Однажды это случится.

Ты проснешься с кем-то, от кого не захочешь уйти. В чьих объятиях ты вдруг почувствуешь, что ты — дома. Ты покоишься в утробе мира; ты бесконечно, безраздельно и безрассудно счастлив. Ты вдруг поверишь, что наконец-то можешь быть самим собой, целым собой — смешным, глупым и слабым — таким, какой ты есть; и ты достоин этого счастья.

Друзья будут посмеиваться, говорить, мол, такой старый и такой наивный. И ты будешь смеяться в ответ, будешь что-то говорить…

А потом придет кто-то и скажет: как ты здорово устроился. Как ты здорово устроился, как ты ловко приспособил его, счастье, для своего удовольствия. И на правах друга потребует поделиться и уведет его. А ты столько лет доказывал всем вокруг, что ты — старый, прожженный циник, что испугаешься признаться в своем счастье. Не посмеешь объяснить, что все совсем и, может быть, впервые — не так.

А тот, с кем ты готов был разделить все на этом свете, уйдет. Потому что ты тоже долго внушал ему, какой ты свободный и независимый. Потому что ты ему тоже испугался сказать то единственное, для чего, собственно, человеку и дан язык.

…А мир останется таким же прекрасным и равнодушным. И вокруг будут также ходить люди и расти деревья.

Может быть, конечно, все произойдет совершенно не так. Но ты, такой маленький, глупый и беззащитный, поверивший, снова останешься совершенно один. И будет столько боли, что ты будешь кричать.

Кричать — а вокруг будут люди, люди, люди, которых нельзя беспокоить. Но это уже ерунда, ведь ты давно научился кричать без звука. И ты будешь кричать, кричать, кричать… И все четыре океана планеты будут вытекать из тебя слезами. И сердце будет разрываться. Пусть ты всегда считал, что сможешь выдержать все. Это не поможет. Твое сердце разорвется от этой боли. Оно взорвется как бомба, и весь мир померкнет в ее ослепительном свете. И ты умрешь.

Чтобы жить, нужно умереть.

И ты будешь жить. Ходить на работу, покупать в магазине кефир. Но самые близкие люди наверняка заметят, что с тобою что-то не так. И будут допытываться, и обижаться на твое молчание. Но ты не будешь делиться тайной — просто ни в одном из языков на свете нет таких слов, которыми можно было бы рассказать, что с тобой произошло.

Ты женишься, выйдешь замуж, вернешься в семью. А может быть, этот кто-то вернется к тебе — это уже не будет иметь значения.

Ты будешь смотреть, как растут твои дети. И с ужасом ждать, когда этот мир взорвет их сердца одной ослепительной вспышкой; ты не сможешь уберечь их ни от чего.

Единственное, что останется тебе, — твое счастье — любовь, которая будет биться в тебе вместо сердца.

Утром Татьяна решила не будить Андрея. Ушла, бесшумно закрыв за собою дверь. А когда вернулась с работы, то дома было необычно тихо. Необычно тихо и чисто. Все было прибрано — казалось, блестело и сияло. Она еще ничего не поняла — устало скинула сумки, одежду, привычно включила чайник, собираясь с силами, чтобы приготовить еду… Но на плите стояла полная кастрюля, пусть сваренного из пачки, но супа.

И тогда она поняла, что он больше не придет никогда.

Прошлась по комнате, села за осиротевший без обычного завала из дисков компьютерный стол. На столе одиноко лежала забытая полупустая пачка сигарет с зажигалкой внутри. Татьяна повертела ее в руках, вытащила сигарету, зажигалку, прикурила. Осторожно, присасывая воздух, затянулась и удивленно выпустила дым из носа.

В голове стало ясно, как будто мысли, прежде похожие на винегрет, разом выстроились во фрунт, и думать теперь было легко и приятно. Она сидела и курила, почти не кашляя и с удовольствием чувствуя, как никотин всасывается в кровь, делая тело невесомым.

Она чувствовала, что все то, что она еще секунду назад считала настоящим, сейчас стало прошлым. Где-то приятным, где-то — мучительным, но прошлым. Этап пройден. Болезненная связь с мальчиком, случайно залетевшим в ее жизнь, слабела с каждым вдохом и выдохом. И она не хваталась за нее, а отпускала все легко и благодарно, готовясь к приходу чего-то нового, неизвестного, пугающего, но необходимого ей, как воздух.

Зазвонил мобильный телефон, и приятный — замечала ли она это раньше? — голос Валерия Ивановича, их нового главы, мягко пожурил ее:

— Что же вы так быстро уходите с работы, Татьяна Васильевна? Я думал зайти, посоветоваться с вами. Как вы думаете, с чего стоит начать работу в районе?

— С детского дома-интерната для умственно отсталых детей в Светлом. Вы там были, видели все эти ужасы?! У меня уже и проект готов, и кое-какие наметки по поводу потенциальных спонсоров. Я так много об этом думала! Я… Ни одно общество не может считаться благополучным…

— …пока в нем будет проливаться хоть одна детская слеза, — продолжил Валерий Иванович. — Любите Достоевского?

— Очень.

— Мы можем обсудить ваши предложения… и кое-что другое! Например, ваше новое назначение.

— Буду рада… — растерянно отозвалась Татьяна.

В Светлом автобус останавливается на двух остановках: в центре, около трех торговых палаток, громко называющихся “Рынок”, и на дальнем конце около дома-интерната. Лариска вышла на второй остановке. Медленно подошла к забору, за которым на первый взгляд бесцельно слонялись дети в каких-то странных балахонах.

Сердце, готовое выскочить из груди, зашлось дробью. Лариска медлила. У нее вспотели ладони. Чем больше она смотрела на этих детей, тем больше, казалось, ей хотелось уйти отсюда, убежать, спрятаться. Но она все-таки шагнула за ворота, дрожа, с обмирающим — умирающим каждое мгновенье и каждое мгновенье начинавшим заново биться — сердцем…

Дети тут же заинтересовались новым взрослым. И улыбки, живой интерес к новому человеку сразу очеловечили их лица. Они пошли навстречу Лариске. Но всех опередила девочка лет десяти — двенадцати. Она выскочила из общей толпы и прямой наводкой кинулась на Лариску. Ловко, как обезьянка, запрыгнула, обняв руками за шею, а ногами за талию, — вцепилась — и повисла, тесно прижавшись к ней всем телом…

2.06.06

г. Петрозаводск (Карелия)