“Художник должен все время находиться где-то возле мамкиных юбок”, — сказал Шагал — еще учась в училище, Федор читал его дневники. Что-то такое сказал Шагал — точно Федор не помнил, но эта фраза запала в душу. Возле мамкиных юбок…

Федора любили женщины старше его. Во всякий его жизненный кризис одна из них — с юбками, собственным бизнесом и деньгами — неизменно подбирала его на каком-нибудь вокзале, отлавливала с этюдником где-нибудь в богом забытой дыре или спасала от бесславия на неудавшемся открытии выставки. И его жизнь делала новый виток и точно вписывалась в очередную уютную квартиру с евроремонтом, с вечерним выездом в ресторан и новыми перспективами в продвижении его картин.

Федор любил женщин старше себя. Любил их теплые квартиры, чисто вымытую посуду и вкусный запах дорогих сигарет и успеха. Успешные женщины умеют следить за собой — никто и никогда не мог заподозрить их настоящий возраст. А Федор легко прощал им их годы. За то, что они многое прощали Федору. За то, что любили, ценили и восхищались им. За то, что они мало требовали от него.

Что мать может ждать от ребенка, чего желать? Чтобы был жив-здоров — вот, пожалуй, по большому счету и все. Большего от него и не требуется — он для нее все равно самый лучший, самый умный и самый красивый. Как ребенок, Федор требовал от женщин безраздельного внимания, ласки и терпения. И получал с лихвой: в определенном возрасте женщины много готовы отдать и многое простить, лишь бы удержать молодого и красивого мужчину рядом с собой.

А Лариска, как ему казалось, хотела другого. Она требовала с него — не словами — хуже! — всей жизнью, примером своим — быть не ребенком, а мужчиной. Прыгнуть выше головы — стать самим собой, собой настоящим и стоящим ее любви. В его судьбе она была неким камертоном, по которому он сверял звучание своей жизни. Приходил к ней — и оказывалось, что он насквозь фальшивый, суетливый и мелочный, и снова начиналась эта мучительная настройка.

Каждый раз, пригретый в очередной уютной квартирке или снова увлекшийся красивыми коленками и неправильными чертами лица, он вдруг пронзительно остро понимал, что ему срочно надо бежать. В голове тут же срабатывал автопилот, и думать уже ни о чем не было нужно. Лариска была некой константой его жизни. Точкой отсчета, опоры, конечным пунктом назначения всех его путешествий. Каждому из нас, наверное, нужно знать, что где-то на белом свете есть кто-то, кто ждет нас. Кто примет нас в любой момент, примет целиком и сразу, накормит, напоит, в баньке попарит; поможет и утешит.

Каждая ночь с ней была, как путь домой. Туда, откуда он когда-то выпорхнул, не задумываясь, а теперь и хотел бы вернуться, да забыл адрес, потерял ключ. С ней он чувствовал себя как моллюск, добровольно выбравшийся из своей ракушки: впервые выпрямившийся во весь рост, но такой беззащитный и уязвимый, как новорожденный. И это ощущение наполняло его страхом, который и был, как полет в неизвестность. Но и с ней же он чувствовал, что находится под защитой сил гораздо более могущественных и надежных, чем тонкие скорлупки ракушки. И эти два ощущения были как весы — то перевешивало одно, то другое, одно — другое…

Глядя ночью в ее глаза, притираясь к ней кожей, он чувствовал близость с ней, как бесконечный щемяще-сладкий полет. И с каждым днем его “Я”, его личности оставалось все меньше — он становился легче, прозрачнее, невесомее. И это слишком, слишком напоминало ему смерть.

Каждый раз самым позорным образом он сбегал от нее.

Они стояли на вокзале, и со всех сторон диспетчер объявляла прибытие и отправление поездов во всех направлениях. Голосу предшествовало “пам-пам-пам” — перезвон, который, видимо, должен был привлекать внимание пассажиров к сообщениям. Таким голосом, наверное, говорит с людьми судьба, не всегда, к сожалению, привлекая их внимание перезвоном.

Лариска была женщиной умной. Точнее мудрой, ибо мудрость — категория, скорее, нравственная, нежели интеллектуальная. Мы скорее назовем мудрым того, кто научился не осуждать и не обижаться, не раздражаться по пустякам и принимать все — и людей, и события такими, какие они есть, чем того, кто имеет самый высокий коэффициент IO и держит за настольную книжку “Критику чистого разума” Канта. Так вот, Лариска была женщиной мудрой, а потому конечно же знала и понимала, что от нее ожидает Федор, что он ищет в ней и за чем бы пошел добровольно и с радостью хоть на край земли. И, наверное, у нее хватило бы опыта и терпения сыграть эту роль. Но то-то и оно, что это была бы всего лишь роль. Роль, а не выражение ее сути. А Лариске, как всякому человеку, хотелось быть самой собой. А будучи сама собой, она осознанно и неосознанно искала себе мужчину, не о котором будет заботиться она, а который будет заботиться о ней. Это была какая-то глубоко заложенная в ней программа, взломать коды которой, чтобы изменить условия задачи, она не могла.

Это было не первое их расставание. Можно было бы сказать, что расставаться — уже вошло у них в привычку, если, конечно, к этому вообще можно привыкнуть. Лариска знала, что Федор уедет.

По законам развития любой системы количественные изменения в конце концов переходят в качественное — однажды Лариска обнаружила себя живущей в мире, начисто свободном от таких понятий, как “долг”, “должна”. Центр тяжести — конечно, не сам собой, а ценой неимоверных, подчас немыслимых, чудовищных усилий, ежедневной работы над собой — сместился в сторону совершенно других понятий, ключевым словом которых была любовь.

Бывало, вечером на улице завывал ветер или шел дождь, и она усаживалась в кресло с книжкой, в кои веки выкроив свободный вечерок для себя. И тут же кто-то близкий — подруга, друг, возлюбленный или родители — начинал вдруг истошно названивать и требовать внимания. И никогда она не думала в терминах “чувства долга”, а решала лишь для себя: любит ли она позвонившего — запутавшегося в своих бедах, что рискнувшего дернуть за веревочку, связывающую его с кем-то другим, и ждать теперь: оборвется или выдержит — настолько, что готова пожертвовать ради него уютным вечером и идти куда-то сквозь дождь и ветер. И, как правило, она шла.

Задайте любому вопрос: что бы он предпочел — чтобы любимый человек был рядом с ним из-за ощущения долга или влекомый единственно чувством любви? Скорее всего этот ваш любой, пораскинув мозгами, все-таки робко, неуверенно, но склонится ко второму варианту. Ни одни счастливые человеческие отношения — ни дружеские, ни семейные — не были построены на долге. Потому что долг всегда подразумевает приоритет разума, воспитания, вколоченного через пятую точку в детстве, или четкой теории, склепанной и спаянной собственноручно в юности. Ты мне — я тебе, я беру на себя повышенные обязательства быть с тобой, когда ты попросишь о помощи, но и ты будь добр прийти ко мне по первому зову, когда ты мне понадобишься. Ты приходил ко мне три раза, я к тебе — четыре. Значит, один раз уже авансом. Ты заставил меня — надавив на чувство долга — прийти пятый раз, а сам отказался выполнить обязательства — значит, ты меня предал, и нет тебе прощения — ведь кто мне теперь вернет мой аванс?

Лариска же жила в мире, в котором предательства не существовало. Услышав его от Татьяны, она очень удивилась и попросила растолковать его смысл, отчего та не нашлась и процитировала Андрея, сказавшего примерно следующее: “Предательство — это когда боец переходит на сторону противника, сдавая при этом все секреты”. Татьяна как-то прокомментировала эти слова, а Лариска просто задумалась. Ведь таким образом выходило, что в мирное время никакое предательство невозможно, а все недоразумения проистекают единственно от того, что человек, закрепляя за собой право свободы действий, почему-то отказывает в этом всем остальным. Возлюбленный ушел к подруге? Но ведь это его право, решать, с кем ему быть. А кого любить — так это и вовсе божий промысел, пенять на коий есть грех и бессмыслица. Подруга приняла твоего любимого — ну так сердцу не прикажешь, а ее слезные мольбы о прощении есть самое истинное и настоящее раскаяние, что пришлось причинить тебе боль. И ведь скорее всего оба они не хотят вычеркивать тебя из своей жизни, ведь из-за того, что карты перетасовались, менее родной и близкой ты для них не стала.

Или бывает, что лучший друг подсидел на работе, увел из-под самого твоего носа денежную вакансию — стал теперь начальником, а при встречах воротит нос и в курилке разговаривает “на Вы”. Но ведь и в этом случае он имел полное на это

право — выбирая между должностью и хорошими отношениями с тобой, предпочесть должность. И этот выбор останется целиком на его совести, а не на твоей, и беспокоиться тебе не о чем. В таких случаях Лариска обычно прислушивалась к своему сердцу, и все та же любовь обычно перевешивала. “Самый сильный человек может поддаться слабости, искушению, но один маленький проступок не может зачеркнуть все то хорошее, что было между нами, — думала она. — И мне в данной ситуации гораздо легче, ведь я имею полное право чувствовать себя правой, а ему, бедолаге, каждый день, встречая меня, приходится бороться с чувством вины”. И она подходила, и утешала, и помогала, и все заканчивалось тем, что лучший друг достигал небывалых высот на своей должности, его переманивали конкуренты, и он забирал с собой Лариску, и они снова работали рядом и снова были коллеги.

Более того, частенько она звонила своим пациентам — все тем же девочкам, напившимся уксуса, загнанным жизнью нестарым еще мужчинам с язвой, одиноким бабулькам, вызывающим “скорую” от того, что не с кем поговорить, — просто чтобы спросить, как дела, или посоветовать какую-нибудь новую методику, изученную на очередной учебе медперсонала. И всех она помнила, и держала в голове их проблемы. Конечно, это не входило в ее профессиональные обязанности: на это должны были быть у больных родные, друзья, участковые терапевты, наконец. Более того, сама Лариска вряд ли внятно смогла бы объяснить, зачем она это делает. Возможно, прибегая к древней панацее: если тебе плохо — найди кого-нибудь, кому еще хуже, и начни ему помогать.

— Отъезжающие, займите свои места, — скомандовала проводница.

— Не пей с незнакомыми. Вообще лучше не пей, хорошо?

— Береги себя.

И они не обнялись, не целовались взахлеб у всех на виду, как делают это хорошие друзья или восторженные любовники. Но из-за серых низких туч неожиданно показалось низкое солнце, отразилось бликами в окнах вагонов.

Лариска стояла, замерев, на перроне, пока поезд совсем не скрылся из виду.

В детстве мама воспитывала ее странным образом. Она заставляла маленькую Ларису собирать игрушки в узелок, брала за руку и вела в детдом. Не отдавала, конечно, просто пугала. Считала, наверное, что научит этим дочку ценить все, что та имеет, уважать родителей. Но эти метры от родного дома были и навсегда останутся для Лариски самым страшным переживанием. Мир — ее детский, наивный, радужный мир с любящей мамой, прекрасный и незыблемый — рушился в одночасье, как карточный домик. И такой ужас сковывал ее сердце, такие страх и боль, что она падала на колени, плакала и умоляла маму оставить ее у себя, обещая ей все на свете. Та, конечно, попугав, приводила ее домой. И все, казалось бы, становилось как прежде… Но не было уже самого главного: веры в незыблемость любви. В ее всетерпимость, всепрощение. Веры в саму любовь.

Лариска стояла на перроне. Взрослая, мудрая, сильная — и снова была той маленькой девочкой, которую взяли за руку и сдали в детский дом.

Всю неделю, проведенную с Федором, Лариске звонили кавалеры. Она не отвечала, но каждый звонок отзывался болью — все эти отношения, которыми она так дорожила и даже гордилась, рядом с Федором казались ей чем-то мелким и не стоящим внимания.

До него всех своих мужчин она воспринимала как подарки судьбы, думая все о тех же шести миллиардах, населяющих землю, о той бесконечной веренице обычных и неинтересных людей, ежедневно равнодушно проходящих мимо нее. Каждая такая встреча — когда в первые же три секунды сердце радостным стакатто обозначало момент узнавания своего человека — была обещанием чуда, чуда познавания другой, отличной от твоей, души. И вот ей уже хотелось знать все об этом новом человеке: о чем он мечтает, как пахнет, предпочитает рвать пакет с чем-нибудь сладким к чаю или аккуратно развязывать.

Вместе с этим сердечным стакатто неизменно срабатывал в ней пусковой механизм какой-то всеобщей внеземной любви, когда хотелось сделать все не только для вот этого конкретного мужчины, но и для какого-нибудь случайно встреченного его друга, для бывшего одноклассника с таким же именем, для совершенно незнакомой тетки, приехавшей в город из деревни и просто подвернувшейся ей под руку.

Два года с каждым новым кавалером Лариска летала, порхала, ходила по

воде — все чудеса свершались с ней, вокруг нее, помимо нее; она маялась и не спала ночами, и шарахалась из стороны в сторону — от счастья любить до отчаяния быть нелюбимой — вела себя как любая влюбленная женщина. А если очередной встреченный не откликался на ее чувства, то это и не имело значения: где-то в глубине души она знала, что если какая-то встреча, наобещав чего-то, не выливается в отношения, если что-то проходит мимо, то, скорее всего, пусть и проходит, ибо ведь не знаешь никогда, во что это “чего-то” может вылиться. Иными словами, все, что ни происходит, все к лучшему. Не придется потом жалеть о впустую потраченных силах и времени.

И это все было хорошо, и замечательно, но Федор уехал, и ей вдруг показалось это закономерным. Как будто за всеми своими любовями она потеряла право любить его.

Или… Может, и правда невозможно двоим стать единым целым? Ведь в конце концов какая бы ни была близость, между людьми всегда остаются два слоя кожи…

Татьяна ничуть не удивилась, увидев Лариску, явившуюся без звонка, но с литром вина, на своем пороге.

— Проходи, рада тебя видеть, — сказала она, как будто целый день ее и ждала.

Хотя, почему “как будто”? Как раз целый день Татьяна и думала о подруге, хотела, но почему-то не решалась ей позвонить: с момента их ссоры они не виделись.

— Что делаешь? — теперь Лариска сидела у Татьяны на кухне, закинув ноги на свободную табуретку, а Татьяна соображала закуску и разливала вино.

— Ай, целый день в “тетрис” проиграла.

— И как?

— Кубики победили.

— А как ты, интересно, представляешь свою победу? Они что, посыплются из монитора?

Татьяна озадачилась:

— Да, получается, в тетрис выиграть невозможно, — и задумчиво добавила: — Как в жизни: стараешься, мучаешься, а выиграть все равно невозможно. Как в “тетрис”. Кубики все равно победят. И что делать?

— Играй в “спайдера”.

Они молча чокнулись и выпили.

— Знаешь, что я поняла? Я хочу детей. Вся эта моя тяга к маленьким мальчикам — все лишь нормальный материнский инстинкт.

— Роди.

— Роди! Я же сама от себя родить не могу. А Андрей против. Хотя я ему уже двести раз объясняла, что ничего мне от него, никакой помощи, не нужно. Просто я хочу ребенка.

— Ну не знаю… Усынови. Хотя, это, наверное, очень сложно: нужно хорошо зарабатывать, жилплощадь иметь достаточную и опять же мужа, чтобы была полная семья.

— Да нет. Сейчас можно не усыновлять, а брать на патронатное воспитание. Это проще в плане бюрократической волокиты. И к тому же — можно и одиноким заделываться патронатными воспитателями, и безработными. Причем патронатные воспитатели получают от государства заработную плату плюс пособие на содержание ребенка. Правда, государство, как обычно, надувает. Допустим, содержание одного ребенка в детдоме обходится государству в 150 тысяч рублей в год, а патронатным воспитателям выплачивают — и причем не вовремя! — чуть ли не в половину меньше.

— Как-то странно о деньгах думать.

— Конечно… Ведь сколько у нас детей-сирот! Самое главное ведь, наверное, чтобы мама была. Помнишь, перед выборами я ездила в детский дом-интернат для умственно отсталых детей? Их директор, Шанин, должен был возглавить ТИК, ну, территориальную избирательную комиссию. Ему, видите ли, захотелось показать мне свою работу. Он думал, что мне интересно. А там все дети — дебилы, дауны. Не знаю, как там это называется. К тяжелым, таким, которые свою одежду едят, он меня не водит. Только к тем, кто в школе учится. То есть их писать буквы учат, считать до десяти. Песни петь, танцевать. Обслуживать себя — ложкой есть, самостоятельно в туалет ходить. Это для них очень важно. Идем мы по коридору: директор, я, вокруг санитары. Дети ведь очень активные, им интересно, что за новый человек пришел. Шанин мне объяснил, что многие помнят родителей, знают, что на свете бывает мама. Пару раз иностранцы брали кого-то с диагнозом получше на усыновление, остальные — видели. Здороваются, потрогать пытаются, утащить к себе в палату “в гости”. А санитары идут по бокам и пресекают эти попытки.

— И ты на все это смотрела?

— Дурацкое… любопытство, что ли. Живешь ведь и не знаешь, что такое бывает. Как же все это страшно!.. Но я не об этом. Иду я, значит, за Шаниным. И тут ему по телефону звонят, он начинает отвечать. А меня заинтересовала ванная комната. Я, с дуру, и отошла ото всех, заглянуть решила. А на меня все эти дети как кинутся. Как зверьки какие-то. Я им что-то говорю и не знаю, понимают они меня или нет. Но это еще ничего. Тут на меня вдруг как кинется какая-то девочка. Она из палаты выскочила и прямой наводкой на меня. Запрыгнула, обняв руками за шею, а ногами за талию, и повисла. Ну как девочка?.. Лет двенадцать, мне по плечо. Килограмм сорок на меня налетело — я еле на ногах удержалась от толчка. А она вцепилась в меня мертвой хваткой. А лицо такое… Дебильное-дебильное. Безо всякого выражения. Точнее, нет, можно сказать, с выражением абсолютного счастья; лицо человека, который всю жизнь мечтал о чем-то и, наконец, получил это. Замечала, у счастливых людей часто дебильные лица?

— И что ты с ней делала?

— Я попыталась ее отцепить… Если честно, то я испугалась и растерялась. Совершенно не знала, как себя вести. Ну и стала санитаров звать. Они подбежали и стали отрывать ее от меня. Все это пару минут заняло, просто рассказывать долго. Так вот, вцепилась она насмерть, они ее отрывают — она орет. Оторвали, утащили в палату. Мы с Шаниным уже на лестницу вышли, на другой этаж, а все слышно было, как она кричит…

— А чего она в тебя вцепилась-то?

— Как — чего? А вдруг — мама? Она же не помнит свою маму. Может, боится не узнать. Лучше уж во всех подряд на всякий случай вцепляться.

Лариска задумчиво пожала плечами:

— Да, им проще: для них весь смысл жизни — найти маму…

— А для нас какой смысл жизни? Для тебя? Для меня? Что обычно люди называют смыслом? “Смысл моей жизни”, — непременно скажет кто-нибудь, — “Достичь положения в обществе, заработать себе на хороший дом, машину, завести семью, родить детей…” Ну и так далее. А ведь, по сути, это не смысл, а цель. Смысл — это что-то другое…

— Мне кажется, что смысл в том, чтобы… Как бы это сказать, ну с каждым днем мы приобретаем какой-то жизненный опыт, чему-то учимся, и в голове понемножку складывается как бы паззл. Чем больше деталек встают на свои места, тем легче жить. Потому что больше понимаешь, проще реагируешь на все.

— Профессионалом становишься? Профессионал всегда чувствует себя увереннее и защищеннее. Только это тоже получается цель, а не смысл.

— Наверное.

Они снова разлили вино. Лариска закурила.

— Ой, мне тут опять снился сон про обувь, — вспомнила Татьяна. — Я где-то на юге, я купаюсь, выхожу из моря, одеваюсь, а мои любимые туфельки украли, и мне так плохо! Я иду босиком, мне неудобно, я вижу кучу чьих-то чужих шлепанцев — видимо, их владелицы купаются — я быстро подбегаю, быстро выхватываю из кучи первые более-менее подходящие мне по размеру тапочки и убегаю. Но они — чужие, мне в них неловко…

— Что ты хочешь этим сказать: Михайлов — твои любимые туфельки?

— Не знаю… Любила ли я его вообще? Люблю ли я Андрея?.. — и, помешкав, тихо добавила: — Или просто пытаюсь — раз уж оторвали от одного — вцепиться в первого попавшегося мужчину…

— С дебильным лицом…

Они разошлись, сидели, каждая у себя дома, но думали об одном и том же. Не зная, что в этом мире каждый кого-нибудь любит и каждый кем-то любим. В поезде едет Федор, чувствуя всякой клеточкой своего тела мучительное и неизбывное сиротство свое, но на каждой новой станции его встречает любовь Лариски, и бабки продают ему пиво по дешевке, а проводницы улыбаются ласковыми материнскими улыбками.

Сидит дома Татьяна, в одиночестве допивая вино — не оставлять же. Смотрит на выложенный на стол телефон. Но Андрей не звонит, и в квартире по-прежнему тихо. А где-то в другом конце города дома сидит другой человек и также смотрит на телефон. Он узнал недавно Татьянин номер и ежечасно мучается теперь желанием набрать его.

Лариска стоит столбом посередине своей квартиры. Всего лишь неделю жила она у Федора, а теперь смотрит на свой дом и удивляется, где это она? И до того ей грустно, пусто и тоскливо на душе… Как будто была она какую-то секунду назад наполнена любовью до краев, раздута, как воздушный шарик, а теперь — один неожиданный укол, и воздух вышел, и больше уже никогда не полететь. А у ее подъезда с охапкой цветов стоит мальчик-стриптизер, которому она играла на скрипке. Он смотрит на свет в ее окнах, видит, что она дома, но мучительно краснеет и стесняется зайти…

“Танька!

Помнишь меня? Это я, твой одноклассник Борька Романов! Помнишь, как я тебе в третьем классе жевачку подарил? Я думал, ты давно уже замужем, детей растишь, а ты оказывается такая красивая стала и незамужем. Я женат, но сама понимаешь, что жена это так скучно и не интересно, и она совсем меня не понимает, мы чужие люди. Танька! Ответь мне, напиши, помнишь ли ты меня, хочешь ли встретиться. У меня своя фирма, рено, дача под Москвой. А давай махнем в Египет, а? я так давно не общался с обычным человеком, чтобы не о бизнесе, а просто с другом или с красивой женщиной.

Пиши,

Твой Борька.”