Поистине велик Учитель Кун! Он не совершал подвигов, не облагодетельствовал мир гениальными открытиями, а стал самым почитаемым человеком в Китае. Необычный, невероятный удел Конфуция: устраниться из этого бурлящего мира, чтобы вернуться к людям в неумирающих качествах жизни, в неисчерпаемой силе ее мирного покоя. Сжаться до семени, до первоначального зерна истории, чтобы прорасти древом народной судьбы и преломиться в бесчисленных зеркалах всех частных жизней. Бессмертие Конфуция заключается не в «великих идеях» и даже не в тех или иных чертах общественного уклада китайцев. Хотя Конфуций посвятил себя поиску вечно живого в жизни и мечтал говорить с людьми словами, достойными того, чтобы их «повторяли и впредь», он и сам не знал, какими должны быть эти слова. У него не было готовых формул истины, он учил лишь «следовать обстоятельствам времени». Его правда – это все непреходящее, доподлинно переживаемое, судьбийное в потоке «жизни осознанной и сознательно прожитой».
Конфуций не отделял свое учение от собственной личности и даже обстоятельств своей жизни, прожитой, как непреложная судьба, день за днем и год за годом. Потому и умер он с чувством какой-то смутной тревоги. Ибо как повториться единственному и неповторимому? Как открыться тому, что лишь внутри хранится и переживается? «Никто не узнал меня» – вот его предсмертные слова…
Но спасение приходит там, где опасность. Нет ничего постояннее непостоянства, и неповторимое – и только оно! – не может не повторяться. А внутреннее, будучи недоступным обладанию, не может не ускользать во внешнее. Прозрачное, сияющее, всему и вся разверстое Небо – вот величайшая тайна мироздания…
Мы знаем теперь: правда Конфуция, его глубочайшая интуиция, альфа и омега его мудрости – это творческое поновление жизни, чистое Событие, высвеченное светом кристально ясного сознания и потому переживаемое как безусловно подлинное. Конфуция интересует лишь то, что навеки запечатлевается в памяти, «западает в сердце». Сознательное же событие есть не что иное, как со-бытие, событийность всего живого, момент самопревозмогания, даже самопотери. Такое событие – реальность символическая, и оно является не идеей и сущностью, а телом, которое не имеет внешнего образа, а просто бытийствует. Как нам уже известно, телесность занимает центральное место в Конфуциевом учении сразу по нескольким причинам. Во-первых, тело обладает внутренней глубиной, и ему свойственно скрывать себя. Во-вторых, тело есть среда нашей сообщительности, событийности с миром. В-третьих, тело, будучи прообразом символической реальности, является подлинным вместилищем смысла и воплощением бесконечной осмысленности жизни. Традиция и стала этим необозримо пустотным телом событийности вещей, средой всякого существования. Имя «Конфуций» стало наименованием этого вселенского тела.
Конфуций потому и прослыл Учителем десяти тысяч поколений, что первым стал учить соприсутствию мудрого с каждым человеком в каждый момент его самоосознания. Жизнь Учителя Куна – это бесконечная череда моментов существования, отмеченных печатью «подлинности», а потому одновременно необычайных, исключительных и извечно возобновляемых. Образ Учителя – это только деяние, а точнее сказать, «праздное существование», непреходящее Недеяние, которое предвосхищает все действия и потому обладает неисчерпаемой эффективностью. Но в силу той же логики символического бытия, устанавливающей совпадение сокровенного и очевидного, изначального и завершающего, тело Учителя пребывает в его собственной тени. Недаром именно словом «тень» обозначалась в Китае живая, личностная преемственность поколений: потомки живут в «тени» своих предков, ибо и сама тень есть образ неразрушимого кристалла бытия. Учитель есть таков, каков он в людской памяти. Он есть, другими словами, свое собственное предание, миф своей жизни и в речах своих доносит до нас безмолвие вечного покоя. Вопрос в том, чего мы ищем в его заветах: безмолвия в речах или речь в молчании?
На первых порах предание о Конфуции, а в известном смысле, как мы видели, сама жизнь Учителя Куна, целиком сводилось к живой памяти его учеников. Личное обаяние учителя все еще заслоняло от них его «учение» как некую отвлеченную доктрину. Цзы-Ю, Цзы-Ся и некоторые другие ученики даже захотели объявить своего товарища по школе Ю Жо преемником Конфуция за то, что он «обликом и манерами напоминал Учителя». Правда, Цзэн-цзы воспротивился этой затее, и она не была осуществлена. Но можно не сомневаться в том, что близкие ученики Конфуция еще не отделяли своего наставника от его личности и стремились передать не просто его слова и тем более «идеи», но и весь его, так сказать, духовный образ, всю ту «пластику духа», которая так отчетливо выявлялась в поведении и манерах Конфуция. Одним словом, они все еще жили «в тени Учителя», и притом не только в переносном смысле. Некоторые из них сочли своим долгом обосноваться рядом с могилой Учителя и там обучать своих учеников. На том месте вскоре выросла целая слобода. А по мере разрастания школы усиливалось ее общественное и политическое влияние. Немало учеников Конфуция уже находились на постах при дворах разных царств. Предание гласит, что после смерти Учителя Куна семьдесят лучших его учеников «рассеялись по свету и сблизились с правителями многих уделов. Самые выдающиеся среди них стали наставниками или советниками государей. Менее способные стали друзьями или учителями служилых людей, были и такие, которые стали жить в уединении и более не показывались в свете».
Пожалуй, наибольшие заслуги в распространении заветов Учителя принадлежат Цзэн-цзы, который был сыном одного из старших учеников Конфуция, – так сказать, потомственным учеником. Традиция приписывает ему составление нескольких важнейших глав конфуцианского канона «Записки о ритуале» и еще одного популярного в древности трактата – «Книги сыновней почтительности». Кроме того, Цзэн-цзы, имевший собственную школу, занимался обучением внука Конфуция Цзы-Сы – автора конфуцианского канона «Середина и Постоянство», в котором дается первое связное изложение основ конфуцианского учения. Из школы Цзэн-цзы вышел и самый знаменитый из последователей Конфуция в древности – философ Мэн Кэ, он же Мэн-цзы.
Немалый вклад в популяризацию Конфуциева учения внес и Цзы-Ся, который еще при жизни учителя стал правителем одного из луских городов, а впоследствии переехал в Цзинь и тоже завел собственную школу, где учились несколько царских наставников, ряд знаменитых ученых и даже правитель царства Вэй. Цзы-Ся прославился как знаток «Книги Песен» и летописей. Собственную школу в своем родном уделе Чэнь на южной окраине тогдашнего Китая завел и Цзы-Ю – человек темпераментный и амбициозный, ни в чем не желавший уступать землякам учителя, которые порой добродушно подтрунивали над диковатым южанином. К примеру, однажды Цзы-Ся дал ученикам Цзы-Ю такой совет относительно дружбы: «Принимайте того, кто приемлем, и отвергайте того, кто неприемлем». Узнав про эти слова, Цзы-Ю тотчас поправил мнение товарища по школе: «Если я добр, мне следовало бы принимать любого. Если я плох, я был бы неприемлем для других. Как могу я в таком случае отвергать кого-либо?»
Разумеется, наставления Учителя передавали потомкам и многие другие его ученики. Есть сведения, что последние разделились на восемь школ, и, как показывает только что приведенный пример заочного спора между Цзы-Ся и Цзы-Ю, отношения между ними не были свободны от соперничества, облеченного, впрочем, в форму ученых споров или даже дружеской шутки. Тем не менее предание гласит, что каждая из школ «считала истинной только себя».
С угасанием живой памяти об Учителе возникла и потребность сберечь ее для потомков. Так появились «Беседы и суждения». Создание этой книги ознаменовало поворотный пункт в исторической судьбе Конфуциева наследия. Теперь память об Учителе была закреплена письменно, преобразилась в литературный памятник (ставший в этом отношении аналогом вещественных реликвий Конфуциева дома – одежды Учителя, его жертвенных сосудов, колесницы и проч.). Отныне задача последователей и поклонников Конфуция заключалась не в том, чтобы сберечь для будущего опыт непосредственного общения с Учителем, сколько в том, чтобы разгадать тайну его скупых и ускользающих слов, домыслить недосказанное им. Началась эпоха конфуцианского мифотворчества, эпоха проповедников и апологетов, мыслителей и комментаторов. Множились всевозможные притчи и анекдоты об Учителе Куне, нашедшие себе место в самых разных произведениях философской и политической мысли древнего Китая. Среди конфуцианцев многие ограничивались разучиванием освященных традицией ритуалов и канонических книг, признавая в Конфуциевом наследии лишь его бытовую и обрядовую стороны. Находились конфуцианские ученые, которые приписывали Учителю Куну те или иные общие суждения о сущности человека и мира – например, идею о том, что человек по своей природе добр или, наоборот, зол (чего сам Конфуций, конечно, не говорил и говорить не мог, поскольку вообще не интересовался отвлеченными понятиями). Сторонники управления государством посредством законов и суровых наказаний прославляли аккуратность и строгость Конфуция как в частной жизни, так и особенно в служебных делах, его готовность, якобы проявленную им в свою бытность судьей, казнить смутьянов ради спокойствия и порядка в государстве. А последователи основоположника даосизма Лао-цзы изображали Учителя Куна мудрецом, целиком поглощенным правдой внутренней жизни и равнодушным к условностям этикета и общественной морали. Немало было и таких, кто видел в Учителе Куне великого мага, знатока тайных законов природы.
Почему же учение человека, который, по отзыву своих современников, «хотел невозможного» и не сумел воплотить свои мечты в жизнь, приобрело в древнем Китае такую огромную популярность и столь неоспоримый авторитет? Ответ прост: Конфуций сумел обозначить основные посылки китайской традиции и наметить контуры всеобъемлющего учения, связывавшего в одно целое обычай, мораль, политику, религию и прочие стороны общественной жизни древних китайцев. Конфуций воистину определил стиль всей китайской цивилизации. Помимо прочего, он положил начало традиционной системе образования, которая имела целью подготовку не только знающих и умелых, но и высоконравственных служилых людей.
Выполняя роль некоего фокуса китайской традиции, конфуцианство в то же время было слишком своеобразным и многоликим, чтобы безраздельно господствовать в древнекитайском обществе. Первый китайский император Цинь Шихуан, объединивший всю Срединную страну в конце III века до н. э., даже повелел сжечь все конфуцианские книги и начал гонения на конфуцианцев, усмотрев в их учении угрозу его неограниченной власти. Но держава Цинь Шихуана очень скоро рухнула, на смену ей пришла новая династия Хань, и с тех пор правители Китая, наученные опытом неудачливого деспота, не пытались оспаривать превосходство культуры над голым насилием. А конфуцианство было не только восстановлено в правах, но и превратилось, по существу, в государственную идеологию китайской империи, каковой и оставалось вплоть до XX века. С конца II века до н. э. оно обладало и монополией на образование: в столице империи и в провинциальных городах были учреждены школы для будущих чиновников, где изучались конфуцианские каноны. Знания и грамотность учащихся проверяли на специальных экзаменах, и тем, кто успешно выдерживал их, присваивали ученое звание. Вот так государство заставило служить своим интересам завет Конфуция посвятить свою жизнь учению. В результате догматизм и начетничество почти целиком вытеснили из казенных учебных заведений творческий дух Конфуциевой школы. Конечно, это официозное конфуцианство имело мало общего с теми идеалами нравственного подвижничества, которые завещал будущим поколениям сам Конфуций. Пожалуй, оно было даже прямой противоположностью им. Мы встречаем в нем как бы «миф об Учителе», плоды домысливания слов Учителя Куна. Конфуций, по отзыву его учеников, «не любил говорить о Небесном велении, человеческой природе и всяких чудесах». Спустя пять веков его высокопоставленные поклонники как раз охотнее всего говорили о чудесных обстоятельствах рождения Учителя и о его необыкновенных, божественных способностях. Если Конфуций утверждал, что «Небо породило в нем правду» и что он может «создать на востоке новое царство Чжоу», то слова эти теперь понимались буквально: оказывается, Учитель Кун и был истинным властелином, Сыном Неба в Поднебесной, который по каким-то высшим соображениям не принял царские регалии или, как говорили в те времена, остался «неукрашенным царем» (су ван). Именно он, скромный ученый из царства Лу, был подлинным преемником мудрых царей древности, явившимся в мир для того, чтобы передать «праведный Путь» новым законным правителям Поднебесной. В подтверждение приводились и нехитрые арифметические подсчеты: распространилось мнение, например, что истинный царь приходит в мир лишь раз в пятьсот лет – ведь именно такой срок отделял Конфуция, с одной стороны, от великих основателей династии Чжоу и с другой – от императоров ханьского дома, присягнувших на верность Учителю Куну. Канонические книги, приписываемые Конфуцию, теперь прочитывались как собрание зашифрованных пророчеств о судьбах грядущих династий. А сам Учитель Кун стал персонажем вполне самостоятельных мифологических сюжетов, олицетворением неких всеобщих, космических сил. Не случайно изображения Конфуция ханьской эпохи имеют вид схематической фигуры, которая сводится к условности знака, к церемониальной позе, лишенной индивидуальности. Не забыли и о пышных титулах для «неукрашенного царя». Сразу после смерти Конфуция правитель Лу Ай-гун присвоил ему почетное имя Ни-фу, что значит «Отец Ни». Позднее царственные поклонники Учителя Куна жаловали ему все более громкие титулы: «Прежний учитель», «Прежний мудрец», «Учитель десяти тысяч поколений», «Сиятельный мудрец» и нечто совсем уж замысловатое: «Сокровенный мудрец», «Просвещенностью блистательный царь»… Обильные жертвы Учителю Куну по самому высокому чину приносились официально от чиновников Срединной империи, и не было в стране крупного города, где не возвышался бы, блистая красным лаком колонн и зеленью черепичной крыши, храм, посвященный Конфуцию.
Конечно, наследие Конфуция в старом Китае не могло служить интересам одного лишь государства. Для образованных верхов китайской империи оно вмещало в себя целую жизненную философию со своим сводом правил этикета и моральных ценностей, идеалами духовного усовершенствования и человеческого достоинства. Эта философия терпимости и надежды, здравого смысла и нравственного мужества, философия «срединного Пути», неколебимой гармонии человеческого бытия стала подлинным средоточием жизненного уклада и миросозерцания китайского народа. Она сделала возможным поразительное стилистическое единство китайской цивилизации при необыкновенной сложности и разнообразии ее форм. Именно конфуцианский ритуализм наиболее полно и убедительно оправдывал символический язык культуры и выражаемый этим языком опыт «подлинности» жизни, который давал хранителям китайской традиции силы и право противостоять административной власти. Именно конфуцианство породило самобытнейшее явление китайской истории – традицию мудрецов, которые умеют «управлять посредством добродетели» с помощью одного лишь «исправления себя», ставящего их даже выше земной власти. Это противостояние высоконравственного ученого и государственной администрации стало лейтмотивом всей истории Китая. И не сам ли Конфуций, проповедуя внутреннюю неприступность и самодостаточность благородного мужа, подал пример возвышенного отвержения «суетного света»? Не он ли советовал «скрываться от мира, если в мире нет праведного Пути»? Разумеется, находились люди, которые внимали этому совету. Летописцы древнего Китая из века в век упоминают об ученых мужах, которые жили в уединении или пускались в странствия, подражая Учителю, и даже присваивали своим ученикам имена его учеников. В обществе этих независимых ученых, посвящавших свою жизнь «пестованию возвышенной воли», не только не угасала, но со временем все более крепла память о символической природе речей Учителя, о его премудром безмолвии. Считалось даже, что Учитель Кун был мудрее всех прочих философов как раз потому, что не рассуждал о возвышенных предметах и находил все нужное для своего совершенствования «рядом с собой». По мнению многих ученых мужей, слова Учителя следовало понимать как бы наоборот, ибо Учитель «говорил о близком и явном, а сам воплощал собой отдаленное и сокровенное». Иными словами, Конфуций был велик не тем, что успел сказать за свою жизнь, а как раз тем, что не говорил. Такой взгляд на Конфуция позволял по-своему оправдать все личное и частное в судьбе Учителя, ведь он побуждал искать бесконечный смысл каждого его слова и каждого жеста, а точнее было бы сказать – за словом, за жестом. Неудивительно, что в скором времени появились и неизвестные прежде индивидуальные портреты Конфуция, где достоверно выписанная внешность Учителя была призвана выразить его духовное состояние. Классический образец такого портрета принадлежит кисти выдающегося живописца VIII века У Даоцзы. В последующие столетия портреты Конфуция в подобном «реалистическом» ключе были созданы еще несколькими знаменитыми художниками Китая. Они стали достойными памятниками нового культурного синтеза, достигнутого в эпоху Средневековья; синтеза, предполагавшего прежде всего равновесие скрытого и явленного, слова и молчания.
В эпоху династии Сун, правившей с X по XIII век, наследие Конфуция вступило в новый этап своего развития. Давно уже отмерла мифология «небесных знамений», в которой Конфуцию отводилась роль пророка и царя. Изжито было и наивное, почти бессознательное стремление усвоить «тень Учителя» через обряды и телесную интуицию. Идея и практика Конфуциева наследия сошлись воедино в художественно законченном образе Учителя. Словно следуя заветам Учителя, первозданный хаос природы вернулся к человеку хаосом эстетических моментов существования. Резко обострилось внимание к внутреннему умозрению, к неустанному подвигу воли. Но жизнь, озаренная светом «сознающего сознания», вернулась к своей исходной безыскусности, и эта «последняя простота» жизни уже воспринималась как нечто искусственное – как иллюзия, сон, ширма. Теперь образ Учителя осмыслялся как маска действительности, которая тем утонченнее, чем она натуралистичнее. Не случайно именно в это время храм и усадьба Конфуция в Цюйфу заполняются иллюзорно правдоподобными приметами старины, включая каменное изваяние Учителя в натуральную величину. Отныне и уже навсегда мудростью в Китае было объявлено умение скрывать свою мудрость, жить повседневностью, жить «как все». Соответственно, и образ Конфуция в позднесредневековом Китае неумолимо терял свой прежний божественный ореол. В конце концов в XVI веке Учитель Кун особым указом императора был даже лишен царского титула и исключен из числа божеств (правда, поклонение ему сохранилось в среде простого народа). Понятно, что в это время мы наблюдаем постепенное разложение классического, гармонически законченного образа Учителя Куна. Этот образ теряет свою торжественность, становится более приземленным и интимным.
На картинах художников позднего Средневековья Конфуций обычно изображается музицирующим, беседующим с учениками, прогуливающимся, одним словом, «живущим в праздности», и образ его нередко несет в себе черты гротеска, который напоминает о вечном несовпадении «глубоких дум» мудреца и текучки будней, в которую он погружен. У нового образа Учителя Куна есть и еще одно, полностью новаторское измерение: Конфуций на гравюрах расхожих книг, герой популярных анекдотов. Этот Конфуций позднесредневековой эпохи вновь, как и в древние времена, оказывается сведенным к знаку, но на сей раз – знаку не эпически возвышенных, а обыденных, каждому знакомых житейских ситуаций. Его поступки заставляют не столько благоговеть, сколько умиляться. Они не столько наставляют, сколько развлекают.
Так Конфуций снова вошел в жизнь, из которой когда-то вышел в начале своего посмертного существования в китайской культуре. Но вошел уже как внешний образ, предмет снисходительного созерцания, почти карикатура. Не случайно с XVI века в Китае поднялась волна критического изучения конфуцианских канонов, и вот тогда выявилось позднее происхождение многих текстов, дотоле вызывавших у китайских читателей лишь священный трепет. В конце концов Конфуций превратился в мертвую оболочку собственной мудрости, в символ цивилизации, замкнувшейся в своем горделивом самолюбовании. Он стал стеной на пути к познанию тайны творческой стихии жизни. Спустя две тысячи лет после своей смерти Конфуций умер и как историческая сила. И эта смерть ознаменовала историческую смерть всей китайской цивилизации.
* * *
По странному стечению обстоятельств в то самое время, когда в Китае дух Конфуция медленно угасал под игом имперского догматизма и ударами филологической критики, наследие первого китайского учителя обрело новую жизнь в далекой Европе. Как раз на рубеже XVI–XVII веков в Китае появились первые европейцы. Наряду с завоевателями, купцами и всевозможными авантюристами среди них было немало христианских миссионеров, главным образом из ордена иезуитов, которые первыми из европейцев занялись изучением этой огромной и многолюдной страны. У иезуитов была своя цель: обратить в христианство как можно больше людей из высших слоев китайского общества. А это означало, что прежде всего им необходимо было завоевать симпатии последователей конфуцианского учения. Посланники Ватикана и на этот раз проявили недюжинную изворотливость: всеми правдами и неправдами они принялись доказывать сходство учений Христа и Конфуция и даже сами переоделись в платье конфуцианских ученых. В наставлениях Учителя Куна им то и дело слышались отголоски евангельских заповедей, в его словах о «Небесном велении» они усматривали указание на «Божественный Промысел» и даже конфуцианский культ предков не казался им угрозой христианскому благочестию: они сочли его лишь выражением признательности детей своим родителям. «Если бы Конфуций жил в наше время, – без обиняков заявлял один из ученых миссионеров, – он первым принял бы христианство».
Миссионеры-иезуиты опубликовали немало книг о Китае, и нарисованный в этих книгах привлекательный образ далекой восточной империи был благосклонно встречен европейской публикой. Впрочем, успех Конфуцию в Европе принесли совсем не те качества, которыми восхищались сами иезуиты. Ведь в Европе наступил «век Просвещения», время решительной борьбы с наследием Средневековья – привилегиями знати и догматизмом церкви. «Разум правит миром» – таков был девиз новой эпохи. Многие из властителей дум тогдашней Европы, познакомившись с учением Конфуция по книгам и переводам, изданным миссионерами, неожиданно увидели в нем живой образец «просвещенной мысли», которой сами поклонялись; мысли, опиравшейся не на догматы или слепую веру, а единственно на доводы разума, оправдывавшей «естественные права» человека, настаивавшей на единении религии и науки и даже ненужности религии вообще. Знаменитый философ Лейбниц находил в конфуцианстве заманчивый пример «естественной теологии». Другой великий поклонник Китая того времени, Вольтер, утверждал, что в книгах Конфуция он «не нашел ничего, кроме самой чистой морали без малейшей примеси шарлатанства». Европейцы, считал Вольтер, «должны стать учениками Конфуция». Деятелям Просвещения нравилось стремление Конфуция опереться на повседневный жизненный опыт – оно было созвучно их собственной идее о нерасторжимой связи чувств и мышления человека. А лаконичные, безыскусные сентенции великого китайского учителя вполне соответствовали требованию эпохи мыслить просто и ясно, не увлекаясь риторическими красотами слога. В глазах многих современников Лейбница и Вольтера «Срединная империя» на Востоке была не только страной «самой чистой морали», но и подлинным царством разума, ведь на службу там благодаря экзаменам отбирали самых образованных и добродетельных! Самые горячие головы делали Конфуция своим союзником в борьбе за полное уничтожение «религиозных предрассудков». Например, французский вольнодумец Фрере утверждал, что Конфуций передал своим близким ученикам тайное учение о божественности всей природы. Некоторые же соотечественники Фрере прямо называли Конфуция атеистом.
Разумеется, неумеренное преклонение перед экзотическим восточным мудрецом вызывало и определенное противодействие. Откроем, к примеру, книгу «Разговоры мертвых», опубликованную в 1700 году известным французским литератором Фенелоном. Мы можем прочитать в ней воображаемый диалог между первым учителем Китая и первым философом европейской древности – Сократом. У Фенелона Сократ говорит о себе:
«– Я никогда не помышлял о том, чтобы сделать из людей философов. Я предоставил невежд и злодеев их заблуждениям, ограничившись наставлениями небольшому числу учеников, возвышенных духом.
– А что касается меня, – признается Конфуций, – я пренебрег утонченными размышлениями, ограничившись общепонятными правилами, дабы воспитывать в людях добродетель. И я разослал по свету своих учеников в надежде распространить основы нравственности во всех пределах нашей империи…»
В изображении Фенелона Конфуций предстает невзыскательным проповедником житейской мудрости, думающим не столько об истине, сколько о благонравии людей. Оценка, прямо скажем, не имеющая отношения к действительному Конфуцию, но зато неожиданно много сообщающая об умонастроении эпохи самого Фенелона. В ней угадывается одна из глубочайших посылок европейской традиции: человек в его нынешнем, «падшем» состоянии не может сбросить гнет собственного эгоизма, и поэтому его добродетельные поступки и даже обычная вежливость – не более чем личина, маскирующая его истинный лик. Но противопоставление истины и благочестия, конечно, совершенно чуждо конфуцианской традиции, которая наставляла: «Не обманывай в темноте – это пригодится тебе, когда ты будешь на виду».
Мода на Конфуция в Европе прошла после Великой французской революции, и в XIX столетии китайским Учителем там интересовались разве что профессиональные востоковеды. В самом деле: чем мог увлечь этот автор простодушных сентенций корифеев тогдашней европейской учености – самовлюбленных теоретиков «исторического прогресса», создателей изощренных систем диалектики? Но приятно отметить, что интерес и уважение к Учителю Куну не пропали в России. В 1796 году увидел свет первый русский перевод избранных изречений китайского мудреца. И как не вспомнить упоминание о Конфуции в черновых набросках к первой главе пушкинского «Евгения Онегина», где великий поэт с присущим ему блеском позволяет нам взглянуть на Учителя Куна в несколько неожиданном, но отнюдь не обманчивом ракурсе:
С особым вниманием отнесся к первому мудрецу Китая Лев Толстой, много лет изучавший конфуцианское учение и назвавший его создателя человеком «необычайной нравственной высоты». А в 1910 году, в год смерти писателя, появилось составленное им изложение основных заповедей конфуцианства. Толстого больше всего привлекала в Конфуции проповедь «внутреннего равновесия» в человеке и непрестанного нравственного совершенствования, столь созвучная его собственной жизненной философии. Высоко ценил Толстой и гуманистическое содержание Конфуциева учения, неприязненное отношение китайского мудреца к войнам и вообще насилию, его внимание к практической морали, совет искать великое в малом. По свидетельству Буланже, издавшего в сотрудничестве с Толстым книгу «Жизнь и учение Конфуция», великий русский писатель прозорливо учил «не поддаваться первому впечатлению „скучности“ учения китайцев, а терпеливо ознакомиться с ним и проникнуться его духом». Мудрый совет, который и в наш спешащий век будет полезен каждому, кто хочет прикоснуться к духовным сокровищам Востока.
* * *
Драматична и полна противоречий судьба наследия Конфуция на Дальнем Востоке в Новое время – время революционной ломки старинного уклада. Еще в эпоху Средневековья конфуцианское учение пустило глубокие корни в соседних с Китаем странах – Корее, Японии, Вьетнаме. Оно же, к слову сказать, немало способствовало складыванию в этих странах новой национальной культуры. Еще и сегодня в японской столице Токио по соседству с бетонными коробками современных зданий прячется в зелени тополей храм Конфуция, построенный чуть больше ста лет тому назад – в те годы, когда Япония вступила на путь капиталистического развития. И сегодняшние японцы горды тем, что сберегли в своей жизни Конфуциев идеал ритуала… А вот в самом Китае идеи Учителя Куна с трудом находили себе место в новой жизни. В 1911 году последний в китайской истории император отрекся от престола и в стране была провозглашена республика. С гибелью старой государственности потеряло свою политическую опору и конфуцианство, всегда связывавшее свой общественный идеал с правлением «просвещенного государя». Правда, после 1911 года консервативные правители Китайской Республики некоторое время пытались превратить конфуцианство в национальную религию китайцев на манер христианства или ислама, но эти попытки заново обожествить Конфуция были явно надуманными и успеха не имели. И все-таки даже во времена правления Гоминьдана почитание Конфуция все еще официально поощрялось. Достаточно сказать, что в 1935 году всем государственным служащим было вменено в обязанность поклоняться Конфуцию как «величайшему и мудрейшему Первому Учителю».
Но по мере углубления революции Конфуций подвергался все более резкой критике со стороны передовой китайской интеллигенции. Борцы за новую, демократическую культуру Китая увидели в Конфуции и его идейном наследии главную причину отсталости родины, засилья в ней «деспотических и феодальных порядков». Конфуцианской традиции они с некоторых пор дали насмешливое прозвище «семейная лавочка Конфуция». И хотя многие критики Учителя Куна оговаривались, как выразился один из первых китайских марксистов Ли Дачжао, что они «нападают не на Конфуция, а на высохший труп двухтысячелетней давности», отделить одно от другого в тогдашней китайской действительности было не так-то просто. Конфуций оставался в глазах китайских революционеров поборником тирании, удушающей схоластики, угнетения женщин, бездушной церемонности, одним словом, виновником тысячелетиями процветавших в Китае бесчеловечных, или, если воспользоваться крылатым словом виднейшего революционного писателя Китая Лу Синя, «людоедских» порядков, которые поставили страну на грань гибели. «Семейная лавочка Конфуция» стала излюбленной мишенью китайских сатириков нового поколения, благо для осмеяния Учителя Куна большой фантазии не требовалось. Небольшое усилие воображения – и вот он, первый мудрец Китая: автор псевдоглубокомысленных сентенций, что-то вроде китайского Козьмы Пруткова, человек ограниченный и не приспособленный к жизни, случайный баловень истории, вознесенный до небес учениками, такими же глупцами, как он сам. Какая пикантная тема для китайцев, веками воспитывавшихся в атмосфере благоговейного почитания «первого Учителя»! Впрочем, сатирический взгляд на Учителя Куна в немалой степени был подготовлен предшествующей эволюцией его образа в китайской культуре: превращением Конфуция в героя популярных анекдотов, в персонажа грубоватых простонародных гравюр. Новые сатирики пользовались старым материалом, совершив почти незаметную подмену ценностей: на место анекдота, еще оберегавшего внутреннее, символическое пространство смысла в традиционной словесности, пришла карикатура – образ, отсылающий к внешней действительности и по сути своей натуралистический. Это разрыв с прошлым, не отрицающий преемственности с ним. Может быть, поэтому нет-нет да и проскользнет в сатирических выпадах против традиции грусть по чему-то безвозвратно утерянному в образе незабвенного Учителя…
Однако грусть – чувство хрупкое и скоротечное. После образования Китайской Народной Республики в 1949 году имя Конфуция вновь было поставлено на службу политике. Учителя Куна объявляли то реакционером, виновным в вековой отсталости Китая, то мыслителем не менее прогрессивным для своего времени, чем Карл Маркс в современную эпоху. А потом, уже в начале 70-х годов, пронеслась бурной грозой кампания «критики Конфуция», когда имя Учителя Куна превратилось в символ контрреволюции. Но не являются ли все эти ожесточенные нападки на древнего мудреца и эта неутолимая потребность использовать его имя в политической борьбе наилучшим свидетельством того, что даже в революционном Китае тень Конфуция по-прежнему осеняла собой живых?
* * *
Может ли Конфуций быть нашим современником? Еще два-три десятилетия тому назад такой вопрос показался бы по меньшей мере странным. Кто мог тогда увидеть в этом картинно-церемонном мудреце из невообразимо далекой древности нечто большее, чем интеллектуальное ископаемое, экзотический курьез, в лучшем случае – глашатая прописных истин морали, столь же всеобщих и безупречных, сколь и малопригодных в реальной жизни? Кто, кроме горстки кабинетных ученых или любителей назидательного резонерства, мог всерьез интересоваться им? Да и нет у Учителя Куна достоинств, так привлекающих современных людей в иных мудрецах Востока: не обещает он своим последователям ни сверхъестественной силы, ни райского блаженства, ни «полного прозрения». Его правда скромна, обыденна, не сказать скучна. И каждый ли может легко принять ту истину, что всякие возвышенные прозрения пройдут, но лишь повседневное, неприметно обычное в человеческой жизни конца не имеет? Это «откровение» Учителя Куна кое-кому покажется, наверное, пострашнее разверстого ада.
Тем не менее в наши дни Конфуций, так долго бывший объектом яростной критики, снисходительного любопытства или отстраненно-академического созерцания, снова возвращается в круг живых учителей человечества. Происходит это уже в силу чисто объективных причин. Оказалось, что наследие Конфуция вовсе не мешает, а во многих отношениях даже способствует научно-технической революции в нынешних восточных обществах, входящих в орбиту конфуцианской цивилизации. Достаточно вспомнить поразительные успехи, достигнутые в последние десятилетия Японией, Тайванем, Сингапуром, Южной Кореей. Да и в самом Китае конфуцианство ныне вновь объявлено основой духовной жизни китайского народа. Выяснилось, кроме того, что конфуцианство, уделяющее главное внимание проблеме человеческого общения и общественного согласия, способно резко повысить и творческий потенциал общества, и даже эффективность новейших технологических систем. И мы уже не удивляемся, когда встречаем в журнале статью о японском экономическом чуде, озаглавленную: «Капитализм по Конфуцию»… Мы не удивляемся и тому, что даже в Америке, с легкой руки почитателей Учителя Куна из числа университетских профессоров, вошел в обиход термин «бостонское конфуцианство»… В самом деле, мы только сейчас начинаем понимать, что эффективны не технические приспособления сами по себе, но воля и разум самого человека, или, как говорили в Китае, «техника сердца» (синь шу), обеспечивающая доверие, искренность и радушие между людьми. «Техника сердца», помноженная на технику ума и технику рук, – вот завтрашний день человечества, и наследию Конфуция уготовано в нем, несомненно, одно из видных мест. Выходит, древнее и в древность обращенное конфуцианство может быть учением электронного века? Это звучит парадоксально, но ведь крайности сходятся: полная технизация жизни наделяет человека новой ответственностью за судьбу Земли и, как никогда ранее, требует от него веры в силы и возможности человеческого духа.
Условия возвращения конфуцианства и современный мир заданы тем событием, которое в литературе часто называют «концом истории», или, если воспользоваться более резким выражением французского философа М. Фуко, «смертью человека». Речь идет о преодолении того типа цивилизации, которая сложилась на Западе в Новое время: цивилизации, ставящей во главу угла собственно гуманитарные ценности, провозгласившей своим героем человека-борца, человека-исследователя – Прометея и Фауста, который добивается господства над миром, делая его предметом своего знания. Этот прометеевский и фаустовский человек сам творит свою историю, он целиком историчен и живет отрицанием прошлого, борьбой и самоутверждением. В XX столетии тоталитарные режимы и призрак ядерной войны обозначили пределы развития цивилизации Нового времени, за которыми свобода и величие взращенного ею человека-титана оборачиваются его порабощением и гибелью.
В противоположность историзму Нового времени конфуцианство с непревзойденной в мировой культуре последовательностью и полнотой выдвигает в качестве основы человеческого бытия традицию как вечнопреемственность сознательной жизни. Традиция – это не линейный путь развития, отсекающий человека от природы, а сама среда человеческой сообщительности. Жизнь в традиции знаменует не движение вперед, а уход в глубину, не строительство заново, а открытие все новых глубин смысла в уже известном. Человечество, обратившееся к традиции, восстановит символическое измерение человеческого бытия, создаст цивилизацию не образа или идеи, а живого опыта. Наследие Конфуция входит в современную жизнь не как ее продолжение или отражение, но как альтернатива, предъявляющая «всегда иной» образ человека – образ, возможно, недостижимый и все же неизбежный, ибо он является необходимым моментом человеческого самопознания.
Институты и ценности современного общества имеют рациональное – даже назойливо рациональное – обоснование, но общественная жизнь в целом может представать глубоко неразумной, подобно кошмарному миру антиутопий или романов Кафки – миру, созданному человеком и все-таки насквозь бесчеловечному. В традиционном обществе, всегда почитающем таинство ритуала, рациональное объяснение его отдельных институтов и ценностей может отсутствовать, но культура в ее конкретных проявлениях оправдывается практическими потребностями людей, а взятая как целое представляется бесконечно осмысленной. Собственно, призвание традиции и состоит в том, чтобы сберегать полноту смысла человеческого бытия. Нарождающаяся на наших глазах новая, планетарная цивилизация, не копируя исторические формы традиционных обществ, будет руководствоваться этим призванием традиционного миросозерцания.
Конфуцианство восстанавливает для нас исконную правду человека – простую и возвышенную правду человеческого соприсутствия в мире. В дебрях цивилизации, создавшей смутные призраки людей, лишенных внутренней глубины, людей-винтиков, людей-роботов, оно указывает путь к подлинной, осмысленной коммуникации, обретаемой за пределами абстрактного равенства «субъектов» и столь же абстрактного неравенства социальных «лиц». Оно возвещает о вечно влекущей к себе мысль и вечно ускользающей правде внутреннего человека – единственной, не дающей человеку утерять человеческое в себе. Учение Конфуция требует не крикливой веры в человека, а скорее целомудренно молчаливого доверия к нему. Оно не слагает гимнов «человеку с большой буквы», но оно глубоко и неподдельно человечно.
Привычно повторяя слова Достоевского о том, что человек – это «великая тайна», задумываемся ли мы над тем, что тайна человека потому и велика, что остается как бы невидной, целомудренно-скромной и прячется она в стороне от утешительных догм и громких деклараций – в безыскуснейшей и простейшей данности человеческого существования? Тайна Конфуция заключается, конечно, не в загадках «тайного знания». Она – в безусловной открытости сознания миру, открытости, в которой человек бесконечно превосходит себя. Человек станет человечным, говорил Конфуций, когда «совершит самое трудное в жизни». То, что проще всего, дается труднее всего. С этой бесхитростной мудростью Конфуция можно жить вечно.