…юность — единственное время, когда мы что-либо узнаем. Proust (I,730) [2]

В начало просится признание. Если я вообще что-либо узнал, достойное этого названия, то только в юности и только в свете опыта — таком слабом и колеблющемся! — который французы странным образом называют «невозможной любовью».

Имена, предания, легенды, места, рыцарский звон мечей — все это подступало внезапно к вырванному светом кружку, в «хмельной для глаза оболочке света» (О.Мандельштам) — грузинскому Столу. Легенды, коллективное знание, историческая память (единство которой и есть моя история), ежедневно разыгрываемые за Столом, когда любое событие превращается в праздник, в пир, несет с собой радость.

Родовые и дружеские кланы. Наш салон и аристократия — Стол и мир. И наши денди, светские знаки приличия, ритуал и фигуры.

Но где истина? Что значит эта древняя, но живая сила Стола, ее дух воодушевления? И почему я не могу? Ни праздника, ни радости жизни, так артистично инсценируемой, не чувствую и быть таким же — не могу. Почему? А как завидовал, как хотел! Как я хотел быть принят в грузинских «домах», быть таким же!

Мы принадлежим друг другу — и этого никогда не будет. Я грузин — и не был грузином.

Я чувствую — это ведь так, но поздно, не с той ноги встал, не с той ноги пошел. А может быть потому, что философ — всегда шпион? Гражданин «неизвестной Родины» и ее свидетель в этой?..

Читал Монтеня — и еще одна невозможная любовь — не с той ноги; не быть мне французом. Монтень, Монтескье, Стендаль, Руссо — мои юношеские влюбленности, прозрачные и неизъяснимые кристаллы. Сладко-тоскливо…

И вот, прожив большую часть жизни, вернувшись, и кроме «невозможной любви» к Грузии и Франции — и еще одной, уже личной, мужской, — подцепив неизлечимую прустоболезнь, я решил все это выплеснуть в книге. Что-то в ней может задеть читателя и на что-то надоумить в лабиринте собственного опыта и застрявших в глазах привидений, а что-то — совсем пройти мимо и быть неинтересным. Но в последнем случае, поскольку каждый — читатель самого себя, ему просто нужна другая книга.

Читать в себе! — единственное, что я могу сказать. Читать в чужой душе, когда бессмысленно говорить о влияниях или заимствованиях, то, что во мне (здесь я могу лишь повторить слова Паскаля: «Не в писаниях Монтеня, а во мне содержится все, что я в них вычитываю»). Или предложить записную книжку самого себя, в которой я снова с любопытством читаю, — с помощью Пруста.

…Эпические жесты Стола. Мир, в который мы переносимся и в котором — на мгновение — живем, преображенные ритуалом, мистерией и эпосом Стола. Эляция и радость преображения перед лицом священнодействующих жестов и звуков. Никакой трагедии, хотя все предметы — трагичны. Эпос вещей-жестов, «чистых объектов» (Пруст), которые не имеют с историей ничего общего. Стол — религиозное явление и в нем то, из чего и вырастают религиозные и почти мистические чувства. Вкушаем «кровь и плоть», goutons l'essence нашей памяти.

Бредовое и космато-перепутанное сознание, как всполохом прорываемое взлетающими птицами песни: но где мы? кто мы? Я никогда не смогу быть грузином — как у Пруста: никогда не смогу быть писателем.

В последних словах разумеются «последний суд» и «ад». Если воскресаем, то уже в этой жизни. Новая жизнь, новый мир — здесь. Все по эту сторону. Жизнь полна парадоксов и апорий. Силы жизни уничтожают жизнь. И случай, встреча — по благодати. Не дай Бог, по рангу. И поэтому — «последний суд», раз все по эту сторону, и вы — в истине. Что мог.

Гомогенный кусок человечества на бодлеровском «балу черепов». Короткий пролет к Солнцу, о котором сказано у Спендера.

Ничто не избавит нас от боли и страдания — и непоправимого. И ничто не убьет радость, не растворит ее сладко-тоскливую и гордую, кристально звонкую ноту. Ибо радость и сострадание — две стороны одного. Радость ведь не равна наслаждению произведениями искусства или мысли, или прекрасными вещами. Неизъяснимая тайна времени и бытия.

Я понял смысл грузинской трагедии. Если тяжел, серьезен — еще не свободен. Торжествующий полет птицы — вопреки всему. Настолько несоразмерный водоворот, что смешно. А человеку невыносимо быть смешным. Чудо — за пределами отчаяния. В другой новой жизни. Комедия невозможной трагедии. Мир не прекрасен, и не моя серьезность его спасет. Философия должна реконструировать то, что есть, и оправдать это.

Январь 1990 г.