— С добрым утром! Ну вот, в кои веки решил женщине кофе в постель принести, а она сама тут как тут. — Федор укоризненно развел руками, с удовольствием разглядывая полусонную Лариску, замершую в проеме двери, как раме.

— Хорошо-то как, господи… — протянула она, потягиваясь, отчего мужская мятая футболка задралась на ней, целиком оголив ноги.

— Как спалось?

Лара забралась в кресло около стола, подтянула коленки к подбородку, обхватила их руками:

— Мне снился сон. Мне снилось, что я с тобой, что все хорошо, и я так боялась проснуться… Знаешь, как бывает, проснешься, а обнимаешь не человека, а одеяло? Я так боялась проснуться, а проснулась — я обнимаю тебя, и все хорошо.

— Ты такая красивая.

Он разлил кофе по чашкам, нашел сахар, подсохший лимон из холодильника.

Лариска, просыпаясь окончательно, замечала подробности. Что за странная квартира? С одной стороны — дом Федора, где когда-то ей были знакомы каждый уголок, каждая безделушка. С другой — какое-то чужое помещение, какая-то пародия на прежде любимое место.

— Грустно, да? — поймал ее настроение Федор. — Два года ведь чужие люди жили. Какие-то мои вещи ушли, какие-то — появились новые, от них. Мне и самому не по себе: вроде дома, а вроде бы и нет.

— С тобой дом оживет.

— Не со мной — с тобой.

“Я помню, как мы с тобой встретились… и в первые три секунды все решилось. Я не знаю, бывает ли на свете любовь с первого взгляда… Я до сих пор так и не поняла, что это было. Но когда мы расстались, даже не обменявшись телефонами, мне вдруг стало так больно. Мне было радостно, но и больно. Я поняла, всей своей сущностью ощутила, что ты, что с тобой — это все всерьез, это по-настоящему. Что все — навсегда. Что эти отношения потребуют меня целиком. И не только меня целиком — меня сегодняшнюю, сиюминутную — но и меня ту, которой я должна стать, ту, которая я есть. А это такая колоссальная, такая почти невыполнимая, такая мучительная ежедневная и ежечасная работа, браться за которую не просто страшно, а и опасно, потому что можно не выдержать и сломаться. И я испугалась.

Раньше я не понимала, как подруги могли сказать: вот, мол, со мной, там, парень заигрывает, а я боюсь начинать отношения. “Что значит — боюсь, как это? — не понимала я. — Ведь отношения — узнавание нового человека — это всегда здорово!”. А встретив тебя, я поняла, как это бывает — просто страшно. Летишь в пропасть и не можешь остановиться. А мне так не хотелось боли, не хотелось мучений, не хотелось этого железобетонного слова “навсегда”… И я начала свой бег от тебя.

Все эти годы я бежала от тебя. Я пряталась, я переезжала с места на место, я заводила какие-то отношения… Я думала, что можно что-то изменить, что всего этого можно избежать. Но каждый раз, когда мне казалось, что все удалось, я снова встречала тебя. И снова начинался мой полет.

Помнишь, как я приезжала к тебе по ночам? Это я пыталась и пыталась, и пыталась заводить отношения. Но на первом же свидании, стоило мне выпить хоть немного алкоголя, у меня тут же срабатывал автопилот — по полгода родители у тебя пропадали в командировках — и я ехала к тебе. Я приходила к тебе, и ты меня впускал, не спрашивая, откуда я и надолго ли. И даже если у тебя была дома какая-нибудь женщина, ты все равно впускал меня и стелил в другой комнате, а когда я просыпалась, ты спал со мной.

Дальше было только хуже. Я шла ва-банк — я не пила алкоголь, я ложилась в постель с другими мужчинами. Но когда они прикасались ко мне — они это делали не так, как ты. Они говорили другими голосами, от них пахло не так, как от тебя. Они были замечательными — добрыми, ласковыми, умными, но у всех у них был единственный недостаток — они не были тобой.

И тогда я уже начинала понимать, что именно такой и должна быть верность — когда ты не смиряешь свои порывы в угоду кому-то, из чувства долга, а, напротив, полностью свободен во всех своих проявлениях, но вместе с этим просто не можешь заставить себя прикоснуться к кому-то другому, снести чужое прикосновение.

Тогда, рядом с тобой, я вообще стала замечать, что жизнь моя перешла в какое-то другое измерение, как, если бы это была компьютерная игра — будто я перешла бы на другой, более высокий, уровень. Но в отличие от игры, когда ты точно знаешь, что новый уровень есть и это ради него ты раз за разом бьешься, бегаешь, ищешь подсказки и воюешь с гадкими монстрами, твоя сегодняшняя жизнь, тот уровень, на котором ты находишься в данный момент, кажутся тебе единственно возможной реальностью, лишая всякой надежды что-либо изменить…

…Помнишь, как в самом начале ты кормил меня оливками? Они тогда еще только появились в продаже, и я их не любила. А ты этому очень удивился и сказал: “Я научу тебя есть оливки”, и я подумала: “Надо же, на земле шесть миллиардов человек, а кому-то есть дело, ем я оливки или нет”.

У нас все время не было денег и по полгода не было, где встречаться. Мы брали у Шаповалова ключ от его мастерской — своей у тебя тогда еще не было. Эта мастерская всегда напоминала мне рассказы Короленко о тяжелом быте рабочих людей: в окно под самым потолком видны были только людские ноги. Люди постоянно куда-то спешили, бежали, а мы лежали на диване, и нам никуда не надо было торопиться — мы уже пришли туда, куда стремились.

Я никогда не знала, о чем ты думал — как всех прочих мужчин, спрашивать тебя было бесполезно — и потому проецировала на тебя свои мысли, чувства и ощущения. И это могло быть правдой, потому что все у меня в голове и на душе было просто: мне было хорошо.

Я смотрела на Шаповаловские картины на мольберте, стенах, на полу, на столе. Наверное, на них были нарисованы какие-то люди, но, может быть, какие-то другие, иные, чем мы, и потому не всегда опознаваемые, но всегда радостные, веселые, беззаботные — как мне тогда казалось. Ты все время критиковал Шаповалова, а я восхищалась только твоими полотнами. На Шаповаловские смотрела молча. Люди на холстах были нашими сообщниками.

У Шаповалова тоже никогда не было денег — он разводил краски дешевым растительным маслом, и они сохли неделями. Утром мы неизменно оказывались замазаны масляными красками с ног до головы. И это несмотря на то, что всегда старательно оттаскивали картины подальше от дивана. Утро всегда начиналось с заметания следов: мы старательно подкрашивали те места в картинах, с которых ночью умудрились стереть краску. Вот поэтому я и говорю, что люблю абстракционистов: были бы это реалистичные картины, нам бы ни за что не удалось воссоздать все в точности. Иногда мы входили в раж и подрисовывали несколько больше того, что стерли, но Шаповалов никогда не замечал соавторства, потому что он все время был пьян.

Шло время, а мне все также — уже на работе — кто-нибудь неизменно указывал на пятно масляной краски на волосах или на запястье, и я краснела, смеялась и совсем не спешила его оттирать. Жизнь все больше била и ломала меня, но существовало место, где среди картин можно было смотреть на суетящиеся ноги со стороны, выпасть из земного броуновского движения и подчиняться в своем свободном полете совсем другим законам, и быть свободнее, больше, сильнее… Помнишь, иногда мы брали кисти и писали какую-нибудь гениальную картину одну на двоих, которую Шаповалов потом с легкостью продавал, приняв за свою, и вместе с нами пропивал деньги?

Потом у тебя появилась своя мастерская, потом — своя квартира. Я полюбила оливки. Темные, светлые, с косточками, без косточек, с анчоусами… Я говорила о своей любви каждому из этих смешных маленьких плодиков. Я смирилась. А ты уехал.

Я думала, с твоим отъездом все наконец-то закончится. Умерла бабушка, и мне досталась в наследство квартира. Моя. Собственная. Квартира. Мой дом. Я впервые стала сама себе хозяйкой. Я сама выбирала мебель, нанимала рабочих сделать ремонт, покупала все те смешные мелочи, которые делают дом уютным. И мне уже стало казаться, что я получила то, о чем мечтала — свой собственный настоящий уютный дом…

А неделю назад я встретила тебя у памятника Кирову. И мы пошли к тебе. А ночью я проснулась и вдруг остро, с ошеломляющей ясностью поняла, что я — дома. Что вот он — мой дом, и не было никаких двух лет, и ты уехал только вчера, а сегодня вернулся, и все так же пахнешь растворителем и красками”.

Все это Лариска хотела сказать Федору. Но день заканчивался, и начинался новый, заканчивался — начинался, и каждая минута была наполнена таким всепоглощающим смыслом — поход Федора в магазин, ее приготовление обеда, совместный выезд на озеро с чайками и соснами на берегу — что разорвать эту цепочку счастливых мгновений не было никакой возможности и, казалось, никакой надобности. И Лариска об этом молчала. О некоторых вещах гораздо приятнее молчать, чем говорить.

Лариска вернулась со смены измотанная, но это была такая мелочь рядом с огромным всепоглощающим счастьем — прийти вот такой усталой домой к тому особенному мужчине, которого ты ждала всю жизнь. Распахнув дверь, она жадно втянула носом родные запахи их теперь уже общего дома. Прислушалась — в ванной тихо шумела вода, на кухне — сам с собою разговаривал телевизор.

Она переоделась, разогрела заботливо приготовленный Федором ужин — вода все также шумела. Но дверь в ванную комнату не была закрыта, и это был их знак — заходи, составь мне компанию. Лариска взяла на кухне табуретку, зашла и уселась во влажном пару рядом с ванной. Федор, сидя в пене, намыливал мочалку. Засучив рукава, она взяла ее у него из рук и принялась мыть его, как когда-то в детстве мыла ее мама: молча, деловито, как посуду, но вместе с тем с какой-то необычайной нежностью, как будто она была каким-то сокровищем, дивной, чудом сохранившейся вазой, и мать страшно боялась ее разбить.

Обычно все эти помывки заканчивались одинаково: Федор затаскивал сопротивляющуюся и верещащую Лариску к себе в ванну. И вспомнилось сразу: когда она мылась, так же не закрывая дверь на защелку, он мог неожиданно влететь в ванную, схватить ее, мокрую, мыльную, и утащить на кровать. И такие радостные были эти минуты — со щиплющим глаза шампунем, мочалкой, которой она шутя отбивалась от него, и необычайной, проникновенной близостью между ними.

Но сегодня настроение у него было совсем другое, а поскольку настраивались они друг на друга моментально, но и Лариске было не до игрищ. Он сидел, задумавшись, обхватив руками коленки и пристроив на них подбородок, она — думая о том же самом — бережно терла ему спину под аккомпанемент вытекающей из ванны воды.

Потом она принесла чистое полотенце, тщательно вытерла его и завернула в халат. Он сел на бортик ванны, спиной к ней, она — рядом на табуретку. Она ласково потрепала его полотенцем по волосам, вроде бы вытирая, и опустила руки. А он сидел рядом, но был такой одинокий, такой далекий и вместе с тем — такой родной, с таким знакомым загривочком, ложбинкой между лопатками, куда так удобно утыкаться носом во сне…

Не выдержав, она притянула его к себе, и он легко, как будто только этого и ждал, передвинулся с бортика к ней на коленки. Она обняла его, уронив мокрое полотенце на пол и не заметив, а он вжался в нее, положив руки поверх ее рук: большой голый мужчина, разменявший пятый десяток, а потому с брюшком, нелепо тощими ногами и редеющей шевелюрой на коленках у маленькой в мокром халате женщины с большими детскими глазами и уставшими женскими руками, неумолимо выдающими возраст. И уже больше ничего не существовало в этом мире: ни ванной комнаты, ни квартиры, ни города; не было ни больных, ни здоровых людей, не было ни горя, ни счастья — только спокойный полет планеты по орбите и двое — мужчина и женщина — приникшие друг к другу и на мгновение обретшие покой.

“Privet Tatyana!

Jalka chto mi stoboipoznakomilis nimnochka pozna.. ya bil v Rossii 14–17 marta na seminar. Teper tolka priedoi oktyabr. Svobodnoe veremya mala, no ya mnogo chitau i chtau.. ochi loblo xodojestvenoe literatrora — Tolstova, Torginev, Chexov, standal, Balzak, RomanRolan,Herman Hesse i Milan Kondra.

Ya kajdi den malo govoru lodiam i mne eto ne hvataet….Ya ni mogo pisat na roskom bokve

potomochto net o menya ruski redakter,no ti mojesh pisat na roskim bokvami..ya mogo chitat.

Bila ti za granitsa?Pichi svoi nomera..pozvaniu pogavarim…poka.

Alvand Hamedan”