Хазенфлоу ел осторожно, как кошка, часто облизывая губы узким синеватым языком. Безобразно жрал Дарлиц-Штубе, с присвистом обсасывая кости, чавкая и роняя крошки на колени. Для лейтенанта Нидерштрее обед тянулся, как во сне, он совсем не чувствовал ни вкуса, ни запахов. И мясо, и овощи, и хлеб казались одинаково резиновыми, жевать и проглатывать их было трудно. Зубчатые колеса военной службы, втянув, круша и калеча, пережевывали его самого.
Мальчишка слишком рано начал слушать оперы, читать стихи, пьянеть от Моцарта, Грига, Бетховена и восхищаться Шекспиром… И на что вообще, спрашивается, человеку знать, как расстреливать приговоренных военно-полевым судом – одиночным ли выстрелом в затылок или залпом из шести стволов в грудь?
Туриньи, проголодавшийся на обходе наружных постов и дальних каменоломен, перемалывал пищу с мрачным вдохновением. Неразговорчивый и непохожий на других офицеров, пожалуй, он и был самым подходящим.
– Синьор капитане, как это делается?-на плохоньком итальянском языке шепотом спросил Нидерштрее.
– Что, тененто? А, это? – капитан согнул указательный палец, как бы надавливая на
спусковой крючок револьвера.– Это делается очень просто. В затылок. Над ямой,– невнятно, занятым пищей ртом пробормотал он. Пианиста передернуло.
– Я спрашиваю, синьор напитано, как это делается по закону? – глухо сказал он.
Корсиканец прожевал кусок и с нескрываемым любопытством посмотрел в лицо лейтенанта. Значит, на самом деле австрийцы и так называемые «собственно немцы» «третьего райха» это не одно и то же? Мальчишка был явным выродком.
– Закона нет, тененто, и никаким уставом это не предусмотрено. Плюньте в глаза тому, кто это скажет. Я служу уже в третьей армии, молодой человек, и не знаю такого закона. Но когда-то была традиция. Яма копалась заранее. Приговоренного ставили у столба, глаза ему завязывали. Стреляли залпом, не меньше шести человек. Присутствовали офицер и врач, констатировавший смерть. Но теперь, как вам известно, тотальная война и все делается…
– Благодарю вас, синьор капитане…– очень вежливо и очень сухо перебил корсиканца Нидерштрее, продолжая безучастно ковыряться вилкой в жареном мясе с гарниром. В данный момент его интересовали только факты.
… Бертран Жуво, эльзасец, механик-водитель сто двадцать третьего танкового полка и шофер автобусного парка в Париже еще до войны, подложив кулаки под голову и задрав ноги на спинку железной койки, предавался воспоминаниям.
… Они шли по площади Звезды. Только что> отшумела короткая, черная, внезапная, как атака сенегальцев, майская гроза, и отполированный автомобильными шинами асфальт перевернуто и точно отражал улицу, вывески и листву деревьев Они шли по черному зеркалу Бланш старалась ступать самыми мелкими шажками. Она, дурочка, стеснялась и поминутно одергивала свою пеструю юбчонку.
О, это была девчонка, способная свести с ума кого угодно! Вряд ли найдется такая же еще где-нибудь во всех двадцати четырех департаментах доброй старой Франции. Бертрану тогда действительно повезло.
Закрыв глаза, он даже сейчас, три с половиной года спустя после той весны, совершенно явственно ощутил упругое прикосновение ее бедра к своей ноге. А как бились ее ресницы на его губах… Как она легонько и плавно покачивалась на ходу, и юбка цветным шелковым пламенем вспыхивала и трепетала вокруг ее стройных ног, и как же она целовалась – вот тогда-то земля и уплывала медленно из-под ног и любое опоздание в часть казалось мелочью.
Бертран потянулся так, что затрещала тужурка – всего бы лишь неделю отпуска, и навек ему лишиться мирной жизни, если бы он не сумел приручить ее снова.
– Ты дурак, Жуво,– с веселой, яростью вслух сказал солдат и сел на койке,– будет « она тебя дожидаться, нужно ей такое золото, как же…
В эти смутные часы, когда день окончен, а ночь еще не наступила, мечты о женщинах безраздельно владели казармой охраны. Разговоры о них зажигали яростным огоньком глаза мальчишек, юность которых сгорала в едком дыму минометов, в стальном скрежете ночных танковых атак.
Смеркалось. Ползли дымные душные сумерки. День был прожит, отстоян в карауле, проспан. Можно было сорвать еще один листок календаря.
И вот в эту душную, звенящую прибоем крови в ушах, дребезгом стекол, сотрясаемых океанским сквозняком, и накаленную разговорами о женщинах полутьму мужского военного общежития вошел молчаливый и мрачный лейтенант Нидерштрее.
Упершись локтем в подоконник, хрупкими пальцами он перелистал свой потрепанный блокнот Дважды пробежался карандашом по столбику фамилий и против шести поставил птички.
Держа открытый блокнот в руке, медленно пошел вдоль коек.
Мальчишка осунулся, точно только что вышел из госпиталя. После размолвки с начальством он еще ни с кем, кроме Туриньи, не разговаривал.
Подойдя к койке Бертрана, лейтенант сказал так, чтобы не слышали другие солдаты:
– Жуво, оденься и возьми винтовку…
Жуво вскочил.
– Слушаюсь, господин лейтенант. Однако осмелюсь доложить: я только вчера, господин лейтенант…– начал было эльзасец. Весь свой век провозившийся возле моторов, он тоже был посредственным строевиком.
– Оденься и возьми винтовку,– не повышая голоса и совершенно бесцветным тоном повторил Нидерштрее и, осутулясь, точно пригибаемый к земле непосильной ношей, прошел к следующей койке.
… Узкоплечий, в роговых очках, до смешного штатский, он стоял перед шестеркой назначенных им самим солдат. Ненужный тяжелый пистолет неровно оттягивал его поясной ремень.
. … Озабоченно сопел Дарлиц-Штубе. Точно раздутую резиновую маску, склонял он тяжелое мясистое лицо над своей корреспондентской «лейкой» за плечами лейтенанта.
– Вольно. Можно курить… По приговору полевого суда,– негромко и не особенно уверенно сказал Нидерштрее,– предстоит расстрелять одного русского.
Недоумение тенью прошло по лицам солдат: призванные в тридцать девятом году, они привыкли к большим числам и упрощенному уничтожению людей.
– Ну, если стрелять одного, так чего же собрали такую ораву? – насмешливо буркнул за плечами Нидерштрее Дарлиц-Штубе.
– Только обезьяны не имеют памяти и не придерживаются традиций,– вдруг неизвестно отчего вспылив, прикрикнул лейтенант и с раздувающимися ноздрями, бледный, загорелся заносчивой мальчишеской злобой.– И я попросил бы меня не учить, господин доктор. Я же не суюсь в ваши сульфидины и хлор-аргентумы. Все будет делаться так, как я сказал. Ваше дело – установить, что пульса не г. И только.
Лица солдат, казалось, были вырезаны из обычного сухого и темного дерева – устав был точен, и он запрещал рядовому стрелку задумываться.
Только одно лицо, лицо бывшего шофера-механика Бертрана Жуво, жителя раздвоенной провинции, парижского приемыша, то ли немца, толи француза,– после слов лейтенанта Нидерштрее вытянулось и помрачнело.
Так грубо оторванный от сладких воспоминаний о девчонкам, о Париже, о мирном времени, мрачно смотрел он на первую звезду, едва обозначившуюся на бледно-зеленоватом небе.
И вот так всегда – кому отдых, отпуск, побывка, а механику-водителю Жуво даже после второго ранения вечно приходится какой-нибудь внеочередной довесок, вроде только что отпущенного ему лейтенантом Нидерштрее.
Эх, попугай на бродячей шарманке – солдатское счастье, сколько ни ставь на любой номер, сколько ни вытягивай билетиков, а выигрывает, один черт, чужой дядя. Мало того, что бей из пулемета, топчи танковыми гусеницами, рви ,на куски гранатой на фронте, так еще стреляй в затылок связанных в тылу…
Без особого форса, вполголоса, пианист Нидерштрее подал команду. Брякнули вскинутые на ремень винтовки, щелкнули каблуки. Бертран Жуво беззвучно перебирал губами.
– Поздравь себя с повышением, механик… Дослужился-таки до палача. Втиснуть в такую грязь, да еще вне очереди! А еще тоже музыкант, венец…
Но перед глазами Бертрана мерно покачивалась спина переднего, сзади ему норовил отдавить пятки и дышал в затылок идущий следом, и раздумывать было уже поздно.
Встегнутый в живую цепочку строя, неотделимый от нее – одно из ее литых звеньев, механик Бертран Жуво вместе со всеми нес на ремне свою винтовку в самый дальний конец двора, к полувросшим в землю клетушкам карцеров.