Надоели мне судебные заседания. Надоели до отвращения.
Надеюсь на показания Анатолия Заболоцкого, Леночки Санаевой и доктора «скорой помощи». Если, конечно, им дадут слово. А то получается, что и судьи, и свидетели, и я — комедийные персонажи непристойного спектакля. Между тем решается судьба не только моя, но и моих родных. Впрочем, я не против смешного, даже в зале суда, и об одном эпизоде хочу рассказать.
Мой адвокат делал несколько раз заявления о необходимости вызвать в суд как свидетельницу Нину Русланову, но Нина не пришла. Вместо Нины в суд явился ее муж Рудаков Геннадий. Рудаков говорил-говорил и вдруг брякнул:
— У Вали Малявиной были столкновения с Ниной Руслановой. Валя била Нину. Попадало и мне…
В зале суда кто-то громко рассмеялся и другие подхватили.
Ну надо же такое придумать?! «Валя била Нину» — так и записано в деле.
Нелепейшее заявление! Бред, да и только! Нина узнает, какую чепуховину нес ее муж, — несдобровать Рудакову.
Странная вещь получается. В тюрьме, конечно, мерзко, там отвратительно, но люди более живые, чем на судебных заседаниях. Там есть надежда, а главное — есть цель. Здесь суетно, от этого смыты ориентиры. Со стороны судей на меня лавиной идет вранье. На лицах присутствующих в зале суда угадывается болезненное наслаждение. Свидетели зачастую — испуганные болтуны, а моим не дают слова.
Анатолий Дмитриевич Заболоцкий несколько раз обращался к судье с просьбой дать ему слово, но судья каждый раз отказывала. Последняя его просьба выглядела так:
«Я, Анатолий Дмитриевич Заболоцкий, кинооператор студии «Мосфильм», за неделю до трагической гибели Жданько виделся с Малявиной и со Жданько. За сутки до этой трагедии имел телефонный разговор с погибшим.
Прошу Вашего разрешения дать мне слово в суде не позже 25 июля сего года в связи с тем, что я в скором времени улетаю в Сибирь в творческую командировку.
С уважением заслуженный деятель искусств, лауреат премии Ленинского комсомола А. Д. Заболоцкий».
Наконец-то судья снизошла.
Анатолий Дмитриевич вошел в зал как свидетель.
А мне вспомнилось, как часто я встречала Василия Макаровича Шукшина и Толю Заболоцкого на «Мосфильме», когда они начинали «Калину красную». Для меня эти два великолепных таланта — родные люди, хотя знала я их не очень близко. Мне нравились их одухотворенные лица, их манера держаться. Для меня в них все было замечательно.
Тихим голосом, обращаясь только к суду, Толя стал говорить. И опять, как и во время показаний Наташи Варлей, зал зашипел и кто-то выкрикнул:
— Громче!
Толя, как и Наташа, не стал говорить громче. Тихо, ровным голосом он продолжал:
— Я познакомился со Жданько на киностудии «Беларусь-фильм». Он снимался в фильме Пташука «Время выбрало нас». Я собирался снимать фильм «Пастух и пастушка» по Виктору Астафьеву, показал сценарий Жданько, ему он понравился, и мы договорились о совместной работе. К несчастью, фильм снимать категорически запретили.
Жданько очень огорчился.
Он был талантлив, а ролей интересных ни в театре, ни в кино не было, разве что роль в фильме Бориса Фрумина «Ошибки юности», но весною 78-го года, перед гибелью Жданько, этот фильм положили на полку.
За две-три недели до страшного исхода я пригласил Жданько в гостиницу «Москва» на встречу с писателями Валентином Распутиным и Беловым Василием Ивановичем, с Игнатьевым Женей и другими. После этого вечера Стас шутливо говорил: «Теперь можно и умирать… Я успел встретиться с могучими людьми…»
Я уже упоминала об этой встрече, которая на Стаса произвела огромное впечатление. Он гордился ею и при удобном случае с удовольствием говорил о ней. Он рассказал об этой встрече и Попкову. Но Попков насмешничал над ним: «И ты, конечно, среди этих людей был главным?».
Да, кстати, Попков больше так и не появился в суде. Неужели он не придет? Нагло с его стороны так поступать. Не только по отношению ко мне. Прежде всего к памяти Стаса.
Был апрель 1978 года. Мы со Стасом гостили у Сережи и Танюшки.
Ранним утром Стас вернулся со съемок из Белоруссии и за кофе сказал мне:
— Я чего-то ожидаю, Валена…
Раздался телефонный звонок. Звонил Толя Заболоцкий. Он пригласил нас в музей Андрея Рублева посмотреть икону Спаса, которую в течение десяти лет открывал реставратор Михаил Баруздин. Икона IX века.
— Валена! Как получается, а? Только что я сказал тебе, что ожидаю чего-то, и на тебе! — радовался Стас.
Я, к сожалению, не могла пойти в музей. У меня в театре были неотложные дела. А Стас помчался к Толе в Дегтярный переулок.
Ближе к вечеру звонит мне и говорит:
— Валена! Мы в гостинице «Москва». Приходи!
Очень важно он проговорил это.
Спрашиваю:
— Кто «мы»?
И совсем важно Стас ответил:
— Анатолий Дмитриевич Заболоцкий, Василий Иванович Белов, Валентин Распутин, Игнатьев Евгений и другие, коих ты не знаешь. Вот так-то! Пожалуйста, приходи!
Я приехала.
Дверь в номер была приоткрыта. Я вошла в переднюю и увидела за стеклянной дверью большую комнату. В комнате за круглым столом хохотала компания. Стас обернулся и выскочил из-за стола мне навстречу. Моему появлению он очень обрадовался. Толя Заболоцкий тоже радостно говорил:
— Какая ты румяная! Шаль тебе очень идет!
Я была в дубленке и огромной яркой шали с длинными кистями.
Валентин Распутин подвинул к столу мягкое кресло и пригласил меня присесть.
Василий Иванович Белов продолжал свой веселый рассказ.
Валя Распутин налил мне вина в тонкий бокал и тихо сказал:
— Ты хорошая актриса и человек хороший. Мне даже кажется, что у тебя нет пороков.
Я удивилась и переспросила:
— У меня нет пороков?
— Да, их нет у тебя.
— Ах, если бы это было так! На самом деле есть. И очень много. Один из них — преотвратительный, — и я щелкнула по тонкому бокалу..
Он зазвенел.
— Не верится, — сказал Распутин.
Я вздохнула.
А Стас вдруг запел:
— «По залугам зелененьким, по залугам…»
Когда он закончил песню, Василий Иванович поинтересовался:
— Откуда ты так хорошо знаешь украинский?
Стас сделал паузу. И вдруг сказал:
— Николай Олимпиевич научил. Гениальный артист Николай Олимпиевич Гриценко.
Почему он так сказал? Я ведь знала, что это любимая песня Александры Александровны, мамы Стаса. Она его и научила. Почему он сказал, что Гриценко, а не мама? Почему он смертельно побледнел и растерялся?
А Валя Распутин спросил:
— Ты давно в Москве живешь?
— Да, вот… четыре года института и третий год в театре. Да, Валена?
— Да.
Стас пристально вглядывался в Распутина: хотел понять, почему тот спросил, давно ли он живет в Москве.
— Быстро ты адаптировался. Никогда не скажешь, что сибиряк, — заметил Валентин.
Стас совсем разнервничался, а я говорю Валентину:
— Он ведь артист. Он очень хороший артист, поэтому у вас, Валя, сложилось такое впечатление. На самом деле Стас только и думает что о доме, о матушке Шуре, об отце Алексее, о собаке Кучуме, о коте, который любит сидеть у калитки. Сибирь для него — все.
Стас засверкал улыбкой.
Вдруг Василий Иванович Белов во весь голос предложил Распутину:
— Валь, поехали ко мне в Вологду, а?
И с надеждой посмотрел на него.
— А что… поехали! — улыбнулся Распутин.
Василий Иванович обрадовался, но переспросил:
— Правда, поедешь?
— Правда, поеду!.
Василий Иванович по-детски переспросил еще раз:
— Правда-правда? Валь, ты меня не обманываешь?
— Да не обманываю. Поеду.
Валентин сидел от меня слева, Толя Заболоцкий справа, Стас чуть поодаль.
Толя вскинул на меня свой лучистый взгляд и тихо спросил:
— Макарыча-то помнишь?
— Очень.
— Не мог он умереть сам… Что-то здесь не то… Что-то здесь не так…
Толя низко-низко опустил голову. Я заметила, что слеза капнула на пол, потом еще и еще… Он вытащил платок, вытер один глаз, потом второй, утер нос… обстоятельно так… никого не смущаясь. Допил свою водку, запрокинул голову и закрыл глаза, а слеза снова побежала по лицу его.
Стас коротко поглядывал на Толю.
Потом Василий Иванович и Валентин уехали на вокзал, Женя Игнатьев тоже ушел. И мы тихонечко спустились вниз, нашли машину, проводили Толю домой и поехали к себе.
Стас был молчалив.
Дома спросил:
— Есть у нас что-нибудь выпить?
Я принесла из кухни водку, квашеную капусту, сало, хреновину и хлеб.
Александра Александровна часто Стасу посылки присылала, и обязательно в них было сало и хреновина, очень вкусная. Она делается из хрена, помидоров и чеснока. Мы ее в чайнике держали. Из чайника поливали хреновиной и суп, и мясо, и все-все. Вкусно! Прелесть!
Стас встал.
— Давай, Валена, Василия Макарыча помянем. Царствие ему небесное.
Выпили.
— Я заметил твой взгляд, Валена, когда Белов спросил, откуда я так хорошо знаю украинскую песню. И я ответил, что Гриценко научил, а не матушка. Знаешь, Валена, эти могучие люди очень русские, а я наполовину хохол.
— Ну и что?
— Да так… Охота быть либо тем, либо другим.
Не стала я продолжать эту тему, а попросила:
— Спой, пожалуйста, «По за лугам зелененьким». Я подпою.
Стас запел, и я вместе с ним. Тихо пели, грустно, но светло.
Вскоре Стас уехал в Питер. Вернулся с печальной вестью. Фильм Бори Фрумина «Ошибки юности», уже законченный, в Госкино не приняли. Это означало «лечь на полку».
— Что теперь делать, Валена? А? Как теперь быть, как жить? Я через нее, через картину эту, хотел прославиться… Жизнь из-под ног выбивают, суки, дерьмоеды пакостные. Сколько сил и здоровья ушло, а они одним махом часть жизни моей уничтожили. Если Заболоцкий не будет меня снимать, то я… я не знаю что… Хоть плачь, Валена.
И поехали мы в гости к Заболоцкому Толе. Стас купил водку «Посольскую». Толя бережно взял в руки бутылку, но беспокойно, впрочем, ненавязчиво сказал Стасу:
— Она, подлая, лучших людей губит. Не увлекайся ею.
В передней у Заболоцких я увидела необыкновенную вещь — черную накидку, точнее, пелерину хорошего английского сукна, выкроенную клешем. Застегивалась эта пелерина на великолепные пуговицы. Необыкновенная одежда! Говорю Толе:
— Толенька, чья это пелерина расположилась у вас в передней?
— Лялина. Она хочет ее продать.
Ляля, жена Толи, очень красивая и носит не вещи, а одежды.
Стас делово встал из-за стола и пошел смотреть пелерину. Вернулся и сказал:
— Покупаю.
Я очень обрадовалась, накинула пелерину на себя, застегнула на все пуговицы.
— Ой, как тебе идет! А? Толя! Смотри, как она идет Валене! — весело кричал Стас.
— Да уж, да уж, — улыбался Толя, — а Ляле не очень, не ее стиль.
Не было тогда в Москве подобной одежды, и прохожие внимательно рассматривали меня, а Стаса это радовало.
Однажды после спектакля Стас заботливо набрасывает на меня пелерину, а Парфаньяк Алла Петровна с удовольствием смотрит на нас и спрашивает:
— Откуда она у тебя?
— Это подарок Стаса.
А Стасик серьезно поясняет:
— Из Ливерпуля, Алла Петровна, из Ливерпуля.
Алла Петровна не удивилась, а просто поинтересовалась:
— Ты был в Ливерпуле?
— Угу.
— Шутит он, Алла Петровна. Не был он пока в Ливерпуле.
— Будет! — звонко смеясь, сказала Алла Петровна.
Когда мы пошли домой, Стас с удовольствием рассуждал:
— А ведь поверила Алла Петровна, что я пелерину из Ливерпуля привез. Вот так-то! Значит, тяну я на Ливерпуль, значит, не все потеряно.
Ну, да ладно… Вернемся к столу.
Выпили. Закусили. Стас рассказал о своем горе:
— «Ошибки юности» закрыли.
Толя тяжело вздохнул:
— Вот и мне запретили снимать «Пастуха и пастушку».
Стас долго не мог вымолвить ни слова.
— А я так надеялся, — и опустил голову на руки.
И вот Анатолий Дмитриевич Заболоцкий свидетельствует в суде.
— …Жданько был талантливым актером, ему необходимы были интересные роли.
По словам самого Стаса, поддерживали его Михаил Ульянов и Юлия Борисова. Он чувствовал их симпатию по отношению к себе.
За день до трагедии он позвонил мне и попросил о встрече, но я должен был уехать из Москвы и предложил ему встретиться сразу после моего возвращения. Он ответил: «Но мы можем больше и не встретиться». И бросил трубку.
Я думаю, что в нашей стране легче прожить посредственному человеку, чем даровитому.
Меня, как и Стаса, посещают упаднические настроения.
И вдруг прокурор, сощурив глаза и совсем убрав узенькую ленточку губ, спрашивает Анатолия Дмитриевича:
— А вы у психиатра на учете не состоите?
Зрители от неожиданности загудели. У судьи глаза совсем округлились и так и застыли. А общественный истей начала хмыкать и почему-то приподнимать плечи вверх. Мне показалось, что наконец-то всем стало неловко за очередной вопрос прокурора.
Анатолий Дмитриевич ответил:
— Нет, на учете у психиатра я не состою, но после общения с вами могут и поставить.
— Все. Вы свободны, — сказала судья.
И Толя ушел.
Вернулась в Бутырку и записала: «Толя Заболоцкий — Душа, Сердце, Солнце. Он замечателен. На таких, как он, и держится мир. Плакать хотелось, глядя на него, плакать чистыми, радостными слезами, узнавая идеал».
И дальше: «Выпусти, Бог, меня из этих не судейских рук.
Я благодарна Тебе за познание, но нельзя здесь дольше быть. Я, конечно, изо всех сил держусь…
Я чувствую в душе огненный шар, и с каждым днем он становится все больше, все огненнее. Он хочет вырваться и разорвать меня».
В камере тихо, девочки понимают, что я очень устала, и слушают радио.
И все-таки колючеглазая Валя спросила:
— Валюшка, когда же они от тебя отстанут? Третью неделю мучают, суки.
Мне не хотелось говорить о суде.
Рая-мальчик меня поняла и весело затараторила:
— Тридцать семь копеек мы стоим государству в сутки. Вот устроились, говны! Рабов себе завели. Программу, как она называется — производственная или продовольственная, — выполняй. Пятилетку их гребаную завершай в четыре года. У, суки!
Рая даже вскочила, села по-турецки и дальше продолжала глаголить:
— Нет, вы только прикиньте: зачем я здесь нужна? Чего я столько времени лежу-то? Ну, скоммуниздила, ну, накажи работами, а я на шконочке лежу, на Катрин я все гляжу, все лежу и сижу, — громко и весело запела Рая, и все подпели ей.
Потом она продолжала:
— Они ни хрена не понимают или нарочно так делают: кому-то это выгодно. Ведь я за это время соблазню Катрин, потом на зоне баб пять одолею, а Катрин, в свою очередь, десяток уложит. Им, бестолковым, не понять, что так и наступит матриархат. А мужики будут нужны только для делания детей.
Рая была в восторге от мысли о матриархате.
Нина одернула ее:
— Хватит, хватит… Валюшка устала, она переживает, а ты хохочешь.
— Нет, она мне не мешает. Наоборот даже.
— Почему так долго длится суд? На чем же строится обвинение? — интересовалась Нина, чем раздражала меня, но я старалась быть спокойной.
— Обвинение строится на домыслах коллег. Порою вызывают совершенно незнакомых ни мне, ни Стасу людей. В-общем, сплошная болтовня, и самое интересное, что в суде присутствуют эксперты, которые подтвердили: самоповреждение. На основании этого заключения дело и было закрыто в свое время.
— Нет, Валюшка, не смогут они отказаться от своих слов. А подписи их стоят в деле? — спрашивала Катрин.
— Да, они подписывались под своим заключением.
— Не унывай, Валюшка! — подбадривала меня Рая. — Победа все равно за нами! Они нас здесь мучают, а на том свете им всем пекло грозит. Не унывай!
Колючеглазая кончиками указательного и большого пальцев вытерла уголки рта, поправила косынку и тоном игуменьи изрекла:
— Уныние считается тяжким грехом. Да. Тяжелее воровства и даже убийства — во как!
— Нет, я не унываю. Просто они мне надоели. Они нечестные и зависимые. От всего этого их спектакль выглядит на редкость бездарным. Даже смешным.
— Смешного тут, конечно, мало. Что тут смешного? Они издеваются над людьми, а ты говоришь — смешно… Терпи, Валюшка, терпи, — колючеглазая часто и тяжело вздыхала.
— Да, Валя, ты права. Великая и спасительная сила — это терпение. «И Дух смирения, терпения, любви и целомудрия мне сердце оживи». Александр Сергеевич Пушкин, — улыбнулась я.
Катрин возбужденно спросила:
— Нет, самое непонятное — почему тебя арестовали через пять лет после его гибели? Через пять лет!
Рая почувствовала, что мне совсем не хочется говорить об этом, и попросила:
— Почитай нам стихи, а?.
— Радио мешает. После отбоя почитаю, — обещала я.
Колючеглазая опять глубоко вздохнула и мечтательно посмотрела в потолок.
— Скорей бы суд, — проговорила она блаженным голосом, словно речь шла не о суде, а о свидании. — Скорее бы в тюрьму на Пресню. Там весело, там «конь» бегаете записками с мужского этажа на женский и обратно… Там любовь царствует… Я с тремя переписывалась и называла себя разными именами. И было мне девятнадцать лет для одного, для другого — двадцать пять, для третьего — тридцать три года. Жуть как интересно!
И Валя засмеялась, вспоминая что-то.
Катрин потянулась и томно проговорила:
— Да… на пересылке и в зоне куда интереснее.
— Тебе мало, что я в тебя втюрилась? Мужиков ей подавай… От них все несчастья у баб. Ведь так? — сердилась Рая-мальчик.
— Это уж точно. От мужиков все несчастья. Да, Валюшка? — Нина уставила на меня свои неглупые глаза.
Ей очень хотелось, чтобы я поддержала эту тему. Куруха она профессиональная. Поди, стучала и предавала всех на воле. Она и по жизни — куруха.
— Я люблю мужчин и жалею их. Мне думается, что они не такие коварные, как женщины, — ответила я.
Я не знала, куда себя деть. Катрин участливо посоветовала:.
— Отдыхай, Валюшка, и думай о чем-нибудь хорошем. Переутомилась ты.
— Ну, ладно, слушайте стихи Федора Тютчева.
И я стала читать:
Перед следующим судебным заседанием пришел ко мне адвокат и шутливо сказал:
— Сегодня на сцене — вы.
Я не придала значения его шутливому тону. Я понимала, что это его зашита от собственной несостоятельности. Он действительно не знал нашего дела, не знал наших отношений со Стасом, не знал наших положений в театре — ничегошеньки не знал. Ему никак нельзя было соглашаться вести мое дело. Легкомыслие посетило и его, и меня. Лучше мне было и вовсе быть без адвоката. Я только поинтересовалась:
— Когда же появится врач «скорой помощи»? И будет ли свидетельствовать Леночка Санаева?
— Врач должен обязательно быть. А Санаева просит дать ей слово с самого начала суда. Даже письмо написала в суд. Вот оно.
Он протянул мне письмо.
— Я могу его взять?
— Нет, пока нет.
Я сказала конвоиру, что мне нужно взять из сумки тетради и ручку. Он открыл дверь камеры, и оттуда дохнуло холодом, даже пар столбом пошел. Адвокат сочувственно посмотрел на меня и сказал:
— Я задержусь здесь до начала заседания. Там нельзя находиться, — он кивнул в сторону камеры. — Заболеть можно.
Я села за стол и стала конспектировать письмо Леночки Санаевой, обращенное к суду.
В нем было написано:
«Я знала Стаса с 1976 года. Мы работали на «Ленфильме». Нас познакомила Валя Малявина в буфете «Ленфильма». Позже мы часто встречались, и иногда наша беседа длилась по многу часов. Стас мне рассказывал о себе, о своем детстве, юности, излагал свои жизненные позиции. Он все больше рассказывал о страшном. Однажды он проснулся у тетки или у бабушки — не помню точно, у кого, — и стало ему жутко. Спал он на раскладушке посредине крохотной комнатушки, открыл глаза и увидел у самого своего изголовья тетку со свечой, она шептала молитву, словно нал покойником. Стас говорил, что это воспоминание его преследует. Смерть в душе он носил еще задолго до того, как ушел из жизни. Упаднические настроения часто сопровождали Жданько, это могут подтвердить люди, работающие на «Ленфильме»…»
Я остановилась. Не стала дальше конспектировать. Лена писала правду, но чем искреннее была она, тем образ Стаса становился все мрачнее. Я сказала об этом адвокату.
— А вы хотите, чтобы он выглядел, как в обвинительном заключении, — весельчаком? Руководство Театра Вахтангова, некоторые ваши коллеги и прокуратура свидетельствуют, что Стас купался в славе, что вот-вот должен был получить премию имени Ленинского комсомола, что он обожал Театр Вахтангова, был абсолютным трезвенником… Между тем перед носом судей лежат его дневники, в которых он не скрывает своих душевных мучений и откровенно пишет о любви к вам… И у них получается, что вы завидовали его творческим успехам. Вы только подумайте, Валентина, что мотив преступления — неприязненные отношения на почве вашей зависти к его славе. Вы очень точно задавали вопросы Евгению Симонову. Ему ничего не оставалось делать, как отвечать правду. Даже судья сняла вопрос о вашей творческой неудовлетворенности, значит, мотива преступления нет.
— Да. Весь март и апрель мне было очень хорошо. Ему — плохо. Я упустила его.
Конвоир открыла дверь «морозильника» и попросила войти в камеру.
Адвокат ушел.
— Я не буду раздевать тебя и делать досмотр. Приведи себя в порядок. Сейчас пойдем в зал, — сказала статная конвоир.
Я как-то беспомощно пролепетала:
— Зеркала нет.
— Ничего. Ты на ощупь. Все хорошо. Выглядишь прилично. Не кисни.
— Я не кисну. Надоело.
В грязных коридорах все еще свалка: битые стекла, рамы, кирпичи, куски штукатурки и прочий хлам.
В зале суда духота. Боже! Сколько зрителей! Ну надо же, какая честь!
Увидела Дину Пырьеву. Она слегка улыбнулась, выпрямилась, как струна, и показала всем своим видом — мол, будь умницей. Красивая она! Молодая совсем! И желтая кожаная куртка ей идет..
А Инна Гулая почему-то красная… Наверное, каких-нибудь таблеток наглоталась. Зачем она приходит? Я же просила ее не приходить.
Судья мне предложила рассказать о дне 13 апреля 1978 года.
— Вы, конечно, помните 13 апреля 1978 года? — спросила она и круглыми глазами как можно ласковее посмотрела на меня.
Я ничего не ответила и стала рассказывать о том, что произошло пять лет назад в тот роковой день.
— Утром этого дня по телевидению шел фильм Сергея Аполлинариевича Герасимова «Тихий Дон». Было известно, что сейчас Герасимов готовится к съемкам фильма «Юность Петра», и Стас попросил меня позвонить ему с тем, чтобы Сергей Аполлинариевич вызвал его попробоваться на роль Меншикова. Я позвонила. Герасимов обещал встретиться со Стасом, но сказал, что Меншиков у него есть — Николай Еременко. Стас очень огорчился, но потом подошел к зеркалу, взлохматил волосы, закрутил усы вверх и метнул суровый взгляд на меня, изображая Петра…
— Можно покороче? — перебила меня своим ласковым голосом судья.
— Мне приятно об этом вспоминать… Ну, хорошо, стало быть, короче… Я не буду рассказывать о его недомоганиях и плохих настроениях в связи с закрытием фильма «Ошибки юности», не буду рассказывать о других причинах, из-за которых у него был упадок духа, — вам все эти обстоятельства хорошо известны.
Кто-то крикнул из зала:
— А нам неизвестны!
— Вы, по всей вероятности, были не на всех заседаниях, — ответила я.
— Прекратите разговоры, — судья постучала карандашом по столу.
Боже! Как не хочется им рассказывать! Это трагедия, а на лицах присутствующих — любопытство, ненормальное возбуждение, даже некоторое вдохновение.
Я довольно долго молчала.
— Ну, мы вас слушаем, — по-прежнему ласково обратилась ко мне судья.
Тогда я собралась с силами:
— Везде и всегда я говорила, что произошла трагическая случайность. «Неприязненных отношений», как сказано в обвинительном заключении, у нас со Стасом не было. Напротив…
…Боже, зачем я это все ИМ говорю?
Потому что так положено. Но разве возможно передать словами то, что произошло на самом деле?.. Наверное, возможно. Но не здесь и не сейчас. Кроме настоящего времени есть еще прошедшее и будущее…
Свой голос слышу, словно со стороны:
— Думаю, что поводом послужило выпитое мною вино.
Судья спросила меня:
— Жданько сказал вам что-нибудь после того, как вы выпили вино?
— Ни слова он не сказал мне. Это было поразительно. Наступила тягчайшая пауза. Я взяла бутылку с оставшимся вином и вышла, чтобы вылить его в раковину. Я еще раз повторяю: Стас не хотел умереть.
Судья собиралась что-то сказать, но у нее не получилось. Она набирала воздух, а вздохнуть не могла. По всей вероятности, у нее сосуды шалили.
Инициативу перехватила препротивная прокурор:
— Отчего вы никого не позвали на помощь?
— Я сразу же позвонила в «Скорую помощь» и вызвала ее на ножевое ранение.
— А соседей почему не позвали? Симонова почему не позвали? Почему не закричали: «На помощь!»? — усердствовала общественный истей.
— Я реагировала так, как реагировала я, а не так, как вы или кто-то другой. Кроме того, я не кликушествовала, потому что была уверена в нормальном исходе, а не в трагическом.
Вдруг судья спросила:
— Вы верующая?
Статная конвоир тихо мне подсказывает:
— Скажи — нет.
Я ответила:
— Да.
Судья чуть помедлила и спросила:
— Когда вы стали верить в Бога?
— С тех пор, как осознала себя.
— А Стас?
— Стас верил в Бога.
Общественный истец возразила:
— Но его мать, Александра Александровна Жданько, отрицала, что он верующий.
— Александра Александровна, наверное, подумала, что так сказать будет лучше, полезнее… Стас был верующий, другое дело, что все мы очень грешны…
О чем-то еще спрашивали, но все это были вопросы глупые, досужие…
Потом мною занялись эксперты, освободив зал от присутствующих.
Я хотела напомнить экспертам, что видела их подписи в нескольких протоколах, где они не исключали саморанение, но мне не дали говорить.
Они рассматривали мою правую руку, что-то замеряли, что-то записывали… от кого-то из них сильно пахло спиртным.
Такая жара! Ужас!
Хорошо еще, что за время мотания моего в суд меня узнал весь конвой и теперь не засовывает в раскаленный от жары железный «стакан». Братва сочувствует мне, мол, долго копаются судьи. И в камере я вижу, что все участливо беспокоятся, почему так долго идет суд.
После окончательного решения суда меня должны перевести в другую камеру, где находятся не обвиняемые, а осужденные, или… отпустить домой… Нет, оказывается, я еще чуть-чуть надеюсь на то, что все решится правильно. Я вижу, что судья нервничает, потому что у нее нет абсолютных доказательств моей виновности.
…В камере влажно, все время хочется пить. За чаем я вдруг вспомнила о странных случаях, происходивших со мной, и стала рассказывать. Девочки замерли. Они любили, когда я рассказывала.
— Дело было на съемках в Риге. Саша Михайлов, Наташа Фатеева и я снимались в телевизионном сериале «Обретешь в бою» у Марка Орлова.
В павильоне стояла дивная декорация — подлинная библиотека в шкафах красного дерева за стеклянными дверцами. Дверцы, конечно, были закрыты на ключики. Хозяин библиотеки, мужчина преклонных лет с красивым и благородным лицом, всегда присутствовал в павильоне. Как-то в перерыве я подошла к книгам и стала рассматривать корешки. Хозяин любезно предложил мне взять интересные для меня книги с собою в отель. Я поблагодарила и взяла несколько томиков. Он открыл другой шкафчик и вынул из него довольно толстый фолиант.
— Это тоже интересная и нужная книга. Можете и ее взять, — сказал он.
Я открыла книгу. Это была «Хиромантия».
Я обещала никому не показывать книги. И вечером того же дня в номере стала изучать свою руку. Что же получилось? А получилось, что в «долине Юпитера» под указательным пальцем левой руки у меня притаился знак тюрьмы. Я удивилась. Улыбнулась.
На следующий день я говорю хозяину библиотеки:
— Это, конечно, все интересно, но у меня в «долине Юпитера» знак тюрьмы. Не правда ли, это странно?
Он попросил меня показать ему левую руку. Я протянула:
— Вот, смотрите…
Он направил лупу старинной работы прямо на знак, потом внимательно посмотрел на меня, закрыл мою ладонь и молча удалился из павильона.
— Ну надо же! — ахнули девочки.
— Давно это было, Валюшк?
— Давно.
— Ну надо же!..
Я продолжила свой рассказ:
— Стас знал, что я умею смотреть руку. И как-то попросил меня: «Валена, пожалуйста, посмотри мою руку». Я взяла его левую ладонь и обомлела: поперек линии жизни — ровненький шрам, открыла правую руку — там то же самое: поперек линии жизни — ровнехонький шрамик. Я с испугом закрыла обе руки.
— Ты что, Валена? Плохо у меня, да? — спросил Стас.
— Да, — говорю. — У тебя на линии жизни неестественное препятствие.
— Не смертельное же? — улыбнулся он.
Я ничего не ответила, а спросила:
— Как эти шрамики легли таким образом на линии жизни рук твоих?
Стас посмотрел на свои красивые руки и сказал:
— Они в Новый год получились. После того, как я сжал в руке бокал с вином. Я сжимал его, пока он не треснул. Я почувствовал, что поранился, но ничего никому не сказал, опустил голову на руки, а кровь полилась на скатерть. Леня Ярмольник заметил и вскрикнул… Потом врачи зашили ранки.
Мне стало не по себе от его рассказа.
— Ты гневался на кого-то? — спросила я.
— Нет. Просто было смертельно скучно. Никчемно было. Ждали-ждали Новый год… Ну и что? Он пришел… Ожидание было более значительно, чем сам праздник…
Он заметил мое удрученное состояние и сказал:
— Не переживай особо, Валена! Не переживай.
— Не надо больше никогда так выпендриваться. — Я почти сердилась на него. — Нехороший это знак. Смерть случайная получается.
— Ну и ладно… — успокаивал меня Стас. — А у тебя что нарисовано?
— А у меня вот здесь, видишь, знак тюрьмы.
Он поцеловал мою ладошку и улыбнулся.
— От сумы и от тюрьмы, сама знаешь…
И стал шалить, чтобы рассмешить меня.
— Да… дела, — вздыхали девочки после моего рассказа.
— Там, — колючеглазая показала рукой вверх, — там про нас все заранее знают… Вот так-то…
Нина спросила меня:
— Ты веришь в судьбу?
— Да..
— А что ты думаешь по поводу твоего суда? Сколько дадут?
— Домой пойду.
Мне вдруг стало так беззаботно, так все равно, так легко, что я, смеясь, сказала:
— Чему быть, того не миновать.
А про себя подумала, что это, наверное, организм защищается, поэтому и стало беззаботно.