Давайте начнем работу. Сегодня мы кое-что резюмируем, а что-то, не закончив, завершим. Итак, мы знаем, что по смыслу кантовской философии, то, что мы называем физической, или эмпирической, реальностью, содержит в себе посылки и условия субъекта, то есть условия факта знания, условия того, что субъект может извлечь какую-то информацию и необратимо научиться какому-то опыту. Мы всякий раз различали содержание опыта и факт извлечения содержания опыта, который должен случиться в том же мире, который описывается содержанием опыта. И эти условия и посылки субъекта являются частью реальности именно как физической реальности, описываемой со стороны и выраженной внешне, артикулированной в пространстве и времени и позволяющей случиться самому физическому существованию созерцаний или тем живым существам, которые я, вслед за Кантом, называл пространственно-временными образованиями. Иначе говоря, в проблеме созерцания у Канта имеется в виду как данность созерцанию, являющаяся условием sine qua non всяких определений знания и действия в мире, так и сам физический факт созерцания, случающийся как событие, как реальное явление, как факт в том же самом мире, который созерцается в содержании созерцания, — этот физический факт должен допускаться другими физическими фактами, он должен быть допустим в системную связь явлений. Следовательно, не имеет смысла говорить об объекте вообще, о реальности вообще. Нужно и можно говорить лишь об объекте для какой-то схемы, которую Кант называет схемой продуктивного воображения, о реальности для какой-то схемы.
Тем самым в том, что мы называли тавтологиями понимания и существования, мы имеем дело с индивидами, отличающимися от наблюдаемых нами вещей и явлений: индивид — это то, изнутри чего мы наблюдаем в терминах явлений. С одной стороны, это формы созерцания, единичности, определившиеся так, что они содержат в себе, а не под собой многое и изнутри них мы наблюдаем в мире то, что имеет для нас физически, или эмпирически, разрешимый смысл. А с другой стороны, есть и другого рода единичности, содержащие в себе, не под собой, многое, а именно идеи. Эти две разновидности единичностей замыкающим образом расположены на двух концах поверхности Мёбиуса. Первые индивиды — пространственно-временные образования, являющиеся пространством мысли, а не понятиями о пространстве, иначе говоря, умными телами, на которых живет мысль. Эти умные тела предполагают созерцание, акты, выполняемые людьми, которые как бы прислонены к этим самостоятельным образованиям, существующим по собственным законам, не зависящим от человека, случающимся в мире. Повторяю, формы созерцания случаются в мире независимо от человека, человек к ним как бы прислонен, и на них он выполняет акты, в том числе акт интуиции или созерцания.
На других индивидах, называемых идеями, акты интуиции и акты созерцания не выполняются. Для идей, как постоянно подчеркивает Кант, нет предметов. Но это тоже индивиды. И поверхность Мёбиуса, эту двустороннюю плоскость совмещения и конгруирования асимметрий, я рисовал для того, чтобы в том числе показать, что существует плавный переход от индивидов с созерцанием к индивидам без созерцания. Это движение ни в одном моменте не нарушает своей непрерывности и плавности, так же как переход от эмпирического сознания к трансцендентальному сознанию, как переход от счетного к несчетному, от дискретного к непрерывному, от локального к нелокальному (ведь то, что я называл тавтологиями, на языке Канта называется виртуальностями; тавтологии на уровне идей называются виртуальностями, или нелокальными виртуальностями, — Кант не раз говорит об этом). В терминах виртуальности акт мысли совершается как бы внутри себя и кристаллизуется одним экземпляром, не являющимся продуктом сравнения. Формы созерцания не являются продуктом сравнения — это единичности, содержащие в себе многое. И это говорит о невыразимом, ненаблюдаемом пространстве, в котором совершающийся акт сам является предметом, или пространственной формой созерцания. Точно так же целое, которое виртуально закодировано в идеях, является ноуменальной частью, или внутренней стороной нашего мышления, — это, собственно говоря, интеллектуальная сторона понятий, которая, в отличие от содержания понятий, не является продуктом сравнения.
Там, где работает тавтология, в области идей, которые суть эфир, среда определений созерцания и рассудка, мы имеем сообщенность, согласованность. Ассоциируйте слово «сообщенность» со словом «со-общение» — в нем слышно слово «общение», которому мы приписываем прежде всего социальный смысл общения индивидов. И вот здесь мы имеем дело с сообщенностью по всему пространству наблюдающих и чувствующих умов, а это одновременно означает, что есть некоторый субатомный мир, в который мы никогда не заходим, который лишь представлен отличающимся от самого себя образом на поверхности, где происходит движение, соединяющее индивидов или единичности — единичности созерцания и единичности без интуиции. Я уже говорил, что сознание вводится у Канта атомарным постулатом. Если есть сознание — то все, ниже мы спуститься не можем. Существует нечто, что остается внутри сферы, поверхность которой задана свойствами поверхности Мёбиуса. Оно обозначается знаком X, знаком неопределенного.
Тем самым усиление, амплификация, доведение, дополнение наших мыслительных актов, а также актов удовольствия и неудовольствия происходят в этике и эстетике, которые производятся стихией, или эфиром, трансцендентального. Эта волна усиления, которая дает любой человеческий акт, — она расширена одновременно на две стороны, захватывая их вместе: на сторону эмпирически-созерцательную и на сторону идей. А ниже этого максимума-минимума мы не опускаемся. Я уже упоминал, что, возможно, эта идея пошла от Николая Кузанского, ею датируется какой-то рубеж мышления нового времени, ею создавалось то мыслительное пространство, в котором впервые формулировались каноны и правила научного физического мышления. Кантовская картина, которую я рисую, есть в то же время философское обоснование опытного знания, или философское обоснование науки. И в то же время это есть Aufhebung науки. Не снятие, для того чтобы освободить место для веры, а приподнимание, или выделение, чтобы посмотреть, с тем чтобы убедиться, что рассматриваемое — знание. То есть действительное понимание того, что есть феномен знания, что оставляет место для свободного действия человека в мире знания — том самом, который описывается в детерминистических терминах. Кант утверждает — и это центральный пункт его философии, — что те же условия, на которых возможно в мире что-то знать детерминистически, являются условиями, на которых возможно свободное действие в мире или свободная причинность. Вот такой Kunststьk изобретает Кант. Что, на мой взгляд, является единственно возможным человеческим языком, на котором мы можем понять собственное положение в мире.
Я говорил о том, что привилегированной точкой у Канта является точка hic et nunc, здесь и сейчас. Это какой-то парадоксальный Umschlag, поворот, переворот мышления, где все выводится и отсчитывается от настоящего — и прошлое и будущее. От настоящего как мига, как подвижного состояния, которое является центром бесконечной окружности, который, в свою очередь, везде, а периферия нигде, — или, можно сказать, периферия везде, а центр нигде, поскольку он каждый раз впереди нас, там, куда мы поместили действие, а действие мы всегда помещаем вне себя, и центр от нас перемещается туда, совершается то, что Кант называет Selbsterhaltung der Vernunft — самоподдержанием разума, или воспроизводством упорядоченного объекта, упорядоченного состояния, имеющего условия, не совпадающие с его мыслительным содержанием. К этому воспроизводству на втором шаге и применяется термин «истина», согласованный, как это было и в древнем античном мышлении, с терминами «красота» и «благо». Иными словами, в ядре философского мышления действительно сочленены, соединены эти три, казалось бы, совершенно различные вещи. То, что само себя воспроизводит так, что я внутри этого феномена согласован со всеми остальными, то есть я не могу подумать иначе, как думаю, я сразу узнаю себя в качестве такового, и, во-вторых, в этом узнавании у меня есть сознание согласованности со всеми другими живыми существами — это и есть одновременно высшее благо или, если угодно, конечная цель мироздания. Это же является и красотой, если в слово «красота» вкладывать античный смысл. Красота — наглядно зримая явленность истины; истина, которая наглядно явлена материальным расположением, есть прекрасное. Все три термина — истина, добро, красота — являются свойствами того, что вслед за Кантом я называю самоподдержанием разума.
Одновременно к этому применим термин «гармония» — эти образования излучают гармонию, звучат гармониями. Я охотно верю древним, которые говорили, что они слышали музыку небесных сфер. Я тоже думаю, можно так настроиться, чтобы воспринимать свое участие в гармониях как музыку, потому что гармония и есть бытие, судьба, то, что мы не можем нарушить, нарушение чего выпадает на нашу сторону роковыми последствиями. Ведь вся проблема души — и для античности, и для Канта — есть проблема неразрушения своей души как некоего порядка. А все натуральные цепи — наше участие в них возвращается к нам как раз разрушением нас самих, мы как бы нарушаем условия, на которых сами можем существовать в качестве людей. Скажем, участвуя не в определении справедливости законом, а в определении справедливости в цепи кровной мести (кровная месть есть просто предельный образ для выражения сцепления эмпирических причин и следствий). И мы всегда правы, — никакое зло не совершается без доброго основания в нашей психологии. Садист, истязая другого, не получает, как мы предполагаем, от этого наслаждение — садист находится в пафосе, и согласно терминам этого пафоса или страсти виноват тот, кого он истязает. Иначе откуда черпать энергию зла? Еще Сократ показывал, что участие в психологически достоверном сцеплении, идущем в дурную бесконечность связи причин или действий и ответов на них — скажем, тебе выкололи глаза и ты выкалываешь, — и есть разрушение упорядоченности, которая называется твоей душой, разрушение условий, на которых она сама может повторяться или воспроизводиться в мире… Тем самым я попытался высказать проблему гармонии.
У меня остаются невысказанными бесконечное число вещей, не знаю, какова будет их судьба. Чтобы раскрутить их и показать, мне нужно было бы еще 15 лекций. Я сказал лишь незначительную часть… Я сказал, что в трансцендентальном сознании образуется некая стихия, или элемент-стихия, или сфера, медиум, среда бесконечного становления. В этой среде амплифицируются, доводятся и усиливаются наши акты, совершаемые конкретным эмпирическим существом, называемым «человек». И тогда то, что он делает, будет трансцендентальным продуктом. Например, формы созерцания будут трансцендентальным продуктом — это то, что кристаллизовалось в усилительной среде трансцендентального элемента, элемента-стихии в античном смысле. Обращаясь к наглядной модели, которую я рисовал, мы понимаем, что это усиление есть одновременно экран. Волна усиления создала экран, по отношению к которому скрыто все, что находится в субатомной области. Она обозначена Кантом как X. Для него сохранение неопределенности, Х-характера в области первого шага творения мира является принципиальным. Поскольку вслед за Декартом он считает, что мир определен в том смысле, что у нас есть язык, на котором мы можем о нем говорить и достигать уникальности описания только на втором шаге. (При этом различие шагов — только логическое, а не реальное).
Бог мог бы (еще Лейбниц рассуждал об этом, а Кант рассуждает в своей статье «О первом основании различия сторон в пространстве»), создав первым актом правую руку, вторым актом воспроизвести ту же самую правую руку, и тогда мир был бы другой. Мир же определился тем, что создав первым актом правую руку, вторым актом (поскольку не могла не проявиться двоичность акта творения) Бог создал левую руку, то есть первую созерцательную (субъективную) асимметрию, которую мы имеем в человеческом мире. Но мы, находясь на втором шаге повторения различенного, где мир воспроизводится уже в измерении понимания и неотделим от условий существования в нем субъекта, должны всегда учитывать, иметь в виду, что этим вторым шагом не дана (или не доведена) полная определенность области первого шага, то есть мы не можем сказать, что это только так и могло быть. Мир должен обозначаться и сохраняться как X — а мир X никогда не определен уникально относительно своих результатов на уровне открывающейся после второго шага онтологической картины. То есть второй шаг никогда не до-определяет первый наш X уникальным и единственным образом, он оставляет его свободным относительно себя. Если бы это было возможным, то был бы только один мир. Или была бы только одна культура — а культур много, это эмпирический факт. Много их потому, что в терминах ни одной культуры (или картины мира) нет уникальной и полной определенности первого шага без добавления второго шага, который простирается в измерение или протяженность возможных нефизических (трансцендентальных) определений, таща тем самым за собой отличный от себя X. При этом одно-добавление, или безусловный синтез, — вещь невозможная, сама себе противоречащая, исключающая себя.
Х-мир, неопределенность, неопределенное сознание, или вещь в себе (у Канта много определений, ибо он в принципе отказывается от какой-либо гипотезы о материальной или же духовной природе «субстрата» вселенной), никогда уникально не дают ту кристаллизацию, которая происходит со второго шага, где мы воспризводим мир с его физикой и в пространстве его понимания, в пространстве языка. На втором шаге мир уже пророс в измерение понимания и смысла, то есть какого-то определенного языка, но он не определен в нем уникально и единственно, в этом языке мы не можем говорить о том, какова вещь в себе, не можем сделать ее своим прямым предметом и восходить от нее в обосновании своего мира, строить его возможные описания. Она действует лишь через нас — как в нас независимый мир. Но мы можем действие чего-то через нас (а именно независимого мира, а не мира явлений, не предметного мира) схватывать вторичным образом (Кант будет говорить также о косвенном явлении) на уровне символов, или явлений явления. Символы есть то, что схемами-понятиями (схемами идей) обозначает проявление в нас нашей спонтанности, активности, свободного творения, которые как таковые определить мы не можем, да и познать не можем. Тем самым — если перевернуть этот ход — спонтанность оказывается и условием знаний о чем-то в терминах причинности, или в детерминистических терминах. Кант как бы говорит, что весь этот субатомный мир, или мир X, остался под знаком необратимости. А мы — после необратимости и внутри нее. И, следовательно, на нормализованной поверхности Мёбиуса, двусторонней поверхности, где происходит конгруэнция в движении того, что в начале движения не могло конгруировать, феномен, или явление, есть все то, о чем нам дано судить лишь задним числом.
В науке, в том, как она строится, в обосновании трансцендентальной возможности эмпирического научного опыта мы как бы можем нейтрализовать эту скорость необратимости, превращая явления мира в феномен, в этой связи я говорил о феномене осознавания, о событийном существовании самого этого сознания, сознающего сознание. Я мыслю — это не только содержание, но и существование, феномен существования, или, точнее, существующий феномен, онтологическое явление. У Канта — онтологический, а не гносеологический смысл термина «явление». Без этого фундамента нельзя понять, что такое трансцендентальная апперцепция. Часто открытие онтологической стороны явлений, или феноменов, приписывается Гуссерлю. Это не так. Во многом то, что есть глубокого и истинного в философии XX века, — лишь воспоминание и осознавание действительных идей классической философии. Если, конечно, идеи классической философии отличать от их культурных эквивалентов, шаблонов, которые получили хождение в широкой философской культуре в XVIII и XIX веках. Действительное содержание мышления Декарта и Канта было ими скрыто, и вот под видом так называемой модернистской философии происходит вглядывание и вычитывание, восстановление некоторых глубинных смыслов классической философии. Это происходит, конечно, уже в других терминах, на другом языке и потому кажется открытием — но таковым не является. Не являются открытиями ни экзистенциальная философия, ни феноменология Гуссерля. Они просто своего рода возрождение некоторых элементов классики, способ ее жизни, ее длящееся существование.
Однако я ушел в сторону… Я говорил о том, что в обосновании трансцендентальной возможности эмпирического научного опыта, то есть того, что вообще может эмпирически совершиться, мы не можем нейтрализовать скорость необратимости. Скорость большая, и мы всегда после феномена. Феномен — это то, о чем нам дано судить лишь задним числом. И наука превращает феномены существования, позади которых мы всегда находимся, в то, что она, и мы вслед за нею, называем явлениями в гносеологическом смысле этого слова. Явление — это уже нечто контролируемо воспроизводимое и повторяемое в универсальных и однородных условиях. Повторяемое неограниченно и массово. Кант называет это эмпирическим опытом и говорит об этом в терминах воспроизводства опыта. Материалом науки являются массово размноженные и массово воспроизведенные явления — воспроизведенные с добавкой усиления трансцендентального сознания. На место явлений мира поставлены их сознательные контролируемые эквиваленты. Например, эксперимент есть один из способов такого контроля — это то, что другой в другом пространстве и времени может воспроизвести. Любой эксперимент должен подчиняться критерию воспроизводимости и повторимости. Тем самым в этой операции превращения феномена в явление элиминируется элемент X, неопределенности, или исторический элемент мира. Кантовское философствование осуществляется с четким сознанием того, что о внутренних элементах (до Канта и после Канта это называли также душой, монадой, чувствующим или сознающим состоянием вещи, внутренним представлением вещи, в терминах которого она определяет себя к действию) можно говорить, только никогда не заходя в догадки о внутреннем — об этом можно говорить, например, в терминах движения по двусторонней плоскости. Внутрь мы не заходим, но, тем не менее, начав в одной точке плоскости Мёбиуса, с неконгруирующего, то есть с внутреннего и неразложимого в отношениях, мы приходим к тому, что в самом конце движения по ленте Мёбиуса можем говорить в терминах только относительных, то есть в терминах симметрии физических законов.
Значит, внутреннее остается у Канта на условиях, в статусе исторического элемента мира. Я хочу пояснить, почему я выбираю термин «исторический элемент мира». Вспомните пример с марсианским наблюдателем, который видит на Земле разыгрываемый в каком-то помещении спектакль — то, что известно людям как театральное представление. И вот я, марсианский наблюдатель, вижу относительные события, то есть действия и движения людей друг относительно друга на сцене, вижу взаимоотношения, которые возникают между ними, — на основе того, что я могу понимать язык в той мере, в какой могу соотносить звучащее слово с жестом, указывающим на предмет, который выбирается из множества предметов. Но если нет знания, что это театр, а это знание не вытекает из содержания наблюдаемых действий, то такое зрелище останется для марсианина мистическим и непостижимым в принципе. Знание, что это театр, является внутренним элементом мира, в котором театр постижим как театр, и этот внутренний элемент мира далее неразложим — нужно знать несводимым и конечным образом, что это театр. В других контекстах и срезах независимое знание называется у Канта априорным. Теперь я называю это историческим элементом мира.
Когда я говорю «история», я не имею в виду последовательность этапов или чего-то, что мы могли бы разложить в терминах нашего опыта. Потому что в терминах нашего опыта мы всегда все располагаем в виде последовательности явлений, а исторический элемент называется мною историческим именно потому, что он не поддается расположению в последовательности явлений. Он не явление. Знание, что это театр, не есть явление, точнее, не есть знание о явлении. Оно само есть условие явленности мира — того, в котором видим театр. Условие видимости театра в моем мире лежит не в содержании того, что я вижу, — я извлек знание о том, что это театр, не из содержания наблюдаемых мною на сцене событий. Знание, что это театр, закодировано в каком-то топосе, лежащем над терминами, в которых я законом или зависимостью связываю наблюдаемые явления. И наоборот, чтобы понять наблюдаемые явления в терминах причинной связи, то есть применить категорию причинности, я должен сначала ввести наблюдаемые явления в какой-то топос, где наличное знание кристаллизуется в терминах законов и причинных связей. Иными словами, у причинной связи есть какое-то невидимое скрытое условие, называемое мной топосом.
Тема априорного знания, или того, что я назвал историческим элементом, звучит у Канта следующим словосочетанием (вслушайтесь в аккорд): «В понятиях мир определился (я в несколько вольном переводе передаю смысл, и это уже интерпретация, не требующая дальнейшей интерпретации) лишь настолько, насколько простиралось до этого наше восприятие» . Иначе говоря, дело в том, какая была история. В содержании она не дана, но содержание определено лишь настолько, насколько простиралось до этого наше восприятие. В других местах Кант говорит фактически то же самое, просто набор слов другой и проблема не узнается, а это проблема внутреннего исторического элемента мира. Например, в «Критике чистого разума» Кант говорит, что естествоиспытатели поняли — разум видит только то, что сам создает по собственному плану, что мы сами вложили и прочитали в понятии. В немецком тексте стоит «вглядываются в понятия», или разглядывают свое понятие с точки зрения того, что сами вложили в него. Кант требует, чтобы наше познание не понималось как чтение понятий, и в то же время он говорит, что мы должны видеть, вычитывать в понятии то, что мы вложили в него.
Я заострил ваше внимание на несовместимости терминов, которые в обыденном языке, как кажется, означают одно и то же: вглядываться в понятия, читать понятия, сами вложили в понятия, и поэтому должны прочитать, увидеть то, что создали по собственному плану… Кант говорит не о чтении понятий, а о разглядывании их. Какая разница? Ясно, что под чтением понятий Кант имеет в виду аналитическую экспликацию содержания понятий. Посредством аналитической экспликации содержания понятия, как я уже показывал, мы не имеем полной определенности предмета понятия. Скажем, описывая пространственно-временной процесс в понятиях, фиксирующих относительные смещения или перемещения, мы не определяем движение, потому что для полного его определения наше описание должно дополниться независимо данными умными телами, вовлеченными в это движение, то есть пространственно-временными формами чистого созерцания как априорным, и которые суть всегда добавляемый и независимый акт. Это какая-то внелогическая основа, добавляемая к логическим содержаниям и тем самым доопределяющая до полного описания те предметы, которые даются понятиями. Я уже говорил об этом, сейчас же только коротко повторил.
Значит, в формуле Канта намеки на то, что я называю историческим элементом. По Канту, нужно было бы сначала вложиться в объект, и потом можно знать. Вложившееся в объект есть исторический элемент, остающийся одной ногой в неопределенности сознания, или в Х-мире, а второй ногой (простите за неуклюжее выражение) — эксплицируемый. И если мы его эксплицируем, тогда мы что-то знаем — знаем ровно настолько, насколько далеко до того простиралось восприятие. То есть все то, что сделано в виде действий в мире, упакованных во внутреннем содержании сферы как ее исторический элемент, мы потом можем держать в акте познания посредством экспликации этого исторического элемента, то есть на уровне трансцендентальной апперцепции или представления я мыслю. Кант говорит: я сознаю свою деятельность связывания и поэтому я умопостигаемый субъект.
Надо вложиться — потом можно знать. Как вложились — и есть насколько далеко простиралось до этого то, что мы тянем за собой. Тем самым, по Канту, эмпирия входит в мышление дважды. Первый раз на уровне того, как определился сам исторический элемент в промежутке между первым и вторым шагом мира; на втором шаге эмпирия входит в наше мышление на уровне явлений в пространстве мира, определившегося в наших возможностях его понимания. И там мы соотносим теоретические понятия с эмпирическими данностями, но в действительности то, что мы видим, наблюдаем, зависит от топоса теории. Топос теории определяет то, что будет видимым и наблюдаемым. Видимое и наблюдаемое и есть вхождение эмпирии второй раз, а первичное вхождение эмпирии эксплицируется нами теперь лишь на уровне со-знавания действия трансцендентального элемента, или трансцендентальной материи, или трансцендентального Я. Мы имеем сознание связывания, или обратное отражение наших собственных движений в мире. Движения в мире совершились, провзаимодействовали в системной связи со всеми другими предметами и физическими фактами в мире, и теперь мы обратным ходом воспринимаем на уровне сознания эти совершившиеся наши движения, по содержанию своему невосстановимые, но упакованные в историческом элементе, который дает внешней своей стороной определенность всего того, что мы вообще можем выразить…
Какое сложное построение! Я сам, по-моему, не понимаю. Но, знаете, у меня есть одно оправдание. Оно в словах гениального письма Канта к Тифтрунку, где кратко дано резюме всего хода кантовской мысли, сжато, при, казалось бы, мистической непостижимости . Кант иллюстрирует как раз то, о чем я говорю, называя это историческим элементом, а он называет первосоединением, которое не есть категория соединения или категория единства из таблицы категорий. (Тифтрунк — хорошее имя, содержащее внутреннюю форму проблемы, которая обсуждается между ними; тиф — это глубокий, трунк — пьяный, то есть глубоко пьяный; там действительно глубоко пьяное рассуждение…) То же самое рассуждение о первосоединении в письме от 1 июля 1794 года к Беку Кант завершает следующими словами: «Написав это, я обнаруживаю, что сам еще недостаточно понимаю самого себя».
Кант — абсолютный эмпирик. Именно в той мере, в какой абсолютным эмпириком, то есть человеком конкретного, наглядного, опытного подхода может быть метафизик, то есть одновременно теоретик. Это абсолютно эмпирически устроенный взгляд, взгляд простоты, но такой, которая прорастает, как прустовские гиганты, в очень многие и большие пласты времени, в то, что я называю историческим элементом. То, что я называю историческим элементом у Канта, можно называть по-прустовски «утраченным временем». И в этом смысле одно из определений трансцендентального (оно совершенно четко читается у Канта) может быть следующим: когда речь идет о трансцендентальном, то речь идет о трансцендентально представленном прошлом. Только трансцендентально можно представлять упакованное прошлое. Так упакованное, в такую тяжелую коллапсированную материю, что распаковать ее мы не можем, а можем лишь осознавать и тщательно прослеживать путем сознания представленность упакованного на поверхности макроскопического эмпирического опыта. А опыт наш организован по определению макроскопически, или макроязыково. Этот макроязык — язык поверхности Мёбиуса.
Я снова возвращаюсь. Значит, эмпирическое входит у Канта в теорию дважды. И нужно сначала вложиться, а потом знать. Тем самым только через обретенное время, то есть через возвращение потерянного, реально бывшего в каких-то импликациях (для выражения этого есть прекрасный французский глагол imbriquй), можно понимать мир. Нужно сначала ангажироваться, оказаться имплицированным, упакованным (другой француз, Поль Валери, называл это имплексом — это какое-то сложное упаковавшееся состояние или вещь). Следовательно, мы понимаем мир только через обретенное время, через возвращение потерянного, реально бывшего в историческом элементе, а не познаем чистой мыслью, направленной на поименованные внешние предметы. Тем самым эмпиризм Канта можно обозначить термином, употребляемым Прустом, — это метафизическое апостериори. Казалось бы, это является контрадикцией в терминах, ведь метафизическое по определению относится к области априорного, внеопытного. А я говорю — метафизическое апостериори. Однако оно и есть то, что я называл теперь, когда, теперь, когда уже. Декарт тоже обсуждал эту проблему. Например, Бурману, который спрашивал его, может ли Бог, который создал мир, создать в этом мире ненавидящее Бога существо (в зерне эта проблема содержит всю проблему теодицеи), он отвечал: теперь уже не может. Коротко и ясно. Четыре слова — и все сказано. И сказано как раз то, что я все время пытаюсь сказать… Или другой вариант проблемы (это внутренняя форма и кантовской мысли): может ли Бог создать в мире существо, неспособное понять мир, такое, для которого этот мир в принципе был бы непонятен? Декарт отвечает — теперь уже не может. Потому что в этом мире есть метафизическое апостериори, то есть и то, что случится в нем эмпирически, и то, что это метафизически будет понятно. Уже есть априорная область понимания того, что метафизически случится. Но все это — метафизически апостериори, то есть теперь, после второго шага. Зазор первого и второго шага сыграл — все, теперь уже не может, мир кристаллизовался и определился. Существует метафизическое апостериори — это противоречащее самому себе соединение терминов. Таким образом, введя исторический элемент, мы ясно понимаем, что вся остальная картина и структура сознания, в рамках которой могут существовать и существуют познавательные, этические, эстетические, жизненные образования, то есть факты нашего действия в мире, — все это заранее уже имеет траектории и пространство движения, которые мы можем реконструировать, пользуясь трансцендентальным аппаратом, нанизывающим все на нить или стержень осознавания. Я сознаю свою деятельность связывания.
Попробую замкнуть это на предшествующие темы, которые я вводил, и термины, которые я употреблял. Метафизическое апостериори и есть понятие (у Канта так же, как потом и у Пруста), выпавшее в кристалл ясной мысли из насыщенного раствора идеи, которую я пытался описать, задавая соотношение, или рацио, между невыдуманным, или неизмышляемым, и ненаглядным, в предметах не заложенным и из предметов неизвлекаемым — когда и выдумать не можем, когда должно быть дано независимым самостоятельным и добавляемым актом и натурально мы не можем ничего обосновать, извлекая из предметов как бы предданные нашему движению в мире их натуральные свойства. Я называл это еще маленькой фразой сонаты, и голова Декарта лишь прислоняется к этой фразе и слышит ее, и голова Канта прислоняется к этой фразе, имеющей самостоятельное существование, и слышит ее. Теперь мы имеем название для этого рацио между не-измышляемым, тем, что в принципе нельзя рассудочно выдумать (и в этом, казалось бы, сказывается эмпиризм), и в то же время чем-то, что не является наглядно или натурально присущим предметам, чем-то, поддающимся наблюдению и что мы могли бы путем обобщения наблюдений извлечь из предмета. Метафизическое апостериори — название для всей сонатной темы, которую мы пытались варьировать.
Тем самым Кант как бы утверждает, что мы в каком-то смысле вовсе не мыслим то, что происходит в пространстве и времени как априорных формах созерцания, а лишь воспринимаем как достоверное и очевидное результаты происходящего. Воспринимаем результаты действия этих форм и тем самым понимаем. Формы созерцания действуют у Канта не как акты мышления, здесь нет оперирования понятиями, в том числе понятиями о пространстве и времени. Мы лишь воспринимаем как достоверное и очевидное результаты действия этих форм — результаты, которые совершаются самими этими формами, а не нами, то есть не рассудочным приложением наших понятий. Тогда становится ясной машина понимания, которая является усилительной, где есть нечто натуральное, выраженное как знание об этом натуральном, и оно всегда изнутри чего-то большего (эту тему я развивал в прошлый раз). Поэтому, например, понятия множества и порядка, лежащие в основе понятия числа, сами понятия числа и фигуры и так далее приходят и существуют лишь через абстрактный континуум сознания. И его усилительные, восполнительные свойства придают признак всеобщности и необходимости тем образованиям знания, которые случаются внутри этого континуума. В этом смысле, как я говорил, всеобщность и необходимость — признаки знания, суть континуальные, а не локально обосновываемые свойства. Именно этот континуум эксплицируется через когито, через представление я мыслю, и это представление, как сопровождающее в качестве осознания всю деятельность связывания, придает структуру всем конкретным, эмпирическим по содержанию образованиям знания. В том числе и моральным образованиям.
Наше пребывание в морали или принадлежность ей зависит от того, насколько нить осознания нами самих себя протянулась от первой тавтологии бытия и понимания — той тавтологии, которую я разъяснял: если мы в совести, то мы в совести в том смысле, что совесть есть сама себе обоснование и есть как раз то, что не «почему», а по совести. Я хочу подчеркнуть, что даже гений нашего языка, то есть самостоятельный смысл языка, который часто устанавливается независимо от знаковых, или обозначительных, намерений говорящего, этот гений языка — сам говорит. Нам, например, часто говорят: человек сделал то-то, потому что был голоден, потому что был беден, потому что воспитали плохо (я уже приводил этот пример), но относительно какой-то категории поступков, когда нет никаких причин, мы говорим: не почему, по совести. Гений языка поставил это выражение на собственное его место и тем самым очертил все дело. Совесть есть эфир, или элемент, всех других моральных явлений — это не отдельное явление наряду с другими явлениями морали, а всепроникающий элемент всех возможных моральных явлений. Так вот, если мы в совести, то мы в тавтологии, или в сознании, «я мыслю, я существую» в той мере, в какой оно на себя, как на нить, может нацепить все конкретные явления нравственности или же все конкретные явления содержания знания в случае выполнения нами познавательных актов. И поскольку континуум непрерывного сверхэмпирического сознания эксплицируется через когито, или «я мыслю», то все понятия внутри нашего знания — в том числе моральные понятия, понятие совести, как и понятие числа и так далее, — все понятия зависят от произведенного, или того, что произведено соединением и тем самым имеет самостоятельную, собственную законную базу производства явлений. Эти основания не лежат в стихийном потоке жизни, которая что-то порождает в нашей голове. В нашем сознании часто есть не то, что мы помыслили, а то, что мыслится само собой и как бы влезает в нашу голову из самодействия каких-то спонтанных натуральных механизмов и сцеплений. Но философская мысль и философское, связанное с ней, бытие ищет области законопорожденных мыслей и состояний. Пространство же, горизонт законопорождения задается некоторым первосоединением, или тем, что я называл метафизическим апостериори или историческим элементом, остающимся внутренним элементом мира. И поэтому, собственно говоря, Декарт мог называть это врожденными понятиями, тем, что приходит вместе с Я. Когда случилось событие Я, трансцендентального Я в мире, то уже есть понятия, и то, что они уже есть, Декарт и называет врожденностью понятий — числа, Бога. А Кант называет «отвлеченностью понятий» — он перестает употреблять термин «врожденные», потому что этот термин имплицирует натуральные ассоциации. Кстати, опасность такой ассоциации Декарт избежать не смог, и поэтому ему пришлось неоднократно разъяснять окружающим кретинам, что он имеет в виду под врожденностью, говоря, что аргумент врожденности понятий вовсе не сокрушается локковским аргументом: где же наши понятия, когда мы спим, если они врождены, то они должны быть и тогда, когда мы спим… Да нет. Декартовские врожденные понятия — это понятия теперь, когда, — когда случилось событие когитального Я в мире, тогда эти понятия есть. А когитальное Я может быть только сверхэмпирическим и непрерывным, это сверхэмпирический континуум сознания, и для опровержения здесь неприменимы эмпирические аргументы, указывающие на то, что реальные люди, во-первых, мыслят в конечное время, а не постоянно, что они не постоянно находятся в сознании, потому что, например, спят. Прибавьте к этому еще дискретность человеческих голов…
Просто есть понятия и представления, которые приходят с событием Я, а не из своих предметов. Понятие числа — не из предмета «число». Понятие фигуры — не из предмета «фигура». Понятия эти не могут рассматриваться как созданные эмпирическим Я. Они могут рассматриваться как порождаемые Я только в смысле отвлечений от действий трансцендентального сознания, или трансцендентального Я, в эмпирическом Я. То есть познавательные структуры строятся как отвлечения от действий трансцендентального сознания в моем эмпирическом сознании. Даже понятия пространства и времени у Канта есть отвлечения от пространственно-временных действий вещи, называемой человек, в мире. Декарт называл это естественной геометрией, в отличие от геометрии как математической науки, от формальной математики. Он имел в виду при этом те расположения действий — необходимо пространственно-временные, — которые совершены, например, смотрящим глазом в мире, что и есть естественная геометрия глаза. Мы выбираем предметы движениями глазного яблока. И эти движения независимым от наших понятий образом суть пространственно-временные образования. Это естественная геометрия. Сознание этой естественной геометрии, или, как выражался Кант, чистая форма созерцания, является контролирующим структурным элементом последующего знания, которое выражается уже в формальных математических построениях. Однако, оставшись в них, она является условием того, что мы можем понять эти математические структуры. Сами математические структуры суть структуры знания, но поскольку они содержат в себе этот элемент, или внешнее выражение исторического элемента, они могут быть нами поняты. Потому что вообразимое знание, марсианское — мы не могли бы понять, хотя оно тоже было бы знанием, то есть сообщаемым духовным образованием. Не могли бы понять потому, что не являемся событием в мире марсиан, в котором могло родиться то знание, которое получило знаково-логическую структуру, теперь нам сообщаемую. И если мы не можем стать элементами того мира, из которого выросло сообщаемое нам знание, — а там тоже есть исторический элемент, — то мы не можем его и понять. Следовательно, декартовско-кантовский постулат теперь нельзя означает: точно так же, как мир не может породить не понимающее мир существо, точно так же существо, не порожденное этим миром, в принципе не могло бы понять этот мир. Поэтому бредом являются рассуждения о космическом происхождении нашей культуры, нашей цивилизации, нашего мышления. Из декартовско-кантовской логики следует эмпирический, редуцирующий вывод, он, как бритва Оккама, срезает все любезные нашему сердцу рассуждения о том, что прилетели когда-то иноземные существа, от которых все и пошло, — они просто не могли бы понять этот мир. А если бы они его понимали, они, по закону неразличимости Лейбница, не были бы отличны от нас самих и тогда тоже не могла бы возникнуть проблема пришельцев.
Кантовская тема синтеза, или первосоединения, или метафизического апостериори, или «теперь уже не может», или «теперь, когда», или «в момент когда», — все эти понятия, которые я систематически употреблял, означают, что нечто должно быть произведено, не явиться результатом наблюдения, не быть взято, а произведено в качестве совокупности представлений. Иначе невозможен их синтез, который всегда есть синтез произведенного. Этот синтез произведенного и означает некоторое первосоединение, которое не имеет объекта. Иными словами, основание соединения разнородного, — а синтез есть всегда соединение разнородного, соединение рассудочного и чувственного элемента в опыте или в сознании — это основание не логическое, а трансцендентальное. То есть существует некоторая распростертость, минимум существования, событие-минимум, событие «я мыслю», после которого мы только и можем отсчитывать мир. Отсчитывая от него — у нас есть мир. Ниже его — мира нет. Есть распростертость, минимум существования по обе окраины поверхности Мёбиуса, и нет нужды искать еще один источник, некую способность посмотреть еще с какой-то третьей точки извне на метафизическое апостериори, да и сделать это мы не можем.
Тем самым я замыкаю тему срезания третьего у Канта. Тему двоения нашей мысли, выталкивающего нас в трансцендентные представления, то есть заставляющего удваивать то, что уже использовано в качестве ткани, узлов ткани самого опыта. Мы хотим еще увидеть. Сначала мы что-то использовали в качестве метафизически апостериорной ткани опыта, а потом пытаемся наглядно себе представить в качестве еще одного предмета то, что мы использовали в качестве узла ткани, или мёбиусного узла. Вот это двоение Кант и срезает — он срезает некоторую третью абсолютную точку зрения. Если мир таков, что минимум-субъект им производится, то нет никакой необходимости в еще какой-то внешней точке зрения, нет необходимости ссылаться или стремиться к абсолютному познанию, или познанию абсолюта. В топосе, который определился в качестве одной из сторон метафизического апостериори, уже есть абсолютные элементы. Значит, Я — когитальное сознание (отличное от нашего эмпирического сознания) выдергивает нас вбок из линейной, горизонтальной направленности нашего опыта, нашего движения в какой-то горизонтали и сдвигает в нечто поперечно нас объемлющее, оно срезает все вопросы верхнего или еще одного, вопросы разума как инстанции, к которой надо было бы обращаться, чтобы попытаться посмотреть на себя с какой-то внешней, трансцендентной и абсолютной точки зрения. У Канта есть гениальное рассуждение об этом в его письме к Герцу…
Значит… Ну все, кончаю на этом, я должен прерваться.