Это не было сном, это не было, пожалуй, и бредом. Просто весь видимый мир покачнулся и стал путаться и расползаться на разрозненные клочья, в которых даже деревья росли вершинами книзу и кусты были огненно-красные, как близкий взрыв гранаты.
Когда человек потерял столько крови, место ему не в строю и не в полевом карауле, а в медсанбате, но до первого санитара на своей стороне еще лежал фронт, который, судя по многим признакам, катастрофически откатывался на восток и который во что бы то ни стало следовало перейти, переползти, хотя бы на локтях и опухших коленках.
Шмелев, сидя спиной к кривобокой сосне, стиснув в слабеющих пальцах винтовку, с широко открытыми глазами проваливался в какую-то бездонную яму, доверху наполненную обрывками бредовых воспоминаний и картин давно пережитого.
…Якорная площадь, круглая и гладкая, как блюдо, гудит под кованой поступью роты. Бронзовый кораблик покачивается в нише над папертью Морского Николы.
– Четвертый урок сокольской гимнастики с оружием! – звонким голосом выкрикивает командир третьей роты мичман барон Остен-Граббе.– Под барбан! Делай… ать!
Барабанщик закаменел рядом с ротным, против правого фланга.
Дело перед монаршим смотром. Адмирал Стронский хочет похвалиться своими юнгами. Руки барабанщика почти до самых плеч неподвижны – беснуются одни кисти, за точеными палочками невозможно уследить. Ох, не сбиться бы с такта.
Но механизм роты собран с часовой точностью. К концу второго месяца обучения у всех двухсотпятидесяти человек – одна пара глаз, одна пара рук, одно огромное, как турбина корабля, в такт точеным палочкам стучащее сердце точно от толчка под локоть, Шмелев открывает глаза – пригрезится же такое – почти тридцатилетней давности.
Он пробует приподняться на локте, ничего не выходит: разбитая голова лежит чугунным ядром, все тело гудит от боли, изломанное ранением и долгим лесным переходом.
Даже не сразу и поймешь, что же, собственно, приснилось: якорная ли площадь или вон то пушистое, рябое и мягкое, как изнанка голубиного крыла, облачко над глухим лесом? Положим, какой же к черту девятьсот пятнадцатый год, когда уже сорок первый? Сон отстал на целых две войны, и Остен-Граббе убит матросами в марте семнадцатого года.
Колдовская белая ночь во все небо разлилась над лесной опушкой, а дальние сосны тонко и старательно подрисованы тушью на желтых шелках заката. Уж не восход ли это?
Решить Шмелев не успевает. Шаги, треск валежника, приглушенный разговор раздаются совсем рядом. И уже не только сознание, а кровь, сердце, каждый дюйм кожи подсказывает: враги, сожмись в кулак!
Но из кустов на него смотрят в упор, не мигая.
Шмелев, сразу трезвея, вскидывает тяжелую голову.
Орел и свастика на бронзовых пуговицах и на значке над карманом офицерского френча накрепко оттискиваются в сознании.
Светлые рыбьи глаза (точь-в-точь глаза мичмана барона Остен-Граббе) из-под стальной кромки германского шлема смотрят на него в упор, каким-то неживым, оловянным взглядом. Капитан-лейтенант страдальчески морщится. Начинается. Мертвец пришел за ним – опять бред…
Но блестящее колечко пистолетного дула покачивается в полуметре от его головы.
О чертов, прочесанный немецким гребнем лес – предательское гиблое место!
Шмелев, вспомнив свою лихую матросскую молодость, запретным в хорошей драке пинком в живот валит офицерика на траву и стремительно развернувшейся пружиной вскидывается с земли. Он успевает только увидеть – двое в зеленых шлемах сидят верхом на Джалагании. Немного поодаль лежат окровавленные, оглушенные прикладами Корнев и Силов.
И тут же рушится ему на плечи самая большая сосна, и бледное небо, дважды перекувырнувшись, точно огромная подстреленная птица, падает куда-то вниз, под ноги.
…В упор сквозь затейливую вышивку кустарника бьет нависшее в зените солнце. Оказывается, мир еще существует.
Немцы разговаривают вполголоса.
Шмелев настораживается. Немецкий язык всегда казался ему легче английского, и меньше четверки ни в училище, ни на СКУКСе (Специальные курсы усовершенствования комсостава) он по нему никогда не получал.
– Господин лейтенант, – угрюмо говорит конопатый солдат с молниями охранных войск на петлицах,– прикажите поставить их под дерево. Тащить за собой двенадцать километров– хайлигер готт! Прикажите здесь, господин лейтенант, тем более двое подбитых…
Офицер идет не оглядываясь. Он сам никак не может забыть увесистого шмелевского пинка. Но Великая Германия требует жертв и предельного самообладания.
– Всякое «здесь» исключено,– шагов через десять строго говорит лейтенант. – Доведем до штаба. Там.
Чавкает под ногами болото, норовит стянуть сапоги с распухших, натруженных ступней. Тяжело, заморенно дышат люди.
Шмелев идет предпоследним; его раненная осколком мины и разбитая прикладом голова огромна, чуть меньше ведра – на нее целиком, чтобы не припекало солнце, намотана разодранная в свалке фланелевка. Лицо его потемнело и затекло. Он избегает смотреть на товарищей.
Внезапно где-то совсем близко затрещали кусты, захрустели под чьей-то неосторожной лапой сухие ребрышки прошлогодних веток. Но откуда здесь, между Волосовом и Кингисеппом, появиться крупному зверю? Ой, не лось, не лесной хозяин ломится к ним, не разбирая дороги.
Руки капитан-лейтенанта непроизвольно сжимаются в кулаки, голова уходит в плечи, и, не оглядываясь, по одним шорохам, по дыханию он следит за каждым движением тяжело сопящего за его плечами конвоира-немца.
Щелк винтовочного затвора отдается сразу в четырех сердцах. Немецкий лейтенант рывком бросает руку к незастегнутой кобуре и, настороженно пригибаясь, шипит:
– Плений, зтоять! Штиль!
Кусты раздвигаются, и на прогалину выходит всего лишь один человек. Он чуть выше среднего роста, широкоплеч, лет пятидесяти от роду, с густой проседью на висках. Зеленая красноармейская гимнастерка рядового, выгоревшая и залитая кровью, клочьями, свисает с его плеч.
Вдруг на лицо Ивана Корнева набегает улыбка, но вряд ли кто из стоящих рядом успевает ее заметить. Иван осторожно, избегая встречи взглядом с пожилым оборванным красноармейцем, отводит глаза в сторону. Лицо его становится сухим, безразличным.
Следом за красноармейцем с винтовками наперевес из кустов выходят трое молодых немецких солдат в форме горных егерей. Увидев офицера, они коротким движением бросают винтовки к ноге и совсем по-новобрански деревенеют веснушчатыми лицами. Тот, у которого на погоне одна светлая полоска, что-то вполголоса докладывает лейтенанту.
Немец, скептически прищурясь, точно в стеклышко монокля, разглядывает пленного. Односложно переспрашивает конвоира, опять подозрительно разглядывает окровавленную гимнастерку.
Все четверо однополчан смотрят на красноармейца исподлобья с одинаково хмурым безразличием – можно подумать, что им нет дела до чужой беды, каждому только-только до себя – такое уж черствое время выпало на их долю.
Красноармеец не смотрит на них совсем.
Лейтенант опускает пистолет в кобуру и поворачивается к русским.
– Ваш золдат? – кивок в сторону порванной красноармейской гимнастерки.
Все молчат.
Вперед выступает костистый длинный солдат с бритым лицом не то пропившегося пастора, не то эстрадного актера.
– Э-э, как вас называют? Это езть ваше лицо? – деревянным голосом спрашивает он. – Вы езть с ним из один регемент?
Шмелев – по виду плечистый, оборванный, неделю не бритый матрос – внимательно и хмуро с головы до ног оглядывает вышедшего из леса, точно припоминая и сравнивая с ним всех своих знакомых. Нет. Такого не было.
– В первый раз вижу! – решительно обрубает он. И, словно повторенное лесной опушкой эхо, протяжно гудит Джалагания:
– В первый раз. Пауза…
Переводчик сухим шершавым языком облизывает свои синеватые губы. Он лучше знает, как пишутся, нежели то, как они выговариваются, эти неимоверно трудные русские слова.
– Чито такой? Повторяйть!
Офицер слушает, не перебивая. Во всяком случае, пожилой красноармеец не кажется ему особенно подозрительным.
– Ну, ти… драй хундерт тейфель! Триста чертей! Часть? Полк? Бригада?
– Четвертого полка тысяча девятьсот сорок первой стрелковой дивизии,– безразлична отвечает пленный.
Сразу встав смирно, переводчик докладывает.
Офицер двигает лопатками, поправляя скользкие ремни портупеи. Цифра его сразу подавила. Он озадачен, лицо его каменеет. Унмеглих – невозможно! Таких номеров дивизий не бывает даже в Китае.
Немец вскидывается, как от уколь,– над ним, кадровым лейтенантом, смеются! И кто?!
– Хаазе! Точный перевод!
– Какой ты сказал дивизии? – почувствовав шпоры, оживляется переводчик.
– Одна тысяча девятьсот сорок первой стрелковой имени Фабрициуса… – по-прежнему невозмутимо подтверждает пленный.
– Как это может быть такой нумер, – возмущенно спрашивает переводчик, – это есть обман!
«Ага, такого у вас не проходили?» – со злорадным удовлетворением отмечает про себя Иван Корнев.
Человек в окровавленной гимнастерке пожимает одним плечом и в общем настороженном молчании говорит, глядя прямо в накрытый сталью каски лоб немецкого лейтенанта:
– Тысяча девятьсот сорок первая стрелковая дивизия только лишь третьего дня переброшена на северо-запад из глубокого тыла. Нас в числе других пяти дивизий…
– Ду люгст (Ты лжешь!)! – выслушав перевод, угрюмо роняет офицер и вплотную подходит к пленному, но прежней самоуверенности уже нет в его голосе. Это же Россия – колоссаль, бездна, черт знает что такое. Дисциплинированный, приученный к уважению перед цифрой мозг немца подавлен могуществом этого числа. Чего на русской равнине не бывает?
Пленный продолжает безучастно разглядывать эмалевую флюгарку свастики на округлой выпуклости шлема. Весь его вид подчеркивает: во-первых, он очень устал; во-вторых, ему, в сущности уже совсем немолодому, призванному из запаса рядовому бойцу, смертельно надоела эта изнурительная лесная война. И какой резон ему врать?
Только минут двадцать спустя, когда вся группа снова растягивается цепочкой, шага на три человек от человека, красноармеец в порванной гимнастерке, не поворачивая головы, очень внятным шепотом спрашивает идущего за ним следом Шмелева:
– А что со знаменем? Его успели вынести?
И так же, не поворачивая головы, продолжая размеренно шагать по частым кочкам, капитан-лейтенант шепотом цедит в затылок красноармейцу:
– Оно при мне, Андрей Федорович, только бы раздевать не сунулись…
Красноармеец молчит.
Шмелев не видит его лица.
Цепочка взбирается на пригорок, почти сплошь сизый от обметавшего его крупного гонобобеля.
Поскрипывает хвоя под ногой идущего впереди немецкого офицера. «Чьи вы, чьи вы?» – суматошливо допытывается какая-то невидимая пичуга из пряно-пахучих зарослей можжевельника.
Андрей Федорович говорит тем же редким и внятным шепотом. Позванивающий хвойными иглами ветерок помогает капитан-лейтенанту разобрать сухие горькие слова.
– Девятого Кронштадтского больше нет. Наша пятерка – все, что от него осталась.
Скрипит под ногой хвоя.
– Вы ранены? – разглядывая пятна запекшейся крови на гимнастерке Андрея Федоровича, шепчет Шмелев.
Тот отвечает не сразу – надо чуть приотстать от идущего впереди немца.
– Это кровь Стрельцова, ординарца. Благодаря ему и жив остался.
– Он вас переодел?
– Да. Оглушенного. Пришел в себя – танки уже за селом. Стрельцов лицом мне в ноги уткнулся. Мертвый. Меня переодел, а сам истек кровью. Вот так-то…
Идущий впереди немецкий солдат выбрался на чистое место и, не оглядываясь, пошел быстрее.
Андрей Федорович задерживает шаг. Через секунду он говорит шепотом, придерживая Шмелева за локоть:
– Учтите и передайте людям: немцы запутались в здешних лесах и топях. На допросах нужно всячески путать их и дальше. Начнем с тысяча девятьсот сорок первой имени Фабрициуса. Все мы из разных полков. Обязательно проинструктируйте людей…