Между тем судья заканчивает читку бесконечно длинного своего произведения. По ее словам получается, что я нарочно не звала никого на помощь. О том, что я вызвала «скорую» на ножевое ранение, вообще не говорится, и что «скорая» задержалась из-за пересменки — тоже ни слова… И так далее… Страшный документ получился.

Если бы все это было не со мной, я подумала бы, что подсудимая — настоящая злодейка.

Судья наконец оповещает, что прокурор, дескать, просила десять лет, а суд, посоветовавшись, лишает Малявину свободы сроком на девять лет.

Мне подумалось: «9 — мое любимое число. Надо же! Сегодня 27 июля, и если сложить цифры 2 и 7, получится тоже 9. Ну надо же!»

На днях адвокат сказал, что судья отправила обвинительное заключение, сочиненное прокуратурой Ленинского района, на доработку. Если теперешнее никуда не годное, какое же было предыдущее? Вот почему я так долго сидела в Бутырке без обвинения. Оказывается, его пересочиняли.

А разве законно пребывать в предварительном заключении столь долгое время?..

Судья вглядывается в меня, но словно не видит и через паузу тихо спрашивает:

— Вам все понятно в приговоре?

Все взоры устремлены на меня. Ждут чего-то… Истерики или какого-нибудь недостойного зрелища ждут… А у меня есть заветные слова Стаса: «Бойся бояться», и я тихо и спокойно отвечаю:

— Да.

Шепот в зале…

Судья вкрадчиво спрашивает опять:

— Вам понятен приговор?

— Да, понятен, — говорю ровно, спокойно.

И думаю: «Нет, не дождетесь вы моей истерики. Есть на свете, дорогие мои, чувство собственного достоинства».

Моя сестра Танюша выглядывает из-за чьей-то спины, держится, слава Богу. Ее муж Сережа старается улыбнуться мне. А Лионелла Пырьева — как струна, поднимает взор поверх всех: держись, мол, показывает мне, держись!

Я помахала рукой Тане и Сереже, и Лионелле, и всем добрым людям, а их было много в зале. Недобрые же недовольно гудели.

Судья неотрывно смотрела на меня, потом неловко, почему-то два раза, поворачивается вокруг стула и поспешно уходит.

За нею выкатились прокурор и общественный истей. Меня увели вниз. Разрешили не входить в камеру. Принесли крепкий, сладкий чай. Спасибо солдатикам!

Телефон беспрерывно звонит. Конвой отвечает: «Девять лет». Я спросила:

— Почему так много звонков?

— Это наши ребята из других судов. Весь конвой о тебе беспокоится.

Я вздохнула так глубоко, что самой смешно стало. Говорю ребятам:

— В театре так обычно вздыхают, когда драму играют. Я думала, артисты наигрывают, ан нет…

И снова вздохнула.

— Скорей бы машина пришла, — говорю.

— Она уже пришла.

— Так пойдемте же отсюда скорее!

Около машины совсем старенькая бабушка сунула мне в руки батон белого хлеба. Я ее очень благодарила, а она все крестила меня.

Хлеб отдала братве.

И мы поехали.

Вдруг машина остановилась, конвоир соскочил вниз, дверцу не прикрыл.

Мы остановились в каком-то переулке. Тополя высоченные шелестят, ветерок дует… Хорошо-то как — ТАМ!

Через какое-то время конвоир прыгнул в машину, подошел к решетке, за которой сидели мужчины, и сказал парню спортивного телосложения:

— Порядок!

И снова соскочил вниз.

Через некоторое время этот парень протягивает мне через решетку бутерброд с колбасой и бумажный стаканчик.

— Осторожнее, не пролей!

Я взяла стаканчик, а в нем коньяк доверху.

Я не умею пить залпом, а тут постаралась. Закусила вкусным бутербродом. И так тепло стало!

А парень спрашивает:

— Еще?

— Погоди, — говорю.

Напротив спортивного парня сидел дед, он поинтересовался:

— Ну? Сколько они тебе лет подарили?

— Девять.

Помолчал дед, покряхтел, а потом говорит:

— Ничего, Валюшка, девять Пасх кряду!

Сказал весело и просто.

Я засмеялась. И братва подхватила.

Парень легонько свистнул. Конвоир вскочил в машину, и мы поехали к себе, в Бутырку..

Я молоденькому конвоиру говорю:

— Как ты думаешь, встречать девять Пасх — это долго?

— Долго, — говорит.

— А если кряду?

— Как это?

— А вот так: девять Пасх кряду — вот и весь срок!

— А-а-а! — обрадованно протянул солдатик.

И правда. Ничего оно, если кряду!

Что там дальше-то? А?

…Первого июня 1983 года я гостила у мамы. Мы с мамой пили кофе. Я собиралась после кофе уехать на дачу к моему приятелю на день рождения. Раздался звонок в дверь. Звонок мне показался ненужным. Мне не хотелось открывать дверь, но мама уже спрашивала:.

— Кто там?

Ей ответили:

— Слесарь.

Мама, всегда осторожная, почему-то открыла этому «слесарю».

Их оказалось человек пять, а может быть, и больше. Быстро вошли и сразу же к окнам. Я потом узнала, почему они — сразу же к окнам. Не дай Бог что…

Мама как-то ничего не поняла и очень вежливо обратилась к этим, что у окна и балкона:

— Проходите, пожалуйста, садитесь.

Они молча оставались на месте.

Дали прочесть какую-то бумагу. То была санкция на арест..

Один из них говорит:

— Валентина, мы только исполнители. Мы на работе. Нам приказано арестовать тебя. Переоденься и поедем.

— Куда?

— В КПЗ.

Бедная моя мамулька спрашивает:

— Адрес этого, как вы сказали, кэпэзе вы оставите?

Ей отвечают:

— Вам позвонят.

— Валентина, переоденься. Там холодно.

Я была в белых брючках и тонкой шелковой кофте.

У меня на постели лежал длинный шерстяной халат — как вязаное пальто.

— Вот его и возьми, — заботливо предложил мне один из них. — И теплые носки возьми. Брюки другие надень. Что еще? Расческу, к примеру… ну, кое-что совсем необходимое.

Странное состояние наступает во время катастрофы, которая явилась нежданно-негаданно — ее как бы не чувствуешь. Я думаю, все, кто пережил очень страшное, согласятся со мной. Оно как бы не твое — это страшное.

Мама тоже казалась спокойной. Была уверена, что это недоразумение и что я сегодня же вернусь.

Я стала переодеваться, тот, что у окна, оставался на месте. Другой стоял в дверях комнаты.

— Ну и что? Ну и как я переоденусь?

— Ты не стесняйся. Мы все равно не уйдем.

Мой взгляд упал на раскрытую тетрадь, которая лежала у меня на столике возле кровати. Там было написано: «…Нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа…» Это из письма Ф. М. Достоевского к Н. Д. Фонвизиной, подарившей ему на пути в острог Евангелие.

С этим я и поехала на казенном «Москвиче» в КПЗ.

Меня арестовали через пять лет после нашей трагедии со Стасом.

Тот длинный июньский день в Бутырке мне будет памятен навсегда. Вечером принесли обвинительное заключение, еще то, первое. Стала читать — диву далась! Самому Гоголю не сподобиться до такой смешной истории. Понимаю, что речь идет обо мне и Стасе, которого нет, понимаю, что меня хотят обвинить в убийстве Стаса; вижу, как авторы нагнетают атмосферу рассказа, и чем больше они ее нагнетают, тем смешнее выглядит история.

Я даже не расстроилась.

Отдала Глафире читать.

А вокруг меня девочки уселись — думали, что я буду переживать после того, как прочту этот «документ», песни стали петь из репертуара Пугачевой, Антонова, а потом так грянули «Поворот» Андрея Макаревича, что Глафира нам сделала замечание:

— Не мешайте читать!

И вдруг я поняла, что у всех девочек, которые окружили меня, была одна и та же статья. Статья, связанная с убийством. Холод прошел, зазнобило даже. Всматриваюсь в липа. Нет и тени рока на этих молодых, милых лицах. Наоборот, взгляд открытый, почти детский.

Это — правда. Я ничего не выдумываю.

Знаю, что одна из них бросила из ревности камень в любимого, попала в висок, и он погиб. Другая, будучи беременной, пришла в общежитие института, где учился ее муж, и задушила свою соперницу. Моя соседка Галочка убила своего насильника. У каждой из них есть своя правда, наверное, поэтому на их лицах не отпечаталось преступление.

Когда разошлись, Галочка мне сказала:

— Не знаю, как я буду с тобой расставаться. С ума сойду!

У Галочки не было ни отца, ни матери. Она никогда не рассказывала, почему ее воспитывал только дедушка. О дедушке говорила с любовью и юмором:

— Мой дед говорит, что у него все есть. Спросишь: «Что у тебя есть? Ничего у тебя нет». А он: «Всё! Ты. Цветной телевизор. И бормотушка. Вот так-то!» И, счастливый, смотрит свой цветной телевизор, пропуская стаканчик за стаканчиком своей бормотушки.

Глафира прочитала обвинительное заключение и попросила спуститься к ней. Спустилась. Не снимая очков, отчего она выглядела очень важной, стала глаголить:

— Они что — совсем ох…ли?

И продолжала важничать:

— Мотива преступления нет, следовательно, нет и самого преступления. Разве это мотив — «на почве неприязненных отношений»? Получается товарищеский суд, и то убогий. Нет ни одного факта, ни одного доказательства твоей виновности. Но самое интересное — это финал: «Может быть, удар нанесен посторонней рукой, но не исключена возможность, что и собственной». Ничего непонятно. Какого х… они тебя здесь держат? Нет, Валентина, тебя отпустят, никакого суда не будет. Посмотришь!

За моими делами мы забыли о том, что Ромашке тоже какая-то бумага пришла. Ромашку, оказывается, Верой зовут. Опустив голову, она сидела за столом. Я подошла к ней. Она грустно и доверчиво посмотрела на меня.

— Вера, — впервые я назвала ее по имени. — Что-нибудь случилось?

— Муж отравился газом. Умер. Поставил суп варить и заснул. Суп убежал. Ну, вот… — больше она не могла говорить, закашлялась, а слезы ручьем бежали по ее щекам.

Я не представляла, что Ромашка может плакать.

Директор ресторана кормила ее бутербродами, печеньем, конфетами.

Ромашка благодарно и ласково посмотрела на нее.

— Он умер неделю назад, а сказали только сейчас. Почему? Почему они так?

Не знала и я, почему они так. И стала успокаивать Веру. Просто сидела с ней рядом, зная, что сейчас я ей нужна.

Буквально на следующий день, вскоре после завтрака, дежурная выкрикнула:

— Малявина, с вещами!

Кто-то:

— Валюшка! Тебя отпускают!

Глафира торжественно заявила:

— Я знала! Я говорила!

А Галочка моя — навзрыд.

Золотая:

— Ты что, Галка, с ума спятила? Помоги лучше вещи собрать.

Галка не смогла мне помочь.

Помогала мне Ромашка, ловко связала мой барахляный матрас, сняла сумку, подтащила все к двери.

Девочки спустились вниз проводить меня.

Я не знала, куда меня поведут, но краешек надежды на то, что совсем ухожу, — был.

Нет, я не ушла из Бутырки. Попав сюда, оставь надежду, что отсюда можно выйти.

Меня перевели на «спецы». Это камеры под особым контролем. Перевели по просьбе прокуратуры Ленинского района.

А пока я не знаю, куда меня ведут.

Ну какие же длинные коридоры в Бутырке, а матрас и сумка тянут вниз, не дают идти… и камеры в ряд… бесконечные лестницы… и множество решетчатых дверей… поворот за поворотом… и снова двери, и снова огромные ключи: др-др… Противно поет свою песнь очередная дверь, потом — хлоп! — железом о железо.

Проходим мимо матрасов. Возле них скучает заключенный, оставленный на «рабочке».

Говорю вертухайке, специально говорю, чтобы узнать, остаюсь я здесь или ухожу:

— Мне матрас надо поменять. Он жуткий.

Она спокойно:

— Меняй.

Значит, остаюсь. Но куда ведут меня? Я понимаю — надо быть готовой к неожиданному, тем более здесь неожиданность на каждом шагу.

Сколько раз я слышала:

— Малявина! Без вещей!

Никогда не говорят, куда ведут — на свидание ли с родными, на встречу ли с адвокатом, к врачу или в карцер. Нервно это. Иным совсем плохо становится. Давление повышается, а сердцебиение такое, что в ушах стучит. Зачем так действовать на нервы? Неужели нельзя сказать, что за поход мы совершаем?

Говорю парню:.

— Поменяй мне матрас, пожалуйста.

Он лениво бросил мой в дальний угол и, как фокусник, одним движением выхватил из стопки матрас для меня. Остальные матрасы даже не шелохнулись.

Ну вот, новый матрас нести легче. Пошли дальше. Господи, когда же кончатся эти коридоры, лестницы, двери, ключи? Когда кончатся эти отвратительные звуки — железом о железо?

Вертухайке тоже наскучило идти молча, она спросила:

— О чем думаешь, Малявина?

— Во-первых, думаю, куда вы меня ведете? А во-вторых, меня интересует, где 103-я камера..

— Зачем она тебе?.

— Там Маяковский сидел.

— Правда? — оживилась спокойная до тупости вертухай ка.

— Да.

— А за что он сидел?.

— Был 1909 год.

— А-а-а, — протянула вертухайка, будто знала, что значил этот год в жизни поэта.

Я продолжаю:

— Маяковский говорил, что в Бутырках, в 103-й камере, у него был важный момент в жизни.

— Еще бы!

Не очень поняла меня вертухайка. Спросила:

— Он что, сердитый был? Да?

— Всякий. Вот, к примеру, в зале, где он выступал, кто-то крикнул: «Мы с товарищами читали ваши стихи и ничего не поняли». Маяковский ответил: «Надо иметь умных товарищей». Или: «Ваши стихи не волнуют, не греют, не заражают». А он отвечает: «Мои стихи не море, не печка и не чума».

Вертухайка развеселилась.

Я остановилась и в упор ее спросила:

— Куда ведешь?..

Она:

— Не останавливайся, Малявина. Нельзя. На «спецы» тебя переводят.

— Зачем?

— Откуда я знаю?

— Там плохо?

Молчит.

— Там хуже, чем в 152-й?

— Хуже.

32-я спецкамера.

Нет, кто-то явно издевается надо мной.

Синяя от дыма маленькая клетушка, сырая и душная. Как в подземелье. Я поняла, что это или подвал, или чуть выше. Оказалось — «чуть выше».

Четыре женщины курили самокрутки, пятое место было свободным. В камере от стола до железной двери один шаг, тут же параша, тут же буквально друг на друге четыре обитательницы этого ада.

Мое место, слава Богу, наверху. Окно небольшое, как раз на уровне моей шконки, и параша внизу, а не перед носом.

Эти четверо поленились лазать наверх — вот глупые!

Я успокаиваю себя: «Конечно, это лучшее место…»

Сразу мне учинили допрос, чего обычно не делается. Вновь пришедшие сами о себе рассказывают, если сочтут нужным.

А здесь — сразу в душу…

Особенно усердствовала Валя, пожилая женщина с острыми маленькими глазками. За что да почему, когда да как меня взяли?

Не стала я рассказывать. Просто назвала статью и сказала, что я ровно месяц как в заключении.

Забралась я к себе наверх, и грустно стало до невозможности. Тоска меня взяла. Там, в большой камере, я чувствовала, что нужна, и это даже радовало меня.

Здесь была совсем другая атмосфера, тяжелая.

Я стала разглядывать лица.

Валя с колючими глазками — рецидивистка, сидит по 144-й — воровство. Основная масса Бутырки имеет 144-ю или 206-ю — хулиганство.

Птичка в той камере все пела: «Ах, Бутырская тюрьма, лестница протертая, заебла меня статья сто сорок четвертая…».

Около Валиной (иконки Нина расположилась, у нее неглупый взгляд и хорошая речь. Рядом женщина, похожая на мальчика. Ну, мальчик, да и все тут. Почему в тюрьме так много женщин, похожих на мужчин? А дальше — Пышная дама. Все воровки.

Вскоре ввели еще одну даму. Совершенная Катрин Денёв.

Где же она будет спать? Оказывается, на полу. Пол каменный, ей принесли стеллаж, и она расположилась пол столом. У новой ламы тоже была 144-я. Она оказалась разговорчивой и скрасила своим рассказом этот жуткий лень.

Эта Денёв накануне летом, чтобы хорошо отдохнуть где-нибудь на югах, грабила квартиры. Работала в одиночку. Не в Москве, а в городах «Золотого кольца». Они ей нравились. Там по вечерним открытым окнам сразу же понятно, кто богат. Она вычисляла этаж, квартиру и утром шла туда. Звонила в дверь и, если не открывали, доставала отмычки, спокойно входила и брала, что хотела.

Однажды у нее был такой случай. Позвонила в дверь, никто не отозвался, вошла. А там хозяин пьяный лежит. Он глаза открыл, но она не растерялась, взяла недопитую бутылку, налила в большой хрустальный стакан водки и подала ему. Он выпил и стал балагурить. Она осмотрелась и уверенно полезла в вазочку, где нашла большую сумму денег. Денёв говорила, что можно сразу же догадаться, где спрятаны деньги. Она ни разу не ошиблась.

А хозяин весело балагурил. Денёв же прошла в спальню, сгребла в сумочку все драгоценности.

— Ты где? — кричал ей хозяин.

— Здесь, но мне пора уходить.

— Не уходи, пожалуйста.

— Надо, а то скоро твоя жена вернется.

— Нет, она только завтра к вечеру с дачи приедет.

Тогда Денёв заглянула на кухню, нашла в холодильнике еще бутылку и закуску, вернулась к хозяину, выпила с ним и закусила. Поцеловала его на прощание и ушла.

А однажды перед Новым годом она, в шубке из каракульчи, в бриллиантовых сережках жены того самого мужчины, что был так пьян и так мил, открыла квартиру, а там молодой человек атлетического сложения… Что делать? Она ведь открыла дверь отмычкой. Опять помогли находчивость и артистизм.

— Ой, извините меня, пожалуйста, прямо-таки «Ирония судьбы»… Ну, надо же, все перепутала. Какой ваш корпус? Первый? У меня родственники во втором живут, я у них в гостях… А вам надо замок поменять. Видите, мои ключи подходят… Ну, до свидания.

Молодой человек говорит:

— Надо раскрутить «иронию нашей судьбы» до конца. Как вы считаете?

— Нет-нет, не надо.

Он подошел, обнял ее.

— Вы такая хорошенькая, а я дверь не хотел открывать. Как хорошо, что вы явились! У меня трудная полоса в жизни. Предлагаю позвонить вашим родственникам и остаться до Нового года у меня. Как вы считаете?

— Нет-нет.

— Да-да.

— Так и осталась у него. Новый год встречали вдвоем. А родственникам я как бы позвонила. Хотел на мне жениться, — вздохнула Катрин Денёв.

Колючеглазая Валя тут как тут со своим вопросом:

— А мужик-то он как? Ничего?

— Замечательный… — опять вздохнула Денёв.

— Каким же образом ты оказалась здесь? — поинтересовалась Нина, та, у которой был неглупый взгляд.

— Вошла два раза в одну и ту же квартиру, дура. Во второй раз там оказался подвох… Не хочется об этом.

— Надо было выйти за этого, за симпатичного, замуж, вот что, — размышляла колючеглазая.

— Я была на работе, а на работе не следует любовью заниматься. Ушла я от него сразу же после Нового года.

— Взяла что-нибудь? — спрашивала Валя.

— Конечно, — грустно улыбнулась Катрин.

Опять не могу заснуть. Повернулась к окну. Теплый ветерок чувствую. Замечательный вечер, наверное.

Совсем рядом Ленинградский проспект. Чуть в стороне от него, недалеко от метро «Аэропорт», живет моя сестра Танечка с мужем. Танечка работает монтажером на Киностудии имени Горького. Может быть, она еще не вернулась с работы. А Сережа, ее муж, — детский писатель. Очень талантливый. Можно до бесконечности смотреть очаровательные мультики, снятые по сказкам Сергея Козлова. Дай Бог счастья моим родным Танечке и Сереже.

Представляю, как Тане трудно приходить на студию.

Могу предположить, как там судачат обо мне и как ей больно от этого.

А дальше за «Соколом», по Волоколамке, мамулька живет. Что она сейчас делает?

Как хотелось бы хоть на минутку заглянуть туда!

Мысленно полетела к ним, и так хорошо стало, будто увидела всех. Сколько огорчений выдержали мои дорогие.

Почему-то вспомнилось, как папа вернулся с фронта, а я его не признавала. Я прямо говорила ему:

— Мой папа воюет с немцами.

Долгое время ничто не могло переубедить меня. Папа и мама ужасно мучались.

Потом мы с папой стали большими друзьями. Я полюбила его всем сердцем. Папа был кадровый военный, и вскоре после окончания войны его направили в Горький. Мы с мамой, конечно, поехали вместе с ним.

В Горьком я увидела пленных немцев. Они шли длинной вереницей вдоль трамвайных путей. Немцы не вызвали у меня отвращения, наоборот, мне их стало очень жалко. Я подошла к ним совсем близко. Один из них взял меня на руки и стал целовать, что-то приговаривая. Мой друг и сосед Юрка шел за нами, а когда немец отпустил меня на землю, Юрка крикнул мне:

— Беги!

— Зачем?

— Беги, говорю! Сейчас как дам, будешь знать!

Я побежала. Добежала до сугроба, вдруг — бах! — и я лечу вниз головой. Сугроб, как большое облако, — снег был пушистый. Я и нырнула в это снежное облако, только ноги торчат. Кое-как вынырнула, а Юрка сердито смотрит на меня..

— С фрицами дружить? Да? — Юрка заплакал и ушел.

Мне не хотелось потерять моего лучшего друга, и я тем же днем пришла к нему домой, села под стол и громко завопила:

Вот сидят в окопах немцы, чир-дыр на штанах…

И хохотали как безумные.

Взрослые нам тоже объясняли, что не «чир-дыр», а «чинят дыры», но мы продолжали петь по-своему, делая особое ударение на «чир-дыр». Каждый раз это приводило к новому приступу смеха.

Там, в Горьком, произошло важное событие.

Я все просила маму и папу купить мне маленького Феликса, которого полюбила после фильма «Моя любовь». Они обещали.

И вот наступил день, когда в дом внесли маленький кулечек, а в нем — малюсенький комочек. Я спрашиваю:

— Это и будет Феликсом?

— Нет, это Татьяна.

Я не огорчилась, мне понравился малюсенький комочек с красивым именем Татьяна. Я очень хотела подержать кулек с Танечкой. Не дали. Юрка держал, а мне не дали. Обидно было.

Неожиданно Денёв громко вскрикивает:

— А-а-а!..

Хорошо, что я не спала, а то так можно с ума съехать. Все проснулись.

— Ты чего?

— Крысы!

Действительно, в камере водились крысы.

— Забирайся наверх, я все равно не сплю.

Катрин Денёв поблагодарила, и мы молча просидели рядом всю ночь, думая каждая о своем.

Поминутно дрыгался глазок. На крик Катрин кормушку не открыли, поняли, видно, что она испугалась крыс.

Утром был шмон. Полезли в пакет искать карты. Нас выгнали и закрыли в вонючем боксе, а сами продолжали шуровать в камере.

Когда вернулись, Нина крикнула Пышной даме:

— Долго будешь курушничать?

В боксе Нина ничего не говорила, а здесь стала материть Пышную даму.

Та пыталась возразить:

— Ты чего, Нина? Какая же я куруха? Ты что? Я ведь никогда не выхожу из камеры.

— Ты во время обеда ментам записки передаешь, — нападала Нина.

Тут и колючеглазая Валька завизжала:

— Ах ты, сука толстая! Зачем нас с картами заложила? — Нет, представляете себе, — обратилась она к нам с Катрин, — мы нарисовали карты, хотели погадать, а она нас заложила.

Мне стало противно до тошноты.

А Валя щурила и без того маленькие глазки и наступала на Пышную.

— Дай ей, дай! — подстрекала Нина.

Рая, похожая на мальчика, улыбаясь, с интересом наблюдала за происходящим.

Вдруг Пышная дама заметила:

— А кто из нас чаше всех из камеры выходит? Никто никуда не ходит, все сидят на местах. Рая один раз ходила к зубному. А куда ты так часто ходишь, Нина?

— Ах ты, сука!

И Нина с кулаками обрушилась на Пышную даму.

Она била ее точь-в-точь, как Седовласая грузинку, пытаясь попасть в глаз и по губам, даже руку заносила так же, и выражение лица у нее было такое же.

— Нина, очнись! — попыталась я ее остановить, но Нина зашлась.

Валька спрятала лицо в ладошки, иногда посматривая сквозь пальцы на то, что происходит.

А Рая, как болельщица на стадионе, то в одну сторону гнулась, то в другую, чтобы было удобнее наблюдать. Потом встала во весь рост. Руки — в карманах брюк, рот — до ушей.

Денёв бессильно взмахивала руками и тоже пыталась остановить Нину, но это было бесполезно. Та остановилась только тогда, когда у Пышной дамы хлынула кровь из носа и изо рта. Раскрасневшаяся, села на свою шконку.

— Вы только пришли и не лезьте не в свои дела.

Дежурные не появились. Несколько раз открывался глазок. Они все видели. Значит, это тоже спектакль, как в той, большой камере.

Для какой цели? Чтобы больше действующих лиц было? Чтобы посмотреть, каковы новенькие? А может быть, для чего-то другого? Курухи живут в постоянных заботах. Их цель — всех перессорить, чтобы, не дай Бог, в камере не возникло какое-то единение. Единение — это уже сила.

Курухи только и ждут, чтобы кто-нибудь сорвался. Находясь в камере, можно получить еще статью, и не одну.

Пышная дама стонет, но не звонит в дверь, не зовет на помощь дежурных.

— Хватит стонать, хватит! — приказала Нина.

Дама замолчала.

Почему она позволяет так издеваться над собой?

Почему над одними измываются, а другие неприкосновенны? Я не представляю, как Седовласая или Нинка могли бы обрушиться на меня или Катрин, на Глафиру или Золотую. Это невозможно. А почему? Может быть, характер на лине написан? Характер виден через взгляд, через пластику, через манеру говорить.

Не занести этим мерзавкам руку на сильных; на независимых. Тишина.

Катрин свернулась у меня в ногах калачиком.

Я смотрю сквозь «решку» на кирпичную стену. Нет передо мной того белого дома, где окошко с красноватым теплым светом так успокаивало меня.

Преотвратно на «спецах».

И вдруг Нинка опять завопила:

— Ах ты, сволочь! Смотрите, что она делает!

Подскочила к дверям и стала звонить дежурным.

Пышная дама рвала золотыми зубами себе вены. Дежурные оказались тут как тут, подхватили окровавленную Даму и куда-то увели.

Через некоторое время крикнули в кормушку:

— Соберите ее вещи.

— Валя, собери ее вещи, — приказала Нина колючеглазой Вальке. — Рая, налей кипяточку.

Валя тут же стала собирать вещи. Рая поднесла Нине кипяточку.

Нина достала пряники и стала пить чай, как будто ничего не случилось.

— Кто из вас будет спать на ее месте? А? — командно спросила она.

— Разберемся, — ответила я.

Я предложила Катрин занять место Ламы.

— Противно. Ну, да ладно… — И стала раскладывать свои красивые вещи.

Нинка удивленно и коротко взглянула на меня, хотела что-то сказать, но промолчала.

Часов в пять вечера под нашим окном шепотом, но слышно кто-то спросил:

— Валя! Валя Малявина, ты здесь? Отзовись!

— Не отвечай, менты загребут, — шипела Нинка.

— Валя, ответь!

— Да! — довольно громко сказала я.

Тут же открылась кормушка, но с улицы уже сообщили:

— У тебя суд будет 8 июля. Готовься!

— С кем это ты переговариваешься? — орала дежурная.

— Я не знаю, с кем.

— А зачем же отвечаешь? В следующий раз карцер тебе обеспечен.

И захлопнула кормушку.

Кто же так заботится обо мне? Не знаю.

А Нинка:

— Почтальонов наняла. Прямо как телеграмму зачитали: «Суд у тебя будет 8 июля».

— Нина, успокойся, пожалуйста, суд будет у меня, а не у тебя.

— Мне не преподнесут число на блюдечке, как тебе.

— Кто это мог быть? — задумалась я.

— А ты не знаешь, — усмехнулась Нина. — Кто-то с «рабочки». Кто в штабе работает. Только там можно пронюхать число.

Да, по всей вероятности, это так.

Спасибо девочкам за их заботу, но ведь Нинка продаст. Она обязательно расскажет про этот случай начальнице, и девочку, которая работает в штабе, отправят в зону. Вот ведь что.

Т-а-а-к! 8-го так 8-го… Но адвокат у меня случайный. Дела моего не знает.