— Всем встать, суд идет!

Идет суд. Я больше не верю, что вот сейчас что-то наконец произойдет и меня отпустят домой. Прямо отсюда. У меня наступил момент осознания и одновременно какого-то иного отстранения от происходящего.

Я иначе — не с ожиданием, а со странным любопытством слушаю свидетелей. Смирилась, что вызывают не тех, кто и впрямь может рассказать о трагедии — врача «скорой», например. А каких-то и вовсе ненужных для поиска истины людей…

…Вызывается Евгений Рубенович Симонов, наш главный режиссер.

Евгений Рубенович как всегда элегантен и, как обычно, красноречив.

Начал издалека. Стал размышлять о трагических положениях у Шекспира, у которого героев преследует рок и жизнь их обрывается от убийства или самоубийства. Только потом переходит к нашим отношениям со Стасом, охарактеризовав их как напряженные и драматические из-за слишком неординарных натур.

Сказал, что очень ценил как актеров и Стаса, и меня. Что за три дня до случившегося, на репетиции, из рукава кожаного пиджака Стаса выпал огромный нож.

— Этот же нож я видел окровавленным в тот трагический день, — свидетельствует Евгений Рубенович.

…Я почти прикрываю глаза и уже не слышу голоса Симонова. Вместо него — почти шепот, последние слова Стаса: «Пойдем со мной… Пойдем со мной!» Вижу белое как мел лицо Вити Проскурина, словно возникшее ниоткуда, не понимаю, что спектакль, видимо, кончился и Виктор пришел за Стасом, чтобы вместе ехать на вокзал. Потом — в Минск. Он пришел за Стасом, которого больше нет. Витя еще не знает, не понял, для чего здесь «скорая», люди в белых халатах в нашей комнате. Он испуган, кричит: «Что случилось?!»

Я тоже кричу: «Он убил себя…» Потом крикнула, что это я его убила. Потом стала кричать Проскурину: «Это ты, ты его убил!..»

…Я и по сей день не снимаю вины ни с себя, ни с Вити. Потому что это мы, именно мы упустили в тот день Стаса, не посчитались с его состоянием — а оно было ужасным. У Виктора было праздничное настроение удачливого премьера, я — занята собой и своими успехами. И мы его упустили.

Я знаю, совершенно уверена в том, что Стас не собирался умереть. Стас хотел себя ранить, чтобы я, вернувшись в комнату, увидела несчастье, поняла, что он находится на грани самоубийства. Чтобы я сострадала ему, чтобы ВСЕ сострадали ему. И помогали в театре, кино — везде.

Он хотел, наконец, достучаться до нас… Бедный мой Стас! Нет, не выпитое мной на твоих глазах вино стало причиной трагедии. Вино — только повод. Причина — наше самоупоение, слепота, в конечном счете то самое проклятое ЭГО, за которое и карает меня Господь сегодня, здесь и сейчас…

…Судья все еще расспрашивает Евгения Рубеновича о ноже, а я вновь вспоминаю.

Этот нож Стас и Марьин купили в Новоарбатском магазине и развлекались, пугая им арбатских прохожих. Он был чуть ли не единственным в нашем нехитром хозяйстве и поэтому очень быстро затупился. Когда мы со Стасом решили перейти на овощную диету, им невозможно было очистить даже картошку. Я все просила Стаса наточить его.

И надо же было мне 9 апреля, за три дня до трагедии, проходя мимо «Диеты», расположенной на углу Плотникова переулка и Арбата, встретить точильщика!.. Так редко они теперь попадаются, а тут… Стоит со своим станочком, на котором крутятся колесики, и летят от них искры во все стороны, покрикивает, что точит ножи, виртуозно поворачивая их то в одну сторону, то в другую: «Точу ножи-ножницы».

Надо же было мне, придя в театр, позвонить домой и сказать Стасу, чтобы он взял с собой нож и наточил его.

Не повстречайся мне лихой, со звонким голосом точильщик из прошлых времен, не случилось бы трагедии, вот ведь что…

Я была еще в фойе служебного входа, когда пришел Стас. Он широко улыбался. Посмотрел на себя в большое старинное зеркало, поднял несколько волосиков на макушке, выхватил нож из рукава своего пиджака и секанул им по волоскам. Громко рассмеялся, бросил нож опять в рукав и подул на отсеченные волосики.

— Стас, перестань дурачиться. Порежешься…

— Да нет, Валена, рукоятка внизу, а лезвие вверху. Понимать надо.

С этим и ушел на репетицию к Симонову.

Потом мне рассказывал:

— Я как выхвачу нож и говорю: «Шеф, не дашь роль — убью!» Он испугался.

— Зачем ты так, Стас?

— Интересно… неожиданно было для него, поэтому интересно.

Евгений Рубенович сказал в суде, что нож из рукава выпал. Нет, не выпал, а был артистическим жестом выхвачен из рукава.

Симонов не упустил случая заметить, что люди из прокуратуры, вызванные на место, были в непристойно пьяном виде.

И что никаких следов крови ни на мне, ни в нашей комнате он не видел. Что встал на колени и перекрестил Стаса.

— Я не могу представить себе умышленного убийства, но и Стас не мог покончить самоубийством, — говорил Евгений Рубенович. — Считаю, что произошло что-то преступно легкомысленное. Я и прежде видел в глазах Стаса обреченность.

— А у Вали бывают неестественно горящие глаза, — заключил Симонов.

Я сижу за барьером, который меня отделяет от суетной нашей жизни, и вижу за этой границей многое. Понимаю намек Симонова о моих «неестественно горящих» глазах. Кто-то распустил слухи, что я принимаю наркотики.

Это еще одна неправда обо мне. Я не спала после смерти моей доченьки около месяца, а достать снотворное было невозможно. Я просила, кого могла, помочь мне с лекарствами. Помогали, но распространился слух, что я глотаю «колеса».

Бред все это. Никогда не склонна была ни к наркотикам, ни к никотину. Бог миловал. Другое дело — алкоголь. С Бахусом у нас возникла сначала дружба, а потом он стал поработать меня.

Смотрю я на Евгения Рубеновича и размышляю: талантливый он человек, но… Слово «осторожный» не подходит, «трусливый» — больно грубо, скорее — боязливый. Интересно, куда он приведет свой монолог?

И вот слышу:

— Стас делал карьеру. Может быть, Валя задерживала его карьеру?

Я уже рассказывала, что в обвинительном заключении мотив преступления строился на том, что у Стаса была слава, а я завидовала его успехам…

Симонов завуалированно проводит ту же тему.

И дальше вдруг говорит:

— От Стаса все женщины сходили с ума.

Посмотрел на меня и чего-то испугался. Сделал на мгновение паузу и совершенно без всякого перехода почти крикнул:

— У Жданько был шарм порочности.

И вспомнила я, как Евгений Рубенович на репетициях просил:

— Зажги в себе люстру и играй надзвездно.

Или:

— Поведай Неведомое, безумная дщерь моя.

А что? Эмоционально. Красиво.

«Шарм порочности» — ну надо же!

А потом и тоже вдруг:

— Стас без бравады, как еж без иголок.

Я напомнила Симонову, что он снял Стаса с роли Альбера в «Маленьких трагедиях». Сказала, что это было для него сильным огорчением.

— Да, я снял его с этой роли, потому что он выглядел вульгарно.

Вульгарности у Стаса не было. Да, бравада была, но не вульгарность.

Моей задачей было снять мотив нашего якобы разлада со Стасом: будто бы я была творчески неудовлетворена. Поэтому я задавала Симонову соответствующие вопросы, которыми ставила его в затруднительное положение.

На мои вопросы он ответил судьям:

— Да, мы давали Малявиной ведущие роли.

— Да, мы давно хотели ей присвоить звание заслуженной артистки РСФСР.

— Да, она получила несколько премий за исполнение главных ролей в театре. Последнюю — в театральном сезоне 1978 года за исполнение роли Соланж в спектакле «Лето в Ноане» режиссера Ковальчика.

— Да, она была приглашена за исполнение этой роли польским театральным обществом на длительный срок в Польшу.

— Да, я предполагал, что Малявина будет репетировать в новом спектакле центральную роль по пьесе Алешина, которую хотел ставить.

— Да, она снималась в кино в главной роли. Да, этот фильм вышел в том же 1978 году, когда случилась трагедия.

Ну, и где же почва для моей «творческой неудовлетворенности»?

Смотрю внимательно на судью. По-моему, у нее повысилось давление. На лице удивление и откровенное непонимание: что же делать дальше. Лицо пылало. Вижу: не хочет моя судья вести этот процесс. Почва «неприязненных отношений» между Стасом и мной уплыла после многих показаний. Мотив моей «творческой несостоятельности» испарился в ходе ответов Евгения Рубеновича Симонова, хотя он и старался быть в русле обвинительного заключения. Значит, читал. И зачем грех такой на себя брать?

Очень давно, в конце зимы, в воскресенье, я пошла навестить могилку Василия Макаровича Шукшина на Новодевичьем кладбище. Положила цветы и долго стояла, глядя на портрет Василия Макаровича. Навестила Исая Исааковича Спектора, талантливого и необыкновенно умного человека, директора-распорядителя Театра имени Вахтангова, мужа театральной звезды нашего времени Юлии Константиновны Борисовой.

А потом пошла к Рубену Николаевичу Симонову. Гляжу на его памятник и вдруг вижу: из левого глаза катится живая слеза по каменному лицу. Аж страшно стало. Я замерла — не могу двинуться. Понимаю, что это талый снежок струится каплями, но все равно выходит, что Рубен Николаевич о чем-то скорбит, о чем-то плачет. И надо же было так устроиться снежку, чтобы пролиться слезой..

Памятен мне этот день.

Теперь в зале суда стало понятно, о чем плакал Рубен Николаевич. Обо мне он плакал и о Жене Симонове, сыне своем, который только что держал свой боязливый монолог обо мне и Стасе перед неправыми судьями.

Вахтанговцы позвали меня к себе в театр, когда я училась на четвертом курсе театрального института и уже работала в «Ленкоме» у Анатолия Васильевича Эфроса.

Я приняла это приглашение с радостью, несмотря на мое увлечение театром Эфроса. Театр Вахтангова с детства оставался моей мечтой, и вдруг это предложение! Позвонили из театра и пригласили на беседу с Рубеном Николаевичем Симоновым.

Дверь кабинета Рубена Николаевича была открыта. И никого. Стала разглядывать кабинет. Ультрамариновые стены, мебель красного дерева с бронзой, фарфоровая настольная лампа, темно-синяя с золотом, большие старинные часы уютно тикают — очень красиво! Через открытую дверь видна прихожая, обставленная великолепной мебелью с гобеленом изысканного рисунка. Дверь прихожей тоже открыта. Дальше ложа и — чудо: за ней — сцена! Там шел спектакль «Живой труп» с Николаем Гриценко — Протасовым и Людмилой Максаковой — Машей. Кто-то нежно обнял меня. Поворачиваюсь, вижу Рубена Николаевича Симонова во всем его великолепии.

Это он придумал мой первый приход в театр, открыл двери кабинета и ложи, чтобы я увидела диво-дивное.

Сказал тихо, глядя на Максакову и Гриценко:

— Замечательно играют артисты!

Потом повел меня в кабинет, предложил сразу несколько главных ролей и подвел итог:

— Художественный совет хочет, чтобы вы стали актрисой Театра Вахтангова.

И я ею стала.

Когда Рубена Николаевича не стало, а потом вскоре ушел и Спектор Исай Исаакович, Саша Кайдановский мне сказал:

— Все. Театр Вахтангова окончательно умер.

— Но Евгений Рубенович тоже поставил потрясающие спектакли. И «Город на заре», и «Филумену». А «Иркутская история?» — возражала я.

— Вот и ставил бы спектакли. Как режиссер. А главный режиссер — это другая профессия. Это мировоззрение.

Резкий, жесткий тон Саши раздражает, но он почти всегда бывает прав.

…А в Театре Вахтангова мне было очень хорошо. Специально для меня спектаклей не ставили, но если в пьесе была роль для молодой актрисы, то почти всегда играла ее я.

Я уже успешно сыграла два большие роли в спектаклях Александры Исааковны Ремезовой, как вдруг позвонил мне Рубен Николаевич с предложением роли в премьерном спектакле «Конармия» по Бабелю, который ставил он.

Я очень разнервничалась после звонка. Ведь роль Маши, которую мне предлагал Симонов, репетировала Юлия Константиновна Борисова. На репетицию я, конечно, пошла. Репетиция проходила в кабинете Рубена Николаевича. Он — за столом необыкновенной красоты, рядом Слава Шалевич, один из авторов инсценировки «Конармии», тут же — Михаил Александрович Ульянов, он же Гулевой.

Рубен Николаевич предложил для репетиции замечательную сцену, когда Маша трогательно и смешно признается Гулевому в любви. Маша — агитатор политотдела, а Гулевой — начдив.

Рубен Николаевич говорит:

— Ты расскажи ему о своей любви тихо и нежно, не форсируя, не торопясь, как бы на одном дыхании… У тебя длинная-предлинная коса, но она спрятана под буденновку, а когда Михаил Александрович тебя возьмет на руки, то буденновка случайно упадет и во всей своей красе обнаружится коса.

Я краснею, ужасно нервничаю и тихо, на одном дыхании, начинаю монолог: «Милый ты мой. Дорогой. Серебряный. Как бы я жила без тебя?..»

Чувствую, что получается! Ведь я влюблена в Михаила Александровича, и мне хоть и нервно, но легко говорить ему такие слова. А когда Михаил Александрович взял меня на руки, у меня закружилась голова. Синьковый кабинет Рубена Николаевича и вовсе поплыл перед глазами. Я еле устояла, оказавшись снова на полу.

Рубен Николаевич значительно и серьезно сказал:

— Замечательно.

Слава Шалевич улыбался. И Михаил Александрович был доволен репетицией. Так мне показалось.

Но неожиданно я заболела. Несколько раз звонил Рубен Николаевич, но врач не разрешал выходить из дому. Так я и не сыграла в одном из лучших спектаклей того времени.

Я чувствовала, что Рубен Николаевич обижен.

Позже, на гастролях в Киеве, он предложил мне роль в своем спектакле «Стряпуха замужем». Там нужно было много танцевать, петь. Ввод был срочный. Я то и дело летала в Москву сдавать госэкзамены. И от роли отказалась.

Рубен Николаевич посмотрел на меня сквозь очки, глаза его округлились, а выражение лица стало по-детски обиженным. Довольно строго он сказал:

— Как же так? Вы замечательная артистка, я в вас верю, а вы отказываетесь от моих спектаклей.

Стал считать по пальцам:

— От «Турандот» отказались, от «Конармии» тоже отказались. Теперь от роли в веселом спектакле отказываетесь. Как же так?

Я не стала оправдываться, хотя причина моих отказов была ясна. Слишком мало было репетиционного времени, чтобы сыграть их вольно, всласть. А абы как я не хотела, не могла себе позволить. Рубен Николаевич всерьез обиделся на меня, и тем не менее наши отношения оставались замечательными.

Как-то он зашел ко мне в гримерную.

Я была в театральном костюме: длинное креп-сатиновое платье цвета маренго с темно-фиолетовым поясом мягкой замши, шелковые фиолетовые перчатки до локтя и атласные серебряные туфли.

— Я хотел бы пойти с вами на прием, и чтобы на вас было это платье… Пойдемте!

Я конфузилась. Краснела и глупо, как дурочка, улыбалась. И ничего не отвечала. Чтобы снять неловкость паузы, Рубен Николаевич чуть кашлянул и величественно удалился из гримерной.

Я часто смотрела репетиции «Диона». Рубена Николаевича это радовало. На одной из репетиций он сказал, повернувшись ко мне:

— Идите сюда.

Я пересела, но так, что между нами оставалось свободное кресло. Он повернулся, удивленно взглянул на меня и неожиданно спросил:

— Какие духи у вас?

— «Ма грифф».

— Покажите.

Я открыла сумочку, флакончик духов был внизу, так что мне пришлось вынуть пудру, помаду, тон и т. д.

Рубен Николаевич с интересом стал рассматривать мою косметику и вслух читать:

— «Макс Фактор»… «Кристиан Диор»… «Элизабет Арден»…

А тем временем на сцене актеры потеряли «серьез», потому что Эрик Зорин смешно вопил:

— Слава Цезарю!

Цезаря играл потрясающий Николай Сергеевич Плотников. Он-то первый и терял «серьез», а за ним и все остальные.

Дионом был Михаил Александрович Ульянов, ему тоже было смешно.

Рубен Николаевич подошел к авансцене, а Зорин все продолжал вопить:

— Сла-а-а-ва-а-а Цe-e-еза-а-а-рю!

Николай Сергеевич, артист очень дисциплинированный, сомкнул губы, голова величественно поднята вверх, увенчана золотым лавровым венком, а тело сотрясается от смеха, и звук прорывается:

— У-у-у!

Артисты не выдерживают и громко, во весь голос, начинают хохотать, а Эрику Зорину хоть бы хны, орет и орет свое «Слава Цезарю!».

Рубен Николаевич тоже улыбается, не сердится на артистов, просит повторить.

Все собрались, но как только Эрик опять завопил, Плотников — Цезарь заухал, как филин, на весь зал:

— У-у-у!

Никак артисты не могут удержать «серьез» — все дрожат от смеха.

Рубен Николаевич громко и строго делает замечание:

— Что это такое?.. Безобразие…

Тогда Эрик Зорин предлагает:

— Рубен Николаевич, может быть, не надо мне уши такие клеить? Не будет так смешно.

Он играл «стукача» при Цезаре и мастерски клеил себе огромные уши из пластилина.

— Нет, уши хорошие. Артистам надо взять себя в руки. Начали.

— Слава Цe-e-e-e-за-а-а-рю!

Артисты держатся из последних сил, теперь и Рубен Николаевич не может удержаться от смеха.

— Мммм… — почти стонет он.

И все-все стали хохотать во весь голос, до изнеможения.

Вдохновение заполняло все вокруг, когда Рубен Николаевич появлялся в театре.

Увидев его в ложе после спектаклей, мы всегда были взволнованы. Он — в белом пиджаке и темной бабочке на кипенно-белой рубашке, а вокруг шепот:

— Рубен! Рубен!

Последний раз я видела Рубена Николаевича, когда он в лимузине отъезжал от театра.

Мы с Машей Вертинской шли к Арбату. Рубен Николаевич повернулся и приветственно помахал рукой. И долго улыбался нам, пока машина не скрылась из виду.

А последняя встреча с Рубеном Симоновым, мистическая, на Новодевичьем кладбище — живые слезы на каменном лине.

И вновь Бутырка. Наконец-то…

Сейчас камера — единственное место отдохновения.

Сегодня на «спецах», где я живу, дежурит казачка Валя. Она хоть и строгая, но хорошая.

Едва волочу матрас и сумку, она улыбается;

— Устала?

— Угу.

Ворчу:

— И чего его таскать каждый день туда-сюда?.. Неужели Глафира из 152-й столько лет мотается с матрасом и вещами?

— То-то и оно…

А около Вали кот кругами ходит. Засмотрелась я на него. Матрас положила на пол, глажу кота, он мурлычет, ласкается, а потом взял и прыгнул на мой матрас, разлегся, щурится. Уютный такой…

Прошу у Вали разрешения взять кота в камеру.

— Я его к себе, наверх положу.

Валя строго покачала головой, но разрешила:

— Ладно, до отбоя бери.

Открыла камеру.

Засуетились мои девочки. Видно, что ждали меня: пряники, конфеты на столе.

Коту очень обрадовались.

Помогли положить матрас, застелили постель, кота устроили у меня наверху. Он тут же свернулся калачиком, заснул. И мы приглушенно стали говорить — не хотели кота беспокоить.

А когда Рая-мальчик закурила, колючеглазая Валя шепотом сделала ей замечание:

— Чего пыхтишь-то?..

И рукой на кота показывает — мол, нехорошо при гостях курить.

Смешно всем стало.

— А чего это мы шепчемся? Ха-ха-ха! — не унималась Рая.

А кот поднял голову, внимательно посмотрел на нас и растянулся во всю длину.

— Ишь, понимает, что о нем речь, — смеялась колючеглазая.

— А чем же мы его кормить будем? — беспокоилась Катрин Денёв.

— Пряниками, — хохотала Нина. — Кис-кис!

Кот опять поднял голову и обратил свой мудрый взор на нас.

— Ты будешь есть пряники? А то у нас больше ничего нет.

Кот проигнорировал вопрос и замурлыкал.

Катрин осторожно спросила меня:

— Ну, как твои дела?

— Кругом маразм и трусость. Ничего поделать нельзя. Как ни странно, только два человека последовательно ведут себя. Мерзко, но последовательно — прокурорша и общественный истец.

— Общественный пиз…ц, — ругнулась Рая и спросила: — А прокурорша старая?

— Да нет… Не знаю, сколько ей лет… Плоская такая… ехидно ухмыляется, тоненько… противно.

— Дать бы ей по е…у, — сердилась Рая.

— Она явно недо…я, — решила Нина.

— На мужской «общак» бы ее бросить, суку… — ругалась колючеглазая.

Катрин подхватила тему:

— Правда! Хуже недо…х баб нет никого на свете. Все зло от них. Я и воровать-то стала, чтобы еще больше злить их. Бриллианты навешаю на себя… иду к машине, ключиком помахиваю, а они изо всех окон вываливаются, смотрят на меня… у, засранки… Ненавижу!

— А кто это общественный, ну, как его?.. — спросила колючеглазая..

— Общественный истей называется.

— Чудно как-то… Третий раз под судом, а о таком, как его, опять забыла… никогда не слышала. А где же ее место? Где она сидит-то? — продолжала расспросы Валя.

— Рядом с прокурором. Они без конца переговариваются друг с другом.

— А ты сделай им замечание или вообще откажись от суда, — предложила Катрин.

— Я делала замечания много раз, но все равно каждое заседание они сидят вместе и шепчутся.

— Значит, получается, у тебя два прокурора? — сделала вывод Нина.

— А что адвокат твой? Хорошо заступается? Или как? — интересовалась Рая.

— Адвокат плохо знает дело.

— Почему?

— Потому что не успел подготовиться. Времени у него совсем не было. Я ведь позвонила ему, когда меня увозили из дома в КПЗ.

Нина, сдвинув брови, анализировала:

— Абсолютно ничего не понимаю… Стас погиб в 78-м году? Так? Тебя арестовали в 83-м. Неужели за пять лет твой адвокат не мог ознакомиться с делом?

— Он не был моим адвокатом. Это просто знакомый. Я его едва знала, но у меня был его телефон. Когда за мной пришли, то спросили: «Адвокат-то знакомился с делом?» — «Нет, — говорю. — У меня его вообще нет». Разрешили позвонить. Адвокат выслушал и согласился взять мое дело.

— Но ведь это легкомысленно, не зная дела, соглашаться, — удивлялась Нина.

— Здесь что-то не то… — прищурилась Валя. — Ты прикинь, — продолжала она. — Через пять лет после случившегося тебя арестовывают… Значит, кто-то копал под тебя.

— Думаю, что это стечение многих обстоятельств.

— Нет, я так не думаю. — Нина еще больше сдвинула темные брови. — Против тебя не обстоятельства, против тебя люди, которые решили уничтожить тебя. Я сначала думала, что ты виновата и что умный адвокат тогда… давно… вытащил тебя, а выясняется, что у тебя вообще адвоката не было. И свидетелей, очевидцев твоей виновности, нет. И экспертизы не подтверждают, что виновата ты. Так какого х… они тебя мучают, гады?

Рая, как всегда, смачно ругнулась и подытожила:

— Кому-то нужно, чтобы ты сидела. Да… дела…

Потом спросила:

— Валюшк, можно я кота возьму?

— Не мешай ему дремать, — заступилась за кота колючеглазая.

— Ага, скоро его заберут… Я только поглажу его. Кисонька, хорошая… — гладила кота Рая-мальчик.

Красивая Катрин улыбнулась.

— Все у тебя наоборот, Раиса. Это кот, а не кошка, стало быть, не кисонька хорошая; а котик хорошенький. Себя ты тоже путаешь. Ты — женщина, а говоришь: «Я попил, я поел, я умылся». А как надо говорить? «Я умылась, я поела…»

— Отстань ты от нее, — колючеглазая строила рожицы Катрин, мол, не надо обижать Мальчика. А Мальчик и не обижался.

— Я в детдоме привык, что я — он. И в девочку был влюблен. Она в меня.

— И что? — Катрин красиво поправила свои чудесные светлые волосы.

— Приедешь на зону, узнаешь, — скалилась Валя.

— Тебе не избежать их.

— Кого — их? — любопытничала Катрин.

— Нас, — серьезно пояснила Мальчик.

— Ну ладно, девки, будет. На зоне обо всем договоритесь, — стреляла колючими глазками Валя.

— Хорошо бы попасть на зону? А? — мальчик Рая не отводила взгляда от Катрин.

— Да ну тебя… — кокетливо отмахнулась та.

А колючеглазая размечталась:

— Скорей бы на зону… Там в столовой пристроюсь… Хорошо!

— Страшно, — процедила Нина. — Говорят, что страшно на зоне.

Валя пожала плечами.

— Ну почему страшно-то? Нет, не страшно. Работы, конечно, много… законы свои… He-а, не страшно. Тебе-то что бояться? Поставят бригадиром или еще кем-нибудь назначат…

— А почему ты думаешь, что бригадиром меня поставят? — осторожно спросила Нина.

Колючеглазая было открыла рот для ответа, но осеклась, не стала объяснять.

А объяснение простое: «курухи» в тюрьме, они и на зоне стучат, да и на воле приспосабливаются и промышляют доносами и сплетнями.

Я-то остаюсь убежденной, что все пороки сопряжены с завистью. Так? Ведь так?

…Завтра опять ни свет ни заря вставать…

…Завтра опять выезжать в суд.

И когда все это кончится? Неужели вправду хотят меня посадить?