вечность. В этом времени протекает истинная жизнь отрешенного от земной суеты мудреца.
Если для Конфуция представление есть сама жизнь и все символическое возвращается – и возвращает нас – к действительности, то и глубина Небес не может не изливаться на плоскость Земли. «Небо» – это не просто метафора верховного начала мироздания, непостижимой «великой пустоты», объемлющей все сущее. Метафора в своем пределе с необходимостью метафорична по отношению к самой себе; она оборачивается непосредственным свидетельствованием об истине. Правда, такую истину невозможно высказать словами. Ее можно лишь безмолвно удостоверять сердцем, опытом сознания, которое не просто знает, но еще и сознает. Небо как Судьба мирового круговорота и физическое небо – небосвод, конечно, не одно и то же, но одно и неотделимо от другого. Да и само понятие неба наилучшим образом выражает идею вечного самопревращения, перехода в инобытие: небо бездонно, но и являет собой границу мира; оно совершенно прозрачно, но сокровенно в своей бесконечности; оно абсолютно пусто, но вмещает в себя весь мир и потому являет собой предельную полноту бытия.
Всеобъятно-пустотное Небо не есть отдельная сущность, не существует обособленно от мира и потому не может быть особым «предметом» созерцания или суждения, но оно целиком дается нам в явлении светлого купола, со всех сторон окружающего нас. «Разве Небо говорит? А ведь времена года исправно сменяют друг друга, и все живое растет…» Светила в небесах, по представлениям древних китайцев, образуют «небесный узор» (тянь вэнь), и этот зримый образ мирового согласия полностью подобен «узору» человеческой культуры (вэнь), как образу стилизованной и доставляющей эстетическое наслаждение жизни. Конфуций потому и стал отцом китайской традиции, что он каждой черточкой своего поведения, каждым своим словом давал понять, что в мире существует всеобщий порядок, проницающий в равной мере природу и человека, материальное и духовное, и этот порядок воплощен в незыблемых законах роста всего живого и в жизни самого сознания. Духовное свершение для Конфуция – это просто сполна прожитая жизнь.
Исследователи древней литературы и фольклора часто отмечают, что сюжеты мифов и сказаний имеют своим прототипом годовой цикл, знаменующий периодическое воскрешение и умирание природы. А вот в наследии Конфуция мы встречаемся с прямо противоположным ходом мысли. Конфуций не стремится преобразить реальность в миф, а скорее обнажает действительные предпосылки мифа, низводит священное до естественного течения жизни со всеми его биологическими, психическими, космическими закономерностями. Разговоры Учителя Куна о Небе – а точнее, как раз умолчание об этом – есть своего рода антимиф, где повествование предстает молчанием, а эпическое – обыденным. Мы видим здесь начала той магистральной линии китайской традиции, которая выразилась в конфуцианском идеале «пребывания в срединном и обыденном» или в известном изречении средневековой эпохи: «обыкновенное сознание – это и есть правда». Сокровенно небесный образ человека преломляется в его земном, очевидном для всех физическом облике: явить его миру – значит в самом деле показать «свои руки и ноги». Будем помнить: не только при Конфуции, но еще и много столетий спустя китайцы были уверены, что истинная мудрость обязательно имеет свои отметины-знаки на теле мудрецов.
Так повседневность оказывается для Конфуция не просто нагромождением случайных, утомительно бессмысленных эпизодов. В глубине потока жизни вьется нить «Небесной судьбы», и эта судьба доступна человеческому знанию, хотя мудрый не знает ее как некий отвлеченный «предмет», а постигает «чутьем сердца». Но чем менее способен мудрый поведать другим о тайне «Небесного веления», тем больше в нем уверенности в обладании этой глубочайшей правдой жизни. Как бы ни был жесток и лжив мир вокруг, какие бы невзгоды и тяготы ни выпадали на долю Конфуциева мудреца, он не ропщет и не отчаивается. Его жизнь кажется ему бесконечно осмысленной. В этой судьбийности своей жизни он находит великую опору и защиту. Даже в минуты смертельной опасности Конфуций не терял самообладания. Он говорил тогда, что Небо не допустит его гибели. Он «знал веление Небес…».
Знать, чего требует «Небесная судьба», – значит иметь в жизни свой Путь. Вот это понятие Пути (дао) стало ключевым для Конфуция, не отделявшего свое учение от своей судьбы. В текстах раннечжоуской эпохи слово дао чаще всего обозначает дорогу; реже оно имеет значение «вести», «говорить», «порядок действий». Конфуций первым заговорил о дао как о «праведном пути», жизненной правде, которая стоит выше людских мнений и всей «тьмы низких истин». Дао у Конфуция – это правда каждого отдельного человека и народной жизни в целом. Существует и «Небесный путь», в котором претворяется всеобщий порядок мироздания. Конфуций говорил о себе, что у него есть «свой Путь»; он часто давал ученикам совет, как им нужно поступать, если в государстве «есть Путь» или «нет Пути». Он заявлял, что «лучший советник – тот, кто в служении государю следует Пути», и т. д. Праведный Путь, по Конфуцию, невозможно претворить силой или угрозами; он проистекает из духовного подвижничества каждого человека и неотделим от глубочайшей интуиции человеческой сообщительности. Истинный Путь в жизни, утверждал Конфуций, берет начало в человеческой природе и проявляется благодаря правильно выстраиваемым связям человека с другими людьми. В понимании мудрости и праведной жизни как Пути есть и особый смысл: идея пути указывает на скрытую, «отсутствующую» дистанцию между символическим и действительным, «небесным» и «человеческим» в Конфуциевой картине мира, но также и на смыкание, даже взаимопроникновение того и другого. Такое понимание отчетливо выразилось в книге «Середина и Постоянство», где мы читаем, например:
«От праведного Пути невозможно отойти ни на миг, а то, от чего можно отойти, не может быть праведным Путем…
Даже невежественные мужчины и женщины могут претворить праведный Путь, но истоки его не под силу постичь даже величайшему мудрецу…»
Путь мудрого, по Конфуцию, – это способность «одним шагом», «в одно мгновение» пройти дистанцию между тем, что «лежит рядом», и беспредельностью, нанести знаки вечности на ширму зримого мира. Именно так, кстати сказать, понималась в Китае работа каллиграфа или художника, который, согласно классической сентенции, своей кистью наносил на бумагу «след, тянущийся на тысячи ли и уходящий в недостижимую даль…». Впрочем, на поверхности видно только «то, что лежит совсем рядом». Конфуций любил повторять, что в мире нет ничего более естественного, чем праведный Путь, и нет ничего более удобного, чем идти этим путем. Однажды он так и объявил – и шутливо, и печально – ученикам:
«Кто может выйти из дома, не пройдя через дверь? Так почему никто не идет этим путем?»
Намек Учителя Куна совершенно ясен: праведный Путь – это самый простой и естественный выход из мира смуты и обмана.
Но, как говаривал Мережковский, «пошло то, что пошло». Праведный Путь – всегда не тот, которым идет толпа.
Истина совершенно неопровержимая. Конфуций настолько свыкся с нею, что мог даже, хоть и не без горечи, шутить по поводу своей неудачи в мире:
«Мой путь не проходит… Сяду на плот и поплыву в океан…»
Конфуций верил, что показать пример праведного пути – единственный способ исправить нравы и что перед благотворным воздействием такого примера не устоят даже самые грубые и невежественные люди. Во всяком случае, он считал, что таким способом можно воспитать «варваров» на восточных окраинах чжоуского государства – людей, настолько мирных и восприимчивых к древнекитайской цивилизации, что многим современникам Учителя Куна они казались настоящими «добрыми дикарями», сохранившими первозданную чистоту и целомудрие души. В «Беседах и суждениях» записан и такой сюжет:
Учитель хотел поселиться среди девяти варварских племен на востоке. Некто спросил его: «Как же вы будете ладить с этими дикарями?» Учитель ответил: «Если там поселится благородный муж, то какая там будет дикость?»
Будем считать, что разговор этот был вызван минутной слабостью Учителя Куна. Все-таки Учитель мечтал возродить древние нравы в Срединной стране. Да и какой смысл бежать? Разве нужно ехать далеко, чтобы найти себя? Благородному мужу подобает воспитывать людей там, где он находится, – только так и может он доказать свою праведность. Хотел ли Конфуций власти, признания его заслуг владыками мира сего? Без сомнения, да. Это подтверждает его разговор с Цзы-Гуном, выдержанный в обычной для Учителя иносказательной манере.
– Если бы у вас была драгоценная яшма, то что бы вы сделали с ней? Сохранили бы в шкатулке или подыскали на нее покупателя? – спросил Цзы-Гун.
– Конечно, подыскал бы покупателя! – без раздумий откликнулся Учитель. – Видишь ли, я только жду, когда за нее назначат достойную цену…
А «покупателя» на Учителя Куна все не находилось… И он, во всеуслышание объявивший, что «добродетель никогда не будет в одиночестве», что благородный муж перевоспитает даже дикарей, был вынужден у себя на родине довольствоваться ролью стороннего наблюдателя. Славы он добился, а мир не переделал. Тут немудрено и отчаяться. Но Конфуций уже «знает веление Неба». И он знает, что только он сам может его исполнить.
Учитель сказал: «Человек возвеличивает Путь, а не Путь возвеличивает человека».
Конфуций знает, каким должен быть мир и каким должен быть он сам. Правда, в мире есть еще просто судьба – то, каков мир в действительности. С такой судьбой Учителю Куну нелегко примириться. Порой его охватывает здоровое чувство возмущения царящими вокруг ложью и произволом. Разве виноват он, что повсюду у власти узурпаторы и ничтожества? Чванливые царедворцы называют его неудачником и мечтателем. Но в целом царстве не найти человека столь же умиротворенного. Он знает, что нет большего счастья, чем быть самим собой.
Ничего не добившийся и ничуть не сомневающийся в себе, разочаровавшийся в «князьях мира» настолько, что впору к дикарям бежать, и ненаигранно безмятежный, всем известный и скрывшийся от мира – вот таким удивительным, ни на кого не похожим человеком был Учитель Кун в свои неполные пятьдесят лет…
Снова на службе
Пятнадцать лет пролетели как один день, ничего по видимости не изменив в жизни Учителя. Разве что прибавилось морщин на лице, проступила седина на висках да чуть тяжелее стали его шаги. Но все так же блестели его выпученные глаза и вытягивались в доброй улыбке толстые губы. По-прежнему он был со всеми приветлив и весел, хотя держался независимо и не позволял себе ни малейшей расслабленности. Он научился спокойно ждать и не терял надежды, что его час придет. В сущности, он уже давно мог занять какую-нибудь приличествующую его репутации должность при дворе, но сам недвусмысленно давал понять окружающим, что не пойдет на службу, пока в царстве не восстановится законная власть. А вообще-то он понимал, что при дворе найдется немало охотников воспользоваться его славой и недюжинными знаниями. Недаром он говорил ученику, что «ждет достойного покупателя» на свой товар.
Между тем владычество «трех семейств» оказывало все более губительное воздействие на политику и нравы в родном царстве Конфуция. Возведение на трон Дин-гуна в обход законного наследника на много лет превратило дворец луских царей в арену ожесточенных интриг и конфликтов, а взаимное недоверие и подозрительность участников одиозного триумвирата грозили превратить тлеющие угли дворцовых раздоров в пламя открытой войны. Впрочем, не было мира и внутри каждого из могущественных кланов, где не утихала столь же ожесточенная борьба за верховенство. Так продолжалось не год и не два, но долго так продолжаться не могло.
Летом в третий год правления Дин-гуна – то бишь в 505 году до н. э., – когда Конфуцию шел сорок седьмой год, глава клана Цзи и самый могущественный человек в царстве Цзи Пинцзы затеял в своих владениях большую охоту и в самый ее разгар неожиданно умер. Не успели предать земле тело вчерашнего диктатора, как столь же внезапно скончался предводитель клана Сунь – второго по величине и влиянию. В обоих случаях наследниками покойных оказались еще совсем молодые люди, не обладавшие ни опытом политических интриг, ни железной волей, ни административным талантом. Как водится, разгорелись споры о наследовании. Всеобщим замешательством воспользовался бывший приближенный и доверенное лицо Цзи Пинцзы по имени Ян Ху. Это был типичный выскочка, каких тогда было уже немало: человек низкого происхождения, профессиональный воин, грубоватый и не слишком умный, наделенный огромной физической силой, незаурядными способностями и непомерными амбициями. Не прошло и нескольких месяцев, как он прибрал к рукам командование войском клана Цзи, заключил в темницу или отправил в ссылку почти всех людей из окружения своего бывшего господина и даже взял под стражу его преемника – юного Цзи Хуаньцзы. Вскоре он навязал своему пленнику договор, предоставлявший ему почти неограниченную власть в царстве, а для вящей убедительности отобрал у Цзи Хуаньцзы царскую ритуальную табличку – главный символ державной власти в Срединной стране. Чтобы укрепить свои позиции, он постарался первым делом ослабить своих возможных противников. Способ он выбрал самый надежный: в нарушение обычая объявил вождями кланов Цзи и Сунь отпрысков их побочных ветвей, подлив масла в огонь внутриклановой вражды. Кроме того, он восстановил прежний порядок расположения поминальных табличек в родовом храме правителей Лу, так как в свое время Цзи Пинцзы незаконно переставил таблички своих предков на более почетные места. Так Ян Ху дал понять всем добрым подданным Лу, что его бывшие хозяева лишались привилегий, которые присвоили себе. А потом он велел устроить торжественное жертвоприношение в царском храме, дабы создать себе репутацию верного слуги трона.
Ян Ху добился власти с поразительной легкостью. Он даже сумел отразить нашествие извне и вернуть захваченный цисцами пограничный городок Янгуань. Но можно не сомневаться в том, что удержаться у власти ему было очень трудно. Этот баловень судьбы отчаянно нуждался в опытных и авторитетных советниках. Вот тут он и обратил взор к самому известному ученому царства. Некоторые китайские комментаторы считают, что этот Ян Ху был тем самым привратником семейства Цзи, который много лет тому назад не пустил совсем еще юного Кун Цю на званый пир в доме своего господина. Возможно, памятуя о той давней встрече и желая загладить свою вину, а скорее всего отлично зная, сколь взыскателен Учитель Кун в своих знакомствах, Ян Ху постарался вести себя как можно учтивее. Он послал Конфуцию приятный сюрприз – зажаренного целиком и вымоченного в тончайших соусах поросенка, позаботившись о том, чтобы подарок доставили в тот момент, когда Конфуция не было дома и, стало быть, он не мог отвергнуть подношение. Теперь Конфуцию, дабы не показаться невежливым, следовало нанести Ян Ху благодарственный визит. У Конфуция, конечно, не было никакого желания встречаться с новоявленным временщиком, и он тоже сделал так, чтобы, явившись в дом к Ян Ху, не застать хозяина на месте. Но Ян Ху не привык отступать. Спустя некоторое время его колесница «случайно» столкнулась на узкой улочке с экипажем Учителя Куна. Сойдя на землю и отвесив вежливый поклон, он тут же завел с почтенным Куном деликатный разговор о том, что пора бы знаменитому учителю найти своим талантам более достойное применение.
– Скажите, уважаемый Учитель Кун, – начал Ян Ху, – благородно ли обладать драгоценной яшмой и не назначать за нее высокую цену?
– Нет, – ответил Конфуций.
– А мудро ли желать оказать услугу государству и не воспользоваться благоприятной возможностью для этого?
– Нет, – все так же односложно отвечал несловоохотливый Конфуций.
– Ну так время не ждет, дни и месяцы уходят невозвратимо! – торжествующе заключил Ян Ху.
– Хорошо, я принимаю предложение служить, – все так же спокойно вымолвил Учитель Кун.
Многие поколения поклонников Конфуция смущенно гадали о том, что побудило их учителя, умевшего так мужественно постоять за себя в других обстоятельствах, без сопротивления уступить уговорам наглого узурпатора. Возможно, самый простой ответ будет и самым правильным: в разговоре с Ян Ху Конфуций действительно был до конца искренен, ибо говорил то, что требовалось говорить в подобных обстоятельствах, и притом не изменял своим убеждениям. Нет никаких оснований полагать, что, окажись Конфуций на службе у Ян Ху, он отказался бы от своих принципов и стал пособником произвола. Наверное, это хорошо понимал и сам Ян Ху, потому что обещанную Конфуцию должность он так и не предложил.
Не исключено, что уступчивость Конфуция подтолкнула Ян Ху к более решительным действиям. Во всяком случае, через некоторое время он решил вовсе избавиться от Цзи Хуаньцзы, задумав казнить его на осеннем празднике чествования предков. Казнить политических врагов в день большого праздника считалось тогда хорошим тоном: казнь в таких обстоятельствах приобретала какую-то особую торжественность. Уверенный в успехе своего дела, Ян Ху не отказал себе в удовольствии устроить очередной фарс: он распорядился доставить жертву на место казни в богато украшенной колеснице и в сопровождении безоружных слуг. Днем раньше он уже отдал приказ собрать на главной площади Цюйфу все боевые колесницы царства, чтобы сразу после убийства Цзи Хуаньцзы дать большой военный парад в собственную честь. Но случилось непредвиденное: по дороге на площадь Цзи Хуаньцзы, прознавший об уготованной ему участи, сумел ускользнуть от своего почетного эскорта и укрыться в доме семейства Мэн. Дружина клана Мэн без труда рассеяла преследователей Цзи Хуаньцзы, а в столице тут же составилось внушительное войско, готовое отомстить Ян Ху за все обиды, нанесенные им «трем семействам». Теперь «сильному человеку» царства пришлось спасаться бегством самому. В бессильной ярости Ян Ху учинил разгром в царском храме предков и, питая, как все выскочки, слабость к регалиям, забрал с собой главные реликвии луского двора – царскую яшму и лук Чжоу-гуна. Засим он покинул Цюйфу, не отказав себе в удовольствии заночевать прямо в предместье столицы, почти на виду у своих врагов. На следующее утро он переоделся в гражданское платье и умчался на север – туда, где принимали всех смутьянов и свергнутых диктаторов Лу. Этим местом был, конечно, двор циского правителя Цзин-гуна. Там беглый узурпатор пытался сколотить войско для похода в луские земли, но успеха не имел. В конце концов Цзин-гун отправил его в ссылку, а реликвии Лу вернул законному владельцу. До места ссылки Ян Ху не доехал: по дороге он сломал своими могучими кулаками оси колесницы, в которых ехала его охрана, и благополучно сбежал в царство Цзинь. С тех пор он промышлял разбоем.
Бегство Ян Ху не положило конца смуте в луских владениях. Слишком уж низко пал авторитет «трех семейств», а сам государь не имел сил справиться с беспорядками. Не успели вожди «трех семейств» отпраздновать свою победу, как один из воевод клана Цзи по имени Гуншань Фуцзяо снова поднял мятеж и завладел главной крепостью во владениях своих патронов. Прежде Гуншань Фуцзяо числился сподвижником Ян Ху, хотя, по-видимому, не одобрял разбойничьих повадок своего командира. Однажды он даже потребовал от Ян Ху относиться с должным почтением к законному государю. Очень может быть, что и на сей раз он выступил под знаменем реставрации власти потомков Чжоу-гуна. Человек военный и почти неизвестный в столице, он не мог и мечтать об успехе своего предприятия, не заручившись поддержкой влиятельных людей царства. Подобно Ян Ху он задумал привлечь на свою сторону Конфуция, но в отличие от своего бывшего патрона не стал вступать с Учителем Куном в двусмысленные переговоры, а без обиняков прислал к нему гонца с предложением стать первым советником в возрожденном царстве Лу, которое он, Гуншань Фуцзяо, завоюет для Дин-гуна своим мечом.
А что же Учитель Кун? Если верить одному из сюжетов в «Беседах и суждениях», он не устоял перед искушением применить наконец свои способности в деле и решился поехать к Гуншаню Фуцзяо. Ученики были в полном замешательстве: всю свою жизнь Учитель был так щепетилен в выборе друзей и покровителей, а тут вдруг по первому зову готов бежать к командиру захолустной крепости, которого ждет неминуемое поражение. Особенно негодовал прямодушный и вспыльчивый Цзы-Лу. «Очень может быть, что нам некуда идти, но почему мы должны идти к такому ничтожному человеку, как Гуншань Фуцзяо?» – горячился он. Цзы-Лу, как всегда, рассуждал просто, не отягощая себя излишними сомнениями: восставать против своего господина нехорошо, а Гуншань Фуцзяо именно так и поступил. Следовательно, он вовсе не борец за «праведный Путь», а обыкновенный изменник. Учитель Кун мог бы возразить в ответ, что ведь Чжоуская династия началась с восстания вождя чжоусцев против династии Шан. К тому же патроны Гуншань Фуцзяо сами не отличались благочестием: кто, как не они, ввергли Лу в пучину смуты, изменив заветам древних царей? Разве не они отняли власть у законного государя и обрекли на изгнание многих достойнейших мужей царства? Чжоуская держава началась с небольшого удела. Кто знает, размышлял Конфуций, а вдруг и на этот раз из крошечного владения вырастет могучее царство и добродетели древних восторжествуют вновь? «Тот, кто меня призвал, сделал это неспроста, – рассуждал Конфуций вслух. – Если он сообразит, как лучше меня использовать, я сумею возродить здесь, на востоке, власть Чжоу!» Признание, что и говорить, примечательное, с редкостной откровенностью показывающее, как высоко оценивал Учитель Кун свои способности, как верил он в свое высокое назначение стать новым Чжоу-гуном.
Впрочем, Конфуций, быть может, просто советовался с учениками или даже соблазнительными речами испытывал их добродетель. К Гуншань Фуцзяо он так и не поехал, да и замыслы мятежников были явно неосуществимы. Но обращение взбунтовавшегося воеводы к знаменитому учителю не осталось незамеченным при луском дворе. Однажды утром у ворот дома Конфуция раздались торопливые удары гонга, а следом во двор вошел гонец, державший в руках верительную бирку государя и шкатулку с царским посланием. Дин-гун приглашал Учителя Куна на аудиенцию. Это Цзи Хуаньцзы от имени правителя спешил привлечь к себе Конфуция, опасаясь, как бы тот и в самом деле не ушел в стан мятежников. Возможно, для этого приглашения имелись и другие причины: некоторые из учеников Конфуция уже служили под началом того же Цзи Хуаньцзы, и в таких условиях не призвать на службу их учителя было уже почти позором и для них, и для их начальников.
После многих лет «отдохновения на досуге» судьба давала Учителю Куну шанс «помочь народу, исправить мир». Ослушаться государя было бы большой глупостью да и непростительной дерзостью. На следующий же день Конфуций пошел знакомым путем к царскому дворцу. Вот массивные ворота, укрытые высокой двухъярусной крышей с резными карнизами. Стражники в блестящих латах, с длинными пиками в руках. Обсаженная кипарисами аллея среди просторного двора. Еще ворота с высоким порогом и еще один двор. Дорожка к крыльцу большого здания с красными колоннами по всему периметру. Ступеньки в полумрак тронного зала. Выстроившиеся рядами знатные люди царства в шуршащих шелковых одеждах. Где-то высоко сидит на троне государь, лицо его скрыто за блестящими нитями, спадающими с его шапки. Перед троном Конфуций опускается на колени и склоняет голову, касаясь лбом пола. В гулкой тишине зала звучат приветственные слова государя, а потом следует неизбежный на подобных церемониях вопрос:
– Единственный хочет знать, существует ли на свете такое изречение, которое приведет государство к благоденствию?
– Одним изречением благоденствия в государстве не добиться, – неспешно отвечает Конфуций. – Но вот, осмелюсь доложить, есть такие слова: «Быть правителем тяжело, быть советником отнюдь не легко».
В зале воцарилась неловкая тишина. Сановники недовольны: ответ этого заносчивого Кун Цю граничит с оскорблением царской особы. Желая сгладить неприятное впечатление от слов Конфуция, Дин-гун задает еще один вопрос:
– Ну а есть ли такое изречение, которое приведет царство к гибели?
– Одним изречением царство не погубить, – отвечает Конфуций. Но вот, осмелюсь доложить, есть такие слова: «Счастье правителя в том, что ему никто не смеет перечить!»
Что и говорить, дипломатического такта Конфуцию явно недостает. Но Дин-гун, конечно, даже намеком не выказал своего недовольства. У таких аудиенций свои правила, и их нужно соблюдать. Похвалив Конфуция за мудрые советы и пообещав глубоко вникнуть в них, Дин-гун выразил пожелание иметь у себя на службе столь выдающегося ученого мужа. Разумеется, семейство Цзи впредь не будет вспоминать о былых обидах и даже возьмет Учителя Куна под свое покровительство. Тут же Конфуцию предложили пост правителя города Чжунду. Это назначение оставляло Конфуция за чертой большой политики, но давало ему почти неограниченную власть на вверенной ему территории. Кажется, оно было вызвано желанием достичь определенного компромисса: с одной стороны, у Конфуция появлялась возможность показать себя в деле, с другой стороны – он не будет досаждать приближенным Дин-гуна, да и служить ему придется под началом Цзи Хуаньцзы.
Так в жизни Конфуция начался новый этап: карьера государственного мужа. Это случилось, вероятно, в начале 501 года до н. э., в то самое время, когда Учитель Кун, по его собственным словам, познал в себе Небесный промысел.
В те далекие времена – как, впрочем, и позднее – местные правители в Китае совмещали в своем лице все виды власти и в административных делах были мастерами на все руки: ведали сбором налогов и строительством оросительных сооружений, казенным делопроизводством и торговлей, заботились о процветании земледелия, вершили суд, командовали войсками, надзирали за учебными заведениями и вообще входили во все вопросы местной жизни. В «Беседах и суждениях» нет никаких сведений о том, как Учитель Кун исполнял свои административные обязанности, что и неудивительно, поскольку из этой книги почти ничего нельзя узнать о тех сторонах жизни Конфуция, которые не имели прямого отношения к его учительской практике. Но позднейшее предание с избытком восполнило этот досадный пробел. В нем сохранилось множество колоритных, подчас курьезных известий о делах Учителя в его бытность правителем Чжунду. Конечно, не бывает предания без вымысла и легенд, и далеко не все из того, что приписывается в нем великому учителю, имеет под собой реальную почву. Но у традиции своя правда – правда наиболее типичных, родовых и потому непреходящих черт народного быта. И Конфуций предстает в ней как идеальный, образцовый чиновник – мудрый, строгий, справедливый и участливый. Он делает то, что должно быть сделано. И для хранителя традиции, в конце концов, не так уж важно, было ли это сделано в действительности.
Но что же именно сделал Учитель Кун, заступив на должность правителя Чжунду? Рассказывают, что по приезде на место назначения он первым делом навел порядок в налогообложении, так что доходы местной управы многократно увеличились, а тяготы народа, напротив, уменьшились. Для людей разных возрастов он установил различные рационы питания, предписав юношам есть больше зерновой пищи, а стариков вдоволь снабдив свининой и бараниной, ибо мясо, как верили в старом Китае, дает пожилым людям силы и продлевает их жизнь. Он разделил все земли в зависимости от их плодородия на пять категорий, а отбирая работников для несения трудовых повинностей, каждому давал посильное задание, слабых же вообще освобождал от работ. Ради экономии средств он запретил изготавливать орудия, украшенные орнаментом или фигурками зверей. Он следил за тем, чтобы торговцы на рынках пользовались правильными мерами и устанавливали справедливые цены, а пастухи по дороге на торг не поили стадо, чтобы увеличить вес своих баранов. Как истинный любитель древности, Учитель Кун даже запретил подделывать старинные жертвенные сосуды. Разумеется, новый управляющий уделял пристальное внимание заботе детей о своих родителях и усопших предках. Он повелел хоронить покойников в двух гробах, чтобы по возможности предотвратить разложение тела, и сам установил толщину стенок внутреннего и внешнего гробов. Молва приписывала ему введение обычая хоронить покойников на склонах холмов и запрет сажать на могилах деревья. Еще Конфуций прослыл противником чересчур пышных похорон и в особенности человеческих жертвоприношений, все еще нередких в те времена.
Очень скоро весть об успешной деятельности Конфуция на посту правителя Чжунду облетела все царство, а наместники соседних областей, если верить преданию, принялись усердно подражать его методам управления. Узнал об успехах Конфуция-администратора и царский двор. Дин-гун вызвал Конфуция к себе и спросил его: «Годятся ли порядки, заведенные вами, для всего царства?» – «Они годятся для всего мира! Зачем ограничиваться только лускими владениями?» – ответил Конфуций. И тогда Дин-гун назначил удачливого администратора главой ведомства общественных работ в своем царстве. На новой должности Конфуций установил, где и как нужно сеять хлебные злаки, а заодно переселил множество крестьян на пустующие земли. Еще он соединил канавой могилу Чжао-гуна с родовым кладбищем правителей Лу, якобы заявив Цзи Хуаньцзы: «Обвинять в прегрешениях своего государя и тем самым обнажать собственную вину – значит, нарушать ритуал. Ныне я соединил могилы наших правителей, чтобы предать забвению самоуправство вашего отца». Речи слишком дерзкие для подчиненного и к тому же мало похожие на осторожные, щадящие самолюбие собеседника высказывания настоящего Конфуция. Но из уст праведника, снискавшего славу Учителя всех времен, услышать их вовсе неудивительно.
По некоторым рассказам, Конфуций настолько преуспел в руководстве хозяйственным ведомством, что уже через несколько месяцев Дин-гун назначил его на должность придворного судьи. В «Беседах и суждениях» опять-таки нет никаких упоминаний о деятельности Учителя Куна на этом видном посту, который обычно занимали люди куда более родовитые, чем Конфуций. Достоверно известно, однако, что в то время Конфуций действительно занимал какой-то высокий пост при дворе и был довольно близок к государю. В «Беседах и суждениях» помещен портрет Учителя в его бытность придворным чиновником. Портрет этот, как водится, составлен из разрозненных, экспрессивных штрихов, но мы без труда различим в нем живого, обаятельного человека, чья необыкновенная скромность и педантичное выполнение служебного долга выдают обостренное чувство собственного достоинства.
Когда Учитель разговаривал с подчиненными, он держался как бы непринужденно-дружески. Когда же он обращался к вышестоящим, то был как бы вдохновенно-почтителен. В присутствии же государя он был преисполнен как бы возвышенного смирения…
Когда государь приказывал Учителю принять гостей, его лицо как бы преображалось, и он словно неуверенно ступал по земле. Когда он отвешивал приветственные поклоны и поводил рукой то вправо, то влево, одежды его так изящно развевались в воздухе. Навстречу шел, словно летел на крыльях, а проводив гостей, обязательно докладывал: «Гости больше не оглядываются!»
Входя в ворота государя, Учитель как бы весь сжимался, словно с трудом мог пройти.
В воротах он никогда не стоял посередине и не ставил ногу на порог.
Когда ему случалось проходить мимо трона, он принимал вид строгий и торжественный, ступал как будто в нерешительности и говорил, как бы с трудом подыскивая слова.
Когда он, подняв полы платья, поднимался к подножию трона, то с почтением подавался весь вперед и стоял затаив дыхание. Когда же он шел обратно, то, спустившись на одну ступеньку, как будто приходил в себя, успокаивался. Спустившись с лестницы, он ускорял шаг, точно летел на крыльях. Вернувшись на место, стоял, исполненный достоинства.
Когда он принимал из рук государя яшмовый скипетр, то наклонялся вперед, словно едва мог удерживать его. Сверху держал он скипетр так, словно отвешивал поклон, снизу поддерживал его так, словно подносил подарок. Тогда имел он облик возвышенный и грозный, словно его переполняли благоговение и страх, шел осторожно, как будто не решаясь оторвать ноги от земли.
Когда он подносил подарок, то всем видом являл радушие.
Встречаясь с друзьями, он был неизменно весел.
И снова эта загадка не то феерического, не то вполне обыденного образа Учителя Куна. Поведение Конфуция развертывается перед нами чередой стилизованных, чрезвычайно выразительных жестов, обретающих значение материализованных форм чувства, настоящей пластики духа. Каждый штрих, каждый нюанс в этом искрящемся портрете не случайны, но исполнены глубокого смысла. Учитель потому и учитель, что не просто живет, но еще и показывает, как нужно жить и как действовать безошибочно в любых обстоятельствах. Что же он показывает? По виду – почтение к государю, которое, впрочем, коренится в «уважении себя». Урок как нельзя более уместный в обществе чванливых аристократов и дерзких выскочек. Но все эти знаки почтения пронизаны еще и нитью бодрствующего духа, в них проглядывает бездонная глубина сознающего сознания. Здесь все жизненные события вовлекаются в один целокупный, по-музыкальному утонченный ритм бытия, одновременно растворяясь в нем и обретая полноту своего бытия. Жизненный идеал Конфуция – это не что иное, как неизбывный поток стильной жизни, именно: жизнь, преображенная в нескончаемую церемонию.
Мудрость Конфуция есть не знание каких-то всеобщих истин и законов, а точность «соответствия моменту», выверенность стильного жеста. Каждым своим поступком Учитель наставляет и воспитывает, одним словом, указывает Путь. Нашему взору предстают штрихи и нюансы поведения, оторванные от их естественного фона, непомерно увеличенные. Нам открывается мир, как бы увиденный сквозь увеличительное стекло, мир нереальный или, лучше сказать, сверхреальный, и нереальность его – свидетельство необыкновенной обостренности внимания, чуткого бодрствования духа. Стоит нам отвлечься от этой волшебной оптики внутреннего созерцания, как мы тут же осознаем, что действия Конфуция неизменно естественны и уместны; что эти действия всегда безукоризненно приличны и в этом смысле воплощают собой нечто общепринятое, почти незамечаемое в рутине повседневности. Они знаменуют самоустранение всего обособленного и частного. Вот почему всякое действие у Конфуция совершается под знаком «как бы», существует лишь условно. Реально же нечто другое – непроизвольное течение жизненных метаморфоз. Жизнь Конфуция подчиняется законам эстетики миниатюры, столь тонко чувствуемой китайцами; эстетики, устанавливающей присутствие великого в малом, всеобщего в частном и потому делающей зыбкими и призрачными границы между фантазией и действительностью, погружающей в мир всеобщей имитации, подражания, уподобления. Нет, неспроста еще во времена Конфуция в китайцах пробудилась страсть к созданию искусных имитаций старинных предметов… Впрочем, как уже говорилось, истинный смысл и учености Конфуция, и его манер проявляется лишь в далекой исторической перспективе. А для правителей Лу и их придворной знати Учитель Кун был, как нетрудно догадаться, только чудаковатым эрудитом – немного опасным, больше забавным. В позднейших источниках упоминаются два любопытных эпизода из жизни Конфуция в начальную пору его службы при луском дворе. Темы этих рассказов, да и сам образ Конфуция, в них запечатленный, заметно отличаются от тематики и атмосферы «Бесед и суждений», что и понятно: перед нами не свидетельства близких учеников, преданных делу нравственного совершенствования, а народная молва, интересующаяся курьезами и чудесами. В обоих случаях Конфуций выступает в роли толкователя фантастических явлений, хотя, по признанию его учеников, сам он очень не любил распространяться о подобных предметах. В первом рассказе говорится о том, что люди Цзи Хуаньцзы, копая колодец, наткнулись на «комок земли, похожий на глиняный кувшин, а в том кувшине был баран». В ответ на просьбу Цзи Хуаньцзы объяснить находку Конфуций сказал, что его люди, вероятно, нашли экземпляр некоего «овцеподобного чудища», которые, согласно древним книгам, обитают в земле.
Во втором рассказе посланник из далекого южного царства У на пиру во дворце Дин-гуна расспрашивает Конфуция о найденной в его родных краях огромной кости размером с телегу. Конфуций сказал тогда:
– Я слышал, что в древности, когда царь Юй собирал всех духов на горе Куайцзи, правитель одного из уделов по имени Фанфэн явился позже других, и тогда Юй убил его, а тело выставил на всеобщее обозрение. Каждая кость Фанфэна занимала целую телегу».
– А кто из духов Юя отвечал за охрану его владений? – продолжил свои расспросы гость из У.
– Таковы духи гор и рек, – отвечал Конфуций. – А вот алтари для жертвоприношений духам земли и злаков охраняют знатные люди, которые служат царю.
– А что охранял Фанфэн? – спросил посланник.
– Фанфэн был правителем владения Ванмин и носил фамилию Ци. Нынче в тех землях живут высокорослые люди.
– А каков самый высокий рост у человека?
– Люди во владении Цяояо вырастают в три локтя, и это самый низкий рост. А высокие народы выше их в десять раз.
Вот такая получилась на приеме у Дин-гуна ученая беседа, в которой Конфуций в очередной раз подивил собравшихся своей несравненной эрудицией. Не столь важно, состоялась ли эта беседа в действительности. Важнее то, что Учитель Кун, помимо прочего, санкционировал своим авторитетом страсть к собиранию всевозможных курьезов и небывальщины, которая всегда была свойственна ученым людям старого Китая и так счастливо рассеивала скуку канцелярской рутины…
Но вернемся к служебной карьере Конфуция. О деятельности его в судебном ведомстве традиция почти не сохранила сведений, а то, что известно, не содержит в себе ничего примечательного. Для чего внешняя броскость тому, кто питается родниками внутренней жизни? Сообщается лишь, что Конфуций «упорядочил законы, но не имел нужды применять их, ибо в царстве не осталось преступников». Еще рассказывают, что, став судьей, Конфуций принял участие в традиционной охоте на жертвенных животных, чтобы «показать народу, как следует помещать в сосуды для жертвоприношений пищу, добытую во всех четырех сторонах света». Но наибольшую известность спустя два-три столетия после смерти Конфуция получил рассказ о том, как уже на седьмой день своей службы в должности судьи Конфуций приказал казнить некоего чиновника по имени Шаочжэн Мао, который обладал немалым влиянием в царстве и выделялся дерзким поведением. Чтобы придать больший вес своему решению, гласит предание, Конфуций лично присутствовал при казни и приказал выставить тело казненного у ворот царского дворца. Засим он огласил перед народом судебные заповеди: «Не считая грабежа и разбоя, на свете есть пять преступлений, заслуживающих смерти, – объявил Учитель Кун. – Это, во-первых, злые и подлые умыслы. Во-вторых, коварные и дерзкие поступки. В-третьих, лживые и обманные речи. В-четвертых, обширная память на злые дела. В-пятых, сеяние всяческих соблазнов».
Таковы главные прегрешения человечества, какими они запечатлелись в сознании китайского народа. Авторство же этого перечня было для вящей убедительности приписано «Учителю всех времен». В чем, согласно тому же рассказу, заключалась вина казненного чиновника? Оказывается, он «собирал вокруг себя приверженцев и сколачивал клику; своими речами он причинял вред и обманывал людей; он был настолько могуществен и упрям, что мог идти против истины и превозносить самого себя».
История о том, как Конфуций предал казни Шаочжэн Мао, явно вымышлена. Но она дает и некоторую пищу для размышлений. Не примечательно ли, что основанием для смертного приговора служит здесь не уголовное преступление, вообще не поступок, а образ мыслей, качества характера; еще точнее – своеволие, непокорность власти или обычаю? Как ни отличается Конфуций этой легенды от реального Конфуция, учившего «любить людей», его поведение продиктовано все тем же, уже знакомым нам нежеланием отрывать слово и даже мысль от дела, человека – от его окружения. Для Конфуция – и в этом он действительно является первым учителем Китая – человек всем обязан своим родным и близким и обязан жить «одной жизнью» с миром; его мысли и чувства не менее значимы, чем его поступки, ведь они должны постоянно удостоверять в человеке присутствие возвышенно бескорыстной воли к мировой гармонии. Оттого же мудрость, по Конфуцию, – это прежде всего правильное воспитание.
Надо сказать, что легенда о расправе Конфуция над велеречивым и непокорным вельможей – не единственная в своем роде в литературе древнего Китая. К примеру, есть сообщение о том, как в 501 году до н. э. – чуть ли не одновременно с казнью Шаочжэн Мао – первый советник царства Чжэн казнил ученого Дэн Си, который прославился как искусный спорщик и составитель «свода законов на бамбуковых дощечках». Известны и еще несколько подобных рассказов, родившихся, по всей видимости, в головах благочестивых ревнителей имперских законов.
Что же касается истинного отношения Конфуция к смертной казни, то о нем можно узнать из помещенного в «Беседах и суждениях» разговора учителя Куна с высокопоставленным сановником луского двора.
– Что бы вы сказали, – спросил этот сановник у Конфуция, – если бы я ради осуществления праведного Пути казнил всех неправедных людей?
– Какая нужда казнить людей, коли управляешь государством? – отвечал Конфуций. – Стремитесь к добру сами, и простые люди будут желать того же. Добродетель благородного мужа подобна ветру, низкие же люди по природе подобны траве. А трава всегда клонится под ветром.
Ясно, что Конфуций не верит в попытку насильственного исправления общества. Он знает: счастье одних людей нельзя построить на крови других. Он мечтает о том, чтобы добро наполняло человеческое сердце неприметно, ненасильственно и неостановимо, как ветер наполняет небесный простор; чтобы человек жил добром так же свободно и естественно, как он дышит воздухом. И не его вина, что эту утопию непроизвольно нравственного общества позднее могла подменить антиутопия деспотического государства, где машина управления тоже работает без перебоев, царит полное единомыслие, много говорится о доброте и справедливости, но нет главного – искреннего добросердечия в отношениях между людьми. Со своими учениками Конфуций был более откровенен. Когда Цзай Во заявил, что при династии Чжоу у алтаря Земли «стали сажать каштаны, чтобы заставить народ трепетать от страха» (слово каштаны по-китайски звучало одинаково со словом «бояться»), Конфуций строго заметил: «О прошлом не следует зря рассуждать». Рассуждения о том, что народ должен бояться власти, были ему явно не по вкусу.
Как бы то ни было, настоящий Конфуций, конечно, не был бездушным бюрократом, признающим только букву закона. Он, как мы знаем, верил не в законы, а в человека и, даже став судьей, не утратил скромности, не перестал оптущать себя учеником, изучающим самое жизнь. «Найдутся люди, которые умеют разрешать споры не хуже меня, – говорил он. – Но я отличаюсь от них тем, что стараюсь как можно реже прибегать к наказаниям». Именно наследие Учителя Куна предопределило такие характерные черты традиционного судопроизводства в Китае, как равнодушие к судебному регламенту, стремление каждое судебное дело решать, исходя из его особых обстоятельств, ставить во главу угла не безличный закон, а конкретного человека. Подобное отношение к суду имело как недостатки, так и преимущества. Китайский судья (который всегда был просто чиновником, выполнявшим обязанности судьи по случаю) имел право выносить приговор по собственному усмотрению, но каково бы ни было его решение, он не мог найти себе оправдание в том, что поступил в соответствии с буквой закона. Вольно или невольно он руководствовался не столько отвлеченными правилами, сколько здравым смыслом, соображениями нравственности, чутьем законника. Говорят, что Конфуций не выносил своего решения, не выслушав прежде всех своих помощников.
Легко догадаться, что судебная практика в Китае предоставляла китайским чиновникам-судьям немалый простор для импровизации, и лучшие судьи всегда пользовались этой возможностью. Так же поступал и Конфуций. Существует рассказ о том, как Учитель Кун решал тяжбу между некими отцом и сыном. Он долго держал и того, и другого в тюрьме, не вынося приговора. В конце концов отец отказался от обвинений, выдвинутых им против сына, и Конфуций отпустил обоих домой. Некий вельможа выразил недовольство тем, что Конфуций прекратил эту тяжбу, никого не наказав.
«Наш верховный судья, – сказал он, – всегда говорил, что и в царстве, и в семье почтительность детей к родителям – всему основа, и казнить нарушившего эту заповедь ради того, чтобы преподать народу урок, – значит, поступить по справедливости. А теперь он отпустил непокорного сына с миром. Как же так?»
В ответ Конфуций объяснил свой поступок в следующих словах:
«Когда правитель не следует праведному Пути, а предает казни своих подданных за беспутное поведение, он сам поступает неправедно. Вершить суд, не побуждая людей быть почтительными к родителям, – значит карать невинных. Ибо сначала нужно научить людей, а потом судить их. Правитель должен сам идти праведным Путем и вести за собой народ. Если он не может этого добиться, то пусть окружит себя достойными мужами, а если и это не помогает, он должен прогнать со службы недостойных, дабы сердца их наполнились страхом. Не пройдет и трех лет, как в мире восторжествует добродетель. Если и после этого негодяи не переведутся, позволительно будет применить наказания. Но сейчас наставления государей запутанны, наказания многочисленны, а потому люди пребывают в замешательстве и с легкостью идут на преступления. И чем больше в мире законов, тем больше в нем преступников. Вот истинный порок нашего времени!»
Конфуций, как и подобает великому учителю, уверенно расставляет по местам ценности своего народа: первым делом – личный пример, нравственное воздействие, согласие, «правильные» мысли и поступки и уже потом – регламентация жизни, наказания и награды. Впрочем, и наказания, по китайским понятиям, должны применяться лишь по необходимости, как бы непроизвольно – бесстрастно и беспристрастно. Применение их вовсе не противоречит истинной «человечности». И все же настоящий Конфуций, известный нам по «Беседам и суждениям», видел свою миссию в том, чтобы покончить с наказаниями. Он так и заявлял ученикам: правитель тем мудрее, чем реже ему приходится карать своих подданных. Более того, поскольку власти предержащие должны сами подавать народу пример добродетели, они не могут не нести ответственность за преступления подданных. Когда сановник Цзи Канцзы, наследник Хуаньцзы в роли главы семейства Цзи и действительного правителя Лу, пожаловался Конфуцию на то, что в царстве развелось много воров, тот без обиняков ответил ему: «Если бы вы сами были свободны от вожделений, никто не стал бы воровать, даже если бы за это давали награду».
Мораль Конфуция ясна: если ты обладаешь властью, не кради сам, и тогда не будут красть подвластные тебе люди. Об ответственности правителя перед подданными говорил и ученик Конфуция Цзэн-цзы, давая наставления некоему свежеиспеченному судье: «Власть имущие у нас давно уже отошли от праведного Пути, и простые люди лишены опоры, – сказал Цзэн-цзы. – Если вы, разбирая тяжбу, дознаетесь до истины, то советую вам не слишком радоваться, а проявить сострадание к этим несчастным».
Нужно ли удивляться, что даже близкие ученики Конфуция ничего не сообщают о службе их учителя на влиятельном и видном посту придворного судьи? Если Конфуций и занимался в то время «упорядочиванием законов», то едва ли с целью издания их нового кодекса, ведь он, без сомнения, не хотел ни «смелых» законов, ни громких судебных процессов. Он хотел понять причины преступлений. А понять, как известно, – это значит почти простить. Простить не легким всепрощенчеством, а признанием общей нравственной вины людей. Каждое судебное дело для Конфуция – повод к самоочищению личности.
А что же правитель? Его долг, по Конфуцию, править так, чтобы его распоряжения, подобные действию истинного ритуала, воспринимались как нечто само собой разумеющееся, совершенно естественное, почти незамечаемое в потоке повседневных дел. Ведь говорил же он, что люди даже не знали, каким словом определить свершения мудрейшего царя древности Яо! Учитель Кун мечтал о той же способности незаметного и ненасильственного исправления нравов, которой будто бы обладали мудрые правители древности. Не будем забывать глубокую истину китайской традиции: недействие – основа действия… Став судьей, Конфуций, конечно, не изменил своему идеалу «сокровенного исправления нравов» и своей обычной взыскательности в поступках; он не торопился вершить суд, подобно тому, как истинно талантливый художник постоянно медлит в своей работе, желая добиться безупречной точности мазка. Пожалуй, он был бы вполне удовлетворен, если бы ему удалось внушить людям самое желание быть точными в своих действиях.
В китайской традиции идеальному суду полагается бездействовать за неимением истцов, и, надо сказать, отвращение к судебным разбирательствам в самом деле пустило глубокие корни в жизненном укладе китайцев. В лучшем случае власти должны разговаривать с народом языком запретов, ограждая подданных от разных «крайностей» и «излишеств», от всяких попыток расстроить правильные (и потому «естественные») отношения между людьми. Они могли указывать, например: «богачи не должны притеснять бедных», «торговцы не должны носить одежды из шелка», «женщины не должны вмешиваться в государственные дела» и даже «не препятствуйте течению вод» и т. д. В таких бесхитростных наказах тоже живет дух Учителя Куна.
Хотя вокруг Конфуция имелось немало охотников вводить все новые законы, все более жесткие наказания, сам он, без сомнения, был убежден, что начинать нужно не с законов, а с человека, и управлять страной нужно не страхом, а добросердечием. Секрет мудрого правления для Конфуция таился не в регламентах и распоряжениях, а в правильном воспитании. Конечно, запрещать легче, чем воспитывать, но Конфуций по собственному опыту знал, что в человеческой жизни самый легкий путь отнюдь не всегда самый правильный. Вопрос в том, откуда берется решимость идти этим путем.
Добродетель политики и политика добродетели
В пятьдесят лет Конфуций наконец получил в придачу к своему авторитету и славе учителя высокий пост при дворе и возможность хотя бы частично претворить в жизнь свою мечту о «праведном Пути». В служебных делах ему сопутствовал успех, хотя, надо признать, Конфуций был не совсем обычным судьей – судьей, который не желал судить. Какой же политический идеал пытался он осуществить, поступая таким образом?
Определить этот идеал в нескольких словах не так-то легко – слишком уж своеобразна и самобытна политическая традиция Китая. В отличие, скажем, от Европы китайцы не имели представления о различных формах государственного устройства или даже гражданском законодательстве. Мы не находим в Китае и идеи политики как отдельной науки в области общественной жизни. Во все времена китайцы представляли себе государство только в виде абсолютной монархии, но этот привычный наш термин, взятый из европейского лексикона, не раскрывает всего содержания китайской политической идеи. Власть правителя всегда считалась в Китае неограниченной и неделимой, но она никогда не была в полном смысле слова абсолютной. С одной стороны, даже высшие сановники были бесправны перед государем, с другой – признавалась равная ценность всякой жизни, в том числе и жизни рабов. Не допускалось какое бы то ни было неповиновение государю, но и сам государь должен был управлять так, чтобы «удовлетворить чаяния народа». Царя-тирана можно и должно было лишать престола. Это противоречие между деспотическим и, так сказать, «демократическим» уклонами в традиционных китайских представлениях о государственной власти снималось в понятии Неба, которое, как нам уже известно, обозначало всеобщий Путь мироздания в его биологическом, психологическом, общественном и космическом проявлениях. Воля правителя, полагали в Китае, должна сливаться с анонимной и даже неосознаваемой стихией народного быта. Власть государя не знает границ и преград, но она незаметно и, конечно, ненасильственно направляет течение жизни, ибо неизменно совпадает с простейшими и насущнейшими «требованиями времени». В идеале простые люди могли бы даже забыть о существовании государства.
Конфуций не был бы любителем древности, если бы не воспринял эту идею единства политики и жизни. Но он не стал бы и первым учителем Китая, если бы не сделал ее делом внутреннего убеждения, нравственного усилия. Мы должны помнить только, что образ древности у Конфуция сложился под влиянием не только и не столько письменных текстов, сколько устного предания – источника неопределенного, ускользающего, переменчивого. Древность Конфуция – это, конечно, не действительная история, и не идеи, записанные в книгах, а темный материк памяти, в котором хранятся семена воображения. И потому не будет преувеличением сказать, что не столько древность сформировала Конфуция, сколько сам Конфуций творил свою древность, свою мечту – возвышающую, часто даже фантастическую и все же неизменно практичную. Примечательно, что многие персонажи мира древности, послужившие Учителю Куну живыми образцами добродетели, даже не упоминаются в источниках более ранних времен, а получили известность в обществе чжоуской знати, где они были призваны иллюстрировать ценности нарождавшегося слоя служилых людей. Бывало и так, что герои древних мифов и божества первобытной эпохи обретали совсем новый облик и новую жизнь в чжоуской традиции, наследником которой считал себя и Учитель Кун. Позднейшее предание приписывает ему несколько отзывов об этих пришедших из глубины веков полубогах-полулюдях, и почти всегда его суждения оказываются явной импровизацией, а подчас и плодом курьезного перетолкования древних мифов. К примеру, в древнейших преданиях сохранилось упоминание о некоем «одноногом Куе» – существе с одной ногой, лицом человека и телом обезьяны. Согласно же разъяснению Конфуция, выражение «одноногий Куй» означает: «Людей, подобных Кую, и одного достаточно». В другом случае Конфуций толкует предание о четырех ликах родоначальника человечества – Желтого Владыки таким образом, что речь идет о посылке Желтым Владыкой своих чиновников в четыре предела земли. История о расправе Юя над своим подчиненным Фанфэном и его гигантских костях в изложении Учителя Куна уже приводилась выше. Во всех случаях, как видим, фантастика древнего мифа преображается в назидательное (и в не меньшей степени занимательное) повествование об исторических событиях.
Примечательно также, что Конфуций склонен выделять лишь отдельные, наиболее значимые в его собственных глазах деяния великих мужей древности. Он ищет в их жизни иллюстрации своим идеям. О мудрейшем из древних царей Яо он упоминает лишь, что люди «не могли определить его свершения»; Шунь, по его словам, был велик тем, что «сидел, почитая себя, лицом к югу, и только». В другом случае он замечает о том же Шуне и другом идеальном царе древности – Юе: «Сколь возвышенны Юй и Шунь были в том, что, владея Поднебесной, они пребывали вдали от нее!»
Но Конфуций не только склоняется в благоговейном трепете перед героями прошлого. Он в то же время ненаигранно, почти непроизвольно ощущает и свое сродство с ними. Он может судить о них как человек, знающий единую меру заслуг и неудач в этом мире. В конце концов, все люди, говорит Учитель Кун, должны добиваться того, что «дается труднее всего». Такая простая и такая нелегкая мудрость:
«Совершенствовать себя и таким путем сеять мир и благоденствие среди людей: даже Яо и Шунь не сочли бы это занятие легким».
Претворение человечности в своей жизни и даже, точнее сказать, всей своей жизнью: такова цель человеческого существования, перед которой все люди равны. Воля, всепобеждающая воля, которая волит самое себя и в одном мгновении бездонной ясности сознания наполняет собой всю жизнь и нескончаемую череду отдельных жизней, – вот недостижимое, недоступное обладанию, неимоверно трудное сверхусилие духа. Но тот, кто в глубинах своего сознания стяжает этот немеркнущий духовный свет, вместит в себя вечность и станет сопричастен семени всего живого. Истинный правитель мира, говорит Конфуций, «правит не управляя»: он правит посредством одного лишь усилия «самопочитания» – усилия прозрения в себе бесконечности.
Глубочайший секрет китайской традиции заключается в том, что величайший подвиг духа освобождает от необходимости что-либо совершать, безупречная воля в своей абсолютной свободе возвращается к полной непроизвольности. Для Конфуция истинный правитель – не тот, кто обременен административными хлопотами, а тот, кто услышал в собственном сердце «Небесное веление» и вместил в себя всеединство вселенского Пути; кто покоен среди вечности движения.
Учитель сказал: «Правление посредством добродетели подобно Полярной звезде, которая покоится на своем месте, а все звезды вращаются вокруг нее».
Коль скоро «добродетель», по Конфуцию, есть то, что вечнопреемственно в человеческой жизни и всегда постигается «изнутри», безличные законы и регламенты, договоры и клятвы ничего не прибавят к делу добродетельного правления. Они даже могут ему помешать, если их превращают в оправдание и цель политики. У Конфуция мудрый правитель не стремится ни запугать народ наказаниями, ни поощрить наградами, ни разбогатеть за его счет. Он знает, что государство богато богатством подданных и притом не допускает в народе чрезмерного имущественного неравенства, чреватого общественными потрясениями. Мудрый правитель, говорил Конфуций, «помогает нуждающимся, но не делает богатых еще богаче». Постоянством нравственного подвижничества он завоевывает доверие своих подданных.
Надо заметить, что в призыве Конфуция быть человечными с людьми и не относиться к ним как к «объектам» или «орудиям» политики много не только здравого смысла, но и мудрости педагога. Ведь всякое насилие над человеком неминуемо вызовет в нем столь же сильное противодействие. Такова азбука воспитания. Не пытайтесь обладать людьми как вещами, и люди сами обратятся к добру и пойдут за вами – вот совет Конфуция всем земным властелинам. Совет, выявляющий в обыкновенном здравом смысле, в азбучных истинах человеческого общежития восхитительный парадокс человеческой мудрости: не желай обладать, и тебе все будет дано.
Учитель сказал: «Если наставлять приказами и насаждать порядок наказаниями, люди будут стараться обойти запреты и потеряют чувство стыда. Если наставлять добродетелью и поддерживать порядок посредством ритуала, люди будут знать, что такое стыд, и вести себя пристойно».
Так трудно или легко осуществить праведный Путь Конфуция в этом мире? Конфуций не скрывает, что нет ничего труднее. Мнение о «непрактичности» политического идеала Конфуция, высказывавшееся идейными противниками конфуцианства в Китае и подхваченное некоторыми современными исследователями, восходит на самом деле к окружению самого Учителя. Не без тайной гордости составители «Бесед и суждений» приводят следующий эпизод из жизни Цзы-Лу: однажды Цзы-Лу остановился на ночлег в одном из постоялых дворов в предместье Цюйфу, и хозяин двора, узнав, что за человек заночевал у него, воскликнул: «Так значит, ты ученик того самого Кун Цю, который знает, что хочет невозможного, и все-таки хочет этого!» Полезно помнить, что этот, казалось бы, критический отзыв об Учителе Куне на самом деле почти слово в слово повторяет оценку благородного мужа, данную самим Конфуцием. Однако что может быть легче и естественнее, чем предоставить жизни идти так, как она идет? Увлеченность возвышенной целью ничуть не мешает Конфуцию требовать от правителя аккуратного выполнения своих текущих обязанностей. Мудрость Конфуция – это поистине понимание значительности всего преходящего, мелкого, внешнего. Многие политические суждения Конфуция поражают непринужденным соседством «высокой» морали и приземленных, чисто практических рекомендаций. Трудно отделаться от впечатления, что идеал духовного подвижничества и рутина повседневности были для Учителя Куна неразделимы:
Учитель сказал: «В управлении царством, имеющим тысячу боевых колесниц, правитель должен быть осмотрителен в делах и внушать доверие. Он должен ограничивать свои расходы и любить людей, а народ отбирать на работы по временам года».
Конфуций и в мыслях не допускал столкновения интересов государя и народа. Более того, счел бы ненужными и даже вредными любые общественные институты, призванные согласовывать эти интересы. Последние, на его взгляд, попросту невозможно отделить друг от друга, ибо правитель и его подданные изначально пребывают в безмолвном единении: добродетели (а равно и пороки) верхов сполна отражаются на нравах низов.
«Когда верхи чтят ритуал, никто из простолюдинов не посмеет быть непочтительным. Когда верхи чтят долг, никто из простолюдинов не посмеет быть непокорным. Когда верхи любят доверие, никто из простолюдинов не посмеет быть нечестным. Если в нашем царстве будут такие порядки, люди со всех краев земли придут сюда, неся на спине своих детей».
Что же, по Конфуцию, служит мерой заслуг правителя? Процветание его государства, но в конечном счете – благодарность самого народа. В истории Китая не было недостатка в деспотах, которые строили свои империи на страданиях и крови простых людей, но при этом считали – быть может, вполне искренне, что облагодетельствовали своих подданных. Сильная власть может многое: она может заставить людей до изнеможения трудиться и прославлять свое рабство, совершать тяжкие преступления и даже великие подвиги. Но даже самый могущественный деспот не может заставить людей быть счастливыми. Народ может быть счастлив только при нравственно безупречном правлении.
Теперь не будет удивительным узнать, что «почтение к себе», отличающее правителя, пестование им чувства собственного достоинства означало для Конфуция жизнь ради счастья других, бескорыстное служение людям. Великим образцом такой благородной самоотверженности для современников той эпохи стал легендарный царь Юй. В доисторические времена этот персонаж древних мифов был, по-видимому, водным божеством, покровителем одного из племен, обитавших у берегов Хуанхэ. Для наследников же чжоуской традиции он превратился в основателя династии Ся и великого благодетеля человечества, который спас мир от потопа. В «Беседах и суждениях» записан хвалебный отзыв Учителя об этом культурном герое, ставшем в Китае образцом благородства, трудолюбия, скромности и беззаветного служения людям. «Я не нахожу в Юе никаких недостатков, – говорил Конфуций. – Он был так скромен в еде и питье, а жертвы предкам и богам приносил по всем правилам и со всей почтительностью. Он никогда не думал об одежде, а для жертвоприношений надевал нарядное платье и шапку. Он жил в маленьком домике, но трудился не покладая рук на каналах и реках. Нет, я не нахожу в Юе никаких недостатков!» Нелишне напомнить, что предшественники Юя, цари Яо и Шунь, по преданию, добровольно отреклись от престола в пользу своих преемников, которых они сами и отбирали. Подобный альтруизм Учитель Кун считал верхом человеческого совершенства.
Заботу о народе, уважение к его нуждам Конфуций относил к числу важнейших обязанностей правителя – не менее важной, чем почитание предков и божеств. Более того, Конфуций и не отделял одно от другого, будучи убежденным в том, что глас народа есть глас самого Неба. Мудрый правитель, согласно Конфуцию, первым делом заботится о благосостоянии своего народа, ибо безнравственно требовать от своих подданных возвышенности духа, обрекая их на нищету и лишения. Едва ли в древнем мире можно найти другой пример столь же ясного понимания того, что материальные интересы людей способны определить ход истории.
Конечно, нельзя думать, что первый учитель Китая был готов предоставить простолюдинам какие-то политические права. Ничего подобного ни один древний китаец и не мог предложить. Народу Конфуций отводил роль пассивного, даже неосознающего свое предназначение свидетеля государевой политики. Общество, по Конфуцию, не может существовать без правителя; более того, народ «можно заставить идти правильным путем, но ему нельзя объяснить, зачем это нужно». Было бы странно, если бы Конфуций, живший во времена строгого сословного разделения и полного бесправия простонародья, думал иначе. Тем не менее он провозгласил нечто совершенно новое для своей эпохи: право каждого человека на обучение. Не раз доводилось ему утверждать, что долг правителя состоит в том, чтобы сначала накормить своих подданных, а потом обучить их.
Идея равенства людей в обучении, их равного права на образование была, наверное, самым важным новшеством, привнесенным Конфуцием в современное ему общество. Понимал ли Учитель Кун, принимая в ученики каждого, кто приносил ему «связку сушеного мяса», и воздавая хвалу тем, кто предпочел жизнь бедного ученого славе царедворца, что его учительское наследие рано или поздно должно было прийти в противоречие с аристократическими порядками того самого чжоуского государства, возрождению которого он посвятил свою жизнь? Ведь на смену родовой аристократии, обладавшей властью по праву рождения, должна была бы прийти иная элита – люди, добившиеся всего благодаря своим талантам и заслугам. Во времена Конфуция это противоречие было еще почти неощутимым. Позднее же, когда чжоуская государственность окончательно распалась, конфуцианство пережило смерть старой знати и стало служить интересам имперской бюрократии.
В представлении Конфуция, роли правителя и его чиновников в управлении государством существенно разнились: мудрому государю, как уже было сказано, следовало «править, не управляя», «пребывать вдали от мира». Иногда в этих тезисах Конфуция усматривают просто-напросто неверие учителя в способность современных ему правителей совершить задуманное им переустройство мира. Действительно, больших надежд на правителей царств и тем более их советников-аристократов Конфуцию возлагать не приходилось. Жизнь все дальше уводила чжоуское общество от добрых старых ритуалов к практической эффективности законотворчества, циничной дипломатии и открытой войне. Нет серьезных оснований полагать, что Конфуций уповал на авторитет чжоуского вана. Иначе он не надеялся бы собственными силами «возродить Восточное Чжоу». Он даже допускал, что в Срединной стране может и не быть «настоящего правителя». Управление государством, по мысли Конфуция, должно находиться в руках «достойных мужей» – этой новой аристократии духа. Мудрость правителя заключается в том, чтобы «возвышать добрых мужей». Одним словом, Конфуциева политическая программа предписывала правителю хранить возвышенный покой, а его чиновникам, напротив, быть деятельными: весьма удобное требование во времена, когда мало кто из номинальных правителей царств обладал свободой действий. Едва ли, однако, такой вывод Конфуция был вызван только теми или иными практическими соображениями. Он был задан еще и внутренней логикой Конфуциевой идеи ритуала, согласно которой бездеятельность правителя представляла собой символически-завершенное воплощение, «семя» всех действий, что и возвышало правителя, покоящегося, «подобно Полярной звезде», над его слугами. Так в политической программе Конфуция действительность и здравый смысл оказывались неотделимыми от, казалось бы, чисто умозрительных посылок символического миропонимания.
С легкой руки Конфуция отношения между правителем и его помощниками из числа «достойных мужей» стали главной темой политики в старом Китае. Отношения эти не были лишены особой, в известном смысле даже драматической, деликатности. Государь и его советник не могли обойтись друг без друга, но и сойтись им было не так-то легко, ведь ритуальные отношения, призванные «устанавливать различия между людьми», обязывали обе стороны строго блюсти свое достоинство и ни в коем случае не поддаваться соблазну заключить сделку, войти в сговор. Благородный советник – зеркало государевой чести. Он ставит верность долгу выше всех личных интересов. Он больше жизни предан государю, но, как замечает Конфуций, «может ли быть преданность государю там, где не решаются говорить правду»? Когда Цзы-Лу спросил Учителя, как нужно служить государю, тот ответил: «Не нужно обманывать его, но, если понадобится, будь непреклонен». Идеальный человек у Конфуция предан все же не лично правителю, а праведному Пути.
Чем же должен руководствоваться благородный муж в служении своему идеалу? По Конфуцию, его поведение зависит от того, осуществляется ли в стране праведный Путь.
Учитель сказал: «С чистым сердцем любите учение и, не страшась смерти, идите добрым путем. В страну, где жить опасно, не входите. В стране, где царит смута, не живите. Если мир живет по правде, будьте на виду, а если правды в нем нет – скройтесь».
В другой раз Конфуций советует ученикам все также действовать по обстоятельствам, а в сердце хранить постоянство Пути:
«Когда в стране следуют праведному Пути, говорите и действуйте с мужественной прямотой. Когда же в стране исчез праведный Путь, действуйте столь же мужественно, а вот говорите осмотрительно».
Порядок и смута, путь и беспутство: два извечных состояния мира, общества и человеческого сознания. Они всегда рядом, в опасном и волнующем соседстве. Невозможно истребить в человеческом сердце семена человечности, мечту о свободном и радостном единении человечества. Мечта эта в любой момент способна захватить всех людей, даже самых дурных и испорченных. Но ведь и малейшее ослабление нравственных усилий, забвение правды сердца губит людское согласие, ввергает мир в хаос. Жизнь течет между этими двумя полюсами: всеобщий хаос в любое время может смениться миром. И наоборот: на смену благополучию и довольству внезапно могут прийти ожесточенность и смута. Эта идея чередования «порядка» и «смуты» в мире определила традиционные взгляды китайцев на человеческую историю.
Свет праведного Пути мерцает даже во мраке всеобщего одичания. Одно слово правды перевесит горы лжи, и одна чистая мысль может перевернуть мир. Тому, кто способен воистину претворить ритуал, управлять миром будет не труднее, чем созерцать собственную ладонь. Таковы убеждения Конфуция, полные оптимизма и веры в человека. Что же, Учитель Кун – утопист, мечтающий разом преобразить жизнь? Конечно. Но он утопист, отлично знающий, что «хочет невозможного». Он уже не ищет правителя на свой вкус и не страшится собрать вокруг себя неудачников и отверженных. Он достаточно узнал и мир, и людей и не питает иллюзий. «Как это верно сказано, – замечает он, – что только после того, как миром сто лет будут править добрые люди, можно будет смягчить нравы и отказаться от казней». И ни один из государей не в силах одним махом избавить общество от его застарелых пороков:
«Даже при истинно добром государе должно смениться поколение, прежде чем в мире восторжествует человечность».
В конце концов, политика для Конфуция – это не повод удовлетворить честолюбие и даже не область применения своих знаний и способностей. Она дается человеку как великое испытание его духа. Ибо сказано: человечность приходит к людям после того, как «совершено самое трудное».
Политический идеал Конфуция может быть утопией. Но человек, идущий к нему, в высшей степени реален.
Новая отставка
Между тем жизнь придворного судьи Куна шла своим чередом. Каждый день с восходом солнца – доклад у правителя, потом разборы судебных дел, приемы иностранных послов, участие в жертвоприношениях и прочих церемониях, чуть ли не ежедневно устраивавшихся во дворце. А на досуге все те же беседы с учениками и еще более частыми, чем прежде, гостями, музицирование, прогулки и чтение, чтение… Даже развлечения выбирались такие, которые приносили духовную пользу: шашки, стрельба из лука, созерцание старинных предметов. Ученость Конфуция, его изысканные манеры и твердый характер вкупе с неиссякаемым жизнелюбием снискали ему всеобщие симпатии приближенных Дингуна. С тех пор как в залах царского дворца стала ежедневно появляться грузная фигура почтенного Куна, казалось, вся жизнь двора наполнилась каким-то новым, возвышенным смыслом. Одно только присутствие этого молчаливого великана с такой странной и даже, пожалуй, уродливой внешностью производило на окружающих неизгладимое впечатление. Глядя на безупречно-выверенные и все же очень естественные и одухотворенные жесты нового судьи, на его лицо, светившееся неподдельным вдохновением даже в томительные часы однообразных аудиенций, одним словом – созерцая всю эту отточенную пластику чувства, которую являли и жесты и мимика Кун Цю, даже самые именитые советники невольно внутренне подтягивались и не позволяли себе ни малейшей небрежности в поведении и речах. На дружеских пирах Конфуций, и без того всегда изысканно вежливый, был особенно почтителен к слепым музыкантам. Каждый раз при появлении музыканта он вставал, шел к нему навстречу и провожал на отведенное ему место, приговаривая по пути: «осторожно, здесь ступеньки», «сейчас нам направо» и т. д., а потом представлял ему всех присутствовавших в зале. Музыканты в те времена, как, наверное, всегда и везде, слыли в знатном обществе людьми второго сорта, и подобное отношение к ним солидного ученого и государственного мужа удивляло многих. «Неужели так нужно вести себя с музыкантами?» – спросил его как-то ученик. «Да, именно так и нужно держаться, принимая в своем доме знатока музыки», – ответил Учитель.
В обществе Конфуция как бы сами собой рассеивались низкие мысли и чувства. Во дворце вдруг заговорили о древних нравах, о ритуале и человечности, о пагубности легкомысленных развлечений… Иностранные гости дивились переменам при луском дворе и дружно называли Дин-гуна наследником славных деяний отцов Чжоу. От них только и слышно было: какие у лусцев строгие и приятные манеры! Какие изысканные, но скромные церемонии! Какая возвышенная, целомудренная музыка!.. Чужеземные послы с любопытством оглядывали чуть сутулого гиганта, подобно могучей скале возвышавшегося на аудиенциях в пестрой толпе придворных. Так это и есть тот самый Учитель Кун, надежда царства, который вознамерился возродить порядки, завещанные самим Чжоу-гуном? Молва о мудреце из Лу уже облетела все Срединные земли…
Но не только эрудицией и возвышенным обликом покорил Учитель Кун своих коллег при дворе. При своем не столь уж высоком чине – он был одним из низших дафу, или, другими словами, кем-то вроде «последнего среди первых» – Конфуций успел завоевать совершенно исключительный авторитет и в столице, и во всем царстве. Кто еще мог похвастать таким количеством талантливых и образованных учеников, да к тому же и беззаветно преданных учителю? В большинстве своем они были, несомненно, родом из влиятельных семейств, и их искреннее преклонение перед учителем не могло не влиять и на положение Конфуция при дворе. Похоже, что властители царства даже побаивались его и предпочитали держаться от него подальше. Во всяком случае, предание не сохранило ни одного разговора Конфуция ни с Дин-гуном, ни с Цзи Хуаньцзы – истинным владыкой луских земель. Зато в «Беседах и суждениях» записано несколько бесед Конфуция с Цзи Канцзы, сыном и наследником Цзи Хуаньцзы, которому предстояло через несколько лет сменить своего отца в роли «главной опоры» луского трона. Как легко догадаться, Цзи Канцзы расспрашивал Учителя Куна об искусстве мудрого правления, а тот отвечал, как сам учил других, – вежливо, но откровенно, даже если его откровенность могла задеть самолюбие спрашивающего. Впрочем, назидательный тон Конфуция в данном случае не покажется неуместным, ведь собеседник годился ему в сыновья. На традиционный вопрос Цзи Канцзы: «В чем секрет доброго правления?» – Учитель Кун ответил, опираясь на смысловое подобие двух слов, близость которых очевидна как в китайском, так и в русском языках: «Управлять – значит исправлять. Если вы сами явите образец исправления, кто посмеет не быть прямым?»
Цзи Канцзы почтительно внимал словам Учителя, не осмеливаясь вступать в спор. Ему хотелось поскорее понять секреты древних мудрецов. А еще он хотел взять себе в помощники кого-нибудь из Конфуциевых учеников и остановил свой выбор на Цзы-Лу – самом старшем и авторитетном в окружении Учителя, а главное, прославившемся своей кристальной честностью.
– Осмелюсь спросить вас, Учитель Кун, – однажды обратился Цзи Канцзы к Конфуцию. – Годится ли для несения службы ваш ученик Цзы-Лу?
– Он человек решительный, справиться со служебными обязанностями ему будет нетрудно, – ответил Конфуций.
Так Цзы-Лу – кажется, первый из учеников Конфуция – оказался на службе, да еще в должности советника могущественнейшего клана Цзи. Наверное, Конфуций мог бы и запретить своему ученику служить семейству, с которым его связывали не самые приятные воспоминания. Но его отношения с Цзи Канцзы выдают в нем человека не только незлобивого, но и на редкость здравомыслящего. Маститый учитель явно желал воспользоваться наметившейся дружбой с молодым аристократом для того, чтобы иметь влияние на политику царского двора. Он знал, что другой возможности сделать это у него, скорее всего, никогда не будет. Но, благословляя Цзы-Лу на службу в царском дворце, он дал ему совет в своем излюбленном ключе:
«Благородный муж, наделенный отвагой, избавлен от необходимости убивать. Низкий человек, наделенный отвагой, не перестает убивать».
Ну а Цзы-Лу, узнав о лестном отзыве, который дал ему Учитель, не мог скрыть ликования.
– Правда ли, что мужество более всего украшает благородного мужа? – спросил он Учителя, сияя от радости.
– Благородного мужа более всего украшает верность долгу, – ответил Конфуций. – Благородный муж, наделенный мужеством, но не ведающий долга, учинит смуту. Низкий человек, наделенный мужеством, но не ведающий долга, пустится в разбой.
Другой бы на месте Цзы-Лу поклонился и ушел размышлять о том, что такое долг. Но не таков был Цзы-Лу.
– А если вам случится встать во главе всего царского войска, – продолжал он со свойственной ему напористостью, – кого бы вы взяли себе в помощники?
– Я бы, конечно, не взял с собой того, кто мечтает голыми руками победить тигра или броситься в воду и без сожаления утонуть, – ответил с улыбкой Конфуций, глядя прямо в глаза ученику. Цзы-Лу смущенно замолчал. Он понял учителя. Что ж, теперь он, по крайней мере, знает, чего ему следует больше всего опасаться в самом себе. А уверенность в своих силах, что ни говори, – качество нужное. Ему вспомнились слова, когда-то сказанные о нем учителем: «Если среди нас найдется человек, который, нося на себе ветхий халат в полинявших заплатках, без смущения встанет рядом с вельможей в лисьей иль барсучьей шубе, то им будет, наверное, наш Цзы-Лу». С тех пор Цзы-Лу любил повторять бесхитростные строчки старинной песни:
Однажды Учитель, услышав их в очередной раз, не удержался от замечания: «Все же в этих словах не вся истина!»
Цзы-Лу уже давно привык к тому, что Учитель то и дело поправляет его, а порой и посмеивается дородушно над его горячностью. Они уже так много лет были вместе, что Учитель Кун порой казался ему не учителем, а просто старшим другом. Но он по-прежнему чтил его как отца, потому что Учитель Кун словно дал ему новую жизнь, когда помог открыть сокровище своего сердца:
Цзы-Лу – единственный из учеников Конфуция, о ком достоверно известно, что в те годы он служил советником семейства Цзи и, кажется, пользовался всеобщим доверием: одного его слова было достаточно, чтобы уладить ссору между повздорившими аристократами. Известно, что по крайней мере еще два ученика Конфуция – Дуаньму Цы и Жань Цю – получили от Цзи Канцзы приглашение на службу, и Конфуций рекомендовал обоих, отметив, что первый «постиг истину», а второй «искусен в делах».
Не без влияния Конфуция в его родном царстве постепенно восстанавливались мир и порядок. Прекратились мятежи, как-то незаметно утихли распри, вожди «трех семейств» снова признали верховенство Дин-гуна. А огромный авторитет Конфуция и его недавняя, но уже прочная дружба с будущим предводителем самого могучего клана в царстве предрекали дальнейшее упрочение власти Дин-гуна и даже, возможно, новый расцвет Лу. Но такое развитие событий как раз и не устраивало старого знакомого Учителя Куна и друга всех политических беженцев из Лу – циского правителя Цзин-гуна. К тому времени престарелый властитель Ци уже без малого пятьдесят лет сидел на троне и знал, что править ему осталось недолго. Состарился и его бессменный советник Янь Ин. А между тем среди его многочисленных потомков не было согласия, во дворце плелись интриги и зрели семена междоусобной розни. К тому же возвысившееся в последнее время дальнее южное царство У вступило в союз с Лу и уже угрожало южным рубежам циских владений. Чтобы быть спокойным за судьбу своего царства, правителю Ци следовало первым делом ослабить своего ближайшего южного соседа Дин-гуна, вновь разжечь в его царстве пожар смуты.
Цзин-гун избрал самый короткий и простой путь к своей цели: он решил попросту устранить Дин-гуна, а заодно – так утверждает предание – и Конфуция. Вскоре подвернулся и удобный случай для этого: весной двенадцатого года правления Дин-гуна (500 г. до н. э.) Ци и Лу заключили между собой мирный договор, а пару месяцев спустя к лускому двору прибыл гонец из Ци и передал Дин-гуну приглашение своего государя приехать в одну из пограничных крепостей в циских землях, подтвердить свою верность новому договору, да и побыть там его гостем. Цзин-гун предлагал встретиться по-родственному, как бы под видом легкой прогулки, без охраны и многочисленной свиты. Польщенный дружеским тоном послания Цзин-гуна, луский правитель тут же собрался чуть ли не в одиночку ехать в гости к своему северному соседу и даже велел заложить скромную прогулочную коляску, которой он любил управлять сам. А Конфуций, узнав о предложении Цзин-гуна, заподозрил неладное. Он слишком хорошо знал этого старого хитреца, чтобы верить ему на слово. И еще он знал, что обладатели больших дворцов очень любят устраивать дружеские пирушки, представления, охотничьи выезды и прочие увеселения только для того, чтобы заманить своего политического соперника и там, предварительно оказав ему всяческие почести, убить, словно жертвенного барана. На следующей же аудиенции, когда Дин-гун назначил его главным церемониймейстером предстоящей встречи, он выступил вперед и сказал:
«Мне доводилось слышать, что мудрые правители древности, выезжая на переговоры о мире, брали с собой свиту из военных чинов. А когда они отъезжали на переговоры о войне, то брали с собой гражданских советников. Когда же они отправлялись в чужие владения, то брали с собой вооруженную охрану. Прошу разрешения выступить в сопровождении полководцев Правой и Левой руки». Дин-гун внял совету своего лучшего знатока церемоний и выступил в поход в сопровождении отборных отрядов дворцовой гвардии. Каково же было его удивление, когда, прибыв на место встречи, он обнаружил, что его северный сосед тоже привел с собой многочисленное войско. Соблюдая правила вежливости, правитель Ци лично вышел встретить Дин-гуна перед воротами своей крепости. Его люди уже успели соорудить там высокую террасу и водрузить на ней два царских сиденья, обитых узорчатым шелком. К террасе вели три земляные ступени. Хозяин и гость, оба в царских халатах, расшитых драконами, в высоких шапках, с которых свисали двенадцать жемчужных нитей, встретились перед террасой, трижды отвесили друг другу учтивые поклоны и, уступая друг другу дорогу, поднялись по ступенькам наверх. Едва они успели обменяться приветствиями и отпить из больших кубков глоток вина в честь встречи, как распорядитель церемонии от циского двора упал перед ними на колени и громко объявил:
– Прошу высочайшего дозволения показать танцы четырех пределов света!
Любезно испросив согласие гостя, Цзин-гун махнул рукой. В тот же миг загремели барабаны и к террасе ринулась толпа варваров-танцоров с распущенными волосами, в дикарских одеждах и устрашающих звериных масках. Потрясая топорами и копьями, они принялись дергаться и прыгать на все лады в опасной близости от повелителя лусцев. Того и гляди, ворвутся на террасу и оскорбят его царственное достоинство. А что, если случится непоправимое? Охваченный смутной тревогой, Конфуций ловко проскользнул мимо этих странных плясунов и взмыл вверх по лестнице, остановившись перед последней ступенькой (встать на нее было бы непростительной дерзостью даже в столь чрезвычайных обстоятельствах). Степенно поклонившись, он сказал:
– На дружеской встрече сиятельных государей можно ли дозволять дикарям вносить в умы разлад и смуту? Обнажать оружие там, где хотят мира, – значит тревожить духов и преступать человеческие законы. Благородному правителю не пристало так поступать.
Цзин-гун побагровел от ярости, да делать нечего: сто раз прав этот настырный Кун Цю. Пришлось дать знак плясунам очистить площадь. Беседа государей возобновилась. Но вскоре циский церемониймейстер опять испросил у своего господина согласие показать высокому гостю еще одно представление. На сей раз Дин-гуна хотели потешить «музыкой царских покоев». Но вместо тихих слепых музыкантов и обольстительных дев на площадь перед террасой высыпали какие-то странно одетые карлики и уроды, которые принялись прыгать, скакать и кататься колесом, точно одержимые, метать отточенные ножи и жонглировать тяжелыми булавами. Опасная и прямо-таки преступная забава! Поднялся такой переполох, что и самый злодейский поступок никто не смог бы упредить. И снова Конфуций поспешил подняться на ступеньки перед царской террасой, и снова он обратился к Цзин-гуну со словами укоризны:
– Простолюдины, смущающие государя непристойными зрелищами, заслуживают смерти. Прошу дозволить полководцу Правой руки строго наказать смутьянов.
Цзин-гун был готов провалиться сквозь землю от стыда. С ним случилось самое неприятное, что только может произойти с благородным человеком: его обвинили в дурном вкусе, в любви к «непристойным зрелищам»! Да к тому же заподозрили в попытке оскорбить или даже устроить покушение на царственного гостя. В гневе он велел казнить на месте нескольких шутов, а остальных прогнать взашей с площади. Его приказание было немедленно исполнено. Делать нечего: монархи завели разговор о мирном договоре. И тут-то, по некоторым рассказам, Конфуций сумел воспользоваться смятением Цзин-гуна и, в обмен на обещание военного союза лусцев с Ци, настоял на возвращении его царству части земель, прежде захваченных цискими воеводами. Цзин-гун, вконец расстроенный своими неудачами, отменил все увеселения, наскоро попрощался с Дин-гуном и пустился в обратный путь. «Учитесь у людей Лу, – выговаривал он своим советникам. – Они-то знают, как оберегать достоинство своего государя. А вы выставили меня дикарем! Теперь, чтобы не лишиться уважения, я должен щедро его одарить». – «Низкий человек искупает свою вину словами, благородный муж искупает свою вину делами», – отвечали советники. Что ж, когда на карту поставлена честь государя, скупиться нельзя. И Цзин-гун, недолго думая, возвратил лусцам еще несколько городов, которые ранее отобрал. Так, по крайней мере, гласит предание.
Быть может, на той памятной «мирной встрече» правителей Лу и Ци не все вышло так анекдотически-просто, как рассказано в древних хрониках. Но важен результат: Конфуций и в самом деле одержал блестящую дипломатическую победу, сумев парой фраз добиться того, что было не под силу всем воинам царства, вместе взятым. Не пошевелив и пальцем, Дин-гун получил назад исконные земли предков и в придачу обезопасил свои границы. Теперь Учитель Кун завоевал неоспоримый авторитет при дворе и полное доверие самого государя. Древние летописцы так и пишут о нем, что он с тех пор «действовал как первый советник». Стать официальным первым советником правителя Конфуций никак не мог, поскольку этим постом владели по наследству вожди клана Цзи. Но влияние на политику двора он, конечно, оказывать мог и притом влияние весьма значительное, судя по тому, что два года спустя он затеял одно очень смелое предприятие. На сей раз Учитель Кун предложил срыть все крепости, принадлежавшие «трем семействам» и их служилым людям.
Решаясь на столь рискованное дело, Конфуций, как часто с ним бывало, руководствовался одновременно и практическими соображениями, и собственными убеждениями. Он радел, конечно же, об искоренении очагов усобиц, о безопасности и благоденствии народа, об упрочении власти государя. Но он заботился еще и о том, чтобы были возрождены и строго соблюдались уложения отцов чжоуского государства. А согласно этим уложениям в Поднебесном мире ни один правитель не имел права владеть более чем тысячью боевых колесниц и крепостью с таким же количеством бойниц. Управлять уделом в «тысячу колесниц», часто напоминал он на дворцовых аудиенциях, – это исключительное право законных наследников первых царей Чжоу.
Учитель говорил: «Чтобы управлять царством в тысячу боевых колесниц, потребны честность, бережливость, верность долгу и милосердие к подданным».
Разумеется, вельможи в свите Дин-гуна менее всего беспокоились о древних обычаях, особенно если этими обычаями нельзя было оправдать их привилегии. Но Учитель Кун завоевал столь прочное положение при дворе, что его планы поначалу не встретили отпора даже со стороны тех, кто мог пострадать от них в наибольшей степени. Без особого труда Конфуцию удалось убедить Дин-гуна и его приближенных в том, что им выгоднее вовсе отказаться от крепостей, где скапливались оружие и профессиональные воины, готовые каждый день повернуть это оружие против своих же господ. Доводам Конфуция благосклонно внимали и предводители «трех семейств», хорошо знавшие на собственном опыте, как ненадежны гарнизонные начальники. Осуществляя свои планы, Конфуций всегда мог рассчитывать на поддержку преданного Цзы-Лу, служившего, как нам уже известно, клану Цзи. Храня верность идеалу «воспитания посредством добродетели», Конфуций предпочел добиваться своей цели не силой оружия, а силой разумного слова, и успех часто сопутствовал ему. Без особого труда он сумел убедить пожертвовать своими крепостями семейство Сунь. Затем настала очередь клана Цзи. Правда, на сей раз государева дружина натолкнулась на упорное сопротивление того самого Гуншань Фуцзяо, который три года тому назад предлагал свое покровительство Конфуцию и с тех пор хозяйничал в главной крепости семейства Цзи, отказываясь подчиниться своим патронам. Был момент, когда воины Гуншань Фуцзяо чуть было не взяли в плен самого Конфуция, но в конце концов войска мятежника были разбиты, а сам он разделил участь всех беглых политических деятелей Лу – стал почетным беженцем при дворе циского Цзин-гуна. Свои крепости отстояло только семейство Мэн, владения которого находились в северных пределах царства, вдоль границы с Ци.
Предводители клана Мэн сумели убедить двор, что уничтожение этих укрепленных пунктов откроет циским войскам дорогу в глубь их родного царства.
Хотя Конфуцию не удалось довести свой план уничтожения крепостей до конца, он мог гордиться достигнутым. Кажется, он и в самом деле был так упоен своими успехами, что даже не смог скрыть переполнявшей его радости. Заметив эту перемену в облике Учителя, его всегдашний критик Цзы-Лу сухо заметил: «Отчего у вас такой довольный вид? Мне доводилось слышать такие слова: „Благородный муж, столкнувшись с опасностью, не пугается, а встретив удачу, не радуется“.
– И правда, такое изречение есть, – ответил Конфуций. – Но ведь говорят еще и так: «Радостно, себя прославив, быть ниже других».
Да, Конфуций чувствовал себя героем. Он почти претворил свою заветную мечту. Он не ошибся: Небо призвало его возродить древнее благочестие. Может быть, ему и вправду суждено стать вторым Чжоу-гуном… Кажется, таким блаженным временем и запомнились людям годы его власти. Молва гласит, что в ту пору повсюду царили мир и спокойствие. Жители не запирали своих домов, а оброненный кошелек лежал на дороге до тех пор, пока не возвращался к законному владельцу. Иноземцам не было нужды просить местных чиновников указать им безопасное для ночлега место, ибо грабежи прекратились. Возродились целомудренные нравы древних. Мужчинам и женщинам было приказано ходить по разным сторонам улиц. Впрочем, и такая мера не могла показаться слишком суровой в стране, где женщинам вообще запрещалось бывать в мужском обществе, а ученые люди вели жаркие споры о том, можно ли считать распутным человека, который подал руку тонущей свояченице.
Но недаром говорят, что большая радость грозит большой бедой. Успехи Конфуция привели в действие и невидимые силы, противодействовавшие его начинаниям. Как легко догадаться, вожди «трех семейств» относились к нему все более настороженно и даже враждебно. Они поддержали его план усмирения гарнизонных командиров, но вовсе не собирались отказываться от своих прежних привилегий. Сломить их сопротивление Конфуцию так и не удалось.
Между тем события в Лу вызывали все большую тревогу и по ту сторону северной границы царства. Циский Цзин-гун, одряхлев, потерял интерес к житейским радостям, но еще не разучился искусству дворцовых интриг и лихорадочно искал повод отомстить за свое неслыханное унижение на встрече с Дин-гуном. Еще ему не терпелось поскорее поставить на место этого гордеца Кун Цю. Наконец, он понимал, что нужно обезопасить циский трон от возможного усиления лусцев. Что мог он сделать? В его свите кое-кто советовал ему задобрить луский двор, уступив Дин-гуну новые земли. Цзин-гун отказался: отдавать лусцам земли – все равно что кормить тигра собственным мясом. Да и не для того он всю жизнь расширял свои владения, чтобы потом вот так бесславно отдать их в чужие руки. Нет, здесь требовалось что-то другое. Старая лиса Цзин-гун знал: нет более простого и верного способа стать сильнее самому, чем сыграть на слабостях противника. Но какие могут быть слабости у Конфуция? Всему свету известно, что Учитель Кун – муж без недостатков. Впрочем, если не за что зацепиться в самом Конфуции, то пусть его слабостью станет… Дин-гун! Нужно заставить луского государя поступить наперекор долгу, а потом столкнуть государя и слугу. Тут уж Цзин-гуну долго думать не пришлось: все знали, что Дин-гун откровенно скучает на докладах своих советников, зато бывает не в меру весел на шумных пирах с музыкантами и танцовщицами. Уличенный два года тому назад в попытке устроить грубый и недостойный маскарад, Цзин-гун на сей раз действовал с коварством, присущим истинному деспоту. Он приказал свезти со всего царства в столицу восемьдесят красивейших девушек, обучить их самым соблазнительным танцам, пению и игре на сладкозвучной цитре. Потом девиц посадили в экипажи, украшенные яркими шелковыми лентами, и вместе с сотней лучших рысаков отправили в качестве подарка «любезному брату» Дин-гуну от его северного соседа.
Приехав в Цюйфу, чужеземные прелестницы и их провожатые разбили лагерь у Южных Высоких ворот столицы и стали дожидаться высоких гостей. Те и в самом деле не замедлили появиться. Уже на следующий день первый советник государя Цзи Хуаньцзы, направляясь в свою загородную усадьбу, приметил у городских ворот скопление юных красавиц и породистых лошадей и поспешил доложить об их появлении государю. (Очень может быть, что он вступил в сговор с Цзин-гуном и просто играл свою роль в интриге.) Дин-гун изъявил желание взглянуть на столь изысканное подношение. Увидев все собственными глазами, он пришел в восторг и распорядился отправить лошадей в царскую конюшню, а девиц – в свой гарем. Ему и в голову не пришло поинтересоваться, отчего так расщедрился его давний недруг. Дни и ночи напролет развлекался он с дарованными ему девицами, забыв о своих обязанностях государя. А ведь для Учителя Куна не было ничего ненавистнее распутства, и тем более распутства, угрожавшего благополучию государства. Разве не приказывал он мужчинам и женщинам обходить друг друга стороной на улице? Разве не говорили древние мудрецы, что женские прелести в царском дворце – это «поруха государства»? Разве не знает даже самый темный мужлан, что увлечение женщинами убивает волю и губит здоровье мужчины? А теперь правитель его родного царства сам попал в плен пагубной страсти! И он, его советник, волей или неволей за него в ответе… Два утра подряд Конфуций простоял в пустом тронном зале, ожидая, что государь выйдет на аудиенцию. Но Дин-гун так и не показался. А Цзи Хуаньцзы в ответ на просьбы передать его доклад государю только вежливо кланялся, и в уголках его рта таилась насмешливая улыбка. На третий день Конфуций решился на крайний шаг: он вручил Цзи Хуаньцзы свою бирку судьи в знак ухода в отставку. И вновь никакого ответа от государя. Возможно, Цзи Хуаньзцы или какой-нибудь другой тайный пособник циского двора позаботился о том, чтобы весть об отставке Конфуция так и не дошла до ушей Дин-гуна.
– Учитель, вы всегда говорили, что благородный муж не живет в царстве, где нет Пути. Вам нужно уезжать отсюда! – в тот же вечер заявил Конфуцию вспыльчивый Цзы-Лу. – Ведь вы сами говорили: «Не живите там, где нет праведного Пути!»
– Да, это так, – отвечал Конфуций. – Но давай подождем еще немного. Ты не забыл, что завтра будут приносить жертвы Небу? Если государь исполнит свой долг, я останусь.
Конфуций был готов пойти на все, чтобы уладить дело миром.
Чествование Неба и божественных предков было торжественнейшим обрядом в чжоуском Китае. По обычаю, вся церемония заканчивалась ритуальным пиршеством, участники которого вместе съедали тушу жертвенного быка, как бы приобщаясь таким образом к божественной силе, «добродетели» рода. Правитель царства одаривал жертвенным мясом своих сановников, удостоверяя тем самым единение всех людей его двора в неумирающем теле родовой жизни. Вот и Конфуций ждал такого знака – такого привычного, но и такого нужного ему в эти дни. И вот настал день церемонии. Все собрались у родового храма луских царей… Но Дин-гун не явился даже для принесения жертв! Придворный церемониймейстер наскоро принес жертвы сам, и тут случилось непоправимое: Цзи Хуаньцзы, замещавший Дин-гуна в его отсутствие, то ли по забывчивости, то ли по злому умыслу не прислал Конфуцию его долю жертвенного мяса. Судьба Учителя Куна была решена…
В тот же день, вернувшись домой, Конфуций велел ученикам собираться в дорогу. Куда ехать? Только не в Ци! Лучше всего на запад, в царство Вэй, где один родственник Цзы-Лу по женской линии пользовался влиянием при дворе и давно уже звал Учителя Куна к себе, обещая устроить его карьеру. Сборы не заняли много времени. Взяли только немного провизии и самое необходимое на первые дни. Учитель даже не снял парадной шапки на тот случай, если государь одумается и срочно призовет к себе. Вместе с ним вызвались ехать и его старые верные ученики: Цзы-Лу, Цзы-Гун, Янь Юань, Жань Цю… Минула беспокойная ночь. А утром Учитель Кун попрощался с домочадцами и друзьями, пришедшими проводить его, и с невозмутимым видом взошел в свой экипаж. На передок сел Жань Цю, который прежде ведал в доме учителя хозяйственными делами, а теперь стал его возницей. Еще несколько прощальных слов, и повозка Учителя тронулась со двора. Ученики, некоторые друзья и даже сын Кун Ли с женой последовали за ним. Остались позади знакомые улицы Цюйфу, городские ворота и поле, где Конфуций любил состязаться в стрельбе из лука. Надвинулась нескончаемая полоска западного тракта. Как гласит предание: «Учитель ехал медленно, с думой о родном царстве». Конечно, не спеша отъезжать от родного дома требовали правила приличия, но Учитель Кун все еще надеялся, что вот-вот настигнет их гонец луского царя с приказом повернуть обратно… Мерно крутились колеса повозки и так же размеренно и неостановимо текли в голове Конфуция тяжелые думы.
Как мимолетна слава в этом мире! Как призрачно все, чем обладаем мы в этой жизни! Ему сейчас пятьдесят пять… Сорок лет неустанного труда и размышлений, терпеливого восхождения к одной заветной цели, и вот, когда эта цель уже совсем близка, удача отворачивается от него. Да, он многого добился, но и потерял немало… Потерял? Нет, он такой же, каким и был. Он как никогда верен себе. И не будет роптать на Небо… Странно, такие удары судьбы, а в сердце его нет волнения. Видно, верно древние говорили, что мудрого и горе не опечалит, и удача не обрадует… Так и надо жить…
К вечеру путники остановились на ночлег в каком-то постоялом дворе, поужинали. Оставив Учителя в главной комнате дома, ученики ушли в боковые пристройки. И тут в дверях появился хозяин постоялого двора.
«Я всегда захожу к именитым гостям, чтобы выразить свое почтение», – сказал он. Конфуций пригласил его войти, и они беседовали до тех пор, пока на улице не сгустились сумерки. Наконец трактирщик вышел во двор и, увидев опечаленных учеников, сказал им: «Отчего вы так грустите? Мир уже давным-давно погряз в невежестве и лжи, но Небу угодно, чтобы учитель ваш стал деревянным языком колокола. Он пробудит Срединную страну!»
А Конфуций молча сидел у себя, вслушиваясь, не раздастся ли на улице топот коня или стук повозки, подъезжающих со стороны луской столицы. Но все было тихо…
Один за другим друзья Конфуция покидали его и возвращались в столицу. Последним повернул назад старый учитель музыки Ши Сян. Взявшись за руки, друзья долго стояли в молчании у ворот пограничной заставы.
– Учитель Кун, вашей вины здесь нет, – чуть слышно сказал музыкант, то ли желая утешить старого друга, то ли втайне надеясь, что этот славный муж передумает и вернется обратно. Может быть, еще не поздно?
– Учитель Сян, что толковать о прошедшем! Лучше я вам спою на прощанье, – отозвался Конфуций и, помолчав, тихо запел глуховатым голосом:
Когда учитель музыки возвратился в Цюйфу, Цзи Хуаньцзы пришел к нему в дом и долго расспрашивал, как Учитель Кун уехал из Лу, что говорил, очень ли был расстроен, скоро ли собирался вернуться. Выслушав рассказ старого музыканта, он сказал: «Учитель Кун обижен на меня за это происшествие». Но приказа вернуть Конфуция он так и не отдал.
Годы странствий
Почему Конфуций решился покинуть родину? Ответ, казалось бы, ясен. Учитель Кун мог мириться с произволом и несправедливостью властей, пока при дворе блюли хотя бы декорум «праведного Пути» (ибо для него знак был реальностью, а украшение не отличалось от сущности), но он не мог и не хотел оправдывать кощунственное в его глазах пренебрежение ритуальными обязанностями государя. Явное нарушение этикета требовало столь же явного разрыва с нарушителем. Спустя полтора столетия Мэн-цзы утверждал, что Конфуций уехал из Лу из-за того, что ему «не преподнесли жертвенное мясо». Наверное, так оно и было. И нетрудно также понять, ради чего Учитель Кун отправился в странствие по Срединной стране. Его, конечно, не покидала надежда на то, что он сможет найти применение своим знаниям и талантам в других царствах. Ведь добился же он блистательных успехов у себя на родине! И все же не странно ли, что далеко уже не молодой человек, всеми уважаемый учитель и государственный муж бросает высокий пост, срывается с насиженного места и бежит неведомо куда, теша себя мечтой прославиться в чужих краях? Нет, в поступке Учителя Куна проглядывают не только обиды и мечты честолюбивого политика. В нем угадывается куда более весомое и серьезное чувство. В нем есть нечто неотвратимое, судьбийное. Только так, обрекая себя на бесприютность в мире, Конфуций мог теперь оповестить мир о подлинной высоте своих устремлений. В целом мире он более не мог иметь установленного места и звания. В своей книге о Конфуции английский исследователь Г. Крил пишет: «Если бы Конфуций остался в Лу, продолжая жить в свое удовольствие на государственное жалованье и прогуливаясь с учениками, он остался бы проповедником; пустившись в свои безнадежные поиски, он стал пророком». Красивое и точное суждение, но будем помнить, что Конфуций был безмолвным пророком и что пророчества его были неотделимы от поступков, диктуемых светским этикетом и даже практической сметкой. Это был пророк в одеждах скромного мирянина.
Тут следует напомнить, что Конфуцию к тому времени уже пошел шестой десяток и, значит, он, по собственному признанию, вступил в ту пору, когда ему открылась «воля Небес». Отъезд Учителя Куна из Лу помогает понять смысл этой загадочной формулы. С точки зрения человека, наделенного хотя бы малой толикой светского благоразумия, то был в высшей степени опрометчивый шаг. В один день оказались перечеркнутыми все славные достижения мудреца на единственном достойном благородного мужа поприще и, что еще страшнее, рухнули и все его надежды на будущее. В конце концов, не так уж был наивен Учитель Кун, чтобы тешить себя мыслью о легком повторении своего успеха! Но дело не в поводах и мотивах. Учитель сделал то, чего не мог не сделать. Его отъезд не был бегством, в нем не было даже намека на истерику или скандал. Поистине, поступок Конфуция не имеет отношения к земным страстям, его корни – небесные. Самое странствие, постоянно ставившее Учителя Куна перед лицом неведомой будущности, словно служило прообразом открытости мудреца бездонному простору небес. И потому не будет простой игрой слов сказать, что, потеряв все, Учитель Кун все приобрел. Вот и в действиях его не заметно ни следа разочарования или подавленности. Более чем когда бы то ни было он спокоен и уверен в себе.
Примечательно, что, покидая Лу, Конфуций явно не искал для себя каких-то особых тягот и испытаний, которые еще больше возвысили бы его в глазах окружающих. Он не намеревается «бежать, куда глаза глядят», демонстрируя оскорбленную честь. В этот критический и даже, как мы чувствуем, судьбоносный момент его жизни, великий учитель, как всегда, не пренебрегает и здравым смыслом. Он направляется в царство Вэй. Путь туда был недальний, и при необходимости Конфуций мог бы быстро возвратиться на родину. При вэйском дворе у Конфуция имелись влиятельные покровители, да и тамошний правитель состоял в близком родстве с царствующим домом Лу и радушно принимал гостей из этого соседнего царства. Примечательно, что ни в тот момент, ни когда-либо позже Конфуций не захотел предложить свои услуги верховному правителю чжоусцев. Возможно, он окончательно потерял веру в чжоуских царей, давно уже втянувшихся в водоворот мелочных и жестоких дворцовых распрей. А может быть, он считал, что обратиться напрямую к Сыну Неба было бы нескромным, и решил сначала воплотить свою мечту о Небесном царстве в каком-нибудь рядовом уделе.
Как бы то ни было, доподлинно известно, что в 497 году до н. э. Конфуций, разочарованный и оскорбленный невниманием государя, отправился искать счастья в столицу царства Вэй. Стояла поздняя весна, в полном разгаре были земледельческие работы, и в воздухе пахло зеленью и сырой землей. Вдоль дороги тянулись вспаханные поля чумизы и проса, на которых трудились крестьяне в широких соломенных шляпах и с деревянными мотыгами в руках. Поля перемежались холмиками могил, канавками и аккуратными рядами тутовых деревьев. Одна за другой мимо проплывали деревни, издали выглядевшие невзрачным скоплением приземистых глинобитных домиков, крытых тростником или соломой. Домики укрывались за высокими земляными валами, и такой же вал, только еще более высокий, опоясывал всю деревню. То и дело слышались скрип крестьянских телег и крики погонщиков, ветер доносил собачий лай и бодрое пение петухов… Хотя Учитель Кун никогда не забывал о собственном достоинстве и даже в дороге не глядел по сторонам, он все же не мог не приметить, что проезжает через цветущий, густо заселенный край, уже давно не знавший войн. «Как многолюдно в этой стране», – сказал он, обращаясь к своему вознице Жань Цю. А тот, как всякий способный ученик, воспользовался случаем, чтобы получить от учителя очередное наставление.
– Когда в стране многолюдно, чем надобно заняться ее правителю?
– Он должен сделать так, чтобы все люди жили в достатке, – ответил Конфуций.
– А что нужно сделать потом?
– Обучить их.
Кажется, к Учителю Куну уже возвращался его всегдашний интерес к государственной деятельности. Его натура, приученная жить непрестанным духовным усилием, явно не выносила расслабляющего безделья. И кто знает, быть может, Конфуций уже представлял себя в роли советника вэйского государя?.. Позднее Цзы-Гун скажет, что у его учителя есть собственный, «совсем особенный» способ узнавания положения дел в разных царствах: учитель может как бы сразу схватывать внутренним взором суть вещей.
Но вот и вэйская столица, город Дицюй, что значит Холм предков; она встретила Конфуция и его спутников пестрой, разноязыкой уличной толпой, оживленными торговыми рядами, богато украшенными домами знатных людей. Всюду кипела жизнь. Здесь сходились торговые пути из разных стран, местные жители были привычны к чужеземцам, а нравы их не отличались строгостью. Царство Вэй, сравнительно небольшое и слабое, окруженное со всех сторон более могучими соседями, предпочитало наживаться не на войнах, а на торговле. Люди здесь, как с удовольствием подметил Конфуций, жили богаче, чем его земляки. Может быть, они будут еще и восприимчивее к слову правды?
Конфуций остановился, как и предполагал, в доме свояченика Цзы-Лу, сановника Ми-цзы, доверенного лица самого государя. Родство было самое что ни на есть дальнее: жена этого Ми-цзы была сестрой жены Цзы-Лу. Но хозяин со всей учтивостью принял гостей из Лу и предоставил им отдельный дом в своей усадьбе. Высший свет вэйской столицы тоже встретил Конфуция благосклонно. Об этом высокорослом человеке в одежде ученого здесь так много слышали! Особенно прославила Конфуция его блестящая дипломатическая победа на переговорах с циским Цзин-гуном. Знали вэйцы и о его успешной борьбе против засилья «трех семейств». Впрочем, брошенный гостем из Лу призыв «пусть подданный будет воистину подданным» не мог не насторожить столичных аристократов, которые не спешили завязывать дружбу с именитым гостем из Лу, ссылаясь на его сомнительное происхождение. Зато Учителя Куна охотно посещали местные ученые мужи – знатоки писаний, ритуалов и древних предметов.
Не прошло и нескольких дней, как гонец от царского двора известил Учителя Куна о желании государя дать ему аудиенцию. Правитель Вэй – его звали Лин-гун – принял Конфуция со всеми почестями, как титулованного сановника. Ему явно очень хотелось иметь столь славного мужа в своей свите. Он сразу же объявил, что такой знаменитый человек, как Учитель Кун, в рекомендациях не нуждается, и спросил своего гостя:
– Какое жалованье получали вы в вашем драгоценном царстве?
– Мое жалованье равнялось шестидесяти тысячам мер зерна в год, – ответил Конфуций.
– Вы будете иметь столько же, – сказал Лин-гун, после чего, как полагалось на первой аудиенции, он поинтересовался у своего нового советника, как должен управлять государством мудрый правитель. Конфуций был готов дать обстоятельный ответ.
– Мудрый правитель первым делом должен называть вещи правильными именами, – отвечал он. – Ведь если вещи будут именоваться неправильно, слова потеряют силу, и ни одно дело нельзя будет довести до конца. А если мы не сможем исполнять свой долг, ритуалы и музыка придут в расстройство. Если же погибнут ритуалы и музыка, преступления не повлекут за собой наказаний. А если уж окажется невозможным применять законы, простолюдины будут ввергнуты в смятение. Посему, когда благородный муж дает имена вещам, эти имена должны жить в языке, а когда он высказывает суждение, слова его не могут не претвориться в дела. Благородный муж не позволит себе быть небрежным в речи. Вот главное его достоинство!
Лин-гун, политик хитрый и опытный, сразу смекнул, куда клонит Конфуций: раз он, Лин-гун, обещал ему звание советника, он должен теперь позаботиться о том, чтобы это обещание не осталось пустым звуком. Видно, с этим ученым из Лу и вправду надо быть настороже. Он похвалил речь Конфуция, но поспешил переменить тему, заодно устроив своему собеседнику маленький экзамен на сообразительность.
– В народе говорят: «Государство начинается с разметки стен родового храма». Что это значит? – спросил он.
– Поистине, это мудрые слова, – ответил Конфуций. – Тот, кого мы любим, тоже любит нас. Тот, кого мы ненавидим, тоже ненавидит нас. Кто познает себя, тот познает и других. Вот почему люди говорят, что мир можно познать, не выходя из дома. Оттого же говорится, что в государстве можно водворить порядок, не покидая храма предков.
Вновь похвалив ответ Конфуция, Лин-гун окончил аудиенцию, обещав гостю и впредь «смиренно внимать его наставлениям». На самом деле у Лин-гуна были совсем другие намерения. Благосклонно слушая луского ученого, этого друга всех законных государей, он больше думал о том, как бы укоротить своих старых советников-земляков из родовитых семей, и вовсе не собирался следовать наказам этого мечтателя из Лу, уверявшего, что процветания в царстве можно достичь, просто «называя вещи правильными именами»! Какой вздор! Даже привратник на рынке знает, что в государственных делах все решают не слова, а сила, на худой конец хитрость. И потом: что хотел сказать этот Кун Цю, когда он заявил – придворные наушники поспешили передать эти слова Лин-гуну, – что «Лу и Вэй в делах правления похожи друг на друга, как братья»? Конечно, в Лу умеют хранить обычаи наших великих пращуров. А все же подозрительно слышать такое из уст человека Лу, бежавшего без оглядки от своих господ. Что ни говори, а комплимент какой-то двусмысленный…
Возможно, Конфуцию и удалось бы завоевать расположение Лин-гуна, если бы он понравился окружению вэйского государя. Но тут у него не было никаких шансов. Как некогда в царстве Ци, в характере и манерах пришлого ученого было немало такого, что вызвало сначала глухую, а со временем все более усиливавшуюся неприязнь в придворном обществе. Недюжинная эрудиция Конфуция легко будила зависть в местных книжниках, а его честность, чувство собственного достоинства, безупречная выдержка делали его слишком опасным соперником для советников Лин-гуна. Конфуцию то и дело приходилось выдерживать словесные атаки приближенных вэйского правителя. Так, престарелый советник Лин-гуна Вансунь Цзя решил испытать ученого из Лу народной поговоркой: «Лучше поклоняться очагу, чем юго-западному углу дома». Что означают эти слова?» (В древнем Китае в юго-западной комнате дома жил глава семьи, так что демарш Вансунь Цзя можно рассматривать как замаскированное предложение Конфуцию служить лично ему, а не Лин-гуну.) Как легко догадаться, Учитель Кун быстро нашел достойный ответ.
– Поговорка эта неправильная, – отрезал он. – Тому, кто нарушил веление Неба, нигде нет места для молитвы.
Известно также, что вэйские царедворцы не без ехидства спрашивали Цзы-Гуна, каким образом его учителю удалось стать таким образованным человеком (тут был весьма прозрачный намек на сомнительное происхождение Конфуция). Самый остроумный из Конфуциевых учеников не ударил в грязь лицом. «Разве не известно вам, уважаемые, что путь древних царей Чжоу не оборвался с их смертью? – отвечал он злопыхателям. – Величие древних живет в великих мужах нынешних времен, а их слабости продолжают жить в нынешних низких людях. Так найдется ли в мире такое место, где Учитель не смог бы извлечь для себя урок?»
Очень может быть, соглашались оппоненты Цзы-Гуна, что Учитель Кун и в самом деле находит какой-то полезный для себя смысл в каждом явлении, да только узнать про это нелегко, поскольку говорит он мало, и все больше загадками и недомолвками. Похоже, он просто пытается оправдать свои собственные недостатки, когда твердит всем подряд:
«Те, кто красиво говорят и обладают привлекательной внешностью, редко бывают человечными».
Впрочем, свет не без добрых людей. Нашлись достойные мужи и в вэйской столице. Вот сановник Ши Ю: о нем Учитель Кун говорил позднее: «Сколь прям был Ши Ю! Когда в стране был порядок, он был прям, как стрела. Когда в стране не было порядка, он тоже был прям, как стрела!» А вот советник Цюй Боюй: «Когда в стране был порядок, он был на виду, а когда в стране не было порядка, он хранил правду в себе и скрывался». Вот у кого можно было поучиться мудрой осмотрительности!
Время шло, интриги вокруг Конфуция разрастались, как снежный ком, а положение гостя из Лу оставалось все таким же неопределенным. Между тем слухи о знаменитом и к тому же наделенном удивительной внешностью ученом проникли на женскую половину дворца и достигли ушей жены Лин-гуна по имени Наньцзы – женщины столь же распутной, сколь и властной. Репутация у нее была самая дурная: поговаривали, что она держала в любовниках чуть ли не две дюжины красавцев из дворцовой гвардии и даже не стыдилась делить ложе со своим сводным братом. Ходили слухи, что на ее совести загадочная смерть нескольких царских наложниц, завоевавших благосклонность Лин-гуна, да и много других преступлений – всех не перечесть.
Впрочем, никто не посмел бы в открытую обвинить Наньцзы, ибо она понукала как хотела своим слабовольным супругом и держала в своих руках все нити дворцовых интриг. Без ее согласия не обходилось ни одно сколько-нибудь важное назначение в царстве. А теперь Наньцзы пожелала увидеть необыкновенного ученого из Лу, и двигало ею, надо полагать, не только женское любопытство, но и желание самой по-хозяйски оценить достоинства этого человека, о котором столько говорили вокруг. Она послала Конфуцию приглашение явиться в ее дворец, наказав гонцу на словах передать гордому ученому, что «правители со всех концов земли, приезжая в Вэй для того, чтобы поклясться в братской любви, непременно наносят визит супруге нашего Единственного, и супруга нашего Единственного желает также лицезреть вас».
Это необычное приглашение, разумеется, было воспринято Конфуцием без энтузиазма. Дважды гость из Лу под разными предлогами уклонился от этой более чем деликатной встречи, но в конце концов, как гласит предание, «был вынужден уступить» домогательствам своевольной царицы. Зная, что поступок его не встретит одобрения учеников, требовавших от Учителя святой непорочности, он отправился к Наньцзы тайком от своих спутников и даже не взял с собой слуг, нарушив тем самым элементарные правила хорошего тона. Войдя в назначенное время в покои Наньцзы, он отвесил низкий поклон на север, как если бы стоял перед царской особой, и некоторое время оставался недвижим, позволив хозяйке дворца молча разглядывать его сквозь узорчатый шелковый полог (выйти к постороннему мужчине и даже заговорить с ним через занавес, по обычаям того времени, было бы слишком бестактным даже для такой женщины, как Наньцзы). Вдоволь насмотревшись на гостя, Наньцзы дважды поклонилась, оповещая его об окончании «аудиенции» позвякиванием своих яшмовых подвесок. Конфуций, по-прежнему не говоря ни слова, в свою очередь отвесил прощальный поклон и удалился… Когда ученики узнали, куда ходил Учитель, негодованию их не было предела. Они, конечно, понимали, что Учитель навестил Наньцзы в одиночку, желая избавить их от унизительных сплетен света, и были ему за это благодарны. Но как Учитель мог решиться нанести визит женщине с такой дурной репутацией, да еще без свидетелей, нарушив все приличия? «Я пошел туда не по своей воле! И потом – Наньцзы вела себя пристойно, все приличия были соблюдены», – оправдывался Конфуций. Больше всех возмущался, как и следовало ожидать, темпераментный Цзы-Лу. Он бросил Учителю столько горьких упреков, что тому пришлось прибегнуть к крайним аргументам. «Если я сделал что-то не так, то пусть Небо покарает меня! Пусть Небо покарает меня!» – заявил в конце концов Конфуций.
Визит Учителя Куна к царице не пошел ему на пользу. Он лишь дал новую пищу для кривотолков, которые охотно поддерживала и сама Наньцзы, почуявшая в Конфуции сильного конкурента в борьбе за влияние на государя. В придворных кругах поползли слухи о том, что бывший советник луского двора – лазутчик Дин-гуна и что не сегодня-завтра луские войска вторгнутся во владения Вэй. Этот человек из Лу, говорили недоброжелатели Конфуция, с утра до вечера только и делает, что разглагольствует о человечности и добродетели, а сам пошел на тайное свидание с Наньцзы. Разве можно ему доверять? Кто поручится, что завтра он не приведет под стены столицы вражеское войско? Лин-гуну подобные разговоры не казались вовсе лишенными основания, и он даже приставил к дому, где жил Учитель Кун, соглядатая, время от времени бесцеремонно осматривавшего покои луских гостей. Вообще же Лин-гун, уже поживший свое и давно пресытившийся интригами, очень скоро стал тяготиться присутствием чужеземного учителя с его бесконечными назиданиями, советами и требованиями. Он стал позволять себе жесты, унижающие достоинство уважаемого гостя. Однажды он пригласил Конфуция для совместной прогулки по улицам вэйской столицы. Придя во дворец, Конфуций увидел, что для прогулки заложили два экипажа. В первом экипаже, украшенном разноцветными шелковыми лентами и запряженном четверкой лошадей, должны были разместиться Лин-гун и его жена, а другой экипаж, победнее и запряженный всего лишь одним быком, предназначался для Учителя Куна. Пришлось Конфуцию долго ездить по улицам Дицюя в хвосте царской колесницы и на позорном для благородного мужа положении человека из свиты. Говорят, что эта выходка Лин-гуна побудила Конфуция произнести свою знаменитую сентенцию:
«Я еще не видел человека, который любил бы добродетель больше, чем женские прелести».
Конфуцию принадлежит и еще одно столь же пессимистичное, но, наверное, не менее справедливое изречение:
«Мое дело, кажется, безнадежно! Я еще не встречал человека, который осудил бы себя сам, видя свою вину».
Теперь Учитель Кун убедился в том, что его мечтам найти применение своим талантам при дворе Лин-гуна так и суждено остаться мечтами. Вскоре он покинул вэйскую столицу, держа путь на запад. Он думал добраться до столицы царства Цзинь, возглавлявшего в те времена союз нескольких северных государств Поднебесного мира. Если бы ему удалось завоевать доверие цзиньского правителя, он получил бы прекрасную возможность претворить в жизнь задуманные им преобразования. Но когда Учитель проезжал через маленькое владение Куан, случилось непредвиденное: местные жители по ошибке приняли его за того самого Ян Ху, который когда-то был военным диктатором в своем родном Лу, а потом бежал и занялся разбоем. Как раз незадолго до появления Конфуция этот Ян Ху напал на город Куан и учинил в нем страшный разгром. Местным жителям было немудрено спутать знаменитого учителя с не менее знаменитым разбойником, поскольку оба отличались огромным ростом, да и выговор у них был одинаковый. Кроме того, в провожатом Конфуция куанцы опознали человека из шайки Ян Ху. Не успели путешественники опомниться, как их окружила толпа возмущенных, готовых вот-вот накинуться на них людей. Неизвестно, чем бы закончился этот инцидент, если бы не завидное самообладание Учителя. Вместо того чтобы призвать своих спутников к оружию, он взял в руки цитру и запел так безмятежно, что гнев нападавших понемногу рассеялся. Вскоре Конфуцию и его людям удалось выскользнуть из осады и перебраться в безопасное место. Правда, во время этого бегства потерялся любимый ученик Конфуция – Янь Юань. Учитель очень тревожился за его судьбу, ибо Янь Юань, как настоящий книжник, был слаб здоровьем и не искушен в жизни. Лишь через пять дней Янь Юань разыскал своих товарищей, и учитель, увидев его живым и невредимым, признался, что был уже готов оплакивать преждевременную кончину своего любимца. «Пока вы, учитель, живы, разве посмею я умереть?» – сказал в ответ Янь Юань. Эта бесхитростная фраза стала для всех поколений китайцев лучшим примером того, как ученик должен признаваться в любви к своему учителю.
Что же касается Учителя Куна, то он сохранял завидное хладнокровие даже в самые драматические моменты. Казалось, смертельная опасность только укрепляла его веру в свое высокое предназначение. Окруженный воинственными жителями города Куан, находясь на волосок от гибели, он объявил своим спутникам:
«С тех пор как не стало нашего царя Вэнь-вана, разве не во мне суждено было возродиться его правде? Если бы Небо хотело эту правду погубить, то и я, пришедший позднее, не смог бы ее обрести. А коли Небо не хочет, чтобы эта правда пропала для мира, то и куанцы ничего не смогут со мной поделать!»
Но вера в справедливость небес одно, а превратности земных судеб другое. Конфуцию так и не удалось расположить к себе куанцев и продолжить свой путь. Лишь благодаря вмешательству сопровождавшего его вэйского аристократа, который поручился за благонадежность путешественников, тем удалось вырваться из плена. Пришлось Конфуцию и его спутникам повернуть назад. Но на обратном пути их подстерегали новые испытания. Уже на границе вэйских владений они натолкнулись на воинов из крепости Пу, поднявших мятеж против вэйского государя. На сей раз не обошлось без кровопролития. Среди спутников Учителя был смелый воин, имевший под своим началом пять боевых колесниц и отряд в полсотни человек. Он вышел вперед и обратился к Учителю с такими словами: «Мы только что вырвались из осады у города Куан, а сейчас наша жизнь снова в опасности. Видно, Небо хочет испытать нас! Лучше обнажить оружие и умереть на этом месте, чем позволить врагам унижать нашего дорогого учителя!» С мечом в руке храбрец бросился на врагов, зарубил нескольких человек и сумел увести Учителя в безопасное место. Казалось, вот-вот закипит нешуточный бой. Но тут предводитель мятежников узнал, что ему повстречался сам Учитель Кун, и тотчас приказал своим людям расступиться и пропустить путешественников. Правда, он взял с Конфуция клятву изменить маршрут и направиться в какое-нибудь другое царство. Затем мятежники возвратились в свою крепость, а Конфуций, свернув поначалу в сторону, вскоре, к удивлению его спутников, снова вернулся на дорогу, ведущую к вэйской столице.
Узнав о возвращении своего несостоявшегося советника, Лин-гун лично вышел встречать его за городские ворота и с почетом препроводил во дворец. Ему явно не хотелось портить отношения со знаменитым ученым. А на первой же аудиенции у Лин-гуна Учитель Кун охотно рассказал о положении в крепости Пу.
– Можно ли напасть на Пу? – спросил Лин-гун.
– Конечно, – ответил Конфуций.
– Но мои советники говорят, что этого делать не надо, потому что Пу защищает нас от ударов соседей…
– Люди Пу готовы стоять насмерть, но державному владыке нужно наказать трех-четырех мятежных командиров, только и всего. Отправляйтесь в поход смело, – посоветовал Конфуций.
Лин-гун одобрил совет Конфуция, но от намерения усмирить мятежный гарнизон все же отказался. Тем не менее Цзы-Лу не преминул упрекнуть учителя в том, что тот не сдержал данную им клятву, хотя сам всегда учил быть верным своему слову.
– Клятвы, данные по принуждению, неугодны духам, – последовал ответ Конфуция.
Таков Учитель Кун: ничего формального и безличного – даже честности – он в жизни не принимал. Могло ли быть иначе, если речи мудрого непременно являются, помимо прочего, экраном, скрывающим глубины внутренней жизни? И уж во всяком случае все решают обстоятельства. «Благородный муж не настаивает на истинности своих слов», – гласит одна из заповедей конфуцианской традиции. Что ж, не цепляться за слова – это тоже честность. И, может быть, требующая наибольшего мужества… А нам остается добавить, что поведение Учителя Куна в этом случае оказало сильное влияние на традиционную мораль китайцев: нарушить слово, данное неискренне, вовсе не считалось в Китае прегрешением.
Возвратившись в Дицюй, Конфуций остановился у своего доброго друга – престарелого сановника Цюй Боюя. Но как ни приятно после дорожных волнений и тягот вновь очутиться в гостеприимных стенах, Учитель Кун все еще не оставлял надежды поступить на службу в царстве Цзинь (на вэйского Лин-гуна он уже давно не надеялся). Да и не пристало благородному мужу привязываться к домашнему уюту… И вдруг удача: цзиньский вельможа Чжао Цзяньцзы предложил Конфуцию стать его советником. Правда, это приглашение было сделано при весьма щекотливых обстоятельствах: в царстве Цзинь боролись за власть две партии, и Чжао Цзяньцзы в тот момент находился в оппозиции к государю и, следовательно, формально был мятежником. Естественно, что Цзы-Лу и другие ученики не хотели, чтобы их учитель столь поспешно, не думая о собственном достоинстве, примкнул к такому человеку. Сам же Конфуций решил использовать еще один шанс, который давала ему судьба.
«Да, я всегда говорил, что человек достойный не живет там, где нет праведного Пути, – отвечал он ученикам. – Но разве не говорят еще и так: „То, что воистину прочно, никакие жернова не перемелют“? И еще говорят: „То, что воистину бело, и сажей не замажешь“. И потом добавил с грустной улыбкой: „Неужто уродился я горькой тыквою, которой суждено не к столу быть поданной, а попусту висеть на стене?“
Через несколько дней Конфуций отправился в Цзинь. Но едва достиг он берегов Желтой реки, как пришло известие, что Чжао Цзяньцзы жестоко расправился с двумя своими советниками, такими же, как Конфуций, учеными мужами. О службе в Цзинь не могло быть и речи. Учитель встретил это известие с достоинством. Он долго глядел на раскинувшуюся перед ним реку, а потом изрек:
«Как прекрасен этот водный простор! Судьба определила мне не пересекать его!»
С этими словами он повернул обратно.
А у Лин-гуна тем временем случились большие неприятности. Сын властолюбивой Наньцзы и наследник престола Куайвай задумал убить собственную мать (как он сам утверждал, из желания отомстить за ее прегрешения). Однако подосланный им убийца в последнее мгновение струсил, дело раскрылось, и Куайваю пришлось бежать в царство Цзинь. Наследником был назначен его сын, внук Лин-гуна. Теперь престарелый государь был озабочен тем, как вырвать ростки неумолимо назревавшей смуты. Он хотел было снарядить карательный поход против мятежного сына и даже предложил Конфуцию взять на себя командование войсками. Более оскорбительного предложения для Учителя Куна и придумать было невозможно! Мало того, что Лин-гун пренебрег первой заповедью Конфуция – «управлять не силой оружия, а силой добродетели», – он чуть было не втянул его в братоубийственную войну. Конфуций ответил вежливым, но твердым отказом. «Ваш слуга немного разбирается в церемониях, – сказал он Лин-гуну, – но не имеет чести быть знатоком воинского искусства». Вэйский государь и на этот раз не стал затевать военных действий, но к своему строптивому гостю из Лу охладел окончательно. О настроении Конфуция в ту пору свидетельствует один странный анекдот, записанный в «Беседах и суждениях». Однажды Конфуций, будучи не у дел, музицировал, ударяя в каменные гонги – старейший и почтеннейший музыкальный инструмент в древнем Китае. Некий прохожий, несший «корзину с травой», остановился у ворот и долго слушал звуки, доносившиеся из дома учителя, а потом заметил: «Я слышу в этой музыке плач по несбывшимся надеждам. Никто не понимает музыканта! Ну и пусть! Как поется в песне, „коли брод глубок – перейду, не снимая одежды, а если брод мелкий – подниму края платья!..“ Когда Конфуцию доложили о словах прохожего, он сказал: „Вот это решительность! Тут не уговоришь отступить!“
В этом рассказе много загадочного. Тайной овеяны и занятие Конфуция, и странный старик с корзиной, и суждение старика, припомнившего слова народной песни, и, наконец, заключительная фраза самого Конфуция. Но его общий смысл проступает все-таки довольно отчетливо сквозь нагромождение малопонятных, почти анекдотических деталей: Конфуций преисполнен решимости претворять свой Путь, хотя решимость эта проистекает не из желания получить власть или прославить свое имя; она вообще чужда всем мирским понятиям. Конфуций следует высшему, чисто внутреннему чувству долга – некоему «зову Неба» в себе, который сильнее и надежды, и отчаяния.
Рассказывают, что однажды, прогуливаясь с Лин-гуном по дворцу и рассказывая ему что-то поучительное, Конфуций заметил, что государь, отвернувшись от него, любуется летящей в вышине стаей диких гусей. На следующий же день Конфуций вновь уехал из вэйской столицы.
На сей раз Учитель Кун решил попытать счастья в землях, лежавших к югу и к западу от Вэй. Поначалу он заехал на родину своих предков – в царство Сун. Сопровождаемый все теми же верными ему людьми, он переезжал от одного городка к другому, без устали наставлял своих последователей в ритуалах и музыке, секретах мудрого правления и свершениях древних, а пуще всего – в доблестях благородного мужа. Эти разговоры о мужах бесстрашных и добрых, честных и скромных помогали путникам переносить тяготы странствий, вселяли в них веру в свои силы и в свое призвание. Вот и сейчас, на полуденном привале, после того как Учитель Кун и его ученики закусили просяной кашей, Цзы-Гун подошел к учителю и, поклонившись, задал вопрос на все ту же неисчерпаемую тему:
– О каком человеке можно сказать, что он воистину благородный муж?
Учитель на мгновение задумывается, потом говорит ровным и уверенным голосом:
– Тот, кто в своих поступках движим чувством стыда, кто не роняет чести своего государя, будучи посланным с поручением в чужие страны, тот и есть настоящий благородный муж.
– Осмелюсь спросить: а кто стоит на ступень ниже его?
– Таков тот, кто славен любовью к родственникам и уважением к соседям.
– А кто стоит еще ниже?
– Тот, кто верен слову и доводит дело до конца, хотя, признаться, такому человеку трудно избежать известной ограниченности.
– Ну а что тогда можно сказать о тех, кто состоит на службе в наше время?
По лицу Учителя пробегает улыбка:
– О, это люди настолько мелкие, что и разговора не заслуживают!..
Воцаряется молчание. Учитель как будто погружается в раздумье. Но дотошный ученик уже придумал беседу.
– Скажите, учитель, – продолжает Цзы-Гун, – как лучше управлять народом?
– Накормите людей, дайте им оружие, и они будут доверять вам.
– А если бы от чего-то из названного вами пришлось отказаться, чем следовало бы пожертвовать в первую очередь?
– Оружием.
– Ну а потом?
– Едой. Видишь ли, из всех пришедших в этот мир людей еще никто не избежал смерти, но, когда между людьми нет доверия, не будет и жизни…
Мог ли кто-нибудь предположить, что, пока Учитель Кун мирно беседовал с учениками на сунских дорогах, над ним нависла смертельная опасность? Могущественный военачальник сунского царства и близкий друг самого правителя Хуань Туй задумал погубить ничего не подозревавших путешественников. Можно только догадываться, отчего этот Хуань Туй воспылал ненавистью к безобидному странствующему ученому. Известно, что он был не кем иным, как старшим братом ученика Конфуция Сыма Ню, который отрекся от своих властолюбивых родичей. Быть может, Хуань Туй усмотрел в этом козни Учителя Куна, заморочившего его брату голову разговорами о «человечности» и «добродетели». Такое предположение не столь уж невероятно. Казнили же Сократа за то, что он «совращал юношество»… Хуань Туй выбрал еще и на редкость изощренный способ осуществления своего злодейского плана: он велел своим людям повалить на Конфуция огромное дерево, под которым тот отдыхал, по своему обыкновению неспешно беседуя с учениками. Рассказывают, что в последний момент, услышав треск падающего дерева, Учитель успел отбежать в безопасное место. К покушению на его жизнь он отнесся с величественной снисходительностью.
– Я ношу в себе правду, ниспосланную Небом! – воскликнул он. – Что может против меня этот человек?
Тем не менее Конфуций и его спутники не чувствовали себя в безопасности в сунских землях, и им пришлось бежать (по некоторым сведениям, переодевшись простолюдинами) в соседнее царство Чжэн – то самое, где не так давно у кормила власти стоял мудрый советник Цзы-Чань, и притом бежать так поспешно, что по дороге они опять потеряли друг друга. Сохранился рассказ о том, как ученики Конфуция, добравшись до чжэнской столицы, безуспешно искали своего учителя на ее улицах. Какой-то местный житель сказал им, что у восточных ворот города стоит человек необыкновенной наружности: у него лоб, как у древнего праведника Яо, шея, как у мудрого судьи древности Гао Яо, спина, как у советника Цзы-Чаня, ноги же его похожи на ноги Великого Юя. «А выглядит этот человек растерянным и грустным, словно собака, потерявшая хозяина!» – добавил прохожий. Ученики побежали к месту, указанному прохожим, и к великой своей радости увидели там учителя – живого и невредимого. Конечно, они передали ему странные слова, сказанные о нем незнакомцем, на что Учитель Кун, добродушно рассмеявшись, ответил: «Ну, внешность человека значения не имеет, а вот то, что я похож на собаку, потерявшую хозяина, это в самом деле точно сказано! Да, точнее и не скажешь!»
Некоторое время Конфуций провел в столице царства Чжэн, но вниманием чжэнского двора избалован не был. После Цзы-Чаня, сумевшего заметно урезать привилегии родовитой знати, местные аристократы и слышать не хотели о реформах, тем более направленных на упрочение царской власти. Ну а самому Конфуцию едва ли могла прийтись по душе местная музыка, прослывшая по всей Срединной стране самой «распутной» и «вредной», самой далекой от возвышенных образцов древней музыки Чжоу. Чего можно достичь в царстве, имеющем такую музыку? А в результате никто из чжэнских вельмож не захотел устроить знаменитому учителю аудиенцию у государя, и даже ученые мужи чжэнской столицы не искали с ним знакомства…
Не прижившись в Чжэн, Конфуций решил ехать дальше на юг и запад – в царство Чэнь. Тамошний правитель радушно встретил именитого гостя и принял его на службу. Царство Чэнь уже давно страдало от постоянных набегов могущественных южных соседей – царств Чу и У и крайне нуждалось в хороших стратегах и дипломатах. (Спустя полтора десятка лет Чэнь будет окончательно завоевано чускими войсками.) Учитель Кун пробыл при чэньском дворе три года, но никаких сведений о его государственной деятельности в то время не сохранилось. Зато ему представилась возможность продемонстрировать свою ученость, после того как рядом с царским дворцом нашли птицу, пронзенную необычной стрелой с кремниевым наконечником. Никто из ученых мужей царства не мог объяснить происхождения этой стрелы. Тогда спросили Учителя Куна, и тот ответил, что такие стрелы в стародавние времена варвары южных земель в знак своей покорности подносили высокомудрым государям Поднебесной, а те жаловали их своим старшим дочерям, выказывая тем самым свою отцовскую любовь. Одна из этих принцесс стала женой основателя удела Чэнь, так что подобные стрелы, заключил Учитель Кун, должны храниться в дворцовой сокровищнице. Государь немедленно послал ученых людей осмотреть хранилище царских реликвий, и те действительно обнаружили там стрелы с кремниевым наконечником. Все советники царя были изумлены широтой познаний знаменитого учителя.
Нельзя забывать, впрочем, что Конфуций приехал в Чэнь не для того, чтобы вести ученые разговоры, а с мечтою «претворить праведный Путь». Но мог ли он убедить чэньского правителя отказаться от силы оружия и уповать на силу добродетели в тот момент, когда его царство гибло под натиском воинственных соседей? Могли ли прислушаться к нему предводители больших и малых армий, ожесточенно воевавшие друг с другом за земли, людей и богатства? Призыв Конфуция управлять так, чтобы народ был счастлив, показался бы им наивной мечтой книжника. А его убежденность в том, что одно умение всегда и всюду соблюсти ритуал восстановит в Срединной стране мир и благоденствие, они и вовсе сочли бы чистым безумием.
Странное, двусмысленное положение было уготовано Учителю Куну в годы его странствий. Почти везде знаменитого ученого встречали с почетом. Его изысканные манеры, широчайшая эрудиция, радушие и честность не могли не внушать симпатии. Одним своим присутствием он умел побудить окружающих быть лучше – воспитаннее, добрее, справедливее. Он мог заставить других устыдиться своих низких поступков или невежества. Но до реальных перемен дело не доходило. Заезжего праведника вежливо выслушивали, сочувственно вздыхали и… продолжали жить, как прежде.
А что же Конфуций? Он не уставал заверять всех: «Если мне дадут власть, я наведу порядок за месяц, а за три года добьюсь процветания!» Слыша эти слова, одни недоумевали, другие посмеивались, третьи же настораживались. Похвалы добродетели и невероятные обещания этого странного чужеземца казались немыслимым бахвальством или чем-нибудь похуже. Случалось, его принимали за лазутчика и соглядатая. Известно, что Цзы-Гуну не раз приходилось отвечать на вопрос, каким образом его учитель узнавал о положении в царствах, через которые проезжал: сам ли расспрашивал местных жителей или кто-то ему докладывал? Цзы-Гун объяснял, что его учитель собирает сведения по-особому, благодаря ненавязчивому желанию слушать.
Порой случались и драматические события. Когда после трехлетнего пребывания в царстве Чэнь Конфуций решил переехать в расположенный по соседству небольшой удел Цай, кое-кто среди советников чэньского правителя решил воспрепятствовать этому из опасения, что Учитель Кун окажет услуги врагам государства. И вот в каком-то пустынном месте Конфуций и его спутники были окружены чэньскими воинами и несколько дней провели без пищи. Кое-кто из учеников уже начинал бредить от голода, Конфуций же оставался невозмутим и сохранял полную ясность сознания. Казалось, страдания только укрепляли его волю. «Бывает же, что и благородного мужа жизнь доводит до крайности!» – пробурчал, будучи уже не в силах терпеть муки голода, Цзы-Лу, на что Конфуций спокойно ответил:
«Благородный муж не пугается, даже если жизнь доводит его до крайности. А вот низкий человек, доведенный до крайности, теряет стыд!»
Предание донесло до нас несколько рассказов о Конфуции, «терпящем бедствие между Чэнь и Цай». Все они толкуют о том, как Учитель Кун поднял дух своих спутников, внушив им в очередной раз, что благородный муж черпает радость в сознании несокрушимости своей воли и должен скорее благодарить Небо за посланные ему испытания. Легенда? Да, легенда. Но опять-таки столь же придуманная, сколь и правдивая. Ибо только средствами мифа и можно оповестить мир о внутреннем опыте «само-постижения», открытии в себе непоколебимой, самодостаточной и всепобеждающей воли. Это легенды о Конфуции как учителе в каждом из нас. В одной из них рассказывается о том, как в те черные дни Конфуций решил испытать, тверда ли вера учеников в его дело. Он подозвал Цзы-Лу и пропел ему строчки народной песни:
А потом сказал:
– Может, путь наш неверен, оттого и угодили мы в эту глушь?
– Наверное, мы не настолько добродетельны, чтобы люди верили нам, и недостаточно мудры, чтобы они чтили нас.
– Вот как? – удивился Конфуций. – Если добродетелен тот, кому верят, то почему люди позволили древним праведникам Бои и Шуци уморить себя голодом?
Потом Конфуций позвал Цзы-Гуна и спросил его:
Может быть, путь наш неверен, оттого и угодили мы в эту глушь?
– Учитель, ваш путь несказанно велик, вот почему мир неспособен принять его, – ответил Цзы-Гун. – Не лучше ли вам приспособиться к миру?
– Хороший земледелец может вспахать и засеять поле, но не может ручаться, что снимет богатый урожай, – сказал Учитель Кун. – Хороший ремесленник может сработать изящную вещь, но не может ручаться, что ее оценят в мире. Мудрый может следовать праведному Пути, но не может ручаться, что люди примут его правду. Боюсь, устремления твои не слишком возвышенны!
Наконец Конфуций подозвал к себе своего любимца Янь Юаня и задал ему все тот же вопрос:
Может, путь наш неверен, оттого и угодили мы в эту глушь?
– Учитель, путь ваш непостижимо велик, а потому мир не может принять его, – ответил Янь Юань. – Но вы должны и впредь твердо идти своим путем. Если человек не имеет успеха в свете, это лучше всего доказывает, что он – достойный муж. Если мы сами не претворяем праведный путь, нам должно быть стыдно. А если в царстве есть праведные мужи, а правда отвергнута светом, за это должно быть стыдно государю. Что ж огорчаться из-за того, что мир не следует нашему Пути?
– Как хорошо ты сказал! – воскликнул Учитель. – О, славный сын рода Янь, если бы ты был знатным вельможей, я хотел бы быть твоим слугой!
Небо и на этот раз не дало погибнуть правде, которую хранил в себе Учитель Кун: в конце концов путешественники ускользнули от погони и благополучно добрались до северных рубежей Чу – могущественного южного царства, располагавшегося в районе среднего течения реки Янцзы. И попали в новый и незнакомый мир: непонятная речь, непривычные письмена, необычные дома на сваях, странные смуглолицые люди, покрывающие себя татуировкой. Другие леса, и холмы, и реки. Другое небо… Настоящий край земли. Царство Чу было страной самобытной культуры, вобравшей в себя многое из жизненного уклада местных некитайских племен. Обитатели равнины Желтой реки считали его «варварским» или в лучшем случае полуварварским. Но правители царства, именовавшие себя, как и чжоуские цари, ванами, все решительнее вмешивались в политические раздоры уделов Севера, все настойчивее боролись за верховенство в Поднебесном мире. Может быть, оттого чуские власти и отнеслись к необычным гостям с вниманием? Измученные путешественники нашли приют у правителя области Шэ, которого звали Чжу Лян. Поначалу случился небольшой конфуз: когда Чжу Лян спросил у Цзы-Лу, что за человек его учитель, Цзы-Лу не нашелся что ответить. Узнав об этом, Учитель Кун сам дал себе оценку – изумительно простую, честную и непринужденную.
– Почему же ты не сказал, – воскликнул он, обращаясь к Цзы-Лу, – что это человек, который так поглощен размышлениями, что забывает поесть, и так радуется жизни, что забывает о всех тяготах и не замечает надвигающейся старости?..
Цзы-Лу быстро исправил свой промах, и Чжу Лян пригласил к себе Конфуция.
– В чем секрет мудрого правления? – задал он неизбежный на таких встречах вопрос.
– Мудрый правитель делает так, что живущие вблизи радуются ему, а живущие далеко стекаются в его владения, – ответил Конфуций.
Как всегда, Учитель Кун не просто изрекал какие-то всеобщие, всегда и для всех пригодные истины, а действовал «по обстоятельствам». Незадолго до их встречи Чжу Лян расселил на своих землях многих жителей удела Цай, так что совет Учителя Куна был ему как нельзя кстати. Но в этом совете было, конечно, и что-то абсолютное, непреходящее, сопричастное чистой и возвышенной мечте. Это умение в одном частном примере, одном простом образе выразить величие человеческого духа – одна из самых верных примет Конфуциевой мудрости.
Чжу Лян показал себя способным администратором и к тому же преданным своему господину: спустя несколько лет он поможет чускому царю затоптать пламя крупного мятежа. Но он был только одним из многих провинциальных военачальников и, конечно, не имел возможности всерьез посодействовать Учителю Куну. Надо было ехать дальше на юг – в столицу чуского правителя, Чжао-вана, могущественнейшего из царей Поднебесного мира. Да и сам правитель Чу, прослышав о Конфуции, изъявил желание иметь своим советником ученейшего человека на свете. Тут как раз случилось так, что Чжао-ван остановился лагерем у северных границ своего царства и пригласил Конфуция к себе. Он даже решил пожаловать знаменитому учителю большой удел. Вот здесь чуские царедворцы не на шутку встревожились, и первый советник Чжао-вана употребил всю свою хитрость, чтобы задушить в зародыше союз государя с надменным северянином.
– Подумайте, светлейший владыка, – обратился он к Чжао-вану, – есть ли в вашей свите такие же ученые, мудрые и добродетельные люди, как этот Учитель Кун?
– Пожалуй, нет, – ответил, поразмыслив, Чжао-ван.
– А теперь подумайте: отцы-основатели Чжоу поначалу владели крошечным уделом, а потом завладели всей Поднебесной. Теперь же вы хотите пожаловать Учителю Куну удел куда больший. Что же из этого выйдет? Прошу еще раз хорошо все обдумать.
Чжао-ван подумал… и не взял Конфуция на службу.
Так и остался Учитель Кун странствующим ученым, да еще с репутацией чудака, над которым впору было посмеяться. И смеялись… Больше всего – над обещаниями Конфуция одним махом переделать мир. Конфуциевы ученики записали для потомков рассказ о том, как их учитель встретился в Чу с неким «безумцем Цзе Юем».
Узнав, что перед ним Учитель Кун, этот Цзе Юй, слывший у себя на родине как бы блаженным пророком, вдруг запрыгал по-птичьи и запел:
Конфуций вышел из повозки и хотел поговорить с безумцем, но того уже и след простыл…
В другой раз, подъехав к какой-то речке, Конфуций послал Цзы-Лу расспросить о дороге (символическая деталь!) двух трудившихся поблизости старцев, по виду ученых мужей. Узнав, что Цзы-Лу – ученик «того самого Кун Цю из Лу», старцы сказали ему:
– А не будет ли лучше для вас, уважаемый, если вы пойдете не за тем, кто сторонится людей, а за тем, кто сторонится всего мира?
Вернувшись назад, Цзы-Лу передал учителю слова мудрых отшельников. Конфуций задумался и в конце концов заключил: «Нельзя человеку жить среди птиц и зверей. Если не жить мне среди людей, то с кем же мне жить? Пока в Поднебесной есть праведный Путь, я ни за что не поменяюсь с ним местами…»
Рассказывают еще и такую историю. Однажды Цзы-Лу отстал в пути от учителя и встретил на дороге старого крестьянина.
– Уважаемый, вы не видели моего учителя? – окликнул его Цзы-Лу.
– Вы, как я погляжу, ногами и руками не трудитесь, хлеб не растите. Что уж говорить о вашем учителе! – отвечал старик.
Цзы-Лу вежливо поклонился незнакомцу, и тот позволил ему заночевать в своем домике. На следующий день Цзы-Лу догнал Конфуция и рассказал ему о встрече с тем сердитым стариком. «Это, должно быть, мудрый отшельник», – решил Учитель Кун и велел ученику разыскать старца. Цзы-Лу помчался назад, но старика того уже не застал. Вероятно, из желания хотя бы заочно оправдаться перед отшельником, Цзы-Лу потом говорил, вспоминая ту мимолетную встречу: «Благородный муж поступает на службу для того, чтобы выполнить свой долг. А то, что праведный Путь неосуществим, это он уже знает!»
Рассказы о встречах Конфуция с чуским безумцем и мудрыми отшельниками поначалу вызывают скорее недоумение: откуда взялись эти смелые критики великого учителя и, главное, почему эти истории, казалось бы, совсем не лестные для Конфуция, сохранились в предании его школы? Присмотревшись внимательнее, мы увидим, что эти странные обитатели далеких южных окраин «Поднебесного мира», не знавшие чжоуских ритуалов и, конечно, неспособные понимать их чудодейственную силу, больше похожи на неких литературных персонажей, которые выполняют в предании особую роль, выявляя в Конфуции ту потаенную правду, которая не видна его окружению – слишком несамостоятельному и слишком привыкшему к мудрецу. Эти отшельники, несомненно, вовлечены в многозначные и по-своему деликатные отношения с Учителем Куном. Да, они не очень жалуют луского мечтателя, считают его проповедь, как некогда Лао-цзы, мирской суетой, но они же как будто и сочувствуют ему (это сочувствие проступает еще нагляднее в более подробных версиях соответствующих эпизодов, вошедших в даосские книги). Конфуций же, со своей стороны, относится к ним с искренним интересом и почтением, хотя и не собирается следовать их примеру. Не в том ли дело, что и Учитель Кун, и отшельники постигли нечто, недоступное простым людям – «небесную» основу жизни, – и эта встреча внезапно обнажает сокровенную глубину их душевной жизни? И, следовательно, их связывает некое внутреннее, безмолвное понимание. Но Конфуций и отшельники, кажется, сделали из своего открытия диаметрально противоположные выводы. Заметим, что встречи Конфуция с отшельниками и «безумцами» южных краев развивают наметившийся ранее мотив нелицеприятного суда над великим моралистом, который вершат безымянные мудрецы из народа. Эти простолюдины оказываются прозорливее всех книжников: они заявляют, что Учитель Кун «хочет невозможного», и знаменитый мудрец готов согласиться с ними!
Что все это означает с точки зрения духовного развития Конфуция? Вспомним теперь, что лускому мудрецу к тому времени перевалило за шестьдесят, то есть он уже смог «настроить свой слух». Некоторые исследователи полагают, что Учитель намекает здесь на свою способность «отличать правду от неправды». Не поздновато ли? Да и странно слышать такое о человеке, который любил повторять, что благородный муж «быстрее всех распознает обман». Надо думать, видеть истинные намерения дворцовых интриганов и тем более обычное человеческое вранье Конфуций научился гораздо раньше. И потом, к чему такой изощренный образ для столь тощего смысла? Вероятно, смысл этой сентенции, которая в оригинале означает буквально: «следую слухом», куда более глубок. Речь идет о способности понимать духовную подоплеку каждого суждения и, стало быть, видеть в жизни нечто непреложное, принимать реальность такой, какая она есть. Мы можем только следовать истоку наших душевных движений, тем самым постигая корень всего происходящего. Вот это и значит «следовать древности» – той древности, в которую великий учитель, прямо по слову Тютчева, мог только… верить! Эта «древность» не принадлежит истории, она вообще никогда не принадлежала настоящему, но она все предвосхищает, всему дает возможность быть.
Оказывается, всякое непонимание есть на самом деле только недо-понимание! В таком случае, просветленный ум способен распознавать истинность всякого душевного порыва, всякого настроения, даже если они выражаются в мнениях чуждых и даже противоположных собственной точке зрения. В сущности, только таким и может быть высший фазис морального сознания: способность превзойти все субъективные мнения, сознавая в то же время, что каждое из них имеет свою правду. Тут уже исчезает разрыв между сущим и должным, и каждое мгновение жизни становится актом свободы и любви – свободы для себя, любви для всех:
«А теперь, в свои семьдесят лет, я следую влечению сердца, не преступая правил…»
Однако следовать означает не только уподобляться, но и иметь твердую ориентацию на своем жизненном пути. Непреложное в жизни – это, помимо изначально заданного, еще и вечно чаемое. В сущности, одно неотделимо от другого: незапамятная древность смыкается с невообразимым будущим. Тот, кто «настраивает свой слух», умеет слушать не только немолчный хор Земли, но и громовое безмолвие Неба – один неведомый, но всеобъятный напев вселенской жизни. «Настроить слух», по Конфуцию, – значит превратить свою жизнь в одну нить Пути, собирающую воедино древнее и вечно новое, неизбежное и вечно отсутствующее. Видно верно говорил почтенный Лао-цзы: «Кто следует Пути, тот уходит, чтобы вернуться»…
Здесь, на диких берегах Длинной реки, Конфуций открыл последнюю правду своей жизни: правду приятия мира в освобождении от него. Нет, он не уподобится отшельникам, которые, хоть и мудры своей отстраненностью от мирских дел, одновременно стеснены ею. Он вернется в мир и будет до конца жить среди людей. Не потому, что живет миром, а потому, что мир жив теми, кто способен свободно его принять.
Мы живем, чтобы умереть и умираем, чтобы жить.
Мы умираем для мира, чтобы жить в нем.
Учитель сказал: «Утром познав Путь, вечером можно умереть».
Без преувеличения можно сказать, что это последнее открытие Конфуция определило весь облик китайской цивилизации, высшая мудрость которой есть именно самое полное и подлинное переживание человеком своей социальности. Великий Путь китайских мудрецов – реальность всецело деятельностная. Идущий им учится понимать, что такое человек, живущий среди людей.
Но Конфуций не был бы Учителем десяти тысяч поколений, если бы его последняя, высшая правда выразилась в каких-то эксцентричных, оторванных от обыденных представлений формах. Учитель Кун просто изжил в себе потребность в странствиях и вместил в себя мир, когда достиг последних пределов Срединной страны. Он выдержал то «самое трудное испытание», которое сам себе уготовил. Теперь он мог только вернуться, что означает: принять неизбежное…
Словно откликаясь сокровенным думам Учителя Куна, к нему пришли вести из далекого дома. Еще в 494 году до н. э. умер Дин-гун, на престол взошел его сын, взявший себе имя Ай-гун. Спустя два года не стало и Цзи Хуаньцзы. Перед смертью этот могущественный человек царства признался своему сыну и преемнику Цзи Канцзы, что чувствует себя виноватым перед Конфуцием, и просил вернуть честного ученого на родину. Однако кто-то уговорил Цзи Канцзы ограничиться приглашением кого-нибудь из Конфуциевых учеников. Выбор пал на Жань Цю – самого сведущего в окружении Учителя и к тому же самого исполнительного и покладистого. И вот в маленькую чускую крепость, где остановился Конфуций со своими учениками, прибыли гонцы из Лу и вручили Жань Цю предложение стать советником при Цзи Канцзы. Жань Цю ходил, сияя от радости, хотя и не мог отделаться от смутного чувства вины перед Учителем. «Вот увидите, учитель, когда я вернусь в Лу, я устрою так, что государь призовет вас к себе», – повторял он, словно оправдываясь, пока слуги складывали его вещи в повозку. Конфуций стоял с невозмутимым видом и лишь чуть заметно наклонял голову, как бы благодаря ученика за заботу. А потом он вышел за городские ворота провожать Жань Цю и долго смотрел вслед удаляющейся повозке.
«Мои дети на родине прямо-таки одержимы великими замыслами. Успехи у них большие, но они не умеют сдерживать себя». Он помолчал и вдруг выкрикнул, словно не в силах больше сдерживать себя: «О, я хочу домой! Я хочу домой!»
В тот же вечер он велел ученикам собираться в дорогу. Но ехать ему было некуда.
Возможно, вместе с Жань Цю на службу в Лу был приглашен и Цзы-Гун. Произошло это не позднее 489 года до н. э., поскольку в следующем году, согласно записи в местной хронике, Цзы-Гун представлял Ай-гуна на переговорах с правителем царства У и с честью вышел из трудного положения, предотвратив, казалось бы, неминуемое нашествие уских войск. А еще через три года тот же Жань Цю и другой ученик Конфуция, Фань Чи, нанесли чувствительное поражение армиям царства Ци, вторгшимся в луские владения. Конфуций, как выяснилось, воспитал превосходных стратегов и по праву мог бы рассчитывать на благодарность луского двора. Но родина не звала его к себе.
И снова странствия, долгие месяцы дорожных тягот… Знакомой дорогой Конфуций вернулся в гостеприимную столицу вэйского царства и стал жить у друзей уединенной и тихой жизнью человека, уставшего от скитаний. Он сделал свое дело: добрался до края земли и испытал все опасности и лишения, которые только могут выпасть на долю странника. Теперь он вернулся к людям, но вернулся, познав цену вечного одиночества. Он даже не чурался дворцовой жизни: известно, что он поддерживал тесные отношения с тогдашним фактическим главой вэйского двора Кун Юем, первым советником и опекуном малолетнего преемника Лин-гуна. Кун Юй был замешан в нескольких скандальных интригах и уже изрядно подмочил свою репутацию, но Конфуций, как всегда, не придавал значения сплетням. Он верил только тому, что видел и слышал сам. В общении с людьми он следовал принципу:
«Если кого-то все хвалят, нужно присмотреться. Если кого-то все ругают, тоже нужно присмотреться».
И, конечно, Конфуций доверялся виденному и слышанному. Ему было достаточно того, что ритуал соблюден и «имена выправлены». Он честно искал в диктаторе достоинства и отмечал с одобрением, что тот «извлекает уроки из прошлого и не стыдится расспрашивать тех, кто стоит ниже него». Когда же Цзы-Лу, по своему обыкновению, упрекнул учителя в том, что тот несколько неразборчив в выборе покровителя, Конфуций ответил как человек, переживший все и при том не потерявший здравого смысла: «У меня уже не осталось надежд встретить настоящего мудреца или святого. Я был бы доволен, если бы мне удалось повстречать человека, не изменяющего своим добрым помыслам».
Вот с таким настроением жил Учитель Кун на седьмом десятке своей жизни. Но бесчестных поступков Учитель Кун по-прежнему не прощал. Когда Кун Юй решил заставить одного аристократа жениться на своей дочери и обратился за помощью к Конфуцию, тот вместо ответа приказал ученикам закладывать экипаж. Пришлось Кун Юю спешно приносить свои извинения.
Вокруг только и было разговоров, что о противоборстве между мятежным сыном Лин-гуна и его внуком, занявшим престол. Многим хотелось знать, кому принадлежали симпатии Учителя Куна, и однажды тот дал понять, что внуку Лин-гуна не следовало принимать царский титул в обход отца. Впрочем, в интриги вэйских царедворцев Конфуций напрямую не ввязывался. Он уже не питал иллюзий в отношении «большой политики». Не тешил он себя иллюзиями и насчет готовности рода людского последовать его заветам.
Учитель сказал: «Встретившись с добротой людской, я бегу вперед так, словно боюсь отстать. Видя пред собою злобу людскую, я бегу прочь так, словно ступил в кипящую воду». Я слыхал такие слова и видел таких людей. «Я живу в уединении, дабы стать лучше, и следую должному, дабы претворить свою правду». Я слышал эти слова, но не видал такого человека».
С малолетним правителем, незаконно занявшим трон, и его властолюбивым опекуном жизнь в вэйской столице была для Учителя Куна подлинной мукой. Но напрасно в минуту гнева он грозил Кун Юю тем, что немедленно уедет из города. Ему некуда было бежать. Он пережил свои годы странствий. Ему оставалось только довериться неизбежному и ждать, ждать… Ибо судьба всегда приходит как случай. С горькой иронией он говорил о своей участи Кун Юю:
«Птица выбирает дерево. Дерево не выбирает птицу».
А потом случилось чудо, и на ветви одинокого дерева опустились птицы в облике гонцов из Лу, привезших Конфуцию приглашение занять должность советника государя. Жань Цю сдержал-таки свое слово. Цзи Канцзы был настолько восхищен его воинским искусством (а равно и дипломатическими успехами Цзы-Гуна), что в конце концов решился призвать ко двору Учителя Куна.
– Мой учитель, – поспешил заметить Жань Цю, – человек необыкновенный. Нельзя ронять его достоинство.
Тогда за Учителем Куном послали не просто гонцов, а двух знатных сановников и царский экипаж, украшенный разноцветными шелковыми лентами. Посланцы из Лу привезли добровольному изгнаннику богатые дары и даже почетный титул «старейшины государства».
Конфуций не заставил просить дважды. Наскоро собравшись, он снова пустился в путешествие – последнее в своей жизни. Опять потянулись деревни, долины и холмы, мимо которых он проезжал когда-то, покидая родину. А когда вдали показались знакомые стены Цюйфу, он велел вознице ехать быстрее. Пусть все знают, как надо возвращаться в родной дом!