Снег местами уже сошел, земля оголилась — мокрая, черная, непролазная грязь вперемежку с прелыми листьями и мусором. Солнце светило по-весеннему радостно, но только еще больше подчеркивало впечатление убогости и нищеты. Два корпуса интерната, котельная и хозпостройки в весенней грязи — все выглядело заброшено и сиротливо.

Делегация — люди, волею судьбы и должности вынужденные посетить это место, — чертыхаясь, осторожно ступали за бодро шагавшим впереди директором интерната в больших кирзовых сапогах. Наконец, миновали территорию и вошли вовнутрь, брезгливо отряхивая снег с обуви и заранее морщась.

— Проходите сюда, — радушно махнул рукой Сергей Иванович Шанин, директор детского дома-интерната, — в этом корпусе нормальные детки. Более-менее, конечно. Они ведь у нас все умственно отсталые, дебилы, дауны, аутисты по диагнозам. Специфика у нас такая.

Пока гости в сопровождении санитаров поднимались по лестнице, он рассказывал:

— В этом корпусе тяжелых нет. Они здесь у нас все общительные, гостей любят. Некоторые даже в школе учатся. У нас здесь для них специальная школа организована.

— Сколько классов они у вас оканчивают: семь, девять? — спросил кто-то.

— Что вы, для большинства научиться есть ложкой и завязывать шнурки — огромное достижение, — вздохнул Шанин, но тут же с гордостью добавил. — Но есть те, кто учится считать и читать.

Поднялись на второй этаж.

— Вот тут у нас палата девочек… — продолжал рассказ директор, медленно двигаясь по коридору, а кто-то из санитаров вполголоса предупредил:

— Вы поаккуратней…

Татьяна шла вслед за всеми в каком-то неопределенном волнении.

Дети действительно оказались общительными. В коридор изо всех палат тут же высунулись любопытные мордашки. Но одного взгляда на эти лица было достаточно, чтобы понять их диагноз. Что-то было во всех этих детях не то… Помимо обычного детского — искреннего и светлого — у каждого за спиной стояла, как судьба, страшная болезнь. Любопытство выражалось у всех по-разному. Кто-то из них был болезненно возбужден, и чувствовалось, что возбуждение это мучительно для самого ребенка, что управлять им он не может. Подходит, заговаривает, делает неопределенные порывистые движения руками, сбивается и путается, и нервничает еще больше. Кто-то наоборот, следит за пришедшими настороженно, молча, тяжелым взглядом исподлобья, готовый в любой момент бежать и прятаться. И во всех вместе — что-то животное, не облагороженное разумом, инстинктивное; все они, как маленькие напуганные вторжением зверьки.

Татьяна послушно заходила в палаты, куда заводил их директор, и разглядывала, разглядывала этих детей, не в силах оторвать глаз от их лиц в каком-то похожем, болезненном любопытстве.

По большому счету ей, специалисту по работе с депутатами, делать здесь было нечего и ехать было незачем. Избирательная комиссия, где Шанин был председателем, а она — его правой рукой, работала бы вне зависимости, представляет она себе его основную работу или нет. Но Шанину захотелось показать ей, а ей — развеяться.

Татьяна уже десять раз пожалела о своем глупом желании. До этого момента она, как и большинство людей, предпочитала жить своей жизнью, плыть на своем надежном атлантическом лайнере с высокими бортами, и не знать о существовании подобных заведений. У нее самой детей еще не было, но она не сомневалась, что ее ребенок непременно родится здоровым, красивым и умным.

А теперь вот пришлось идти вслед за депутатами и кандидатами в депутаты, за разговорчивым Шаниным по бесконечным коридорам с обшарпанным полом и облезшими стенами. И заглядывать в палаты с лежачими — не детьми уже, а какими-то полуфантастическими существами с бессмысленным взглядом и слюной изо рта. А около каждой палаты стоит нянечка с большими красными руками, которая целыми днями кормит, поит, таскает на руках в ванную, меняет тряпки, которые, были бы у интерната деньги, можно было бы заменить памперсами, стирает их и вешает сушиться в специальную комнату. А по бокам идут санитары и молча, но строго оттесняют детей, пытающихся дотронуться, схватиться ручонками за незнакомых и интересных людей. И санитары идут, чтобы не допустить этого, чтобы не было гостям неприятно.

— У нас в интернате соблюдается строгий режим. Дети встают в восемь утра и в восемь вечера ложатся. Есть еще тихий час. У нас ведь персонала почти столько же, сколько детей, да и то не хватает. И люди не могут находиться здесь круглосуточно, у них ведь свои семьи… — коридор, наконец, закончился, и Шанин остановился.

— И все детки спят по двенадцать часов? — удивился кто-то из гостей.

— Ну… некоторым мы помогаем спать… А в тихий час они спать не обязаны. Мы не настаиваем — лишь бы тихо было. А кто хочет заниматься своими делами — пожалуйста.

— Какие у них могут быть дела? — не выдержала Татьяна: это был настолько чуждый ей, непонятный и неестественный мир, что ей хотелось хоть как-то определиться.

— У них же есть свои дела, — пожал плечами директор, — кто-то фантик складывает, кто-то веревочку цветную на палец наматывает.

Уходили по другому коридору. Шли на сей раз быстро, задыхаясь от тяжелого больничного запаха. Как голова, бывает, не выдерживает потока информации и хочется всеми силами избавиться от перегрузки, отдохнуть, так тут не выдерживала душа. По крайней мере, у Татьяны. Непонятная, не известно откуда взявшаяся, почти физическая боль скручивала ее изнутри.

Но хотелось испить эту чашу до дна. Как будто расплатиться по прошлым долгам за все свои тридцать лет сытой, уютной, тепличной жизни, полной любви и понимания.

Татьяна отстала, заглянула в ванную, чтобы увидеть то, что она и представляла: старые, плачущие ржавыми слезами трубы, отколовшуюся местами плитку, чугунные ванные. Заглянула и увидела сразу, представила себе, как нянечки окунают в эти чугунные ванны этих чужих нелюбимых детей.

А дети знают только эти усталые руки. И ничего другого не узнают за всю свою короткую не столько из-за диагноза, сколько из-за того, что не нужны они никому в этом мире, жизнь. В восемнадцать лет их переведут в другую тюрьму — дом-интернат для взрослых. Но они никогда не станут взрослыми. И всегда будут ждать.

— Есть какая-то надежда на их усыновление? — спросил кто-то еще в самом начале, но директор, санитары и нянечки только дружно вздохнули.

И никому из детей этого не объяснить. Даже тем, кто научился пользоваться ложкой и самостоятельно завязывать шнурки.

Татьяна вышла из ванной комнаты и поспешила догнать уже далеко ушедших вперед людей. Но не тут-то было. Осмелевшие дети обступили ее и заговорили все хором, дергая ее из стороны в сторону. И только одна девочка оказалась сообразительнее всех. Выглянув из палаты и увидев потерянно стоящую новую для себя женщину, она опрометью кинулась к ней. И прямо с разбега прыгнула на Татьяну, обхватив ее руками за шею, а ногами за талию. Татьяна едва устояла на ногах: девочке было лет десять — двенадцать, но, несмотря на худобу — руки-тростиночки, тонкую шейку, — весу в ней все-таки было килограмм под сорок.

Девочка прыгнула на растерявшуюся Татьяну, обвила руками, прижалась всем телом и замерла с дебильным, бессмысленно счастливым лицом.

Прибежали санитары, оторвали ее от Татьяны, выкрутив руки, унесли в палату. Татьяна уже и своих догнала, и спускались все по лестнице прочь, а крик ее, отчаянный, нечеловеческий, все звучал — завис в душном воздухе, остался.