Память сердца

Мамин Рустам Бекарович

Рустам Мамин – кинорежиссер-документалист, снявший более тридцати фильмов. Он прожил долгую и непростую жизнь: военное детство, завод, лагерь, куда его упекли «за анекдот», самодеятельность на «ЗИЛе» (вновь вызвавшая пристальный интерес «органов»), а потом, Центральная студия документальных фильмов, режиссерский факультет Щукинского училища, киностудия Министерства обороны… Судьба подарила ему невероятные знакомства и встречи – с Сергеем Сергеевичем Смирновым, с Майей Плисецкой и Романом Карменом, с Рихардом Зорге и Евгением Джугашвили… Рустам Мамин вспоминает о прожитом и пережитом, размышляет о дорогих ему человеческих ценностях, порой с грустью, порой с юмором, но всегда – очень искренне.

 

Рустам Бекарович Мамин

Память сердца

 

Расторгуево

В Москве выпал первый снег. Скучно. Все серым-бело и грязь московская. Хлюпанье на мостовой, на тротуарах, особенно на остановках автобусов, троллейбусов. И длинные-длинные очереди.

Первый снег. Как скучно. Хочется лечь и забыться. А я вспоминаю первый снег из детства…

Мы жили в Подмосковье, в Расторгуеве, на горе слева от станции, в имении Салазкина Владимира Владимировича. Расторгуево тогда – маленький полустанок. По одну сторону путей две будки – мороженщиков Тыртовых и путейщика, которого звали Ахмет. При наступлении сумерек Ахмет внизу фонарного столба что-то крутил, фонарь опускался, путейщик зажигал свечи и продолжал крутить, но уже в обратную сторону – фонарь поднимался. Фонарей на платформе было несколько. Потом как-то взрослые говорили между собой:

– Жалко, Ахмет в темноте, когда зажигал фонарь, попал под поезд…

После этого фонари долго не зажигались, нам с горки были видны только ресторанные огни. Там, недалеко от рельсов, вдоль них, одним боком прилепившись к насыпи, ютился маленький ресторан. Оттуда иногда неслась музыка. Почему я помню?.. В том году (1929-м) родилась моя двоюродная сестра Роза. А мне было три года.

Но все по порядку…

Салазкин в середине позапрошлого века на полустанке Расторгуево приобрел на свои сбережения несколько гектаров живописного дикого бора с вековыми деревьями и, не боясь зверья, упиваясь разноголосицей непуганых птиц, построил здесь, на красивейшем взгорье, свое имение. Вот в этом имении я и жил среди моих многочисленных родственников и имел счастье гулять в заповедном сосновом бору.

В имении было одно здание – каменное, созданное, по-моему, по индивидуальному проекту. Его так точно, продуманно вписали между двумя лесными массивами, что с широкой террасы была видна железная дорога и поезда, шедшие из Москвы. И когда мы смотрели на приближающийся состав, паровоз гудел. Впечатление создавалось такое, будто машинист, увидев нас, давал гудок. Совпадение конечно. Но…

Другие дома находились внутри соснового массива – двухэтажный и флигель. На втором этаже жил дядя по отцу – Ибрагим, на первом, более просторном, – мы; семья наша была большая: только нас, детей, восемь человек. В одноэтажном доме-флигеле жила с семьей старшая сестра.

Салазкин до революции, по разговорам взрослых, был, кажется, министром просвещения. В конце двадцатых годов представители власти дважды приходили, чтобы привести в исполнение приказ о расстреле Владимира Владимировича. Но он был болен, лежал с высокой температурой – и расстрел откладывался. А когда выздоровел, пришли и зачитали ему то ли распоряжение, то ли приказ об отмене исполнения – за подписью Луначарского. Так Владимир Владимирович остался жив.

На тот момент он был уже одинок: революция разбила, раскидала много семей. Вот потому Салазкин и разрешил отцу занять двухэтажный дом с пристройками. А сам жил в каменном доме с террасой.

В тридцатых годах Салазкин переехал в Москву. На Кузнецком Мосту у него было три дома. В одном из них ему было разрешено жить – наверху, под самой крышей. В заставленной мебелью, шкафами до потолка, заваленной книгами комнатушке доживал свои дни бывший министр просвещения России.

А в Расторгуеве, в доме с террасой – уникальном, созданном в гармонии с ландшафтом, по законам архитектурной красоты – должны были разместить правление опаринского колхоза. Но в одну из ночей, метрах в тридцати от дома, председатель этого колхоза, кажется Федоров, был убит. На месте гибели поставили деревянный памятник, потом его заменили кирпичным, крашеным. А потом и вовсе перестали красить. Памятник осыпался. Сейчас на том месте, по-моему, ничего нет. Так в доме с террасой никто и не появлялся до начала войны. А дом сохранился до сих пор. При подъезде к станции Расторгуево из окон электрички видно: он также выглядывает из разросшихся, заматеревших кущ леса. Только немного ушел в землю.

Отец после отъезда Салазкина по каким-то своим соображениям не счел возможным оставаться в имении без хозяина. И мы переехали жить к другу Владимира Владимировича – Григорию Верещагину в поселок Видное…

Сейчас, вспоминая Расторгуево, гляжу в окно салазкинской комнатушки на Кузнецком Мосту и вижу, как и в далекой детской памяти: …первый снег, возвещая о приходе зимы, тихо падает мягкими легкими хлопьями. А на земле от этой первозданной свежести почти ничего не остается. Тает, смешиваясь с грязью…

Когда мы с отцом в очередной раз посетили Салазкина в Москве, он сидел на старом диване. Больной. Отец перед ним – в кресле, и стоять больше было негде. Меня министр посадил подле себя. Они о чем-то долго дружески беседовали, вспоминали; мне показалось, что у Владимира Владимировича временами навертывались слезы. Было почему-то жаль его, хотя я и не понимал, о чем они говорили. Отец всегда чувствовал себя обязанным Салазкину и всячески старался ему помочь. В тот раз он привез Владимиру Владимировичу сваренную мамой курицу, сахар, кофе в серых пакетах, чай. Мне Владимир Владимирович подарил цветные карандаши, открытки…

Почему я вспомнил дядю Салазкина?.. Увлекся. Итак…

Расторгуево. Первый снег. После завтрака меня одели и разрешили пойти гулять. Вышел на улицу, вернее, во двор. А точнее – в сосновый бор, занесенный первым снегом. Была тихая поздняя осень.

Вы можете представить запахи первого снега в сосновом бору? Это не нынешний подмосковный лесок, замусоренный банками, тряпьем и кострищами!

Окутав хвойные вершины многолетних сосен, впитав в себя их ароматы, там наверху, не расплескиваясь, не нарушая утреннего лесного покоя, первый снег медленно, в виде крупных хлопьев бережно укладывается на нижние ветки сосен, пеньки – на все, что лежит на земле неприкрытым. Удивительным, непередаваемым, бодрящим ароматом дышит все… Дышало все!.. Боже мой, как давно это было…

Ко мне подошел двоюродный брат Заки, ему было уже пять лет. Его не интересовали запахи снега, он сообщил:

– У нас доктор. Мама будет рожать мне братика или сестренку. Пойдем смотреть!

Пошли наверх. Смотрели в замочную скважину по очереди. Я увидел доктора в белом. Он стоял перед столом к двери спиной, и виднелась чья-то нога. Жутко, надсадно кричала какая-то женщина. Интересного ничего не было…

Странно. А почему-то помнится! Конечно, тогда нам не дано было понять чуда зарождения жизни, явления на свет нового человека. Но удивительно! Всю жизнь родившуюся сестренку я не воспринимал, как всех привычных: у меня было к ней какое-то особое, необъяснимое отношение, как к чему-то неестественному, чужеродному. Но непостижимую, живую связь плода с материнским чревом я познал довольно рано. Дело в том, что ребенком я очень боялся темноты; мне чудились какие-то глухие стуки, шипения. Было удушающе тесно, хотелось содрать с себя все, вырваться – все это наводило на меня непередаваемый ужас, доводивший до истерики. И тот же доктор позже, осматривая меня четырехлетнего, успокаивал растревоженную моим нервическим состоянием маму. Я не понимал, что доктор говорил ей, его слова я осознал и понял… в мои пятьдесят лет!

Это было так. По телевидению смотрел я хирургическую операцию: с шумом струилась по трубочкам кровь, было отчетливо слышно биение сердца… На миг ко мне вернулись те самые ощущения из детства, наводившие на меня ужас. Естественно, я не испугался, но была разбужена полыхнувшая на меня, ненадолго, именно та самая дрожь – из далеких детских лет!.. Для меня это было открытием, я впервые понял: вот чего я так боялся, будучи ребенком! Это были стуки сердца и шум крови. Оказывается, впервые я все это услышал, еще не родившись, в темноте! Вот истоки моих детских страхов и ужасов – дородовые! В моем сознании сразу четко воспроизвелись слова доктора; они, конечно, в детстве были мне непонятны, но оказалось, запечатлелись в моем подсознании. Будто на всякий случай:

– Не тревожьтесь понапрасну, Нина Михайловна! Думаю, ваш сын эти глухие стуки слышал еще в чреве – это биение вашего сердца, шум крови… Просто знайте, что у вас растет весьма впечатлительный ребенок!..

Да!.. Оказывается, наше подсознание фиксирует многое, чего мы даже не осознаем. Проходим мимо. А понять это, осознать дано нам только по истечении многих десятилетий, и то порой случайно…

Я спустился вниз – к снегу, который продолжал легко сыпаться на отпечатанные моими галошами следы. От флигеля длинными легкими прыжками, оставляя по первому снегу свои парные вмятинки, приблизилась серая пушистая кошка. Я присел на корточки погладить – а она ускользнула…

На крыльце появился доктор с кожаным саквояжем. Проходя мимо, остановился:

– Э-э, я полагаю, это у тебя сестренка родилась?

Я ткнул пальцем в подходившего брата:

– У него!

Доктор задумался:

– Ну да!.. – и двинулся к калитке.

Я смотрел вслед и думал:

– Пришел доктор – родился ребенок. Завтра придет – родится другой ребенок…

Я медленно пошел к террасе, откуда был виден приближающийся поезд. Только было поднялся на верхнюю площадку, как загудел паровоз…

Первый снег. Первый снег… Годы! Время!.. 1929 год был на исходе.

 

Видное

Через год мы переехали в поселок Видное, это дальше на три километра – между Тимоховом и Опаринками. Жили в доме Верещагина Григория Ивановича, он на зиму уезжал в Москву. Да и летом-то бывал редко.

Здесь, в Видном, начинается моя «биография». В первый же день между мной и «Григорьванычем» установились четкие враждебные отношения. Дело в том, что через час или два после приезда, гуляя по двору, я позади амбара наткнулся на круглую оранжевую штуку. И непонятно как, по словам матери, притянул ее, с корнями и побегами, аж к крыльцу!.. Она увидела в окно и выскочила навстречу, охая и ахая – словом, причитая…

На шум вышел и хозяин, я увидел его за спиной матери. Видимо, состояние матери и ее намерения убедили его не вмешиваться. Он только покачал головой и ушел. Оказалось, это была единственная тыква, оставленная на окончательное дозревание – на семена.

Мне попало и от отца. Но он ругал больше для ушей «Григорьваныча», ругал и, поглядывая на хозяина, прятал улыбку в седеющих усах.

Сваренную кашу из тыквы ели все. И даже Верещагин. Все были довольны. Братья мне даже спасибо сказали. Вставая из-за стола, Верещагин, видимо, не смог смолчать:

– Спасибо, Нина Михална, вы вкусную кашу сварили.

Когда хозяин бывал дома, я не выходил гулять. Но когда он уезжал, я долго смотрел ему вслед, – а улица у нас тянулась с километр, – и вступал в свои права.

Все деревья в большом саду были мои. Я знал, с какого дерева каждое яблоко. Лазал на грушу. Даже по прошествии восьмидесяти лет я помню вкус тех яблок и груш дюшес. Сдружился с Бобиком. Пес позволял мне протискиваться в лаз, проделанный в воротах сарая для кур. Я вытащил и принес матери три яйца. Получил вместо «спасибо» затрещину.

Отец, пожалев меня, сказал:

– Ну не обратно же ребенку лезть и класть на место! – Но, глядя на меня, качал головой, что вызвало смех у братьев: одному было двадцать, другому семнадцать.

Скоро двор мне стал неинтересен, и я начал осваивать окрестности, ходить к соседям. Рядом с нами жила семья Агенко. Точно не знаю – Огенку, Огенко или Агенковы, в памяти сохранилось – «Агенко». У них была дочь Люба моего возраста – четырех-пяти лет, и машина большая – автомобиль ! Это было для меня невообразимое чудо техники!

Любин отец подходил к машине в кожаных крагах – рукавицах до локтей. Шлем кожаный с очками… Совал куда-то впереди машины согнутую железку, и автомобиль вдруг с грохотом начинал дергаться… Агенко садился в машину, и его ноги оказывались выше нас – где-то там наверху!.. Капот отсутствовал, и видны были внутренности: трубочки стеклянные, провода разные, банки и еще что-то. Все это содрогалось и дребезжало. Ощущение было неприятное, и я отходил в сторону. Удивительно, как это он, Агенко, не боясь, садился в машину.

Бибикнув два раза, автомобиль выезжал на дорогу и, поднимая пыль, долго тарахтел, удаляясь по улице.

Как-то, оказавшись с Любой между домом и сараем, мы поцеловались. То ли ее мать видела, то ли Люба ей сказала – меня дома ругали на смех братьям. А я так и не понял за что! Мне этот поцелуй вовсе не был нужен! Может, она меня поцеловала! Или сама просила поцеловать ее – как это получилось, не знаю!.. Но мне не разрешили больше к ним ходить, лаз в заборе заделали.

Я пошел знакомиться с другими соседями. Фамилия их, по памяти, – Гипп. Или так слышалось. Семья была то ли немецкая, то ли еврейская – все чернявые. Но внука их звали Володя. Он не мог запомнить мое имя и предложил называться тоже Володей: «Будем играть – два Володи». Так я стал Володей на долгие годы.

У Гиппов на чердаке валялись сабли, винтовки, патроны. Винтовки тяжелые. А саблями, по предложению Володи, мы сражались. Бегали по двору, размахивали, пугая кур и гусей. Когда я дома рассказал о тяжелых винтовках и патронах, все удивлялись, «как это они позволяют детям лазать на чердак?»

Мой отец поговорил с дедом Гиппом, – оказалось, что ни дед, ни его сыновья «уже лет сто не лазали на чердак»! Отец помог деду, и они в глубокую помойную яму выбросили и винтовки, и сабли, и патроны.

Дед Гипп ко мне относился тепло, угощал чем-то вкусным и сладким, приговаривая, что сам готовил. Поил грибным квасом. Сыпал мне в карманы сушеную малину, боярышник. На крыше курятника у него сушились орехи, что росли в лесу за оврагом…

За усадьбой Верещагина когда-то был лес. Его спилили и на пеньках россыпью росли опята. С одного пенька мы с сестрами набирали больше ведра – очень много грибов! Когда к нам приезжали гости, они всегда в ожидании стола шли за опятами. И все равно опят было столько, что оставались, даже если их собирали человек двадцать.

 

Маргаритки

А за оврагом рос орешник. Подступиться к орешнику было нельзя, не потоптав маргаритки. На полянке – столько маргариток, что голова кружилась. Столько маргариток! Столько!.. Будто кто случайно корзину гигантскую рассыпал, а собрать не смог.

Каких только там не было маргариток! И оранжевые с синевой, и фиолетовые с розовым, и сине-красные, бело-голубые и желто-сиреневые, и сиренево-алые, чисто белые, белые с фиолетовыми прожилками – и все они разные! И, казалось, ароматы разные! А на полянке все их ароматы сошлись, смешались, закружились!..

И цветки все крупные, никогда никем не тронутые, будто выращены только для обозрения: восхищайтесь, добрые люди! Может, и правда кто-то там далеко-далеко наверху специально решил:

– Вдыхайте, улучшайтесь! Как и маргаритки, радуйте других!

Я подолгу оставался там и смотрел на полянку. И мне становилось неловко: почему я один смотрю?..

Я звал маму, показывал папе, братьям. Сестер не пускал, – они все принимались рвать цветы для венков. Отец им запретил рвать, он понимал меня: «Это заповедник Володин. Не сметь!» Мать много раз ходила со мной и долго смотрела и пела какие-то милые ласковые песни. Говорила – это девичьи песни, они когда-то их пели с подружками…

Когда все были заняты, я все равно не мог смотреть на маргаритки один. Выходил на дорогу, поджидал проходящих и звал к маргариткам.

Идет женщина с бидонами на станцию или обратно, я обязательно позову. Она опускает наземь бидоны с молоком или кошелку с продуктами и идет на полянку. Меня уже многие знали и шли. А одна женщина долго смотрела на полянку, и глаза ее наполнились слезами:

– А маме показывал красоту свою?

– Да! Показываю. Она приходит, когда дома все сделает. Песни поет «девичьи»… Девичьи, которые пела, когда молодая была.

– Молодец. А вот у меня мамы нет. А я с удовольствием привела бы ее! Она так любила маргаритки! Передай привет матери…

Она еще приходила. Я позвал ее к нам домой, они с мамой познакомились. Женщина предложила:

– Надо, чтобы мужики скамейки там поставили.

Мама не согласилась:

– Собираться будут, выпивать… Окурки, крик, брань – испоганят все!..

Если мужики какие шли, я их тоже звал. Шли все; садились на пенечек, курили, разговаривали. А окурки, я заметил, ни разу никто не бросил на маргаритки, отбрасывали подальше – в кусты. А один прохожий, его звали Казимир, сбросил полный мешок, связанный с рюкзаком, оставил на дороге и пошел за мной. Он долго смотрел на маргаритки и молча курил:

– Володь, немногих зовешь на свою полянку? Я вижу, никто их у тебя не рвет!

– Всех зову, кто идет мимо. Бывает, что тетеньки некоторые здесь песни поют…

– Эх, браток, я бы тоже спел, да идти надо, семью кормить. А она в Опаринках! Это еще четыре километра шагать!.. Я вот как-нибудь хозяйку с собой возьму, приедем сюда к тебе в гости. Спешить не будем, вот она песни и споет нам. Молодая была – красиво пела! А нынче некогда, видно…

А петь надо. Без песни человек стареет быстро. Ну, прощевай, братишка, расти здоровым!..

Я дождался. Он приехал на лошади, распряг ее у края дороги, где травы много, и пришел с женой и гармонью на полянку. Они долго играли и пели. Пришли и мама, и сестры. Соседи. Даже дед Гипп. Когда уходили, жена дяди Казимира рассказала маме:

– Муж давно зовет: «Поедем, говорит, к приятелю моему Володе, – и все тут!..» Спасибо вам за хороший день. За Володю. Я давно так хорошо не чувствовала себя. Будете в Опаринках, заходите, мы рядом с пекарней живем.

Подошел ко мне и дед Гипп:

– Так вот она, Володькина поляна! Молодец, Володька, – он обнял меня за плечо, дружески прижал к себе: – А я не мог понять, о чем это в Москве разговор ведут сродственники: «Кто был аль не был, видел аль не видел Володькину поляну…» У меня спрашивают, а я… Ну и ну!.. Отец дома?

– Нет. В Москву поехал! За бабушкой…

– Вот они, какие дела! Володька, милый…

Начало тридцатых годов. Тогда в Видном было всего шесть имений, и на всех всего два мальчика – два Володи, и четыре девочки – мои сестры и Люба Агенко. Да!.. А сейчас там – пятиэтажные, девятиэтажные корпуса, магазины. Дворец культуры, кинотеатр, газовый завод. Лес отодвинулся, стал засыхать.Уже не растут купавки. Нет ландышей, колокольчиков разных. Не растет орех. За грибами в Москву ездят!..На месте моего почти сказочного детства вырос многотысячный серый, неинтересный и скучный, тускло-стандартный город Видное.«О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной…» Сильней! Когда тебе более восьмидесяти и ты во власти воспоминаний, память вихрем захватывает тебя. Целиком. И ты погружаешься туда… В детство…И вот ты, «малец», топаешь по тем местам и видишь всех теми же глазами. И слышишь – удивительное дело! – те же голоса, интонации!.. Ощущаешь, ну прямо сию минуту остро ощущаешь те запахи…И плачешь теми же слезами!.. Видно, изначально судьба каждому готовит предназначение и уже несмышленышами награждает нас какими-то задатками! Это ведь счастье – чувствовать сызмала красоту сущего и дарить ее окружающим. Счастье, с которым я старался не расставаться всю жизнь.

 

Школа

По дороге в Опаринки, в густом лесу, была еще и деревня Видное. В деревне пять домов; я не помню, чтоб там были у кого-то огороды – сплошной лес. В маленькой избе – школа, где учились дети из Опаринок. Туда мы с сестрой поступили в первый класс. Мне было шесть лет, сестре восемь.

В школе всего одно помещение, с тремя рядами парт. У окна – третий класс, в середине – второй класс, а у стенки первый. Сестру учительница посадила к первоклассникам. А меня, самого маленького, посадила за первую парту у окна к третьему классу. Может, другого места не было?

Классная черная доска тоже была разделена на три части. Перед каждым классом свое задание. Я и писал грифелем на своей доске то, что было написано на школьной доске перед третьим классом. По-моему, я старательно выводил цифры. Допускаю – в произвольном порядке. Что еще мог сделать шестилетний мальчик, живущий в деревне в большой семье, где взрослых видели только поздно вечером?

Учительница Марьмихална долго что-то объясняла не то мне, не то классу. Я не понимал… Словом, в школу я больше не пошел.

Учительница приходила к нам домой. Что-то говорила, говорила… Но школу я стал посещать уже в Москве.

В памяти живо и второе воспоминание о деревенской школе. Мы пили хоть и кипяченую воду, но принесенную из пруда. И чтобы зачерпнуть из бачка, надо было прежде дном кружки отодвинуть лягушачью икру. А это было трудно сделать. Перед бачком на полу лежала куча вареного месива…

Как-то, не то перед Первомаем, не то перед Ноябрьскими, сообщили, что в день праздника над нами будет летать и кружить самолет и собирать всех к опаринскому полю: будут поздравлять и раздавать детям подарки.

Дед Гипп с утра запряг лошадь и предупредил всех, что один из его сыновей, скорее всего отец Володи, повезет детей в Опаринки.

Мы ожидали появления самолета. Аэроплан действительно появился над нами около девяти часов утра. Мы – Володя, я и две сестры, под присмотром отца Володи, на подводе Гиппов отправились в Опаринки. Мы дрожали от нетерпения, не отрывали глаз от самолета, боялись, что не успеем.

Но самолет делал большие круги, летел медленно. Мы подъехали к краю поля, когда самолет садился. Опрометью понеслись к нему. А вокруг, стремясь обогнать друг друга, мчались толпой ребятишки разного возраста. Село Опаринки большое, с километр длиной. Многие опередили нас, вырвавшись вперед! Вот уж когда мы все, приехавшие, отчаянно пожалели, что такие маленькие!..

Подарков хватило всем. В пакетах были пряники, конфеты, ириски, печенье и еще что-то. Пакеты большие!.. Это было начало тридцатых годов, – к чему напоминать о голоде по всей стране, разрухе и тяжелых испытаниях для каждого! Не помню, чтобы позже, в более благополучные времена, детям бесплатно выдавали подарки и даже самолет выделяли. Не стану произносить высоких слов. Но праздник для всех детишек был незабываемый.

Не забылось! И по сию пору волнует и радует…

 

Коллега

Мы уже жили в Москве. Надо хотя бы кратенько рассказать, как мы стали москвичами и обладателями квартиры № 44 в доме № 6 по Кожевнической улице. Отец где-то и как-то узнал, что в доме Бахрушина у Павелецкого вокзала под перекрытиями первого этажа люди выгребают лопатами землю, оставляя столбы фундамента: ставят стены-перегородки – и обретают подвальное жилье! Я не знаю, на каких условиях и кто разрешил, но под домом номер шесть в общей сложности поселились девятнадцать семей – квартиры с 40-й по 59-ю; в некоторых квартирах жили по две семьи. Мы включились в это дело в самом начале. Братья снимали комнату на Пионерской улице. Отец каждый день ездил из Видного в Москву. И несколько месяцев они выгребали землю и сооружали наше жилье, общей площадью 36 квадратных метров.

А в пятидесятых годах наш многострадальный подвал расселили. Многострадальный потому, что много разного нахлебались его жильцы за эти годы: были и пожары, и затопления грунтовыми водами… В общей сложности жильцы нашего подвала получили шестьдесят новых квартир в разных районах Москвы. Бесплатно. Только члены нашей семьи стали обладателями четырех новеньких квартир!

Итак, мы приехали в Москву. На платформе сложили вещи – все семейное имущество. Отец водрузил двухлетнюю сестренку на верхушку пирамиды из вещей и, шутя, наказал: «Стереги!» Остальные, забрав узлы и чемоданы, сколько могли, тронулись к дому. Двор нашего дома соединялся с платформой маленьким лазом в заборе. Мы отсутствовали недолго. Но случилось так, что кто-то из сестер на какое-то короткое время оставил малышку на вещах одну, напомнив:

– Я скоро. Никому не разрешай ничего брать! Если что, зови на помощь!..

Но и этих мгновений жуликам вполне хватило. Когда мы вернулись на платформу, отец сразу спохватился:

– А где же наш маленький чемоданчик?

Обнаружилось, что чемоданчик, в который сложили все наши ценности: столовое серебро, кое-какие мамины украшения, деньги, – исчез.

– Дядя взял, – сообщила как ни в чем не бывало «оставленная сторожить».

– А почему же ты никого не позвала? Не закричала?!

– А он мне погрозил пальчиком и сказал: «Молчи!..»

Так началась наша жизнь в столице.

В какой-то из дней брат мой Хосаин – Костя младший (кстати, старшего – Хасана на русский манер тоже звали Костей), повез меня в Москву на дневной спектакль в театр, который помещался на Большой Ордынке. Спектакль назывался, вроде, «Враги». Или нет, – «Чужие».

Там по ходу пьесы к врагу народа (почему-то было понятно, что это именно враг) сообщник приносит документы или чертежи – не знаю… Хозяин квартиры прячет эти документы в больших напольных часах. Потом приходят чекисты голубых фуражках, долго допрашивают этих врагов: «Где документы?!» Начинается обыск. Обыскивают долго и основательно. Я даже вспотел от напряжения. Смотрю по сторонам – рядом конопатая девчонка даже рот разинула, забыв в руках мороженое, которое течет по ее сарафанчику. Все напряжено. Зал замер… А часы-то на видном месте!.. Вот они, открой их и возьми, хоть с колесиками и насовсем!.. Враги торжествуют. Улик нет!.. Я не сдержался и громко крикнул:

– В часах!..

От неожиданности зал грохнул натужно и… смолк. Но обыскивающий хоть и приблизился к часам, но не трогал их, «искал» в другом месте. Сейчас я, конечно, понимаю: ему нужно было выждать необходимую реплику. А тогда у меня вовсе перехватило дыхание: «Не слышал он что ли?! Что он тянет? Такой взрослый дядя, с наганом. Чекист. Я же ему крикнул, а он продолжает копаться!..»

Ну и крикнул я ему во второй раз. Да еще громче:

– В часах, дурак!

Зал опять ухнул разом, да так громко! А меня… тут же за шиворот, – и в коридор… Не знаю, чем там кончилось. В ложе зашумели, стали выходить. Проходя мимо меня, кто-то сказал: «Молодец, паренек»…

В антракте подошел брат, ругал меня на чем свет стоит:

– Позор! Ты что, совсем не понимаешь, что это невзаправду?! Это – театр! Спектакль!

Всю дорогу он сердился, не мог успокоиться: «Чтоб я тебя еще раз!.. Да куда-нибудь!..»

Дома он все рассказал в красках. Надо мной посмеялись, поругали – и казалось, все! Но через несколько дней брат опять повез меня в тот же театр, не принимая с моей стороны никаких возражений: «Так нужно! Мне сказали, обязательно! Тебя хочет видеть главный человек!..» Я боялся:

– Меня же ругали уже! Что нужно от меня какому-то «главному человеку?.. Может, сбежать?..

Когда приехали в театр, брат ушел и тут же вернулся с каким-то дядей. Тот, улыбаясь, протянул мне руку:

– Здравствуйте, коллега!..

И повел меня… в буфет! Посадил за стол, развернул вазу с пирожными так, чтобы передо мной были самые красивые. Налил сладкой воды. Ох, и вкусная же была вода! Она потом на долгие годы стала моей любимой – «Крем-сода»!

Я съел два или три пирожных, охотно отвечал на вопросы. Мне было приятно его лицо, добрые со смешинкой глаза. И я, разохотившись, с большим удовольствием поведал ему про свои заветные маргаритки. Про овраги с орешниками, про опята, которых «ужас как много, будто из ведра кто выплеснул! Из корзин кто вытряс!..»

После буфета мы подошли к брату, и дядя, опять улыбаясь, обнимал меня за плечи, жал руку…

Это был первый человек, который разглядел во мне какие-то творческие задатки. Ему не было смешно, не хотелось меня воспитывать; его, видимо, удивило и тронуло мое абсолютное слияние с происходящим на сцене, мое абсолютное «Верю!». Он пригласил меня на другие спектакли. Прощаясь, снова пожал мне руку и серьезно сказал:

– До свидания, коллега. Будьте здоровы! Я весьма признателен, вы очень помогли мне…

Потом дома из разговора взрослых я понял, что он переделал мизансцену, и теперь в спектакле никто не прячет документы в часы. На реплику заговорщика: «Как с документами?» сообщник отвечает: «Все в порядке, в надежном месте». И чекисты уже обыскивают всюду, пока не устанут…

Это был главный режиссер театра. Как жаль, что я не помню, как его звали. Мне тогда было лет шесть, может семь, я еще не учился.

Прошло семьдесят шесть лет.

 

Клуб имени Кагановича

В Летниковском переулке, недалеко от нашего дома, при заводе имени Кагановича был клуб. При клубе – библиотека, балетный кружок, кружок рисования, юных авиамоделистов. Библиотекарша, маленькая нестарая женщина, была всегда ко мне как-то по-особому внимательна и добра. Расспрашивала: «Как прочитанная книжка? Что понравилось?.. Кем хочешь быть?» Советовала, что лучше прочитать, на что обратить внимание. Когда она уволилась, в библиотеку не хотелось ходить.

Потом, уже после войны, учась в вечерней школе, я увидел ее в Библиотеке имени Ленина. По заявкам посетителей она подбирала нужную литературу. Я был очень рад ей. Оказалось, и она меня помнила. И здесь она помогала мне подбирать литературу по искусству, статьи Луначарского, материалы из книг «Мастера искусств об искусстве», рецензии на спектакли и пьесы Арбузова, Розова. Частенько я приходил в библиотеку, а меня уже ждала стопка подобранных ею книг.

Как мне везло на хороших людей!.. Вот не забывается эта милая старушка! Почему? Может, потому, что мне, школьнику, благодаря ей открылся этот неисчерпаемый мир – мир книг, без которых я, наверное, уже не мог бы жить! Может, так случайность рождает закономерность?

Я благодарен судьбе, которая, как бы случайно, свела меня со многими людьми. Они сыграли важную роль в моей жизни. Но об этом после…

 

Балетный номер

Сестра моя, та, что на год старше, в этом клубе занималась в балетном кружке. Для единственного номера там не могли найти мальчика.

Сцена такая: девочки, все в цветах, кружатся в хороводе. Две из них крутят цветочную гирлянду, как веревочку на улице, а мальчик должен перепрыгивать через нее, как можно выше. Как я понимаю сейчас, это был, по-видимому, «Вальс цветов», по замыслу постановщика, и мальчик, словно эльф, должен парить над этим морем цветов. На роль этого сказочного «летуна», чтобы спасти номер, сестра меня и пригласила.

Больше месяца по два раза в неделю я аккуратно посещал кружок и так навострился прыгать, что мне всегда казалось, я достаю до потолка! Прыжки остались у меня в памяти до сих пор. Это, как звук тронутой в детстве струны, отзывается через многие годы. Я и сейчас часто вижу себя во сне… прыгающим до уровня верхушек деревьев! И пытаюсь проскочить меж электрическими проводами…

На концерте, который девчонки готовили долго, присутствовал известный летчик Герой Советского Союза Коккинаки. Во время танца гирлянда оборвалась. Я в смущении сбежал за кулисы. Но девчонки как-то так перехватили гирлянду, что можно было продолжать прыжки. Меня вытолкнули на сцену, и я продолжил «полеты», пока девчонки не шепнули: «Хватит!»

После концерта говорили: «Все прошло хорошо, никто ничего не понял. Будто так и было задумано…» Но никакое возбуждение от аплодисментов, от похвал Коккинаки не могло заслонить ощущения провала и растерянности от «сорванного» случайностью номера. Я был в сказке, я упивался полетом… – и вдруг!..

Больше в балетный кружок я не ходил. По-моему, он распался; без мальчиков у них, видимо, ничего не получалось…

 

Рисовальщик

Я записался в кружок рисования. В первый же день, без вступительных объяснений для новичков, всем, у кого не было, раздали листы бумаги и карандаши. Некоторые раскрыли свои альбомы.

На отдельном столике поставили гипсовую голову и предложили начать рисование с натуры.

Я не знал, с чего начинать. Посмотрел: один рисовальщик начал прочерчивать контур головы, – я постарался сделать то же самое. Далее – он задумался. Что делать мне?.. Смотрю: другой начал выводить нос, губы… – и я проделал все это. Третий заштриховал тени у носа и перешел к подбородку. Я тоже… Тот, который начинал с овала головы, намечает глаза. Я, недолго думая, начал работу над глазами – как он…

Не помню, сколько это продолжалось. Руководитель обходил всех и делал замечания, подправлял. Подошел и ко мне. Долго, очень долго смотрел на мой рисунок. Спросил:

– Давно ты занимаешься рисованием?

– Давно.

Полагаю, его поразила моя «техника», мое «видение». Ведь на моем рисунке, по всей видимости, отразилось что-то абстрактное, прямо в духе Модильяни! Нос и уши – как их видел мой сосед справа, нарисованы с его точки; глаза и подбородок – как у левого соседа, с его точки; лоб и шея – как у третьего, и так далее. И всё с разных точек…

Художник долго смотрел на мой рисунок и сказал, как сейчас помню:

– М-мм… Любопытное решение.

А я-то никогда и нигде не занимался рисованием, у меня не было ни малейшего представления о технике, – я просто любил рисовать, рисовал от души. По памяти мог рисовать портреты Ленина, Сталина, лица ребят, сидящих в классе. Выходило – очень похоже! Мне ребята приносили стенгазеты из других школ, на которых я должен был писать заголовки. Я не отказывался, получалось легко. Возможно, поэтому я и заявил с легкостью, что «давно занимаюсь рисованием».

Я так и не понял, что там в моем рисунке преподаватель усмотрел, и на всякий случай перестал туда ходить. Меня встречали ребята из кружка: «Руководитель интересовался, почему ты на занятия не ходишь; просил, чтобы мы тебя привели!» Я почему-то не пошел. А зря! Всю жизнь жалел. Мне так не хватало знания азов, которые именно он и мог мне дать! Ведь даже раскадровки в режиссерском сценарии требуют от исполнителя не только определенного дара, а может быть, в первую очередь – техники беглого наброска мизансцены, умения точно передать композицию, перспективу, глубину кадра. Никому из нас неведомо, какой краешек души осенил своим благотворным крылом наш ангел-хранитель, впуская нас в этот мир!

У моей матери было восемь детей, ей порой некогда было зашить мне разорванный рукав или штанину, – где уж вникать в мои способности и размышлять о моем предназначении! Один Бог ведает, на какую кривую дорожку я мог бы свернуть, если бы не занимались тогда «сверху» так всерьез досугом детей, не работали бы в каждом клубе, школе, Доме пионеров кружки художественного творчества. И если бы мне не везло так на случайные встречи с хорошими людьми!..

В пятидесятых годах я работал руководителем художественной самодеятельности в ДК ЗИЛ. Ранней весной, стоя на балконе дворца рядом с художником Ильиным, руководителем кружка живописи, я, потрясенный, увидев яркую зелень деревьев после серой весны, высказал вслух: «Как красиво!» Ильин, не задумываясь, выпалил: «Вы что, какая это красота?! Вот месяца через два, ближе к осени, все деревья приобретут свою, только им присущую окраску. Будет такая гамма красок – у художников голова пойдет кругом. А сейчас это ядовитая зеленая краска, можно сказать, пустая и невыразительная…» Вот вам школа! Случайный человек! Это – между прочим!..

В тридцать седьмом году, юбилейном пушкинском, я учился в четвертом классе. В коридоре нашего этажа висели листы с моими рисунками: стилизованные иллюстрации к сказкам, исполненные черной тушью под манеру самого Пушкина. Висели до конца года. Ребята спорили, где пушкинские и где мои. Сейчас рисовать так я уже не могу. Да и перьев теперь таких нет…

Моя двоюродная сестра, она жила на Малой Тульской, приехала за стенгазетой, которую я готовил для их класса. Там я нарисовал по их просьбе с одной стороны портрет Ленина, с другой – Сталина.

– Я пришла не одна, – сообщила запыхавшаяся сестра. – Меня ждет сын Сталина, Василий Сталин. Мы учимся вместе.

Я вышел посмотреть. Он был в темно-синем школьном костюме с пришитым белым воротничком и белыми манжетами. Я вспомнил свою учительницу, которая уговаривала нас, мальчиков: «Обязательно приходите с белым воротничком и манжетами. Даже сын Сталина ходит так!..»

Сестра охотно рассказала: Василий живет отдельно. Учится, получая из зарплаты отца 800 рублей, включая не только прожиточные траты, но и оплату квартиры и домработницы.

Я спросил сестру, как он учится. Ответила: «Как все. Он стеснительный. Стесняется, когда ему отметки ставят выше, чем другим». Он учился, наверно, в шестом или седьмом классе. Я к нему не подошел – неловко было. Глядел на него из-за угла дома и думал: «Надо же, сын великого вождя Иосифа Виссарионовича Сталина и такой простой; стоит у нас во дворе в ожидании одноклассницы, со старушкой теть Фросей разговаривает и крошки какие-то голубям кидает. Знала бы старушечка, с кем болтает! И так просто!» Я был поражен! Вечером рассказал отцу:

– Пап, сегодня у нас во дворе был Василий, сын Сталина! Он с Катей приезжал, я им стенгазету оформлял…

– К нам заходил?

– Ты что?! К нам в подвал? – я даже испугался, ведь мы тогда еще в подвале жили. – Не-е, он с теть Фросей разговаривал…

– Конечно!.. Ну да, правильно! – отец прошелся по комнате, присел и, упокоившись, сказал: – Я бы тоже постеснялся. Это тебе не что-нибудь или там… Это… Да-а!.. Нет, я бы ему все-таки сказал бы: «Дружок, друзьями верными окружи себя! Дружи только с теми, кто лучше тебя. Бери с них пример! А худшие…» – отец махнул рукой.

Я попробовал возразить:

– А если лучший друг тоже захочет дружить только с лучшим, чем он сам? И не захочет дружить со мной? Тогда как?

– А надо стараться быть таким, чтоб он признал в тебе хорошего человека… Эх, судьба-матушка, не обойди парней!.. – и, что-то вспомнив, отец вышел…

…Мне восемьдесят два. Смотрюсь в зеркало, вижу свое отражение и понимаю – Я!.. А вроде и не я! Сознанием я начинаю ощущать себя каким-то другим – без возраста, что ли?! Чувства, привычки, пристрастия – все прежнее. Но в снах, раздумьях, спорах я все чаще возвращаюсь в прошлое. По-моему, это неизбежный процесс для любого, у кого прошлого, сокрытого временем, больше, чем будущего. Вероятно, это так. Да?.. Для меня уже становится привычкой нырять в воспоминания. В «туда», где тебе три-пять лет, семь или пятнадцать. Где были живы молодые родители, братья, сестры, друзья, знакомые, – и вообще, добрые люди, унесенные годами, ушедшие с войной, со временем. С ними и молодеешь, и испытываешь какой-то удивительный подъем. У-ди-ви-тельный! Почему? Видимо, потому, что это непостижимая игра подсознания, это какое-то чудо – вроде машины времени. Меня постоянно туда тянет и манит! С прошлым я и живу, и спорю, болею, и переживаю. И плáчу… Я весь там. А память непрестанно подкидывает разные факты, разрозненные фрагменты, целые эпизоды. Мне уже хочется их записать. Для кого? Бог знает!..Постепенно этот процесс воспоминаний превращается в какую-то беседу. С кем?.. Может, с внуком! Или с правнуком? Или с кем-то из другого поколения… Ведь то, что я пережил, неведомо и тебе, читатель! Я хочу и с тобой поделиться. Ты – не против?.. А – против, отложи, я не навязываю. Просто обидно не поделиться хорошим из прошлого. Например, как мне, пятилетнему, было обидно за поляну с маргаритками.

 

Война

О войне?..

Война! Война, война…

Что ж! Помню войну. Но эти воспоминания другие, не такие, что мы читаем в книгах или привыкли видеть на экране. Это какие-то разрозненные вспышки прошлого, скорее неосознанное восприятие первых дней войны. Ужасы явились потом. А тогда…

Мы играли в прятки, в ножичек, в «войну», – много было разных игр. Играли, как обычно, на заднем дворе дома, на пустыре. Раньше там был большой дикий сквер, заросший высоким кустарником, заросли орешника. Мы пропадали там днями, и никакой лес нам не был нужен. Потом приехали рабочие-дорожники, всё раскопали, построили железную дорогу вплотную к нашему дому. Утром у нас во дворе оказался паровоз с вагоном. Потом дорожники переложили рельсы заново, только взяли далеко влево. Задвинули туда паровоз с вагоном и забыли… Мы там играли в прятки, лазали на паровоз. Прятались от взрослых ребят, устраивали свои собрания. Мы не знали, что в этом вагоне, этим паровозом из Горок в Москву привезли тело Ленина. Это уж потом, после войны, там построили павильон и открыли филиал музея Ленина.

Мы жили в доме Бахрушина, по адресу Кожевники, 6. В нашем большом дворе обычно проходили всевозможные районные занятия БГТО (Будь готов к труду и обороне), ГТО (Готов к труду и обороне), БГСО, ГСО (к санитарной обороне) и другие. Все это мы воспринимали как или почти как игры, игры взрослых, потому что они нас привлекали к этим «играм». Нас перевязывали, таскали на носилках как раненых, накладывали нам жгуты. Учили нас надевать противогазы и еще многое что. В этих занятиях мы были взрослым нужны…

Помимо того, что нам давали эти необходимые знания, в предвоенное время в нас воспитывали боевой дух. Трое старших ребят – Сидоровский Саша, Матвеев Володя и, не помню фамилию третьего, Виктор из восьмого дома, ушли заниматься в аэроклуб. Он размещался в старой церкви, в конце нашей улицы. К сорок первому году они были уже летчиками, ходили в красивой летной форме темно-синего цвета с кортиками и планшетами, висящими ниже колен.

Некоторые ребята ходили в райвоенкомат с заявлениями о призыве раньше срока. Это было время романтиков и энтузиастов. Мы были как птенцы, впервые вылетевшие из гнезда: каждому подай самое увлекательное дело, самую героическую судьбу. Молодежь после десятилетки искала, куда пойти, где труднее. Скрывали свои замыслы от друзей, чтоб не перехватили. Как бы не прогадать! Не оказаться среди последних.

Вообще двор у нас отличный. Ребята дружные. Из сквера напротив постоянно неслась громкая музыка – «Рио-Рита» какая-нибудь или «Брызги шампанского». Недалеко находился кинотеатр имени Моссовета, и мы всей ватагой бегали в кино смотреть «Чапаева» или «Александра Пархоменко», «Четвертый гарнизон». Смотрели раз по десять. Мы все были преисполнены патриотизма. Если бы спросили тогда любого парнишку: «Кем хочешь стать?», в ответ, скорее всего, услышали бы: военным…

А летом в жаркую пору все выходили спать на улицу, на газон. Дворник дядя Федя Якунин разрешал. Трава перед домом, под окнами, сплошь покрывалась белыми постелями. Не гудели тогда ночи напролет машины, насыщая воздух парами бензина, не трещали петарды и фейерверки, не орали подвыпившие юнцы. Этого всего просто не было. Мы лежали рядком, дышали чистым воздухом, глядя в бездонное звездное небо, мечтали… О чем? О будущем.

Многие ребята хотели быть пограничниками; Мухин Толя – врачом, непременно на Северном полюсе, Тармосин – танкистом, другие – летчиками, «спасателями челюскинцев». Мухин Колька хотел быть, как и отец, «рабочим человеком». Девчонки все – врачами, санитарками. Кто-то – «Гризодубовой», «Осипенко». Только одна Зоя Фатеева после многократного просмотра фильма «Подруги» мечтала стать «Зоей Федоровой». А Якунина Маша – меньшая, их было две сестры и обе Маши (в один день с матерью родились, тоже Машей), мечтала стать матерью-героиней. Интересно, как они узнавали, кого дядя Федя зовет – три Маши в семье! Старшая сестра, как и Зоя Фатеева, «в артистки бы пошла»…

Эх, детство! Где она, наша юность? Куда все это ушло?.. Нет, многие все же добились своего!

Так вот, как-то в разгар игры «в войну» прибежал Минаев, парнишка лет десяти, кричит брату: «Митька, иди домой, мамка зовет! Война! Домой!.. Мамка ругается…» Мы сначала не поняли: сами играем в войну. Но потом побежали к дому: в открытые окна слышно чье-то выступление по радио… Непривычно жесткое и тревожное.

Из окна мать кричит Сидоровскому Вальке:

– Домой! Щас же!..

Это было 22 июня в середине дня. Все ребята быстро разбежались. Прибежал домой и я. И докладываю маме, как открытие какое:

– Мам, война началась! Мы щас играли в войну, а Шурик, Митькин брат…

Она смотрела на меня, как мне казалось, с ужасом. Только позже я смог объяснить ее состояние: война!.. Два взрослых сына призывного возраста, 1913-го и 1910 года, дочь старшая, мать-героиня, с восьмерыми детьми живет в Ленинграде. Нас детей-школьников пять человек, племянник-дошкольник – шестой, у нас жил, его родители работали в Крыму.

Она смотрела на меня глазами полными слез и отчитывала:

– Ты что радуешься, дурачок? Ты знаешь, что это такое?! Садись вон кушать. Слушай радио!..

По радио, по-моему, Молотов выступал. Мне почему-то стало не по себе, странное чувство – война, безотчетная тревога и что-то интригующе интересное! Ведь мы столько играли в войну, казалось, многое знакомо нам. Вспомнил пулемет «Максим», из фанеры вырезанный, на двух колесах, с трещоткой. Разыгрывали, кому достанется пулемет в очередной игре…

Тревога взрослых не совсем была понятна нам, школьникам. Почему-то взрослые говорили о войне негромко, будто боялись чего-то. Немцев?..

А мы, ребята, все готовы были идти на фронт. Это воспоминание потрясает: в военкоматах битком было ребят-подростков. Каждый верил, что он, именно он необходим фронту, в разведке, его-то возьмут обязательно. Джека Зельман или партизаном хотел быть, или в разведке. Он лучше всех других прятался во время игр, говорил: «На фронте – я буду самым незаметным. В крайнем случае, возраст прибавлю! Но вернусь к нашему двору, к ребятам, победителем!..»

На фронт он не попал, погиб под Москвой, когда с другими копал окопы. При немецком артобстреле. Весть о его гибели была первой похоронкой для нашего двора.

А потом, дня через два, с заднего двора было видно, как с незнакомым зловеще-надрывным гулом летит самолет. Объявили тревогу. Началась стрельба. А самолет продолжал лететь мимо вспышек в сторону центра. Взрослые, стоявшие рядом, переговаривались:

– Высоко летит, сволочь, снаряды не достают. Не долетают!

Как досадно было это…

Вечером в подъезде вывесили список дежурных: кому и где находиться с противогазами на случай воздушной тревоги. Мы ходили по квартирам и просили: «Можно за вас подежурить?» Все соглашались. И так в тревогу все ребята и девчонки, забрав противогазы, поднимались на чердаки своих домов. Наш двор объединял три дома, и с крыш мы наблюдали ночное небо с бегающими прожекторами и вспышками разрывов зенитных снарядов.

Были случаи, когда пробив крыши, падали зажигательные бомбы и с треском взрывались. Мы их тушили. Пылающие искры разлетались веером, мы едва успевали забрасывать их песком. Я был ранен в обе ноги, раны долго не заживали, и шрамы остались на всю жизнь.

Взрослые нас предупреждали:

– Не лазайте на крыши, можно попасть под осколки… В таком-то доме кого-то ранило, кого-то убило…

Мы как-то не очень на это обращали внимание, а может, и не очень верили. А потом как-то в середине дня зачем-то полезли на крышу и поразились: все крыши были, как решето, пробиты осколками. Как решето!..

Конечно, мы стали осторожнее. Но все равно, как только начинала выть сирена и из репродукторов неслось: «Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога!» – мы все бросались по своим местам на крышах. Девчонки визжали, но бежали среди первых, особенно хохотушка Лида Кузнецова и ее сестра Нина, Мухина Надя. Не отставали Тармосины, сестра с братом и Мухин Коля, Сидоровский Валька, братья Савины, Зоя Фатеева, Наумова Лида и много еще. Нас, детей школьного возраста, на три дома было более тридцати. Сохранились фотографии.

Как-то с Мухиным Колей возвращаемся во двор, видим дворника дядю Федю с огромным мешком за плечами. Заметив нас, он с трудом, осторожно опустил мешок:

– Ребята! Бегите на «Парижку» (фабрика «Парижская коммуна»), там обувь раздают, бери, сколь хошь!

Мы помчались: это через улицу от нашего двора. С фабрики мужики, женщины – все выходят с мешками, сумками, узлами…

Прибежали. Пусто. Все разобрано. Ходят люди по цехам в поисках чего-то. Прошлись и мы. Ничего нет, одни срезки кож разных цветов в железных ящиках. Мы вернулись к себе во двор. Смотрим, – а дворник на костре жжет принесенную обувь. Оказалось, он взял ее с конца конвейера, а там были туфли все одного размера и все левые. Мы долго потом смеялись над дядей Федей:

– Дядь Федь, а ведь кто-то правых набрал! Зря вы все пожгли! Могли бы объявление дать. Поменять…

Война… За свою жизнь, особенно в период «холодной войны», я пережил несколько войн – как режиссер-документалист. Через мои руки и душу прошли сотни тысяч метров пленки о войне в Корее, Вьетнаме, событиях на Даманском, войне в Афганистане. Но на вопрос, «что это такое», сразу и не сообразишь, как ответить. Главное – это горе, всепоглощающее, вселенское. Это человеконенавистническая жестокость, смерть детей и материнские слезы. Это какой-то гигантский Молох, перемалывающий в тлен, в труху судьбы, мечты, радость, жизнь… Но это и любовь к Родине, защита Отечества. Это победа, независимость и свобода! И многое другое… Но остро я осознал, что такое война, когда вырос мой сын, когда понял я, что и он может оказаться в этой кровавой мясорубке. Великая Отечественная война оставила глубокую борозду в нашей семье. Сестра старшая, мать-героиня, и четверо ее детей в блокаду умерли в Ленинграде от голода. Под Вязьмой погибли оба моих брата. В дни эвакуации, в селе Никольском, нашу семью тоже не обходили трудности. Меня по разнарядке райисполкома периодически отправляли то на лесозаготовки, то на «гужевую повинность». Местных не трогали: они в колхозе знали и умели все. У них была постоянная работа на трудодни, которые обещали выплатить после войны. И для колхоза они были нужнее – это факт!.. Я же работал и трактористом, и пахарем, и косцом, и возчиком, – кем только не работал, лишь бы хоть раз в месяц лошадь дали в лес за дровами съездить. А не работать было преступлением. И требовать оплаты тоже… «За так» работали в колхозе и две мои сестры – одиннадцати и тринадцати лет. Матери тоже не давали покоя: приходили за ней то «копнить», то снопы вязать, сено ворошить…Кормил всех нас отец, отмеряя за день многие километры в поисках муки, в обмен на вещи, которые быстро «таяли». Летом меняли уже последние зимние одежки, полагая, что осенью уедем в Москву… «Во всяком случае, поедем, – думали, – вскроем свою яму с вещами и выберем, что нужно для обмена на муку, соль, зерно, свеклу». Сушеная свекла отлично заменяла нам сахар.

 

Пещера сокровищ

Дело в том, что перед отъездом в деревню, в эвакуацию, на случай разрушения дома от попадания бомб или пожара мы с отцом вырыли во дворе яму – два на два метра и глубиной два метра. Сложили туда все, что не могли увезти. Тогда многие рыли такие ямы, некоторые даже в воздушную тревогу ночевали в них – не ходили в метро. Мы погрузили в яму все, что могло быть погребено под руинами дома.

Сложили шесть гнутых венских стульев, купленных отцом еще до революции, напольные часы с четырьмя боями, ножную швейную машинку «Зингер». Мать говорила, «лишили ее рук»: этой машинкой она обшивала всех нас в доме. В земляное хранилище погрузили всякие хитроумные приспособления, которые отец собирал не столько для себя, сколько для нас. Он частенько говаривал: «И детям, и внукам вашим достанется!» Помню музыкальный ящик с валиком и многими металлическими дисками с разными мелодиями, машинку механическую настольную для чистки картофеля, соледробилку, серебряную перцемолку и много всего прочего, приобретенного в различных магазинах Торгсина в период нэпа. Туда же пошел полный набор старинного столового серебра – ножей, вилок, ложек на двенадцать персон. Фамильные фарфоровые сервизы производства завода Кузнецова – столовый, чайный, кофейный; старинная трость какого-то зеленоватого дерева с серебряной инкрустацией, много всяких интересных хрустальных, серебряных, бронзовых вещиц – антикварных. Туда же, естественно, спрятали носильные вещи старших братьев, ушедших на фронт – костюмы, пальто, кожаные куртки, – чтоб было что надеть, когда вернутся с войны. Каждый пытался сохранить самое дорогое для себя: отец опустил в яму ружье и охотничьи принадлежности, мать положила пуховую перину и знаменитую подушку – подарки юных подружек к свадьбе; она очень дорожила памятью подружек детства. Девчонки побросали свои мячики, я – свой игрушечный фанерный пулемет с трещоткой. Видимо, – о, наивный сосунок! – я надеялся продолжить свои любимые игры после окончания войны.

Почему я так подробно все перечисляю? Не потому, что я крохобор! Я никогда не дрожал над вещами, меня друзья и знакомые звали «безрубашечником»; говаривали, похож на отца: мол, если им в горести подарить барана, то в радости они целое стадо пригонят! И правда: я всегда больше любил дарить, чем получать подарки. Но тут… В этих вещах – жизнь нескольких поколений, пристрастия и память семьи Алимбековых-Маминых. Потому-то все так и дорого, и мило сердцу! А потом, помню, был составлен список на случай – я записывал под диктовку отца. Отец говорил, богатство дома определяют не носильные вещи – это все тлен, – а предметы искусства, картины, изделия из бронзы, серебра. И ценность их с годами только увеличивается. Остальное – прах.

Словом, «пещера сокровищ» была заполнена. Все хорошо укрыли клеенкой, толем, фанерой. Забили досками. И еще раз укрыли толем, засыпали землей. Рядом – на место – поставили столб с крюком для веревки (на том месте сушили белье). Место тайника, рассчитав в шагах по отношению к дому номер четыре, плотно и основательно утрамбовали.

А когда вернулись – к концу 45-го года, оказалось, дом номер четыре, относительно которого было рассчитано место тайника, снесен! На этом месте в нашем дворе окончательно обосновался гараж. Памятный столб – вытащенный – валялся у забора, место нашей ямы найти было невозможно.

Отец очень переживал: «Потерял все, что собирал для детей и внуков; таких вещей они уже не увидят…»

Судьба, как змея, увертлива. С ней договориться, ладить невозможно! Такую пакость может поднести – многие поколения помнить будут. Надо уметь предугадать и руководить…

Сложная штука жизнь, и психология у нее странная. В чем ютится, на какой основе зиждется память рода? Почему от поколения к поколению она ослабевает? Почему в третьем поколении, как говорят, «род исчезает»? Зачастую правнуки уже не знают, кем был их прадед, и даже дед, – почему?.. Хотя генетически они все люди одной ветви, одного древа и даже похожие – не только внешне, но и, как правило, характером. И даже в поступках и судьбах можно найти сходство!..

Кстати, совсем недавно встретился я со своей племянницей Наилей, дочерью младшей сестры Разии, скончавшейся безвременно от тяжелой болезни. И племяшка неожиданно вдруг продемонстрировала мне эту живую генетическую связь с предками – прадедом и дедом, которая в ней не угасает и требует, настоятельно требует эмоциональной, информационной, энергетической подпитки. Так уж случилось, что развели нас жизненные заботы и проблемы; несколько лет мы не встречались с Наилей, которую я запомнил девчонкой лет десяти-двенадцати, танцевавшей со мной на пару твист «до упаду» по случаю родственных посиделок в один из праздничных дней у нас дома. Ох, уж и твист это был! Со всеми немыслимыми «па», поворотами и выкрутасами! Надо было видеть, как самозабвенно отдавалась танцу эта тихая, скромная, застенчивая девочка, как катались от смеха, падая, буквально падая на стол, гости!.. Помню! Помню, как мы хохотали, как сводило всем от хохота скулы… Так вот, встретились мы с ней – взрослой дамой, бизнеследи, приехавшей на встречу на своей машине. Спокойная, держится с достоинством, сдержанная. Разговорились о том о сем: о детстве, родителях, о дедушке и прадеде – и выплеснулось из ее души что-то глубинное, алимбековское! Улыбнулась моя племяшка присущей ей детской застенчивой улыбкой и призналась:

– Я так хочу побольше узнать о прапрадедушке! Я как-то очень чувствую его. Как будто я его знаю, как будто сидела у него на коленях, и он гладил меня по голове… Мне кажется, я была бы у него любимой внучкой!..

Вот тут я ратую за понятие «родовое гнездо», за генетическую память, кровную, неразрывную. И в том числе за память, передающуюся по наследству в фамильных предметах и вещах. Их ценность – не в стоимости, измеряемой рублями или валютой. Они сами – драгоценная память! Они помнят любующиеся ими взгляды, прикосновения рук дорогих нам людей. Они хранят искорку их души…

И вот эту драгоценную память тогда, в 45-м, украла судьба-змея; украла у нашей семьи, у меня, у моих родных и потомков. Смела и растоптала, алчная гадюка, развеяла все по ветру – ни себе, ни людям!.. А я бы показал внуку тот кнут, которым прадед отхлестал башмаковского губернатора; дал бы послушать милой внучке мелодию из музыкального ящика. Нашлось бы место дедовскому ружью в квартире сына, и невестка, тонко чувствующая литературу, в редкие минуты отдыха сидела бы в лермонтовском кресле, почитывая книжку. А трогательная в своей искренности племянница Наиля, перебирая фарфоровые безделушки или прихлебывая чай из фамильной чашки, могла бы воочию представить себя рядом с любимым прапрадедом. Говорят, судьбу нельзя испытывать. Не испытывай – но гляди в оба…

Многое из утерянного было приобретено отцом в молодости и хранимо с периода нэпа, когда он работал коммивояжером у немецкого промышленника Губнера. Для отца это была большая утрата, большой удар. Будто подрубили ему корни, которые помогали устоять во всех жизненных бурях и испытаниях. «Распалась связь времен…» В сорок седьмом году отец умер – на шестьдесят седьмом году. Вечная ему память.

 

Восьмикласник. Киевский вокзал

Некоторые не понимают, спрашивают: «Почему ты не учился?»

Что значит – не учился?..

Да, многие спрашивали: «Почему?»

Легко сказать «не учился»! Я окончил семилетку и только один из всех мальчиков трех седьмых классов, «А», «Б» и «В», перешел в восьмой класс. Я хотел учиться. Все остальные ребята по окончании семилетки пошли в ремесленные училища, в ФЗУ. Больше всего ушло в ремесленные: форма красивая, шинель, фуражка, блестящие пуговицы – на все годы учебы. Питание… Тогда модно было: ремесленное училище – и все, больше никуда!.. Да и семьи-то были тогда большие, – финансовая поддержка! Представьте себе, в пятнадцать лет ребенок на самообеспечении, до получения первой зарплаты! Не забывайте, это было начало трудных сороковых годов.

Итак, к июню 41-го я перешел в восьмой класс, точнее, попал в «список старшеклассников». Посему и удостоили чести быть включенным в списки бригады строителей, направляемой на рытье окопов. Старшая сестра перешла в девятый класс, она была вызвана в свою школу, дня на три раньше. Их, старшеклассников, послали в интернат в Барыбино – пионервожатыми для ребят младших классов. Я, получив повестку «явиться с вещами», решил: меня тоже приглашают в интернат вожатым отряда мальчиков, такой разговор был у матери с сестрой.

В маленький чемоданчик я положил мыло, зубную щетку и порошок, тогда не было пасты, полотенце, два пионерских галстука, шелковый и простой, и почти новый пионерский костюм. Им я очень дорожил: синяя рубашка и укороченные брючки на манжете с позолоченными пуговицами под коленкой. Все сложил и оставил записку матери: «Ушел с вещами в интернат». Но, поскольку я учился в другой школе – не там, где сестра, и не мог знать адреса интерната, – приписал: «Пока не знаю куда. Может, тоже в Барыбино…»

Подхожу к школе – никого нет. Дворник подметает двор, в основном окурки. Я к нему:

– Дядь Семен, а где все? Я что, опоздал?

Он посмотрел на меня удивленно и после паузы спросил:

– Ты о ком спрашиваешь?

Я показываю ему повестку:

– Вот повестка: к 10 часам, с вещами.

Он почему-то долго читал повестку и, не глядя на меня, указал на ворота:

– Уехали на грузовой на Киевский вокзал. Только что!

Я побежал к воротам, оглянулся: дядь Семен стоит растерянный. Почему-то я запомнил его на всю жизнь: стоит с метлой в левой руке, а правой, сняв фуражку, чешет макушку… Дядь Семен погиб в одну из бомбежек. Дежурил на крыше школы, тушил зажигалки. Погиб от осколка.

Я приехал на Киевский вокзал, не помню как, может быть, на метро. Нет, кажется, на трамвае. По нашей улице, помимо 51-го трамвая, «букашка» – «Б» ходил. Народу на вокзале, как на демонстрации. Все строятся в небольшие колонны, проходя на платформы мимо провожающих. Их почему-то очень много. Некоторые женщины плачут. Я, не обращая внимания ни на что, иду, тороплюсь и читаю плакаты то ли с надписями номеров школ, то ли заводов, – не пойму. Вот прочитал: район Москворецкий, он на демонстрации был всегда рядом с нашим, Кировским. Вон колонна ушла на платформу, я за ней… Смотрю – знакомые ребята из девятого, десятого классов, с ними и пожилые мужики с вещмешками. Женщины провожают… Воронцов Володя меня увидел, удивился:

– Ты что здесь?

Около него другие из девятого: Морозов Виктор, Мухин Валя, родственник нашего Мухина Коли, другие ребята – все наши. И все чуть не хором:

– Ты зачем здесь? Что ты-то здесь делаешь?!

Я им объясняю:

– Я опоздал, вы уже уехали! Но я вас догнал. Я тоже с вами.

Они как один:

– Ты офонарел?

– Иди домой, мы не в пионерский лагерь!..

– Копать окопы!..

– Едем не в Подмосковье, а куда-то под Смоленск!.. Иди, иди домой!

Я не мог понять и думаю: «Почему?! Я не могу, что ли, копать?»

Подходит мужик в полувоенной форме с красной повязкой на рукаве:

– Что здесь происходит?

Ребята к нему дружно:

– Вот по ошибке мальчишка из седьмого класса собрался ехать! Дома никому ничего не сказал…

– Бежит на фронт! – солидно вставил Вдовин из десятого.

У него были все значки: БГТО, ГТО, БГСО, ГСО, «Ворошиловский стрелок» всех трех степеней… Я с ним почти дружил.

Полувоенный мужик повернулся ко мне:

– Э-э, дорогой товарищч, марш домой!.. Тут под ногами не положено. Иди, иди! – И пошел дальше кричать: – Сейчас посадка начнется! Не расходиться. Курить бросай!

Я почему-то вспомнил окурки на школьном дворе, дядя Семен подметал…

Ребята обступили меня:

– Уезжай, пока не поздно!..

– Ну почему я не могу быть с вами?! – глаза от обиды стали набухать слезами…

Мухин, уже раздражаясь:

– Потому что мы сами не знаем, куда едем! – нагнувшись, полушепотом добавил: – И не исключено, убежим, не доехав!..

Морозов Стасик предположил:

– Ты видишь, какая тут неразбериха. Нам, может, придется несколько дней пешком идти!..

– Насчет питания никто ничего не знает. Мы уже голодные! А когда?.. Что?.. Никто ничего не знает! Им главное – отправить нас отсюда!

Вдовин рассуждал вслух:

– По-моему, те, кто нас собрал, сами чего-то не знают. Или ждут… Или что по дороге им скажут, – дело военное! Война. Тут и дисциплина, и «не болтай» – и вообще надо ждать! А ты Мамин – мамкин сынок! Ты, Володь, не обижайся!.. Иди домой. Это самое верное. Придет время, и ты поедешь куда надо. К тому времени все будет прояснено. Беги, браток.

Делать нечего. Я, расстроенный, пожал всем руки. Вдовин меня обнял по-братски. А Стасик поцеловал:

– Ну, вратарь! За всех ребят команды школы 625.

У нас была дружная футбольная команда, знаменитая среди школ в районе.

Объявили:

– Стройся!..

Все зашевелились… Я пошел домой.

Во дворе соседка тетя Настя стирает белье. Увидев меня, всплеснула руками:

– Где ты был? Мать тебя искала! Голову потеряла, в школу бегала! Там ей сказали: вас всех увезли на какой-то вокзал. Кажется, Украинский. Мать поехала туда… Боже мой, что творится! Ну где ты был? Куда вас возили? Думали, не на фронт ли уж повезли?! Не дай, Господи!..

Я собрался было ехать за матерью, тетя Настя отсоветовала:

– Володь, никуда не езди, опять разойдетесь! Вот помоги мне лучше корыто опрокинуть подальше! Чтобы лужи здесь не было!.. А мать давно уехала, должна вот-вот вернуться. Обрадуется. Ну, беда с вами!.. То одно, то другое! У Кузьмы Витьку опять в милицию забрали. Мать плачет!.. Но ты-то куда?! Тебя-то куда черт понес, Володь, милый!.. Ба-а! Вон, гляди-ка, кто идет?

Я повернулся:

– Мама!

С опухшим от слез лицом, но улыбается. Оказалось, она была на вокзале, когда я прощался с ребятами. Они смотрели мне вслед и, узнав ее, успели подбежать, успокоить и отправить домой. Уже на ходу поезда они запрыгивали в вагон…

Видимо, судьбе было угодно, чтобы моя мама проводила ребят вместо отсутствующих матерей и напутствовала их добрым материнским словом. Она читала мусульманскую молитву во здравие и о благополучном возвращении всех ребят, пока эшелон не скрылся за поворотом…

 

Муравей заблудший. Эвакуация

Семьи эвакуировались, и ребят во дворе осталось мало.

Настал день, когда собралась в эвакуацию и наша семья. Кстати, таскать вещи нам было очень удобно: до войны наш двор от платформ Павелецкого вокзала отделял только высокий деревянный забор. От зажигательных бомб он сгорел, и двор наш одной стороной стал платформой. Так вот: ребята, человек десять с нашего двора, помогали нам, подтаскивая наше имущество прямо к вагону. А вещей получилось много, семья большая: отец, мать, нас пятеро, мой племянник из Крыма. Братьев уже призвали. Только все перетаскали, объявили воздушную тревогу. Из репродуктора донеслось: «Эшелон Москва – Куйбышев отправляется раньше срока, всем занять свои места!»

И состав тронулся. Мы на ходу побросали в вагон последние вещи, подсадили младших… Ребята продолжали меня уговаривать: «Останься, не уезжай! Мы одни остаемся!..»

И я не сел!.. Отец на ходу высунулся из теплушки, что-то крикнул. Но из-за выстрелов зениток и сирены я ничего не слышал. Сестра выбросила мой чемоданчик, в котором были два моих пионерских галстука, простой и шелковый, и синий пионерский костюм с брюками, из которых я вырос.

Итак, я остался в Москве один, без семьи. «Поезд ушел». Мы с ребятами вернулись во двор и продолжили свои игры «в войну». Но было что-то не так, какой-то непонятный осадок остался, по-моему, у всех. И игра не клеилась, и настроение упало… Кого-то позвали обедать, кто-то пошел пить. Я остался во дворе один. Дома делать было нечего. Хотелось есть.

Я вспомнил маму, обеденный стол домашний. А через улицу были магазины «Булочная», «Гастроном», «Овощи-фрукты». Я смотрел и глотал слюни. Захотелось плакать. Я почувствовал себя беспомощным и совсем одиноким и, по-моему, начал понимать, что такое тоска. На душе стало муторно и даже как-то зябко. Я представил, как в поезде все едят, мама в дорогу собрала всякой снеди. Сижу на лавке и от нечего делать разглядываю муравья заблудшего, ползет куда-то…

Подходит дворник дядя Федя:

– Володя?.. Вы что, не уехали разве?

– Уехали. Наши…

– Что наши?.. Как? А ты что? Опоздал?! Едрень твою…

– Нет. Я остался.

– Как остался? Один?! Ну-ну!.. Глаголь, дите Божье!.. Токмо подробнее…

– Когда началась тревога, забухали зенитки. Объявили: «Эшелон Москва – Куйбышев отправляется раньше времени». Мы покидали вещи уже на ходу. Я мог прыгнуть, поезд шел не шибко… Мне ребята сказали: «Не уезжай, мы же остаемся. Будем вместе. На крыше дежурить будем. Бомбы тушить… Шпионов самостоятельно ловить. Война же, и вообще… Оставайся!..» Я и остался… – Я смотрел на дядю Федю и убеждал его в своей правоте: – Чего я там, в деревне? «Коровам хвосты крутить?» А здесь я нужен!..

– Один?! Ой, дурак! Ну и дурак… А отец что, мать? Как они могли решиться на такое?

– Они не знали, не поняли!.. Отец что-то потом, на ходу, крикнул, но поезд уже пошел быстрее, не слышно было…

– Ну да… Ой, дурак, ты, Володька! Ты ведь с Витькой моим учишься? Дураки же вы оба! Тебе сколько лет?

– Ш-шестнадцать… Через год и два месяца.

– Через два месяца, говоришь! Ну-ну… Мои ребята с тобой были?

– Были.

– Ну, пойду покажу им, сукиным детям, что такое «шпиёнов ловить»!..

И, уже уходя, крикнул, обернувшись:

– А у тебя кушать-то что-нибудь есть? – Он опять подошел: – Или того… самостоятельно?.. У шпионов отберете? – Он взял меня за ухо и притянул к себе: – Больно?

Я говорю:

– Нет, не больно…

– Это потому, что ты не мой сын. А я, знаешь, как Витька своего за ухо треплю? Ух!.. Криком кричит, шалопай! «Больно! – орет: – Не буду!..» Он тоже уговаривал тебя остаться?

Молчу.

– Ну ладно, пойдем, придумаем что-нибудь.

Привел он меня к себе домой:

– Маш! Погляди-ка кого я привел к тебе! Узнаешь?

– Ты что, Федь?.. Ой!.. Володька!? Вы что, не поехали?

– Уехали всей семьей. А он остался – один! С ребятами: Витькой, Джеком шпионов ловить, бомбы тушить! Накорми его. Он, небось, голодный…

Она молча опустилась на табуретку и смотрела на меня сквозь слезы…

У меня запершило в горле…

 

Мухин. Поиски муки

Это было то время, когда грабили магазины. Везде толпились, ругали правительство: «бежали все», «бросили нас»!.. Ловили по дорогам удравших с товарами завмагов. Судачили о «панике», о грабежах. Но в один из дней октября, в середине месяца, появились везде наклеенные объявления:

«За паникерство – расстрел на месте! За грабеж – расстрел на месте». Было много других пунктов, за что расстрел… Приказ был подписан, кажется, Поповым или Петровым. Народ начал успокаиваться. Кто-то вздохнул: «Слава Богу»! Другие подхватили: «Это временное правительство». – «Неважно какое, главное – устанавливается порядок».

А беспорядки были. При мне в магазине напротив, через дорогу, в доме № 5, куда мы зашли с Колькой Мухиным (он должен был отоварить карточки), шумел народ, требуя у директора булочной:

– Хлеба, твою мать!..

– Крупой отоварь! Мукой, картошкой – чем хошь, талоны пропадают!.. Народ обманываешь!

Были последние дни месяца – не отоваренные карточки могли пропасть. Все лезли к прилавку.

Чей-то задиристый визг:

– Небось домой все отвез!

– Он на фашистов работает…

Директор, задохнувшись от обиды, оправдывался:

– Как вам не стыдно! Я двадцать лет работаю в этом магазине. Вы же меня знаете!.. Богом клянусь, не привозили! И даже на звонки не отвечают. Идите туда, и я с вами пойду, честное слово!..

Шум, крики. Какая-то женщина замахнулась на директора авоськой. Она даже не дотянулась до него, а получилось – как команда! И все бросились на директора… мимо него, внутрь магазина, в подвалы… Мы, едва пробившись, вышли. Не знаю, чем закончилось все это…

Настроение было подавленное. Николай предложил пройти по Зацепе – в другие магазины. Вышли на Валовую – в магазинах и там пусто. Витрины и окна домов заклеены бумажными крестами; это особенно бросалось в глаза на углу Новокузнецкой и Валовой, так как там разгружали противотанковые ежи. Напротив – из мешков с песком сооружали баррикады. Мы сели на 51-й трамвай и поехали на Серпуховку.

На углу Пятницкой и Валовой у магазина «Хлеб» длинная очередь. Говорят, еще не привозили. Николай предложил мне остаться в очереди, а сам пошел на Большую Тульскую в продовольственный, что рядом с магазином «Книги».

Я стоял притиснутый к стене и время от времени прислушивался к разговору мужиков:

– Смотри, и здесь противотанковые ежи!

– А смысл какой? Валовую в двух местах ежами перекрыли. На Пятницкой разгрузили, на Ордынке! У Арсеньевской площади Большую Тульскую начисто перекрыли, обложили песком и ежами! Вот Серпуховка со всех сторон в ежах! А кому нужна она, пустая площадь? Тут ни заводов, ни фабрик. Так, на всякий случай…

– А на всю Москву разве ежами напасешься? Надо ополчением заниматься. Как при Кутузове…

– Не-е! При Минине и этом… Как его?

– …Пожарском.

– Во! Кутузов – тоже мне – фигура! Вместо того чтоб защищать Москву, сжечь заставил! Не, мужики, нет у нас Сусаниных. В болото их надо!..

– Где ты под Москвой такие болота найдешь?

– Сусанин прав! Он правильно сделал – в болота завел фашистов.

– Там не фашисты, там поляки были!

– А какая тебе, твою мать, разница – все они под одним одеялом. Одно слово – фашисты.

– Ну, мужики, вы в школе, что ли, не учились? Ахинею несете. Детей стыдно! Вот если сейчас скажут, не будет ни муки, ни хлеба, что будем делать?..

– Не подыхать же с голоду! По магазинам будем бегать…

– Не-е, мужики… Минин, Пожарский… Ополчение – великое дело. О нем надо думать!

– У 525-й школы записывают! Там военкомат сейчас!..

Вдруг очередь заволновалась:

– Погодь, мужики. Тихо!

Через утихающий говор донеслось:

– …не будет! Не ждите…

Все бросились врассыпную, чтоб раньше других найти другой магазин и встать в очередь.

Я пошел в сторону Тульской, встретил расстроенного Николая. Глаза у него были жалкие. Плакал, наверное:

– Надо же! Уже вчера соседи бегали по магазинам, не могли отоварить карточки; а ведь до конца месяца и вовсе могут не привозить!.. Тебе хорошо – ты один! А у меня отец месяц уже на фронте, дома мать и Надька-поросенок, то и дело пищит – есть просит…

Колька Мухин был какой-то незащищенный; было в нем что-то девичье, мягкое, обидчивое. Даже манерное. Манерное в том смысле, что и посадка головы, и пожимание хрупкими плечиками, и тонкий голос, и глаза, готовые вот-вот заплакать, – все это было каким-то девчачьим, нуждающимся в защите и опоре. Сейчас, вспоминая, я остро понимаю, что ему не хватало брата. Поэтому он так тянулся, буквально таскался за мной. Наверное, в семье ждали девочку, а родился мальчишка, и всю заготовленную нежность мать изливала на первенца. Он с детства воспитывался с куклами; ему привычнее было играть с девчонками, чем с нами «в войну». Он старался набраться от нас бравады, «мужских привычек», но выходило это у него как-то неумело и смешно. Он и матом-то, как все, ругаться пытался, но… с трудом выговорив ругательства, краснел и робко оглядывался на окна. Да, Николай Мухин. Далекое, далекое детство…

Мы сели на 51-й трамвай и поехали до конца – к Даниловскому универмагу. Там большой магазин. В окно трамвая видели: на Арсеньевской площади все магазины закрыты. Вход на Даниловскую площадь со стороны Котлов уже заставлен ежами, грузовиками, завален мешками. Чуть дальше – напротив Духовского переулка, ближе к заводскому мосту, где нет трамвайных проводов – на уровне вторых этажей поднимают аэростат…

В начале сквера готовят зенитки…

У Даниловского рынка, расспросив встречную женщину, откуда она идет с хлебом, мы двинулись на Шаболовку…

Во дворе, когда мы вернулись уже с сумками, ребята бросились к нам:

– Где? Откуда?..

Мы указали короткий путь: мимо Даниловских бань прямо до Шаболовки. Магазин «Хлеб». Народу – никого… Лучше спешить, успеть до воздушной тревоги…

Я опять увлекся, рассказывая о Москве, о Николае Мухине, с которым судьбе, видимо, не было угодно свести нас снова. А хотелось бы хоть разик единственный увидеться!..

Эх, судьба, судьба! Хоть и не следует ругать тебя, но ты – корявая.

 

Михал Григорьич

Вскоре дядь Федя, взяв троих старших ребят и меня, повел нас в райисполком, через дорогу, в дом № 1. Поднялись на какой-то этаж, поговорили в приемной с женщиной и вошли в кабинет, где злой немолодой дядька орал по телефону:

– Я не могу!.. Сам на таком же положении!..

Глядя на нас, он продолжал кого-то ругать. Положил трубку и зло уставился, мне казалось – на меня…

Ему что-то говорил дядя Федя, говорили ребята: «…он из нашего дома… Отстал от поезда, большая семья… Документов нет, метрик нет, – есть только пустая квартира в подвале…» Говорили о каком-то училище… Что все подтверждают, ребята тоже подтверждают. И они из училища…

Вдруг в окна, заклеенные крест на крест газетными лентами, ворвался надрывный вой сирен. Началась тревога. Где-то недалеко застрекотали зенитные пулеметы. Громом отозвались зенитки. Хозяин кабинета быстро схватил трубку зазвонившего телефона, махнул на нас рукой, назвав какой-то номер…

Мы вышли. Дядя Федя, глядя в небо, где еле слышными хлопками лопались рыхлые облачка, подосадовал:

– Не достают…

Взяв за плечо Якунина Саню, самого старшего среди нас, сказал:

– Поднимитесь без меня. Я бегу на пост, уже опоздал. В кабинете возьмите направление в училище, отведите Володю. Пусть оформляют с сегодняшнего дня… – И уже на ходу крикнул: – На довольствие с сегодняшнего дня!..

Внезапно где-то поблизости, у вокзала, дробно застучал еще один зенитный пулемет. У меня шевельнулось в голове: «Этот достанет!..»

Таким образом, меня безо всяких документов, поверив на слово дворнику и ребятам, определили в ремесленное училище № 13 по улице Осипенко.

Эх, времечко! Вот сейчас, если представить такое: глава префектуры определил бы, поверив словам дворника и ребят, судьбу школьника? Конечно, нет! В лучшем случае позвонил бы в милицию. Думаю, их даже в кабинет не пустили бы.

Три месяца занятий в училище были для меня насыщенными и пролетели быстро. Азы рабочего человека, слесаря-инструментальщика, я постигал успешно. Отрабатывались удары – кистевые, локтевые, плечевые. Вся левая рука у меня была избита молотком со всего размаха, так как не сразу попадал по зубилу, когда рубил железо. Рука была иссиня-черная. Но я быстро научился, закрыв глаза, с силой бить по зубилу. Мастеру Михаилу Григорьевичу нравилось мое упорство, он похваливал. А может, как педагог жалел: я был моложе других и меньше ростом.

По дороге в столовую у Устьинского моста Михаил Григорьевич брал меня за руку и не выпускал, пока вся шеренга не перейдет улицу и не ступит на тротуар. За обедом он мне всегда подкладывал то лишнюю котлетку, то кусок мяса, то вторую порцию компота. Уходя с ужина, доставал из кармана газету, заворачивал бутерброды и засовывал мне в карман:

– Это тебе на вечер…

Почему это вспоминается так ярко?.. Потому ли, что, кажется, люди в то время были другие. Добрее, что ли? Имели-то меньше, чем нынешние, а были щедрее и жалостливее…

Помню, когда немцы совсем близко подошли к Москве, ремесленное училище готовили к роспуску. Мастер, провожая меня домой, дал свой домашний адрес «на случай»:

– Заходи!.. Приходи, сынок!

Эти слова я никогда не забуду.

После войны я заходил по его адресу. Женщина, открывшая дверь, на мои вопросы сообщила:

– Милый, а дядь Миши уже давно нет с нами… Он погиб под Москвой смертью храбрых.

Я, помню, не мог сдержаться и заплакал вместе с ней. Она напоила меня чаем, показала фотоснимки. Михал Григорич, оказывается, тоже занимался фотографией, снимал на стекло. Это было его хобби.

Я навещал его жену, Елену Николаевну, несколько раз. Я уже работал на военном заводе и мог прийти к ней не с пустыми руками. В 1945 году зашел поздравить с Днем Победы. Дверь была закрыта. Сосед сказал, что ее уже нет. Мне стало очень грустно. Потеря, порой кажущаяся мимолетной, может быть, не самого близкого, неродного человека, бывает много тяжелей кровной утраты. Отчего? Может быть, оттого, что есть еще какие-то душевные связи, которые дороже многих других.

В один из дней занятий в ремесленном училище, кажется в октябре 41-го года, Михал Григорьич, взяв троих взрослых ребят, куда-то увел их. А вернулись они все с набитыми мешками. Построил он нас, и по списку всем раздали форму училища – шинели, валенки, рубашки с блестящими пуговицами, ботинки, нижнее белье. Потом, кто хотел, мог взять по второму разу. Разобрали всё, – не оставлять же немцам! Можно было взять книги. Я взял большую толстую книгу Шолохова «Тихий Дон», в ней все три тома с иллюстрациями.

Когда вышел фильм Сергея Герасимова, я был поражен, как точно подобраны актеры на роли: и Григорий, и Пантелей, и мать, и Петр – все! Как удивительно четко они напомнили мне иллюстрации к той, книге военного времени. Одной из главных книг взрослого детства.

Для музыкального кружка, в котором мы занимались в училище, было много инструментов, и нам велели их тоже все разобрать, чтобы не досталось немцам. Все делалось в спешке. Кто-то взял гармонь, кто-то балалайку, кто-то гитару. Я взял мандолину…

А когда все упаковались, нас построили еще раз и сказали, чтоб мы все помогли рабочим подтянуть станки к балкону и сбросить их сверху, (наш цех был на втором этаже). Я не успел помочь. Мне сказали, на проходной меня ждет отец. Михал Григорьич, взяв меня за руку, повел туда. Оказалось, отец отвез семью и за мной без пропуска пробрался в Москву. Мастер долго говорил с ним в сторонке. Из разговора я понял, что, «ежели что», Михал Григорьич взял бы меня к себе, он живет с женой. Напоследок он сказал отцу:

– Бекар Юсупыч, не теряйте время, уезжайте сразу; будет поздно. Говорят, Павелецкая дорога уже перехвачена…

На другой день к нам присоединился наш дальний родственник или земляк дядя Саша, глуховатый моложавый мужик, и мы втроем выехали с Казанского вокзала.

 

В Никольское, на родину

С Павелецкого вокзала – «Москва – Куйбышев» через Пачелму – прямая дорога. Сейчас она закрыта, где-то немец-сволочь орудует. А с Казанского на Куйбышев (то бишь на Пензу, а нам-то – на Пачелму), – все равно что с Казанского – в Ленинград! Что там впереди?..

Но деваться, видно, было некуда. Для Москвы настали тяжелые дни октября.

Итак, втроем: я, отец и земляк дядя Саша, уже с Казанского вокзала, выехали в направлении Пензы… От Москвы до нашей станции Пачелма чуть более шестисот километров, – мы же ехали уже седьмые сутки. Поезда двигались медленно, часто останавливались. Пассажиры от вагонов, рассыпавшись, бежали к колхозным полям и успевали накопать картошки, наломать досок для костров из заградительных щитов. Их к зиме вдоль железных дорог на многие километры устанавливали – от снежных заносов. Тогда их было множество – по всем дорогам. Сейчас их не ставят.

Разжигали костры, и вымытую в лужах картошку варили в воде, выпрошенной у машиниста поезда. Если поезд стоял долго, картошка успевала свариться. Если нет, – ехали дальше на подножках с горячими кастрюлями и на следующих остановках доваривали. А если ехали долго, картошка успевала остыть, хотя бы чуть. Тогда она уже не доваривалась, ее выбрасывали с великой жалостью и ехали до следующих картофельных полей.

Дядь Саша узнал, что на станции Сасово есть железнодорожная ветка, по которой тоже можно приехать в наш район. Ветка местного значения, она не загружена, и мы быстрее доберемся, кажется, через станцию Зимитчино.

По новой ветке мы действительно ехали довольно быстро. Приехали в Зимитчино поздней ночью. Сошли с поезда. Светила полная луна. Только что выпавший первый снег в лунном свете белел и мерцал вплоть до горизонта.

Отец, глядя на меня, предложил Саше:

– При таком лунном свете, звездном небе да после всего, что пережито за последние дни, грех не прогуляться, Саша! Плюнем-ка на дорогу, берем направление по целине – прямо на наше село. Никуда не сворачиваем, нигде не останавливаемся – ни в какой деревне. Никуда не заходим, сократим эти двадцать восемь километров и до рассвета увидим наше родное Никольское!

– Я – за!.. – весело усмехнулся дядь Саша. А после паузы добавил: – А где и когда мы пропадали? Вперед!..

Он был веселым и добрым мужиком. В вагоне играл на моей мандолине, пел военные песни. Чуть ли не четверть вагона окружала нас, чтобы послушать его рассказы о жизни. Потом, в селе, учил нас, городских, запрягать лошадь, пахать, работать на комбайне. Благодаря ему мы научились управлять трактором, косить траву, рожь, скирдовать солому, сено. Он учил нас, где и как резать лыко, сушить и плести лапти. Гуляя с парнями по селу, любил на радость всем играть на гармони, петь частушки и отплясывал чечетку на своих до смешного кривых ногах. Вслед его иногда без злобы называли «циркулем». Хороший был человек. Он оставил по себе добрую память.

Через месяц вместе с земляками он был призван и в первом же бою с танками погиб, кажется, под Вязьмой. Рассказали об этом земляки-годки, с кем вместе ему пришлось воевать.

 

Дедушкин сахарный завод

Путь для меня был вроде не утомителен. Светила луна, шли широким ровным шагом. Дышалось легко и непривычно вольно. Шагали без дорог: по вспаханным занесенным первым снегом полям, по жнитве. Если попадались деревни, не обходя, пересекали их через дворы, будоража собак. Шли мимо ветряных мельниц, через овраги. Срезали угол соснового леса. А когда проходили мимо высоких строений, чернеющих на фоне неба, дядь Саша сказал:

– Юсупыч, а ведь мы мимо вашего сахарного завода идем! Как?..

– Что как?

– Ну, память ничего не подсказывает?

– Да н-не-ет. Я, да и отец мой, к заводу не имеем никакого отношения. Это завод твоего прадеда – князя Алимбека Алимбекова.

– Он сам строил?

– Не знаю, кто строил. Это целая история, длинная и долгая…

– Ну-ну, Юсупыч! Ты уж расскажи! Да и сыну будет интересно…

– Давно это было, я от Абдурахмана, дяди по материнской линии слышал, наши-то и не помнили. А он на селе старше многих и памятлив был. Многое знал и много рассказывал. Так вот: был дед мой человеком могучим, высоким, складным. Его любили все за честность, прямоту, справедливость. Он ничего, никого не боялся, ни перед кем не кланялся. Его знали и уважали во всем уезде. К нему из других уездов приезжали решать спорные вопросы.

И вот идет он как-то по деревне и видит: впереди парнишка или девчонка – словом, малышка от дороги к дому прутиком гусей загоняет. А на малышку совсем близко тройка несется! Дед ускорил шаг, но беда: тройка лихо скачет, вот-вот задавит ребенка!.. Но тот все же успевает с гусями уйти с дороги. А возчик кнутом стеганул по гусям и, концом кнута зацепив за ногу ребенка, потащил его по дороге… Дед встал посередине дороги, распростер руки и что-то гаркнул так, что лошади на дыбы вскинулись!.. Схватил он под уздцы коренного, выхватил у возчика вожжи и, отобрав кнут, стеганул самого возчика, а заодно и седока, который стал ругаться на Алимбека…

Тот кнут долго висел в доме у твоего прадеда, потом у деда… – пояснил мне отец. – А потом уж перешел к нам. Ты помнишь этот кнут? Он знаменитый. В Москве остался. Жаль, а то и твоему внуку мог бы пригодиться.

Я помнил этот кнут…

– Так вот на этой тройке ехал сам башмаковский губернатор!.. Все бы ничего, но через месяц вызвали Алимбека в Петербург!..

Обратно его ждали больше месяца – не ехал. Перестали ждать. Начали говорить, засадил-де Алимбека губернатор. Пропал человек, в Сибирь сослали!.. А через два месяца вернулся Алимбек в Никольское с правами на Зимитченский сахарный завод, он его высудил у графа Воронцова-Дашкова. Знаешь, тот что имеет дворцы в Крыму, в Алупке? Прадед не терял время даром. Делал свои дела.

Домой Алимбека привез на своей тройке друг его, губернатор Чомбарского уезда. Прадед же был князем, заслуги какие-то имел. Губернатор ехал из Тархан, где Лермонтовкая усадьба, в уездный город Керенск – и завез Алимбека. Твой дед, мой отец Юсуп, сын Алимбека, дружил с детьми губернатора Чомбарского уезда. Кто-то из них подарил моему деду плетеное кресло, якобы в нем сидел Михаил Лермонтов. Может, шутка, кто знает… Дед с удовольствием пользовался им. Даже фотография сохранилась. Старинная. Сидит твой прадед в плетеном кресле, слева, на маленьком столике, лежит кинжал с какими-то ремнями. К столику прислонено ружье с длинным стволом. У ног лежат две породистые собаки, смотрят, как ни странно, прямо на камеру…

Дошли до избы, где жила наша семья, к раннему рассвету. Помню, мама дала мне топленых сливок, деревенских, с коричневыми густыми пенками… И я сразу рухнул в постель. Не помню, как завтракали и что было дальше. Как и что ни говори, более двадцати пяти километров прошли, а мне – пятнадцать.

 

Мой день колхозника

Проснулся поздно. Пришли двоюродные братья Касим и Камиль, сыновья младшего брата моего отца – Мусы; у отца было шесть братьев. Касим позвал гулять. Мы вышли. Идя по селу, брат вводил меня в курс деревенской жизни. Рассказывал, кто, где живет, кто приехал из Ленинграда; называл имена ребят.

Зашли в правление колхоза. Касим представил меня председателю. Тот вроде даже обрадовался:

– Как зовут?.. Слушай, а что если ты завтра же выйдешь на работу? Касим давно работает! Вот с ним и поедете!

– Как на работу? Куда ехать? А… что делать?..

– Касим запряжет лошадь, поможет загрузить мешки с зерном, – он все знает, и с утра поедете на станцию, в «Заготзерно». А?.. Поедет семь подвод, твоя восьмая.

Я хотел сказать, что предупрежу дома. Он будто догадался:

– Передай отцу, что ты уже при деле. Ну, по рукам, колхозник?!

Утром в шесть часов Касим зашел за мной, и мы пошли вдвоем запрягать лошадей. Да, я не сказал, мать совсем не обрадовалась:

– Ребенок не успел приехать, как его уже запрягли…

Отец ее успокоил:

– В деревнях дети с десяти лет работают. Ничего, он парень крепкий! Ему скоро пятнадцать стукнет… Работать на воздухе – полезно. Пусть едет, Касим с ним. Не пропадет, пускай привыкает…

Пришли на скотный двор. Касим вывел лошадей, показал, как запрягать. Мне досталась пегая. Брат предупредил:

– Она спокойная, для первого раза – в аккурат. Но хочу предупредить, чтоб знал: она норовиста, первой не ходит! Как ни гони, ни стегай, – даже порожняком не идет! А за другой подводой следом – легко. И сколько ни грузи, все тянет, – и заметь, не отстает ни на метр! Хитрая, стерва! Ее «колхозницей» дразнят, за боязнь переработать. В колхозе есть и мужики такие, их так – «пегими» и зовут.

На дровни с передка до последней перекладины Касим навязал нахлестки. Получилось, как сани. Наложили сена – корм лошадям, а на сено по шесть мешков с зерном по пятьдесят килограммов. Мешки, не имея привычки, мы погрузили… не без труда.

Выехали на дорогу. Перед правлением стали ожидать остальных. Вынесли нам овечьи дорожные тулупы, тяжелые, кустарной выделки, с длинными рукавами, воротники намного выше головы. В них мы утонули.

Выстроившись гуськом, тронулись в путь. Было интересно, даже экзотично: проплывают избы, клети, колодцы. А ты сидишь барином и при встречных, здороваясь, щелкаешь кнутом лошадку, так это горделиво – чем не взрослый! Бывалый…

Едешь где-то шагом, а под горку рысцой. Кнут не пригодился, пегая – честно не отставала. Двадцать восемь километров проехали за три часа. Сдали зерно. При сдаче все друг другу помогали. Некоторые поднимали по мешку, мы с Касимом – вдвоем. Мешки нас шатали, мы еле удерживались на ногах. Но это ненадолго. Месяца через два и уже мы брали по мешку…

Зашли на колхозную квартиру, пообедали, дали лошадям отдохнуть и налегке к вечеру вернулись домой. Усталые. Хотя вроде и не работали.

 

Расторгуевские родственники

В Никольском как-то все быстро определилось. Глядя и равняясь на других, давно освоившихся колхозников, было легко не отставать от них. Хотелось сделать так же, лучше, быстрее. Появилось негласное, не утомительное, а, наоборот, увлекательное соревновательство.

Но пережитое в Москве не давало о себе забывать…

До ремесленного училища, помню, сидел как-то голодный в нашем подвале в Москве. Деваться некуда – ни еды, ни денег. И ребят никого. Поговорить даже не с кем. Тоска такая – «ни в жисть не передать»! Один-одинешенек на всем белом свете!.. Вспомнил Расторгуево, там жила семья дяди. Его сыну Косте было шестнадцать, брат – чуть моложе. Ну и поехал я к ним. До Коломенского доехал на трамвае – 51-м, зайцем конечно. До станции Бирюлево-Товарная – поездом, на подножке. Еду и думаю: «Вот соскользнет рука, упаду, и никто не узнает, «где могилка моя». Вспомнилась песенка уличная «Для чего меня мать родила», и такая муть в голове…

До Булатникова дошел пешком, электричек тогда не было. Иду и думаю: «Что бы Сидоровский делал на моем месте? А Коля Мухин?.. А Галкин, который “как медведь”?.. Галкин?! Во!.. Точно! Галкин. Он на фронт бы подался…»

Станция Расторгуево битком забита эшелонами. На платформах громоздятся танки, артиллерия, длинноствольные зенитки. Что-то накрыто брезентом, что-то маскировочной сетью. Всюду военные. Беготня, команды. Порожние эшелоны на путях – к Москве, груженые – от Москвы, на Каширу. Ну настолько плотно все «утрамбовано» составами, что даже крохотного участка пустых рельсов почти не видно – через пути не пройти, не пролезть.

Увидел знакомых ребят. Они взахлеб, перебивая, дополняя друг друга, рассказывают:

– Было крушение. Военный эшелон с танками ночью в темноте наехал на товарный! Грохот, крики…

– Взрывы, стрельба! Но фонарей никто не зажигал…

– Прожектор вдруг ка-ак полоснет!.. Все осветил и погас! Стало еще темней: страшно – жуть! Но интересно!..

– На станции кричали кому-то: «Назад, стрелять буду! Стой!..»

– Да-а… Были выстрелы. Много! Раненые кричали…

– Всё оцепили и никого туда уже не пускали, даже утром. А вчера разрешили всем жителям брать муку из товарных вагонов, чтобы не доставалась немцам. Мешками таскали. Все растащили…

Я вспомнил Николая Мухина, как мы с ним в Москве по карточкам муку искали. Пошел посмотреть…

В пустых вагонах, отогнанных в тупик, оставалась рассыпанная мука – слой сантиметров пять! Ребята хватали пригоршнями муку в рот и пыхали друг на друга. Бегали по муке, словно по перине, шлепали ногами, поднимая облака драгоценной мучной пыли. Все обсыпались, как мельник ветряной мельницы, которого я видел потом в эвакуации, когда с отцом ходили по деревням, меняя вещи на муку, зерно и соль…

А в голове стучало: «На фронт. На фронт. На фронт!..» Ищу, какой состав пойдет от Москвы. Да чтоб военных поменьше было, а то ссадят… Если удастся пробраться в эшелон да проехать подальше, ближе к фронту, – не ссадят! Там уже бои идут! Может даже пригожусь…

– Парень, ну-ка постой! Ты что по станции шатаешься?

Обернулся я… а шагах в десяти-пятнадцати – лейтенант.

Со строгим прищуром глядит на меня и пальцем к себе манит. Рядом с ним женщина моложавая, вроде даже видел я ее когда-то: в черной плюшевой жакетке, клетчатый платок набок сбила, ухо открыла, чтобы лучше слышать. Изогнулась вся, на меня смотрит с подозрением. Небось, настучала на меня, мол, шныряет чего-то. А как же! Война. Везде плакаты: «Будь бдителен!», «Не болтай!»…

– Иди, иди сюда! – приказывает лейтенант. – Что ты здесь выискиваешь?

– Я к братьям приехал.

Женщина, что с ним стоит, тут же вмешивается с ехидцей:

– А как фамилии?..

– Мамины… Костя и Миша.

– Е-есть такие, – согласно кивает головой, запихивая край платка за ухо. – А тебя как зовут?

– Володя.

– А-а. Да. А Зину Звягину ты знаешь?

– Вон, в третьем бараке живет с сестрой Полиной… Узнали, стало быть, меня, а я вас знаю! Вы кассирша из клуба…

Поверила вроде, а может, и видела меня, как мы с этой самой Зиной или сестрой Полиной иногда вечерами любезничали. Только ясно: никакой фронт здесь мне уже не светит! «Приехал к братьям» – надо идти к их дому…

Тетки моей дома не было, Костя с Мишей хозяйничали сами. Дали мне картошки, из чугунка вытащили свеклу вареную…

Наконец-то у меня во рту оказалось что-то съестное! Было так вкусно, что и жевать-то некогда. Проглотил все в одно мгновение… И, уже чуть насытившись, не торопясь, с наслаждением заел еще теплой сладкой свеклой.

Вошла суровая их мать. Она никогда не стеснялась своего недовольства, раздражения и неприветливости к приезжим, даже в мирное время. Глянув на меня, она таким «рублем одарила», что я… перестал не только жевать, но и дышать и наскоро простился с братьями.

Подходя к станции вижу: паровоз пыхтит, поезд пассажирский – на Москву нацелился. Подбежал, – дверь в вагон закрыта. Второй вагон… тоже закрыт! Думаю, обежать паровоз, чтобы попробовать сесть с другой стороны, не успею… Жалко, ведь в Москву едет-то!.. Заглянул под вагон: «Успею или нет? Паровоз не гудел. Без гудка не тронется…» Только перешагнул первую рельсу, – гудок! Нырнул через вторую рельсу, вагоны загремели… Тронулись колеса…

Наверняка в этот момент мама с Богом разговаривала обо мне: успел запрыгнуть в вагон! Доехал до Москвы. Вернее – прямо до двора своего дома.

 

Коля Мухин. Метро

У Коли Мухина, которому я рассказал про эту муку, глаза распахнулись от удивления. Мы стояли у нас во дворе. Выли сирены, стреляли зенитки – тревога!.. А Колька словно застыл, вцепившись в мою руку:

– Ты хоть набрал себе муки-то?

– Не-а… Я даже с родственниками не зашел проститься. Почему-то мне показалось обидно за муку. Нас мама всегда учила: крошку нельзя на пол ронять! А тут – топтать ногами!..

– Я тоже не взял бы!.. Пошли в метро! Ты в тревогу ни разу не спускался?.. Пойдем, посмотришь. У меня и постель там. Чтоб не таскать каждый раз…

Длинной цепью люди спешат в метро. Спускаются – пешком, конечно. Метро не работает; ступени эскалаторов заделаны досками. Там, внизу, по обе стороны зала, на путях настелены дощатые нары, протяженностью по всей длине платформы. И все покрыто постелями. Лежат одеяла, матрацы, подушки, узлы разные.

Народ идет тихо, организованно – с авоськами, сумками, чемоданами. Несут с собой запас продуктов, чайники.

Спустившись, каждый идет на свое место. Здороваются уже как знакомые или друзья.

Оглядываюсь вокруг: все как-то необычно. Гнетуще, тревожно. Полутьма. Горят только какие-то дежурные лампы. И все-таки все интересно! Интересно общностью, единением – вместе все! Вижу: мужик успокаивает чужого ребенка, протягивает конфетку, девушка делится со старушкой принесенным кипятком – люди живут в метро обычной жизнью.

Недалеко от входа или, вернее, от лестниц я обратил внимание на стенгазету:

– Коль, я пойду, посмотрю!

– У другого входа несколько газет! Там настоящие художники делали. И рисунки Кукрыниксов! Карикатуры на фашистов – интересные, смешные, американцы пузатые, со смеху умрешь! Всё нам что-то продолжают обещать…

Ко второму входу я не пошел, а ближайшую газету рассмотрел с интересом, ведь сам любил рисовать стенгазеты.

В метро мне было душно. Ни сирен, ни выстрелов не слышно, но ночевать, несмотря на все уговоры друга, я не остался. Когда объявили отбой, преодолев огромное количество ступенек, вылез на вольный воздух. На улице вернулась легкость, ощущение особого покоя. Я пошел домой…

Проходя мимо вокзала, услышал гудок паровоза. Он напомнил мне гудок из детства – расторгуевский. Когда был у родных в Расторгуеве, почему же я не зашел к Косте Тыртову?..

 

Тыртов. Вафли

Костя, Костя! Еще один друг детства и, пожалуй, самый близкий по духу – по творческим пристрастиям, по мироощущению. Он стал артистом, я – режиссером.

Мы с Костей знакомы с далекого 30-го года, с того времени, когда Тыртовы занимались изготовлением мороженого и торговали им на полустанке Расторгуево.

Размышляя об этом эпизоде, я никак не мог вспомнить имя одного из братьев Тыртовых. Первого звали «дядь Саша», с ним дружил мой старший брат Хасан. Имя второго мороженщика – ну никак не мог вспомнить. И вот как-то по телевизору услышал слово «мороженое», – и меня осенило: «Егор! Мороженщик Егор!» Конечно, второго брата звали Егор. Вот так иногда память взбрыкивает. Отец Кости Тыртова – Егор. Кажется…

Мой брат мне все время говорил: «Иди к Косте». Ему хотелось, чтобы мы дружили. Костя старше меня на два года, когда произошло то, о чем я хочу рассказать, мне было около четырех, Косте – шесть. Итак…

Как-то Хасан повел меня к Тыртовым смотреть, как делают мороженое. Помню деревянную кадку; в нее поставили блестящий алюминиевый бидон с крышкой и ручкой, обложили бидон колотым льдом и, взявшись за ручку крышки, крутили направо-налево, направо-налево… – И так несколько минут. Потом открыли: там мороженое – нежное, светло-кремового цвета! Оно обдало всех таким ароматом, что и сейчас помню! А тогда – упасть можно было!.. Крышку закрыли и крутили так еще – до тех пор, пока мороженое не застынет.

Это мои первые ассоциации, связанные с фамилией Тыртов. Вкусные, ароматные и очень-очень приятные. Мороженое…

Как-то мы с Костей играли, бегали по лужайке. Тогда в Расторгуеве шаг от рельсов – и ты в цветущем поле, полном яркого разнотравья и бабочек. Ни одного строения! Играй, бегай, – не хочу!..

И вот дядя Егор подзывает нас с Костей и просит побыть у будки, посторожить: кончилось мороженое и надо за ним сходить домой. Мы остались. Будка была заперта. Мы потоптались, разгоряченные игрой. Делать нечего. Скучно…

А за стеклом окошек лежат пачки вафель! Тогда мороженое продавали не так, как сейчас. На специальный стаканчик клали маленький тоненький кружочек вафли, на него мороженое, сверху вторую вафлю, щелк, – и все готово! Двенадцать копеек! Побольше порция – восемнадцать копеек. А без вафли мороженое не сделаешь, не продашь.

Итак, лежат пачки ароматных хрустящих вафель. Аж через стекло так вкусно пахнут, будто зовут!.. Повторяю, будка была заперта. Как мы оказались внутри – не помню. Но вафель откушали вдоволь!..

Пришли дядь Егор и дядь Саша, притащили мороженое. Но вафель-то нет!.. Не помню: наверное, ругали. Но отчетливо помню сердитое лицо дяди Егора и смеющегося дядь Сашу, который предлагал накормить нас мороженым без вафли так, чтоб мы лопнули!

Подошел Хасан. Узнав, что нас хотят накормить, «чтоб мы лопнули», удивился:

– Как, чтоб лопнули? Что ж у меня брата моего не будет? Так нельзя! Надо что-то придумать!

Он взял меня за руку, и мы пошли с ним по полю домой. Я шел, понурившись, глядя себе под ноги, и думал: «Меня не будет, если я лопну!.. Придет доктор – и будет маленький – такой же неприятный, как и сестра у Заки, что родилась зимой…» Опомнился я на мосту, что был проложен через речку к горке, где мы жили:

– Абзикай! А я не лопну? Я не ел мороженого! Я только вафли!..

– Ты ел только вафли? Тогда, конечно, не лопнешь!

– А Костя? Он тоже не лопнет?

– Не лопнет! А вафли были очень вкусные?

– Да…

– Когда ешь много очень вкусного, тоже можешь лопнуть! Очень вкусное надо есть понемножку…

Я удивляюсь сейчас своей шестилетней внучке Сашеньке: на предложение съесть шоколадку она резонно и, даже смущаясь, чтобы не обидеть меня, отвечает: «Мне мама не разрешает. Нельзя! У меня может быть диатез!» Другое время – другая логика. А я тогда? Что вафли! Я как-то съел, наверное, килограмм шоколада! Может, больше. Да! Да-да!..

 

Турок с лотком. Шоколад

А дело было так.

Чужой дядя, которого звали Осман, часто бывал у нас дома. Говорили, что он турок-лотошник. Он ходил по вагонам, продавал с лотка шоколад, шоколадные конфеты, карамельные конфеты-палочки, батончики, инжир и разные заморские сладости. Ему надо было зачем-то съездить в Москву. Видимо, он давно подвизался на Расторгуевском полустанке и, зная нашу семью, попросил разрешения оставить лоток с непроданным товаром до своего возвращения. Я знал этот лоток. Голова не раз туманилась от увиденного. В снах сам ходил с этим лотком по вагону и ел шоколад на ходу, облизывая обертки…

Лоток задвинули под кровать, и мне не надо было его выдвигать. Но после отъезда турка я полез под кровать и… нырнул в лоток! Только открыл – закружились шоколадки в глазах от обалденного запаха. Хоть с бумажками ешь! Я блаженствовал, как говорят, «не отходя от кассы». Забылся… В упоении мне казалось, что конфеты пляшут передо мной в пестром искрящемся хороводе. Сколько съел – не помню: может, один раз ел, может, прикладывался и днем, и ночью. Не помню, – и не важно! Я так объелся, что заснул прямо там – на лотке под кроватью. И снился мне сладкий сон: конфеты, словно стеклышки в детской игрушке-калейдоскопе, плавали, складывались в узоры, мигая и поддразнивая.

На другой день, увидев в окно приближающегося турка, я похолодел. Застучали зубы… Наверное, правильно говорят, преступник возвращается к месту преступления: я нырнул под ту же кровать, где упивался сладким.

Ноги турка встали рядом с кроватью. Видимо, он нагнулся: я увидел колено и его руку, которой он шарил по полу. Вытянул лоток…

У меня зашумело в ушах! От дурноты помутилось в голове. Я весь сжался, зажмурился. И ничего не слышал! Сколько прошло времени, не знаю…

Пришел в себя, открыл потихоньку один глаз…

…Ног турка уже не было видно. Зато увидел ноги матери. Они приближались к кровати! Помню, мать заглянула ко мне и ахнула. Потянула за ногу, и я видел – под кроватью остается море блестящих оберток!..

Когда опомнился, мать выметала веником разноцветные фантики. Их было больше, чем большая мамина подушка!..

Когда случается мне ощутить аромат, не говоря уже о вкусе, настоящего шоколада, я сразу вспоминаю лоток турка, удивительный запах того шоколада, ворох шоколадных оберток… и мамину большую подушку!

На этой подушке мы все выросли. После Расторгуева она переехала с нами в Видное, потом в Москву и была с нами до 41-го года, когда в тайник мы закопали все самое сокровенное и дорогое для каждого.

Мне, видимо, еще раньше надо было пояснить: все воспоминания изложенные, можно сказать, сюжеты, возникали в памяти в разное время и по поводу разных событий. И не надо искать или ждать здесь какой-то определенной повествовательности, одной общей драматургии. Если что-то не понятно – возникнет и разъяснится в другом рассказе, близком по времени воспоминания; если нет – то мало ли как в жизни у человека бывает: произошла встреча, событие, что-то вспомнилось, всколыхнулось… А нет, – какая разница?.. Может, мне самому вспомнился почему-то только этот кусочек жизни. Осталось в памяти сердца только это… Из глубин памяти выныривают факты, характеры и я, наслаждаясь, перебирая их, как драгоценные бусинки на четках, переживаю и общаюсь с ними вновь. Что-то записываю… Откладываю, чтобы снова и снова возвращаться к пережитому. И хочется мне найти понимание, родственную душу.А может быть, современному читателю не будет понятно и это… Я все это с грустью, а где-то и с болью, перебираю в памяти – и скорее всего, наверное, для себя…

Вернусь к прерванному – к рассказу о Косте Тыртове. Ибо друзья, а они есть у каждого, это что-то особенное, согласитесь. Это часть нашей души, нашего сознания, часть нас самих. Причем самая лучшая, самая дорогая. Неотрывная… И незабвенная… После войны какое-то время Костя в Расторгуеве держал часовую мастерскую. И, надо сказать, в своем деле преуспевал. К нему не только расторгуевские, со всей округи приходили, зимой даже из Москвы ехали дачники с различными хитрыми часами, – так широка была его слава «мастера золотые руки».У меня от прапрадеда остались настенные часы с четырьмя боями; механизм не работал, то есть не ходили они лет десять. Как Костя разобрался в старинном механизме, где достал запасные части, не представляю. Но он наши фамильные часы починил! Часы бьют четверть, полчаса, три четверти и бой! Пока ходят…Разговаривая со мной по телефону или наведываясь в гости, Костя в первую очередь, после вопросов о здоровье, интересовался:– А как часы-то? Ходят? – И сам удивлялся: – Надо же!Чему он удивлялся: живучести старого механизма или своему умению, хитроумию? Ведь это он оживил эту древность!Вот они эти часы на стене. Только что пробили четверть! Мягко так, глуховато отсчитывают время, будто напоминая: Костя! Кос-тя!..У Тыртовых когда-то был большой красивый дом, построенный еще в двадцатые годы прошлого века. Был, до колхозов, свой большущий яблоневый сад, много кустов крыжовника. Костина мать варила особенное, ароматное крыжовенное варенье; всегда угощала и передавала со мной для моей матери, они были подружками.В тридцатых годах этот сад обобществили. Каждую осень жители нескольких дворов сообща собирали урожай, делили по числу членов семьи. Тыртовым, конечно, доставалось куда меньше чем многодетным. Но несмотря ни на что, они не бросали заботу о любимом саде, просто не могли не ухаживать за ним.После переезда Тыртовых в Москву сад, без внимания хозяев, перестал плодоносить. И его вырубили. Участок кому-то передали…Случилось как-то быть в тех краях. Я свернул с дороги, решил посмотреть, что там у Тыртовых. Там копали, рыли, возили, месили. По-моему – нечто похожее на склад или хранилище. Мне это было уже не интересно.Конечно, не со злополучных вафель началась наша дружба. Жили рядом, воспитывались людьми, близкими по духу.Дышали одним – расторгуевским воздухом, теми же – расторгуевскими красотами подпитывались наши души, развивалась эмоциональность. Не буду философствовать – все равно не докопаюсь до корней, до истины, каким образом зародилась в нас обоих тяга к лицедейству, к киноискусству. Но безусловно одно: киностудия «Союздетфильм» и «Союзфото», где работал мой отец, имели общий пионерлагерь, и, скорее всего, именно там вожатыми или педагогами от «Детфильма» и были заронены в наши души первые зерна творчества. В Косте они проросли раньше: когда ему было лет девять, он снялся в своем первом фильме «Дума про казака Голоту». А дальше – пошло-поехало…Костя Тыртов был одним из лучших артистов дубляжа, не побоюсь этого слова. Я слышал это и от его коллег-артистов, и от режиссеров. Это особое искусство, требующее от актера и определенных навыков, и особого, можно сказать, уникального мастерства. И далеко не каждому – даже самому именитому артисту это дается! Нужно, глядя на экран – на маленькую монтажную фразу, склеенную в кольцо так, что она постоянно крутится на экране, пока не выключат проектор, войти в образ, созданный исполнителем роли, проникнуться манерой его речи, ритмом, уловить тембр, – и синхронно (!), попадая в артикуляцию персонажа, играть его реплики. Не произносить чужие слова, а играть!..Так вот Костя владел этим в совершенстве! Когда в кинотеатре смотрел какой-нибудь новый зарубежный фильм, я с радостью вслушивался в голос Кости, дублирующего того или другого героя! Сколько у него было таких ролей! Сотни, а может, тысячи!..Эх, времечко!.. Я уже был женат, а все старался урвать минутку, чтобы повидаться с другом. Если случалось быть недалеко от старого Дома кино, обязательно брал пару бутылочек коньяка и забегал в дубляжный цех к Косте. Мне даже не надо было созваниваться с ним, он обязательно был занят.Так и вижу их тесную дружескую компанию: Костя, Граббе, Захарченко, почти всегда с ними – Дружников, Глузский, зачастую – Милляр – «могучая кучка». Мне всегда было интересно находиться в их кругу, участвовать в их разговорах об актерском творчестве, о новых работах, об удачах или неудачах каких-то исполнителей в новом фильме.– Да подожди ты! Сейчас освободимся… Еще посидим!А мне-то, по сути, была интересна их работа. Бывало, и вовсе за рукав удержат, особенно это было присуще Глузскому. На вид-то – серьезный мужик, вроде даже суровый. А в быту – в усах всегда улыбка пляшет: то ли шутит человек, то ли… вовсе смеется! Он меня даже к дубляжу привлекал:– Давай, помогай, брат! Быстрее это кольцо кончим. Сейчас «гур-гур» делать будем…А «гур-гур», надо сказать, тоже искусство дубляжа: это когда надо создать фон возбужденной группы или даже толпы. Люди на экране что-то говорят, перебивают друг друга на разные голоса, а слов разобрать невозможно.Не поверите, как лихо они это делали: интонируя, перекликаясь на разные голоса, умело накладывая их друг на друга: то «форте», то «пиано», «легато» или «стаккато», наслаждаясь процессом и собственным мастерством. Из простенькой фразы: «А что говорить, когда нечего говорить» – они создавали поразительное многоголосие – оркестр с необходимым режиссеру настроением.Я, как правило, с трудом уходил с этих дружеских посиделок, потому что прежде всего это были настоящие артисты! Мастера! И все, что я видел у них, откладывалось в подсознании в мою будущую режиссерскую копилку.Как же тепло на душе от этих воспоминаний! Это была не просто дружба, – это было что-то более тонкое, теплое, родственное. Когда люди общаются с раннего детства почти на уровне подсознания и понимают друг друга с полуслова. Когда души открыты… Кстати, порой я ощущал заботу Кости – ну прямо как со стороны старшего брата.Помню, заехал к нему на дубляж, имея в запасе часок-другой, перед вылетом в командировку в Душанбе. Пообщались… И я улетел.Душанбе. Рано утром проводник с местной студии повез нас в горы выбирать натуру. Издали – горы, облака, скалы; горный лесок, – живописный кусочек. Подъезжаем… Оцепление. Милиция! Что такое?..Идут съемки… Тьфу ты, и тут съемки! Занято место.И вдруг, команда:– Камера!..Смотрю… из-за скалы выползает овчарка на поводке, появляется Николай Граббе в форме пограничника с пистолетом в руке. Увидел меня, опешил:– Постой! Ты как здесь?! А… где остальные? Костя, Володя, Миша?.. Надо же! Ведь, вроде, мы только что за столом сидели!.. Ха-ха-ха!..Обнялись… Разумеется, дубль в корзину! Ситуация!.. Всего несколько часов назад – Москва, веселый стол… Захарченко и другие из «могучей кучки», наверное, еще спят, сны видят. А тут – пещера, скалы. Душанбе… И встреча!Да… И далеко, и близко.Кости уже нет с нами. Я был в Монголии, на съемках, и даже не знал, что моего приятеля, моего Костан-бека уже похоронили. Горько, обидно. Но…

 

Лешка Ширяев

Приближались дни празднования тридцатилетия ГДР – Германской Демократической Республики. Наше государство, так уж было заведено, не могло не принять участия в праздновании; и Советский военно-морской флот – со своей стороны, тоже решил принять участие – в какой форме, какими силами и как – решалось оперативно, в кратчайшие сроки.

Чтобы передать читателю точнее атмосферу и заботы того момента, воспользуюсь рассказами очевидцев…

В кабинете замначальника Политуправления флота контр-адмирала Гречко раздается звонок. На проводе капитан первого ранга Копытов:

– Товарищ контр-адмирал, через день в ГДР, в Росток, с визитом дружбы в честь тридцатилетия отходит крейсер. А что если мы на нем отправим Ансамбль песни и пляски Балтийского флота?

– Ну и прекрасно! Конечно!.. Вот и займитесь этим – сами. И не забудьте включить киногруппу, пусть снимут – празднования, поздравления от имени ВМФ… Может, понадобится подарить копию Хонеккеру, он это любит. И группу подберите потрезвей, вы понимаете?

– Да! Есть такая группа. Они недавно по нашему заказу сняли фильмы «Аврора», «Заре навстречу» – очень достойные работы. Да вы помните!

– М-м-м, да…

– И потом они же снимали «Ленин в октябре»…

– Что-что?..

– Э-э-э… «Ленин во флоте»… Э-э-э… «Ленин и флот»! Двухсерийный фильм, тоже по заказу нашего Политуправления…

– Да-да! В Октябре!.. То есть, «Ленин и флот». В киноотдел позвоните, там замполит что-то в прошлый раз против поездки выступал. Но они же на крейсере вместе с ансамблем пойдут без оформления…

– Ну конечно! Да и времени-то практически не осталось!..

– А кого из консультантов с ними направить? Ачкасов-то не вернулся из отпуска? Что там у него?

– Болен!..

Итак, мы идем в Росток. Весь ансамбль на палубе. Руководитель ансамбля разговаривает с первым помощником капитана, по-моему, хочет заняться репетицией: подзывает одного, другого, отдает распоряжения. Но не тут-то было: все мигом разбрелись по кораблю. Опустела палуба. Исчезли, будто волной смыло! Но не надолго.

Стали появляться – группками, парочками: то на корме, то на носу, то в кают-компании – словом, подальше от руководителя – не хотят попадаться ему на глаза! Ведь впервые на корабле-то! Да еще при такой погоде: хоть и прохладно, осень, но небо ясное. Солнечно. А идем-то куда?! За границу! Какие уж тут занятия: рыбы смеяться будут! Вон чайки по всему свету разнесут!

Капитан, польщенный вниманием солисток, плотно сгруппировавшихся вокруг него, что-то оживленно рассказывает, видимо, о своем судне. Показывает на отдельные части крейсера, машет руками: в одну сторону, в другую, – ну ни дать ни взять – дирижер неопытный перед поселковым оркестром. И только.

Младший командный состав, матросы, свободные от вахты, с девчатами шушукаются. А девчата наши – «актрисочки», начисто позабыв о своих напарниках… – вот чертовки, надо же! – напропалую кокетничают, в упор не видя, буквально игнорируя своих танцоров, скучающих у накрытых брезентом орудий.

Э-эх!.. Девчонки! Вам бы только пококетничать!.. Но ничего. Вернемся, – покружитесь еще, чертовки! Побегаете!..

Перед входом в акваторию Ростока я подошел к капитану:

– У нас две камеры: одной снимаем с корабля, а другой надо с берега снять причаливание. Как бы нам заранее оператора послать на пристань?

– Не проблема. Немцы звонили: подойдет катер с оператором студии «ДЕФА», он будет тоже снимать с корабля. Вот с катером и отправим вашего оператора. Вам надо было договориться с немцами, они бы вам все сняли.

– Нет, у нас свой сценарий, да и оператор свой – Неговский Александр Борисович, лучший оператор на киностудии, в институте преподает.

Подошел катер. Мы приняли на борт кинооператора студии «ДЕФА» и «благословили Александра Борисовича первым ступить на землю недавних врагов, еще раз уточнив ему задачу.

На берегу, не только на пристани, а именно по всему берегу, сколько видит глаз, народу – море! На постройках пристани, на столбах, на крышах машин, на заборах – ну как у нас, когда действительно очень интересное событие какое-то! Что-то похожее я видел, когда Москва встречала первого космонавта Юрия Гагарина. Во!.. Будто немцы встречают своего Гагарина!..

Мы все высыпали на палубу. Удивительно! Какой-то ажиотаж, немыслимый восторг, волнение захватили нас всех – целиком, оптом и без остатка! Впечатление было такое, будто это нас, именно нас, ликуя, встречает весь немецкий народ. Кричат, улыбаются. Машут цветами, флажками. Старики, девушки. Школьники в галстуках. Дети на плечах родителей!..

Забыто, напрочь забыто прошлое! Нет войны, нет ненависти. Мир. Дружба! Всюду флаги – наши и гэдээровские.

Транспаранты. Растяжки с приветствиями. Портреты Хонеккера, Брежнева.

На ближайшем доме, перекрывая окна третьего и четвертого этажей, висит громадный портрет Брежнева. Но, к сожалению, с корабля видно: черная тень от стрелы башенного крана, падая на правый глаз Брежнева, полосой прочерчивает все его лицо – до подбородка! Вот досада! А ведь с портретом Брежнева – это самый выигрышный общий план пристани. Пытаясь перекрыть приветственные возгласы, кричу оператору:

– Кран мешает! Закрывает портрет!..

Неговский не слышит.

– Лицо портрета режется!..

Оператор показывает на уши: не слышит!..

Гляжу, стрела крана опускается, и вся махина быстро отъезжает. Ну, думаю: «Надо же! Оператор ближе, – и не слышал! А немцы!.. Кто-то просек и быстренько распорядился. Вот это оперативность!..»

Вдруг взвилась и запела завораживающая медь фанфар! Разрезая возгласы приветствий и общий гул четкой синкопированной дробью барабанов, появляется квадрига марширующих девушек. Красотки!.. Как на подбор: коротенькие юбочки, длинные сапожки на стройных ногах. А что выделывают палочками на висящих на груди тамбуринах – уму непостижимо! Шаг чеканят, бедрами покачивают: чок-чок! Поворот – дробь: тра-та-та!.. Тра-та-та-та-та-та-та!.. А впереди – самая красивая, статная тамбурмажор! Жезлом дает отмашки, отбивает такт музыки. Вот это организация! Вот это встреча!..

Забыл сказать, что с оператором «ДЕФА» к нам на корабль прибыли переводчик и два человека с ним, очевидно, на случай «соблюдения бдительности». Переводчик представил их:

– Помогать нам всюду, круглую сутку будут…

Эти ребята действительно не отходили от нас ни на минуту и всюду торопили, внося в наши съемки излишнюю суматошность. Помню, как-то, готовясь к съемкам парада, на верхней ступеньке какой-то лестницы мы начали устанавливать штатив для камеры – снять общий план с верхней точки. Один из этих помощников «на круглую сутку» подошел, начал пристально изучать головку штатива…

– В какую сторону снимать будете?

Оператор показал.

– Нэлзя! – вынес он решительный вердикт.

– Что «нельзя»? – возмутился Александр Борисович. Он вообще легко заводился и ради хорошего кадра был готов и спорить, и лезть на рожон. Но тут, видимо, решил пошутить: – Там что, военный завод?

Ответ снова был кратким и категоричным:

– Нэлзя!

– Александр Борисович, – попытался я разрядить обстановку, – раз они показывают, что там секретный завод…

– Рустам Бекарович, может, они нам покажут, где у них другой секретный завод? Чтобы мы не снимали и в ту сторону?

Переводчик, видимо, что-то понял:

– Пойдемте, покажу, где можно снимать и ничего запретного нет.

План встреч с «Ансамблем песни и пляски» у немцев был разработан плотно: посещения заводов, фабрик, какого-то коневодческого заведения, каких-то коллективных хозяйств – но не колхозов. И везде после осмотра – накрытые столы. С утра – завтраки: в одном месте, в другом. Потом обед – там, тут… Полдники, «часы кофе», – и так нескончаемой чередой! Время было прохладное, везде начинали с глинтвейна. А на столах чего только не было: водка разная, вина, фрукты, овощи, салаты, колбасы, (вы можете себе представить, сколько и каких колбас могут выставить немцы?!), копчения, различные виды мяса, заливного. А сколько птицы всякой: фазаны, цесарки, перепела – неслыханные и невиданные! Во всяком случае, для нас названия многих блюд остались непонятны. Спрашивать было неудобно и потому усладить твой слух и вкус, читатель, увы, не могу!

Наш звукооператор Митичкин принял на себя тяжелое бремя посчитать, сколько сортов сыра подавалось.

Насчитал пять или семь! Как вы понимаете, даже просто попробовать все блюда не было никакой возможности! Все ели, ели – от души! Столько, сколько могли съесть! И все равно много оставалось – столы казались нетронутыми…

Снимать было сложно. Вот, кажется, только-только приехали на объект, но… Не успеешь и глазом моргнуть, как все уже удалились к пиршеству!

А мы снимаем!.. Снимаем объекты, достижения ГДР за тридцать лет: то, что предъявляют нам немцы, чем гордятся. Фиксируем и то, что нас самих интересовало, поражало – словом, набираем материал для фильма. «Помощники» – представители, коих к нам прикрепили, были недовольны: все уходят пировать, а мы снимаем! Им так хотелось сесть за стол, но «нэлзя»! Прикреплены! И, стало быть, вынуждены находиться рядом со съемочной группой. Пожаловались звукооператору:

– Ваш режиссер – Эйзенштейн номер два, но дезорганизатор – номер один!..

Но мы не сдавались, делали свое дело. Тем не менее, наши «помощнички» своего не упускали: в одном месте первый уходил «на халяву», в другом – второй. Нам было интересно, как так они ухитрялись: по два раза завтракать, по нескольку раз обедать? И неоднократно – ужинать? Оказывается, и у немцев существуют «халявщики»!

И потом, неужели не было согласованности? Везде после посещения советских гостей все остается! Кто же это так сорит деньгами? Может, для того, чтобы после нас самим «погужеваться»? Как у нас, в СССР: посидели с делегацией какой полчасика… выпроводили. И сами потом за этим столом – до первых троллейбусов с песней: «Как бы мне, рябине, к дубу перебраться…»

Помимо всего прочего повезли нас на Пушкин-плац, площадь Пушкина по-немецки. Но это не площадь, а кладбище погибших после Дня Победы! Кладбище ухоженное; у каждого захоронения цветы, гранитные столбики и надписи: родился в 1925-м, погиб 10 мая 1945 года; 11-го, 14-го, 23-го… И годы рождения – 26-й, 25-й, 24-й.

Кто-то похоронен в начале июня. Сколько же их полегло после Победы! На одной могиле надпись: Ширяев А. А., родился в 1926 году, похоронен 11 мая 1945 г.

Ширяев А. – Алексей?! Друг мой!.. Мы с ним вместе работали на военном заводе. С нами был еще Чубуков Миша или Михал Михалыч, как его называли иногда.

Но Ширяев?! Неужели мне довелось побывать на могиле друга? Весь день у меня в голове звучала песня «Темная ночь». Он так любил эту песню! И пел ее всегда, всюду, только бы свободная минутка выпала…

А пел он лучше, чем Бернес! Бернес «исполнял»! Исполнял известную песню. Как все. За песней не было человека… А когда пел Алексей – это была его песня. Он пел так, будто пела его чистая звонкая душа, будто сейчас, именно в это мгновение рождаются эта незамысловатая мелодия, эти рвущиеся из сердца слова:

За песней был человек, Алексей – не сильный, трогательный и незащищенный. Совсем как фарфоровая ваза – хрупкий. Светлые невинные глаза потрясали глубиной, оберегали его. Когда его не понимали, Лешкины руки беспокойно принимались хватать пуговицы на груди, он в порыве вцеплялся в вашу руку:

– Что ты?! Не так это было!..

Боже мой! Как он пел «Темную ночь»! Наверно, и, погибая, он пел эту песню. Умирал – а песня была на его губах. Он пел «песню эпохи», не осознавая, что невольно изливал трепетную душу народа. И стал его частицей! Это в свои шестнадцать лет…

Я стоял перед могилой и не мог сдержать слез. Перед глазами был завод. Цех. Лешка сидит на верстаке; за спиной, на пирамиде, дюжина его автоматов, готовых к сдаче в ОТК. А он сидит, свесив ноги, и поет «Темную ночь»…

У него всегда была испачкана переносица.

– Леш, у тебя нос в смазке!..

Он потрет нос указательным пальцем и еще больше вымажется – руки-то рабочие! Но Лешка ничего не замечает: песня, захватив его целиком, ведет, не отпускает…

Эх, Лешка, и это твое последнее пристанище? Друг мой, как же судьба оторвала тебя от Родины? За что?.. Пусть земля здешняя пухом тебе будет. Гляди, сколько ребят нашего возраста здесь с тобой! Не забыть нам вас, Лешка, милый!

Я рассказал все переводчику. Он на немецком переговорил с «помощниками» и исчез. Скоро появился с бутылкой вина и бумажными стаканчиками. В память о моем друге и за всех, кто здесь не забыт, выпили молча.

– Светлая память тебе, Леша!..

В Москве, по приезде, пошел я на завод, в кадры. Хотел разузнать что-либо: ведь меня в сорок четвертом выдернули с завода – за анекдот! Но об этом позже…

Никто ничего не знает. Прошло около сорока лет, на заводе из знакомых – никого. За эти годы одни ушли из жизни, другие уволились. Кого искать? Где?..

Возвращаюсь к воротам, – женщина седая:

– Володь?! Это ты в кадрах ребят спрашивал?..

– Я!.. А-а?..

– А меня ты не узнаешь? Конечно, где там узнать, столько лет прошло! Мне сейчас позвонили, говорят: Зин, какой-то Мамин про ребят военных лет спрашивает. Я сразу про тебя подумала, Володь…

– Постойте! Вы… Зина Зинченко – ты-ы?!

– Да! Неужели узнал?

– Когда назвалась Зиной… Ты же одна Зина была – на весь цех!

Зинченко во время войны раздавала нам мелкие детали для сборки автоматов, была вроде кладовщицы. Выяснилось, что сейчас она продолжает работать на заводе главным бухгалтером.

 

Мы сидели на скамейке, на территории завода, перед такой же, как тогда, клумбой с оранжевыми бархатцами. Сохранилась аллея, где когда-то, среди портретов других стахановцев, висели три наших, размером 60 на 90: Ширяев, Мамин, Чубуков. А напротив – портреты вождей – 120 на 180… Сидели мы с Зиной часа три, до конца рабочего дня. И сидел я с ней, как с родной сестрой! И все вспоминали, вспоминали… Ребят. Девчонок. Кто кем стал…

– После твоего суда – через неделю, может, чуть больше… Кстати, а что произошло на суде? Там было почти ползавода! Во всяком случае – весь цех. Все не поместились: ждали на улице. Кто-то из кадровиков говорил, что адвокат успокаивал: «Такая защита у него – весь коллектив, весь цех!..» Выступали и военпреды, и начальник цеха Трофимов, и мастер, работники ОТК и многие ребята… Тебя должны были освободить! Но, вроде, отец твой то ли непонятно высказался, то ли еще что!.. Пришлось судьям тебя осудить! Якобы даже судья потом сказал Трофимову: «Жалко парня! Такая защита: почти весь завод выступил, такая характеристика!.. Но отец сказал, что сын всегда рассказывает анекдоты, любит рассказывать». И – всё!..

Что я мог на это Зине сказать?..

– А что с ребятами? Ты что-то хотела сказать: «После суда…»

– А-а! После суда, дней через десять, все ребята двадцать шестого года рождения, двадцать четвертого, двадцать пятого – все у кого была бронь, были призваны, получили повестки из военкомата. Бронь была уже отменена. Многие ушли на фронт. Чубуков погиб, говорили, где-то в Польше. Лешка Ширяев погиб в Германии, то ли в День Победы, то ли после… Их обстреляли на улицах какого-то порта. Рассказал, ты помнишь, в столярной мастерской?.. Ивлев Дима!

– Был такой…

– Он после демобилизации, года через два, может, больше, – вернулся. Был на заводе, рассказал про Лешку, они в одно время призывались и как будто служили вместе…

Наконец-то я окончательно удостоверился, что судьба действительно свела меня таким странным образом с дорогим мне Алексеем Ширяевым.

– А ты помнишь, Володь, как Лешка пел? А?.. Особенно – «Темную ночь»! Девчата плакали, когда слушали его. В него же все девчонки были влюблены…

Как же забродило все во мне с новой силой; всколыхнулось, вспомнилось!..

Я рассказал Зине, как был с ансамблем песни и пляски в Германии, в порту Росток. И там, на русском кладбище «Пушкин-плац» случайно увидел могилу Лешки. Снял для своего фильма крупно могилу, надпись: год рождения и день гибели – 11 мая 1945 года. Жаль, что не переснял с кинонегатива на фото – не смог. Рассказал, как переводчик принес вино, и мы выпили за упокой…

Зина всплакнула и, поцеловав меня, сказала:

– За вести о Лешке спасибо, Володь!..

Зина была замужем, имела двоих детей – уже взрослых. Я бывал у них. Ее муж тоже работал на нашем заводе. В конце восьмидесятых Зина Зинченко умерла. Связь с заводской юностью совсем оборвалась…

Нет! Не оборвалась! Разве может прерваться то, что засело в памяти, отпечаталось еще в пятнадцать лет?

Я помню, как старики обижались на нас троих. По норме за двенадцатичасовую смену мы должны были сдать в ОТК по четыре автомата. А мы сдавали – по пятнадцать! Бывало, нет затворных коробок, цех полмесяца в простое – а привезут, мы втроем не только выполняли свою месячную норму, а и цеховую перекрывали! Цех спасали. Старики и инвалиды ворчали с обидой:

– Вы ребята неплохие, работаете хорошо. Но собьете расценки, уйдете на фронт, а нам семьи кормить!..

А как мы выполняли норму?.. Мы сдавали свои автоматы не в ОТК, а военпредам. Почему?

В ОТК готовую продукцию принимали по старой технологии, требующей кропотливой возни по доводке ствольной коробки к затворной, с зазором – до десятой доли миллиметра! В такой автомат попадет песчинка – автомат заедает! Его надо чистить. Такой автомат в бою может отказать!..

А военпреды требовали автоматы безотказные, которыми можно стрелять в любую погоду, в любых условиях – и в дождь, и в снег, и в грязь. В атаке некогда целиться или того хуже – чистить. Надо, чтоб автоматы стреляли от пояса, безо всяких мушек. Жизнь показала: «Наука наукой, а практика – штука верная»!

Для проверки мы в свои автоматы бросали песок, грязь, – автоматы работали как часы! Окунали в воду – автомат стрелял, только брызги летели! Нам было ясно: автоматы ППШ (пистолет-пулемет Шпагина) не требуют специального зазора для смазки. И, проверив свои автоматы в заводском тире, мы спокойно сдавали их военпредам. А они все – фронтовики, из госпиталей. Один из них – Тугушев, бывший учитель, как-то рассказал:

– Шли в атаку… Конечно, кричали «Ура!», «За Родину, за Сталина!» Перед атакой выпили грамм по двести. В нас стреляли… А нам – все по колено: и море по колено, и снегу – выше колен! Вперед!.. «Ура-а!» – и все тут! Вокруг взрывы: не то мины, не то снаряды. Пули свистят. Упал почему-то…

Открыл глаза. Лежу на спине. Облака куда-то в сторону плывут. Во мне что-то пульсирует… Бой где-то впереди. Присел. Смотрю, раненых санитары перевязывают. Передо мной моя правая нога. Левой – нет! Оторвало что ли?.. Но почему боли нет? Где нога?.. Гляжу налево – нет! Направо – нет!.. Сзади кто-то кричит: «Солдат ты ранен? Встать можешь?» – Я обернулся на голос: санитар. Хочу сказать: «Ноги нет!» – а она – подо мной, в крови. Санитар что-то губами шевелит, – не пойму. В ушах шумит.

Очнулся в палатке. Ноги перевязаны – целы!.. Успокоился. Боли особой не чувствовал. Окончательно пришел в себя уже в госпитале. Оказалось, что нога у меня была перебита; ее пришили. Сейчас она короче правой на пять сантиметров. Но ничего, бывает куда хуже…

Другой военпред – майор-артиллерист, плохо слышал после контузии. Многие военпреды, проработав на заводе несколько месяцев, опять уходили на фронт. Как же можно было им не верить?..

Трудное, тяжелое было время. Работали от восьми вечера до восьми утра. Бывало, закончишь работу раньше времени, а с завода не уйдешь. Смена-то двенадцать часов! Проходная закрыта.

Цех на втором этаже. Ребята на лестнице сидят, кемарят. Ой, как ко сну клонит! Сил нет!.. Вроде с кем-то разговариваешь, а он тебе:

– Проснись, Володь, проснись. Слышь, проснись! Скоро восемь!.. Народ уже перед проходной толпится…

Идешь, а сам сон видишь. В ушах гул…

Еду домой в трамвае после смены. Держусь за поручень. Ноги подкашиваются. Холодно. Трамвай гремит, звенит. Толчея. А я ловлю себя на том, что сплю и сон вижу…

Придешь домой – около девяти. То да се… Валишься в постель в десять – и до двух, до трех – без задних ног! Проснешься, пообедаешь, – уже пятый час! Через два часа опять на завод – на двенадцать часов…

Вспоминаю это время и не пойму, почему так тяжело, так надрывно на душе?.. Как передать это? Но передать необходимо! Потому что многие вряд ли где-то читали или слышали про это… Дело в том, что вместе с воспоминаниями во мне просыпается то самое состояние, то естество пятнадцатилетнего подростка, которое было перепахано, выжато, перетерто войной!Все святое – долг, патриотизм, самопожертвование – было отодвинуто куда-то на второй план. Остался только труд – ежедневный, ежечасный. Дикое, предельное напряжение сил – из месяца в месяц, из года в год.«Все для фронта, все для победы» – всем известен этот лозунг. Но что значит – «все»?.. А то и значит: ВСЕ! Буквально все! Все силы, все жилы, всю мочь – через «не могу»! Всю кровь! Всю жизнь – для Победы!Ты уже не человек – с мечтами, желаниями, чувствами, ты – истукан! Ты – робот! Живешь одним – надо и… только бы хватило сил! Только бы хватило… Помню первые две-три недели: полутемное пространство цеха, визг, скрежет станков. Перекрывая заводской шум, кого-то окликают. Вдоль окон – верстаки. Автоматы в пирамидах. Заготовки. Стружка металлическая – кольцами, спиралями в металлических ящиках.К утру – спина немеет. Плеч почти не чувствуешь. И руки – не твои, и пальцы сводит…Рассвет – ночь. Ночь – рассвет… Ночь такая длинная, нудная, а день – пшик! Как мы, мальчишки, это выдерживали – не знаю. Но через три-четыре недели наступает какой-то автоматизм: не различаешь ни дат, ни времени; вроде и усталость притупляется, и руки натруженные не так ноют, и есть не так хочется, и не так холодно… Организм сам адаптируется.И опять цех. Мастер пришел. Врубили свет. Заныли станки. Запахло резаным металлом. Руки привычно находят молоток, глаз ловит необходимый напильник – и пошло-поехало! Заготовки, автомат, пирамида!.. «Зина, давай детали!..» Никого не замечаешь. Все притупилось. Все автоматически – и так вроде даже легче …Но недели через две – опять надрыв! От постоянного недосыпа – нервозность, головокружение. Ноги дрожат так, что, кажется, устоять помогает только крайнее напряжение воли, приказ самому себе. И так снова – неделя, другая… А потом – опять спасительная полоса автоматизма.Так шли месяцы, годы. Но все равно интересно было. Может, потому, что было нам по пятнадцать-шестнадцать лет. Может, действительно в возрасте все дело?Часто у нас бывали «разгрузочные дни». По радио объявляли: «Сегодня такими-то войсками освобожден такой-то город! В Москве салют…» Мы – на крышу, окна цеха открывались на крышу первого этажа. Вот мы и салютуем! Своими автоматами!.. Патроны брали в тире.Первое время такое салютование было для нас хорошей разрядкой. Сонливость и усталость отступали. Но вот пришли к нам в цех патрули. Оказывается, кто-то доложил, что во время салюта на крыше идет стрельба. На вопрос: «Кто стрелял?», конечно, ответа не последовало, никто не знал про нашу затею. Потом кто-то из патрульных потрогал автоматы на пирамиде одного, другого, назвал фамилии, пирамиды ведь фамильные. Нас к начальнику цеха…Нет, нас не ругали. Наше начальство понимало нас. Пожурили, поговорили о совести, о бережливости. Главный довод: «Патроны на фронте нужны, а вы их тратите на салют». Мы перестали салютовать. А когда погнали немцев уже на территории Германии, пару раз все-таки выходили, не могли удержаться. Стреляли. Патруль явился, проверил наши автоматы, – а они холодные. Горячие были в пирамидах ОТК. Это мы, выключив свет в цехе, брали автоматы из пирамид и выходили на крышу…Патрульные ушли, сокрушенно качая головами. Нам было неловко, скорее всего, просто стыдно. И мы переключились, по-другому стали отмечать знаменательные дни освобождения городов, ознаменованные салютами.По ночам во время обеда в столовой всегда торговали пивом; и когда в следующий раз возвестили о салюте, я принес в цех ведро пива. Выпили все без исключения – и женщины, и старики, и молодежь, радостно поздравляя друг друга. Это стало традицией. Каждый раз, когда начинался салют, мы по очереди приносили в цех пиво, поздравляя всех с очередной победой и разгромом фашистов. Поздравления наши продолжалось вплоть до моего отлучения от завода. А скорее всего, наша традиция не была нарушена и после. Кто знает?.. Спросить-то ведь не у кого…

 

А серые-то ждали

Ближе к февралю 42-го я уже сам запрягал, грузил и без Касима, самостоятельно ездил по всем делам. Мнил себя рядовым новоиспеченным колхозником, – шестнадцатый год пошел!..

Отец в пятнадцать лет убегал из дома в город Касимов: хотел учиться, ехать в Москву. Человеком стать! Дед забирал его прямо из касимовского медресе. После второго побега дед его не нашел. А он жил у русского друга и по его учебникам, записям занимался самообразованием. К весне отец получил бумагу об окончании начальной русской школы, вернулся к деду. Дед был доволен и горд им; ставил в пример братьям. А осенью сам повез сына в Касимов. Там деду сказали, что Бекару в Касимове делать нечего, советовали отправить сына в Москву…

Так отец завоевал особое расположение деда Юсупа своим упорством, целеустремленностью, и с письмами к друзьям и знакомым его отправили в столицу…

А я – его сын, сижу почти под хвостом пегой лошади и рассуждаю о жизни: что к чему. Вот судьба!..

Отец в пятнадцать лет поехал в Москву, чтоб человеком стать, а я в такие же годы приехал в деревню «коровам хвосты крутить»! На что уходят годы?.. В Москве ребята с нашего двора, наверное, десятилетку скоро окончат, а я?.. Надо что-то делать. Поговорить с отцом. Он поймет, сам же убегал из дома!..

Но с другой стороны: там с дедом оставались шесть отцовских братьев, три снохи. А я сейчас?!. Что ж – уехать, оставить отца с пятилетним внуком и четырьмя дочерьми мал-мала меньше?! Старшей-то только вот-вот шестнадцать стукнуло, и ростом – чуть выше козы, если на рога отцовскую шапку натянуть…

Увлекся я, братцы, наблюдая удаляющиеся огоньки села да поглядывая искоса на жилистый круп моей худенькой колхозной лошадки. С удивительной легкостью, выбрасывая на ходу большие комки снега, уносила она меня все дальше и дальше от жилья. Дело в том, что, закутавшись в тулуп, я сидел спиной к лошади, чтобы снегом из-под копыт не несло в лицо. Ну ладно: чтобы было понятно – по порядку.

Так вот, я, вместе с другими как-то раз выехал с зерном на станцию. Поздно. Разгрузили уже затемно, провозились долго – было возов десять. Наспех покормили лошадей и двинулись обратно. На полдороге, в деревне Шеино, преодолев за день более сорока километров, лошади пошли уже с трудом. А до дома еще не меньше двадцати! Мужики решили дать коням отдых, да и самим надо перекусить. У меня же лошадка была хоть и не молодая, но бойкая, не такая усталая, и я решил, несмотря на поздний час, ехать дальше одному. А что?..

Дорога зимняя, санями хорошо накатанная, съехать с нее в сторону и заблудиться, думалось, невозможно. Я целиком положился на инстинкт своей лошади, полагая, что дорогу домой, да еще порожняком, она не проморгает. Доеду! Не потеряюсь…

Лошадка моя, словно поняв, что подружки остаются, а ей, как привилегированной, дозволено двигать к дому, в родную теплую конюшню, сама, без понукания вдруг тронула с места и лихо побежала, обдавая снежным фонтаном мою спину. Я не мог даже повернуть голову: снег из-под копыт моей резвушки так и брызжет, так и лепит со всех сторон. Со спины я, наверное, уже на снеговика был похож…

Еду и гляжу, как из-под дровней выползает санный путь, исчезая вдали под огоньками села Шеина. При свете полумесяца с левой стороны дороги виднелась черная полоса, видимо, днем возили сено или солому и натрясли заметную кромку. Километра через два дорога должна была подниматься вверх, и чернеющая полоса должна была также свернуть, но… дорога продолжалась по прямой! И чернеющая кромка не исчезала!.. Я чуть встревожился. Но лошадка моя так же бойко и уверенно трусила вперед, и я подумал: наверное, мне показалось, подъем будет позже.

Действительно, немного погодя начался подъем, и дорога с чернеющей полосой также свернула. Я успокоился, еду правильно. Но… Вдруг лес!.. Откуда?.. И луна внезапно, как нарочно, скрылась. Все вокруг потемнело.

Меня охватила дрожь. Я, признаться, струхнул, – испугался, значит. А тут и лошадь вдруг встала. Закапризничала, – не идет! Я ее кнутом, а она храпит как-то необычно, вроде ржание подавляет. От страха, думаю. Вскидывается на дыбы, будь ты проклята, не идет – и все тут! Дергает, норовит повернуть то направо, то налево…

А вокруг – темень. Пни на фоне снега, вроде, как и не пни вовсе – шевелятся!.. Меня опять обдало холодом! Сказать, мурашки забегали – ничего не сказать! Меня колотило!.. Сразу вспомнилось, что животные чуют нечистую силу. Вспомнились рассказы о жутких встречах с вурдалаками, ведьмами и прочими.

Я вылез из саней. Длинные полы тулупа путаются под ногами. Мурашки еще сильнее забегали, закололи; руки задрожали, зубы непроизвольно заклацали… Я сбросил тяжелый тулуп на дровни и, еле удерживая вожжи, попытался взять лошадь под уздцы. Я дрожу! И она дрожит!.. И вдруг головой как рванет с силой вверх, – и в сторону!.. Вожжи так и выскользнули из рук!..

Почувствовав свободу, лошадка пустилась вскачь обратно. В самый последний момент – не знаю как! – я успел ухватиться за край дровней…

Меня тащило, бросало, волокло и колошматило; снег летел из-под копыт, забивал рот, глаза. Руки заледенели. Как я удержался, не выпустил дровни – до сих пор не могу понять!.. Вдруг лошадь сама встала. Что такое? Уже боюсь и голову поднять! С трудом разлепил глаза: вижу, голову лошади стянуло к концу дуги, к оглобле, вожжи попали под полозья – она и остановилась.

Колотун у меня не проходил. Только я успел освободить вожжи и шлепнуться в дровни, как лошадь галопом понесла в Шеино…

Развеселившиеся от самогона мужики встретили меня, москвича, дружным гвалтом и хохотом. Мне поднесли целый стакан первача и принялись меня успокаивать. А меня трясло! Зуб на зуб не попадал, как при малярии. Им-то, видавшим разное в своей деревенской жизни, что?!

Разлили опять мутную жидкость. Закусывая огромным прокисшим огурцом, один предложил:

– Ложись спать, завтра разберемся…

Утром все поехали «разбираться». Доехали до поворота наверх, но дорога, обсыпанная соломой, не кончалась, тянулась дальше! Оказывается, поворот-то я прозевал, положившись на эту черную полосу!

Поехали дальше. Поднялись до того места, где лошадь взбунтовалась. А еще дальше, метрах в тридцати, все истоптано! И вокруг – сплошь волчьи следы! Много следов!.. У меня даже дух захватило!

– О-го-го!.. – удивились мужики. – Серые-то ждали!..

– Ну, москвич, ты в рубашке родился. Спасла тебя лошадка колхозная!

Я, наверное, в ответ улыбался, отшучивался. Наверное!.. Но, убей бог мою душу, не помню, что и как было дальше! К встрече с нечистой силой вчерашней ночью я худо-бедно был готов! Но к тому, что меня может разорвать в клочки стая серых лютых хищников!.. Тут, брат, надо думать…

Мы проехали дальше. В пятидесяти метрах на большой поляне был скирд сена. Вот, оказывается, куда вела ночная дорога и злая шутка судьбы.

Судьба меня, похоже, преследует. Или закаляет? Или воспитывает?..

 

Один на один

Был и второй случай встречи с волком. И тоже зимой – в сумерках. В тот год зима пришла злая. Она бессовестно настойчиво, будто с вызовом заявляла о себе: «Ну, москвичи, вашу мать так-то!.. Я вам покажу!.. Понаехали, понимаешь!»

Злая, морозная, она, как зверь, оскалившись, изголодавшись, рыскает по дворам, кого бы задрать, – нет никого!.. Только иной хозяйственный мужик, опрокинув за ворот ковш свекольного самогона, выходит, чтоб напоить скотину и дать ей корма. Справив нужду за углом, войдя в избу, скрутит цигарку из прошлогодней газеты «Правда» и с удовлетворением, глядя на хозяйку, вдохнет вкусный аромат самосада. Выйдет еще раз только днем – подкинуть скотине сена. Но к середине дня мороз уже не тот – мягчает, злость теряет.

Потом неделю сыплет крупными хлопьями. Это уже настоящий буран. Пахнет вкусной необычной свежестью. Манит, будто завлекает гулять. Но старшие не разрешают: в трех шагах ничего не видно, легко заблудиться. Только крепкие мужики вынуждены выходить, чтобы ставить вехи, заготовленные с лета. Втыкают их в сугробы вдоль троп между правлением колхоза и скотным двором, сельсоветом, почтой, сельпо…

Внезапно, как на тройке, налетела сама вьюга. Да какая! Местные называют такую вьюгу «сипугой». Говорят: «Пришла сипуга – это надолго». Сильный и порывистый низкий ветер мгновенно насыпает на дорогах высоченные сугробы и тут же сметает их, чтобы насыпать новые, но метрах в двух-трех дальше. Издевается вьюга-сипуга – «как хотит»!..

И так неделями! В селах и деревнях все замирает, прекращается всякое общение. Даже телефоны не работают.

К концу сипуги, недели через две, у нас в семье все продукты были съедены. Кроме картошки. Решено было идти нам с отцом по деревням, менять вещи на муку или хотя бы на зерно. Из пшеничного зерна получалась такая вкусная каша! Съешь такую кашу, и весь день сыт и не мерзнешь.

Промытое зерно мать засыпала в чугунок, заливала молоком на ночь. К утру зерно впитывало молоко и набухало. Мы с сестрами по очереди пропускали зерно через мясорубку, и все это в том же чугунке ставилось в печь. До чего же объеденная каша! Я и сейчас помню ее вкус и аромат – а прошло уже более шестидесяти лет. Вот так!..

Загрузили мы с отцом санки, взятые у соседа взаймы, вещмешки приладили на плечи и тронулись с некоторой опаской – дороги-то занесены. Хорошо, если есть вехи. Но отец, проживший в этих местах всю свою молодость, успокоил единственным и тогда расхожим словом: «Прорвемся».

После сильных морозов снежный наст был прочным. И мы, не выходя на дорогу, задними дворами пошли через поле, взяв направление прямо на Сосновку, село в десяти километрах от Никольского, на мельницу дяди Казимира, тоже Мамина. У нас в деревне после какой-то переписи многие стали Мамиными: китаец маленький, хитроватый, по имени Хли и все его потомство – Мамины. Австриец, попавший в плен в Первую мировую войну и каким-то образом прижившийся в Никольском, тоже стал Маминым. Монгол – с древних времен, никто не знает, как он оказался у нас, – тоже Мамин. Хотя по носу и щелочкам вместо глаз сразу видно, никого не обманешь – «монголец». Все его родственники в соседнем селе (три или четыре двора) – все Бегловы, а женки их из нашего села – Мамины.

Мы с отцом легко дошли до памятного для отца оврага, где чернели оставленные на зиму копны конопли. Из нее на маслобойне давили конопляное масло, а стебли после зимней выдержки, высушив, молотили цепами. Сухая сердцевина осыпалась, а из оставшихся волокон вили вожжи, заготавливали веревки.

В этот овраг, заросший с обеих сторон орешником, отец в давние годы вместе с «годками» гонял лошадей в ночное. Сюда же, в ночное на огонек, наезжали и ребята из Сосновки. Здесь они подружились. Потом призывались, служили вместе. После армии с подругами приходили по орехи…

Мы перешли старенький мостик с проломанными перилами и направились в село к давним знакомым отца – тоже Маминым.

Дома были только хозяйка и дочь. А сам хозяин, на которого так надеялся отец, погиб. Хозяйка тетя Фрося помнила отца. Удивлялась, глядя на меня:

– Надо же, пятнадцать лет прошло!.. – Охала, ахала: – Время-то летит – не догнать! Вот я порой смотрю на Шурочку и будто забываю свои годы. Летят!..

Отец только головой качал:

– Да! Прошлое за хвост не ухватишь. Время – танк. Прет, давит на настоящее, о будущем и думать некогда…

Она заменила керосиновую лампу – большей, с пузатым стеклом. Собрала на стол: курицу вареную, сало, квашеную капусту, огурцы, моченые яблоки и еще что-то. Да, картошку!.. Поставила на стол и самогон.

Мне так захотелось сала или курятинки! Курятина тогда не такая была. Это сейчас в магазинах куры неделями на прилавках лежат. А тогда!.. Это тебе – не мороженая, выхолощенная льдом птица. У той, домашней, и аромат, и вкус, и даже цвет другой был.

Но Фрося предложила дочке Шуре проводить меня в клуб на сельские посиделки, познакомить с местными ребятами, девчатами.

Пошли. Мне было досадно: «Зачем мне посиделки ихние?..»

Я спросил Шуру:

– Зачем твоя мать предложила нам посиделки? Что в них?

Шура усмехнулась:

– А ты не понимаешь?.. Маленький?..

Когда вернулись, отец был недоволен. Он был уже одет и, оказывается, давно ждал. Я, не раздеваясь, готов был идти. Отец сунул мне в карман подаренную бутылку с конопляным маслом.

Тетя Фрося предложила перекусить. Я с удовольствием поел и курятинки, и сала. Хозяйка смотрела на меня и почему-то плакала…

Когда мы вышли, я спросил у отца:

– Пап! А чего она плакала?

– Кто знает? – отец в ответ только покряхтел. Мельком взглянув на меня, спросил: – Ты сыт?.. Ну и ладно.

У мельницы десяток саней. Шум, гам, как на базаре. Таскают мешки с зерном на помол, мешки с мукой грузят на сани, дровни, салазки. Люди спорят, кто за кем, очередь занимают.

В пристройке мельничной полно народу. Дядю Казимира я сразу признал – мельник. На круглом лице выделялся огромный лиловатый бугристый нос картошкой. Торчащие из ноздрей волосы, борода, брови и вся одежда на нем были в муке, наверное, с прошлого года. В помещении шумели, поскрипывали какие-то деревянные колеса, ремни, и шипел высыпающийся из желоба помол. Пахло мукой, хотя ее вроде и не было видно. Мельник иногда откашливался, выплевывая сгустки теста.

Узнав отца, он по-мужски сдержанно, но искренне обрадовался:

– Ну! Татар баласы (ребенок, рожденный племенем татар), какие крутые пути тебя сюда закинули? Уж не орешник ли не по погоде притянул?

– Не поверишь, через орешник шел, сыну все рассказывал. Помнишь, когда я в Москву с семьей уезжал, мы в Пачелме с тобой на станции в последний раз встретились? Тогда ему месяц был…

Долгий разговор давно не видевшихся «годков» шел между делами. К мельнику то и дело подходили с вопросами, он выдавал муку. Отходил, приходил. Разговор затянулся…

Наконец выслушав отца, дядя Казимир предложил:

– Обменом займемся завтра! А сейчас отсыплю тебе муки пудик, и сын пусть едет домой. Скоро в Микиткино через Никольское поедет женщина, она муку грузит, – вот и довезет паренька. Дочь Беглова Исая. Помнишь сельсовет?..

Мы обрадовались. Но оказалось, женщина остается ночевать у родственников, поедет только завтра. Вот отец и решился: отсыпал муки с полпуда, наладил вещмешок, как рюкзак:

– Ты уж не маленький, сынок, дома голодные. А здесь ребята с десяти лет в лес за дровами одни ездят. Может, дойдешь?

– Да что ты как маленького уговариваешь, пап? Конечно, дойду! Дорога одна, прямая. Даже интересно.

– Вот!.. Не тяжело? Ну, поспеши. Лучше до темна пройти овраг, а там – на горку и под гору километра два всего… – Он сунул мне в карман бутылку с конопляным маслом. – Поспеши, сынок. Путь добрый…

Я пошел. Через полчаса начало заметно темнеть. Я прибавил ходу. Но темнело быстрее. Тучи снежные набегают, подумал я. Когда подошел к оврагу, мостик был уже еле различим. С одной стороны угадывалось пять-шесть столбиков, с другой стороны – два. А по центру моста, вроде, собака сидит. Я подошел метров на двадцать. Сидит!.. Подал команду: «Ко мне»! Молчит – без реакции… «Что если это волк!» – мелькнуло в голове. Попробовал пугнуть: залаял на него!.. Опять никакой реакции. Я сделал шаг на него – он шагнул от меня. Я остановился, встал и он… Я направо – и он направо! Я налево – налево и он… Я назад – а он на меня!.. Что делать?! Отступать нельзя. Стою… Представил лицо матери: в окно смотрит, меня ждет; сестры плачут. Братьев уже нет, погибли. И отец на мельнице один – без меня…

Взяла меня тут досада. Думаю: «В руках палка! В кармане перочинный ножичек!» Открыл лезвие, сжал в левой руке – слабовато, не то!.. Перехватил в правую руку – вроде уверенней. Но палка-то в левой!.. Слабо, опять не то! Спрятал ножичек перочинный, вытащил бутылку с маслом, взял в левую руку, как гранату, – вроде тяжелее, годится! В правой – палка… Деваться некуда. Была не была, иду на волка!.. Сидит, сволочь, и ни с места! Было бы светло, увидел бы, наверное: глаза пялит! Вдруг как сиганет в сторону – и канул в темноту!..

Тут уж я испугался крепко. Что произошло?.. Никого нет. Когда был волк, хоть одна живая душа была. А сейчас? Что вспугнуло зверя? Опять нечистая?!

Пошел снег. Прислушался: скрипят полозья. Ага, кто-то едет! По звуку – тяжелый воз. Значит, человек! Я быстро пересек овражек, почти бегом миновал столбики и начал подниматься навстречу шуму…

Из снежной пелены показалась лошадь под дугой, возчик идет рядом. Дровни нагружены швырками дров. Я, как заведено в сельских местностях, поздоровался:

– Бог в помощь!

Он ответил как-то по-особому, видимо, не ожидал встречи:

– Спаси Бог и тебя, мил человек. Откуда и что так припозднился?..

Спросил, чей я. Оказалось, он моего отца хорошо знает:

– Слышал, слышал: Юсупыч с семьею приехал. Зайду обязательно. Вы ведь у шорника Зур Ати остановились? (Буквальный перевод – большой отец.) Мы ведь с ним лет двадцать не видались. Зайду обязательно. Так!.. А ты-то что так поздно?

– С мельницы…

Я рассказал ему про волка. Он немного успокоил меня:

– Волк, ежли он один, на человека не нападает. Тем боле, ежли в руках палка. Вот спотыкнешься – может броситься! Но ты не бойсь, он больше не появится. Для него два человеческих голоса – уже сверкай ноги! То бишь – лапы! Я немного постою, пожду, пока ты дальше уйдешь. Буду громко петь. И ты иди и тоже громко разговаривай. Да хоть считай, только шумнее! Тут метров триста подниматься, а там уж и огоньки Никольские видать. Не бойсь, все будет как надо. Не надо бояться, разум терять. Усек?.. Ну, давай! Прощевай, путник молодой. А звать-то тебя как?

– Володькой!

– Ну, будь здоров, Владимир! Отцу привет большой от шапошника сосновского, брата гармониста слепого. Он должен помнить! Друзьями были…

Я скорым шагом пошел по дороге, и громко, во всю глотку, считал: …сто двадцать один, сто двадцать два… Долго слышал, как шапочник пел:

Когда я увидел сквозь снежную мглу слабые огоньки, повернул правее на наст… и рванул прямиком к нашей избе! Шел нормально, успокоившись. Но вдруг правая нога провалилась выше колена! Не могу вытащить!.. Наконец было вытащил – провалилась левая! Тут уж я трухнул: не дай бог волк видит! Трепеща, оглянулся – никого. Удивился, поймав себя на том, что повторяю песню про «Хаз Булата»…

Вокруг ни души. Слава богу! До избы – метров тридцать. Можно и крикнуть в случае чего.

Вошел в избу, обрадовал всех.

– Зачем нужно было на ночь глядя идти! – озабоченно запричитала мать. – Нам соседка хлеба принесла, она сегодня пекла, вернула долг…

 

Озорницы

Как-то зимой послал нас сельсовет на лесозаготовки в район Ломово по разнарядке райсовета на месяц. Меня, Касима и с нами сельского парня Акрама. Он поехал охотно: там обещали по окончании работ ситцем отоварить, сахаром и еще чем-то. Меня назначили старшим.

Выдали нам всем троим тулупы длинные, посадили в сани и повезли, как декабристов. Провожали всем селом. И с плачем. С нами откомандировали еще трех девчат – местных. Они не плакали, надеясь получить и ситец, и все, что еще дадут. Плакали их подружки, то ли от зависти, то ли еще отчего. Плакали матери. Продуктов с собой велели взять на три дня, там-де будут кормить. Обещали!

На станции Пачелма зарегистрировались в райисполкоме и, получив на руки направление, поехали за сорок километров в какое-то село в Ломовском районе. Названия не помню уже, недалеко от леса.

Прибыли затемно. В селе, расположенном в низине и окруженном вырубленным лесом, уже горели огоньки. Разыскали контору лесного хозяйства. А возчики, торопясь восвояси (им предстояло ехать более сорока километров до района и двадцать восемь до Никольского), тут же повернули коней и, забрав наши тулупы, уехали обратно. Конечно, задерживать их мы не стали; но через час об этом очень пожалели.

В конторе нас вписали в журнал прибытия и посоветовали пройтись по селу, подыскать себе пристанище на месяц. Мы, недолго думая, зашли в одну избу – занято, в другую, третью… Занято!..

В четвертой старушка древняя, увидав нас, обрадовалась:

– Ка-а-неш-на, канешна, поместимся у меня. И картошка есть, и молоко. Приходите! А лошадей во дворе под крышу ставьте.

– А у нас нет лошадей.

Мы думали, обрадуем старушку: хлопот меньше. Да не тут-то было.

– Э-э, нет, хлопцы! Так не пойдет, мне с лошадками надо! У меня дров нет, а на лошадках хоть по два чурбачка, а привезли бы! Вы на месяц, и дров хватило бы на месяц. Нету у меня для вас места, сыночки. Всё!..

Выпроводила нас и с какими-то невразумительными словами вслед захлопнула с шумом за нами дверь.

Мы вышли, мало сказать, дураками! Растерялись навовсе. Обалдели. Ночевать-то негде! На улице темень… Как нам быть? Что делать? Лошадей нет, – а раз так, то никто нас и не пустит! Куда деваться?.. Вдруг слышим где-то недалеко веселые голоса девичьи. Частушки поют, черти:

С горки с песнями под гармонику спускаются на трех санях девчата! Остановились возле нас и почти хором:

– Мужики, а где здесь контора лесного хозяйства?

Я спрашиваю:

– Это вам зачем? В военное время за такие вопросы!..

– Мы по разнарядке: приехали вам помогать с лесом управиться! Вы, видать, не осилили! Нас и прислали!..

– Ну, это другое дело! А лошади ваши остаются до утра или?..

Девчата опять дружным хором:

– Навовсе. До конца! А что?..

– Трудно здесь, негде с лошадьми устроиться. Мы все село обошли, вот только у одной бабуси есть возможность, а остальные требуют деньги. И бо-оль-шие!

– А как же вы?

– Мы ошибочку дали, своих домой отправили. Пешочком приходится… Касим, может, нам к старушке, как думаешь? У нее, кажется, кроме коровы ничего нет, куры только. Попробуем?

Девчата опять звонко как одна:

– Давайте, давайте, мужики, попробуем! Уговорим старушку!.. Мы хорошие. Поможем ей по хозяйству, если что. А то куда деваться-то?..

– Ну как не помочь хорошим людям! Поехали девчонки, тут недалеко. Определитесь, а в конторе потом отметитесь. Главное – устроиться с ночлегом. Поехали, сейчас вам покажем…

К старушке все зашли гуртом. Я залпом:

– Вот, бабушка, у нас теперь три лошади! Надо нас всех разместить…

– Да-да! – обрадовано вскинулась она. – Ка-а-нешна, канешна, все поместитесь!.. – забыла старая, что выпроводила нас с проклятиями. – У меня и картошка есть, и молоко, – все поместимся.

Старушка на радостях засуетилась: то приседала на табуретку, то шарахалась к печке. Хваталась за ухват, за кочергу, смахивала со стола: «Ка-а-нешно, канешно, милаи, поместитесь! И картошка, и молоко у меня, – все есть…»

Мы все остались. Довольные!.. Я взял гармонь – небольшая с колокольчиками. Эх, как жаль, что не умею играть! Зина озорно, а может, кокетливо потянула гармонь на себя. Пальцы ее заскользили по ладам – бегло, умело. Спрашиваю у бабки:

– А постелить-то есть что?

– Есть, есть, ка-а-нешна!.. Канешна, есть! Настелю вам сена, тулупы. Е-е-есть!.. Только вы помогните мне сена натаскать со двора, пущай прогреется. В тесноте, да не в обиде!

Все дружно согласились.

Выставили на стол всё – у кого что есть. Старушка на радостях предложила припасенный самогон из свеклы, «сама гнала». И приступили к пиршеству. Самогон пили все, кроме Акрама и трех никольских девчат – татарок. По окончании трапезы девчонки, веселые, принялись укладываться на ночлег.

Поверх сена, мешая друг другу, смеясь, все разом стелили постели – у кого что есть. Были и подушки и простыни. Вот тут-то мы и пожалели, что тулупы свои отдали.

На пол легли подряд одиннадцать девчат. Крайняя, что на гармони играла, Зина, я рядом, потом Касим. Акрам, ростом небольшой, поместился на лавке. Наши девчонки в первый день постеснялись лечь на пол, полезли на печь к бабке.

В хорошо протопленной избе было очень тепло. Накрывались, кто хотел.

Потушили лампу. В темноте похихикали, пошептались, и, казалось, все уснули. Я лежал и удивлялся девчачьей аккуратности или прилежанию, что ли, их отношению к вещам: как стелют, поправляют подушки, простыни. Как укладывали свои нехитрые одежки, убирали волосы на ночь – то, чего наша мать требовала от моих сестер.

Вдруг я почувствовал на своем плече горячие пальцы: тихо так перебирают; ладонь будто поглаживает… Ладно, думаю, что дальше будет?

Горячая рука поползла на грудь… Обняла. Прижалась нежненько. На меня пахнуло теплом и негой. Я ощутил на плече поцелуй. Зина задышала громче и чаще. Я ответил объятием. Она обмякла…

Когда я в кромешной тьме неловко сполз с нее (опыта-то у меня тогда даже и кот не наплакал) – подруга ей что-то прошептала.

– Пусть Касим ляжет к ней, – передала возбужденная Зина просьбу подружки Риты.

Я предложил Касиму. Он, не долго думая, охотно согласился и, переступив через нас, лег. Но не туда!.. Поднялся визг, испуганные крики. Заворчала бабка, не найдет в темноте спички… Но все быстро утихло, и несколько голосов хором успокоили бабку:

– Не надо зажигать света, бабуся. Все нормально! Это Ирка, чудачка, во сне испугалась.

Зина шепнула мне:

– Девчонки не ожидали, но быстро разобрались.

Касим остался там, откуда слышалось неровное дыхание, легкие стенания… Зина мне шепчет:

– Касим не туда лег! Надо же!.. Слушай, ты можешь лечь к Рите?

– Чего?! Это еще зачем?..

– Ну Касим же не к ней лег! Да и Катька тоже ждет…

– Ну, девки, вы даете. А как же ты?

– Я потом. А то ей обидно: со мной было, а с ней… Подружка ведь!

Я полез через Зину. Подружка действительно ждала. Ее трясло мелкой дрожью! Верные подружки!..

Когда я уже хотел вернуться на свое место, Рита удержала меня, в отличие от Зины. Пришлось согласиться: Зина же сама отправила меня к ней!.. В какой-то момент Рита тихо и сладостно простонала: «Ой, маменька!..» Она задыхалась. Я почувствовал, как по щекам у меня пополз жар.

Когда я уже собирался на свое место, еще одна подруга, Катя, нащупав мою левую руку, слегка потянула к себе. Но я уже к ней не пошел.

Шепот и прерывистое дыхание Касима слышались уже дальше, видимо, и он перешел на новое место. Зина с надрывной хрипотцой в голосе спросила:

– Ты чего так долго? Я заждалась!..

– Сама же просила за подружку!..

Утром все встали, как ни в чем не бывало, умылись на дворе холодной водой. Сели за стол. Немного посмеялись над Ирой, которая, нисколько не смущаясь и глядя в потолок, ответила: «Мне баба-яга приснилась…»

Нас с Касимом в упор не видели, будто ничего и не произошло. Да и мы никого не признали: ведь темно было, а говорили шепотом. Только Зина больше всех хлопотала над столом. Пыталась ухаживать за мной, как за старшим, что ли, или… Выделяла, словом.

Оделись, запрягли лошадей. Поехали в контору искать десятника, надо же было достать пилы, топоры. В конторе удивились:

– Какие пилы? Чего?! Топоры?! Вы куда приехали-то – без пил и топоров?

– На лесозаготовки! А мы… Откуда нам знать?

– Вот! На лесозаготовки!..

Пошумели, повоспитывали:

– А у нас пил и в колхозе-то нет! Да и где их набраться для вас – для кажного! По дворам, что ли, собирать? А кто даст? Топоры в деревне самим нужны и кажный день…

Словом, и стыдили, и насмехались, и угрожали обратно отправить. Потом достали из-под лавки старую пилу двуручную – без деревянных вставок, из сеней занесли еще одну: сказать, всего на пиле три-четыре зубца, – ничего не сказать! Прикиньте сами, сколько может быть зубцов в выброшенной пиле! Мы ее, конечно, взяли для смеха.

В общем, нас запросто выставили:

– Идите работать, ситца даром не дадут!..

У саней нас встретили девчонки:

– Пилы дали?

Ира серьезно ответила:

– Не видишь что ли?.. Дали! По одной щеке…

Зина подхватила:

– На месте дадут по другой, если подставишь! Едемте, девчонки, трудиться на благо райисполкома Пачелмского!

– И колхоза родного Кашавского…

Обоз из трех саней, набитый озорными девчатами, задиристо пропел частушку под окнами правления:

…и тронулся рубить лес, продолжая подтрунивать над горе-организаторами:

На место прибыли не скоро. Пока нашли десятника, прошло минут тридцать. Десятник шел к нам, покачиваясь и жестикулируя, будто оправдываясь или доказывая нашу неправоту. В длинных валенках выше колен, в собачьей шапке-ушанке, а за солдатским ремнем заткнута рукавица меховая – одна.

– Я, Михал Михалыч, десятник. Вот ваша делянка: вон от той ели – ее рубить не надо, это оринтир! – вон до той березки. Можно и дальше рубить, но березку ни-ни – оринтир.

Девчонки загалдели:

– Михал Михалыч, а нам в правлении сказали, что вы дадите нам пилы!..

– Пилы я вам не дам! А вот выполните план, за месяц получите ситца, сахара, мыла – это в «ри-исполкоме» обещали.

– А вы, дядь Миш, поможете нам с пилами, топорами? А то как же норма?!

Он долго пытался что-то вспомнить, наверняка не относящееся к вопросу. Потом, вроде, одумался и сообразил:

– Норму надо выполнять! Это закон! Пить – ни-ни… Вы, небось, самогону привезли?

– Мы уж все вчера выпили! – плутовато подсказала Зина.

Десятник оглянул всех, хотел понять, кто сказал. Но, потеряв мысль, обратился ко мне:

– Вот ваша работа, – он взмахом руки показал на кучи сложенных дров. – Такие швырки должны заготовить за смену восемь.

– А смена сколько часов? – спросила одна из девчонок.

– Смена сколь часов?.. С восьми до темноты. Кто желает, может работать и позже. Но мы не приветствуем: потому – непродуктивно. Все. Бог в помочь. Пить – ни-ни… Я иду дальше. Меня зовут Михал Михалыч, десятник; ежели что – спросите. Все знают…

Мы поглядели вокруг, наметили осинку толщиной с горшок средний и, меняя друг друга, спилили, наполовину срубив. Осинка упала – и как пропала! Зарылась в снег. Считай, весь труд пропал: ее из снега еще достать надо!..

Какие сучья видны были, мы обрубили. Из заготовленного швырка взяли самый тонкий ствол – полегче. Отмерили длину и начали пилить «двумя зубцами» – то, что было в снегу…

К обеду мы смогли своим «оборудованием» сложить в снегу один ряд – по ширине метр и по длине два. Только один ряд! Поняли: чтобы заготовить швырок высотой в метр, нам нужно, сменяя друг друга, работать месяц!

Девчонка рыжая, которая все время молчала, по-моему, к ней вчера лег Касим, тоненько заливисто пропела:

Катя на снегу написала цифру восемь, умножила на триста шестьдесят пять дней и сказала, округлив глаза:

– Девчонки, при наших активных стараниях мы отсюда не выедем до начала и даже до конца третьей мировой, не дай бог, конечно, такой войны!

– Надо постараться перестараться! – перечеркнув все написанное на снегу, озадачила всех Рита. – Надо у старушки заказать ведро самогонки, напоить Мих-Миха, – и айда домой, пока только «вторая» идет, и мальчики с нами. Мы их не оставим в беде. Они же… наши!

Ната, что лежала в первый день на печке, подала рассудительный голос:

– С мальчиками надо разобраться…

– Да! Да! – подхватили голоса. – А то они отмалчиваются! Да…

– Что будем делать, Володь? – спросила Катя.

– Если о работе, то самогонкой не обойтись! – я-то уж точно должен был держаться солидно – начальник же! – Не в Мих-Михе дело…

Вторая девчонка, ночевавшая на печке, заявила:

– Я никогда не пила самогонку!

Все дружно загалдели:

– А кто пил?

Я решил обнародовать свой план. Мне казалось, что идея моя – гениальна:

– Из тех швырков, во-он, что лежат в отдалении, по два человека таскаем сюда, уже готовые… – От волнения у меня даже голос осип. Но девчонки перестали галдеть, все как одна уставившись на меня.

– И накладываем на свой, начатый. Заполняем швырок до метра в высоту, а сверху накрываем ряд из своих – свежевыпиленных. Посмотрим, что у нас получится… – Что тут началось! Мои подчиненные запрыгали, завизжали от восторга. Все поддержали.

До вечера мы закончили свой швырок и начали новый – до половины. Подошел к нам десятник, высказал неудовольствие:

– Это все?! А норма?

Девчонки, как одна, возмутились:

– Михал Михалыч, вы же видите, какими пилами работаем! Все, кто проходит, удивляются. Нас переманивают к другому десятнику. А мы от вас не хотим уходить!..

– Ну ладно, но чтоб завтра заготовить три швырка!..

– Попробуем четыре! – хохотнула Зина. – Как, девочки?

– Конечно, конечно! Как говорит бабка: «Ка-а-нешна!.. Осилим…»

После ухода Михал Михалыча мы быстренько нагрузили сани дровами покруглей, да и без сучков отобрали, чтоб кололись легче.

Домой к бабке приехали уставшие, но довольные. Бабка увидела дрова на трех санях по полкубометра – задом – «кормой», как говорят, поплыла… Споткнувшись, села на пенек, на котором дрова колют:

– Ну, детки милаи, мне ентих дров до весны хватит…

– Завтра еще привезем! – окрыленный, заверил я. – Только дрова-то надо на задний двор сносить. А то по дороге мужик нас встретил, говорит, штрафовать нас могут! В лучшем случае…

А произошло по дороге вот что. Навстречу мужик шел, остановил нас и тихо так советует:

– Парни! Вы везете клейменые бревна. Видите кресты? Это значит, кто-то закончил свою норму и сдал работу десятнику. Тот обязан кресты ставить, клеймить. А на дрова только с разрешения правления выдают бумагу. На дрова!.. А у вас отборные бревна, да клейменые!.. Учтите!

Рита быстро смекнула:

– Я скажу, что мы соревновались с Зиной и, чтоб не путали ее и мои бревна, ставила на своих кресты…

– Не будьте дураками! Спрячьте бревна на задворках. Бог в помочь!..

Сложили мы на заднем дворе клейменые дрова, закидали снегом и успокоились. Старушка на радостях большую бутыль самогона принесла. За столом решали вопрос, что делать. Обманывать дальше нельзя, десятник начнет ставить кресты, а там уже стоят!.. Рыжая предложила:

– Все заляпать снегом. Чтоб не видно было! Мы же не обратили на эти клейма внимания – может, пронесет?! – Глаза у нее горели: – Скажем, как Рита предложила…

Меня все-таки терзало беспокойство:

– Если мы уедем, все всем будет понятно. У нас нет ни пил, ни топоров. Какая тут может быть норма выработки?! Тут вины нашей нет. Они сами не подготовили, что надо…

– А если продолжать обманывать – это, пожалуй, преступление! – Я заметил в глазах девчонок испуг и продолжил уже увереннее: – Это и райисполком вскинется, и колхозу попадет!.. Надо просто уехать, хуже от этого никому не будет!

Девчонки загалдели, заерзали:

– Как так? А мы хотели!.. Мы договаривались…

Акрам впервые подал голос:

– Я спрашивал многих. Никому ни разу не давали ни ситца, ни сахара! А лесозаготовки идут больше года!

Зина успокоила разволновавшихся подруг:

– Да ладно! Все будет так, как договорились! – глаза ее были чуть грешны и с лукавинкой. – Уезжаем-то не сегодня!.. Угомонитесь! Давайте сегодня выпьем за отъезд, а завтра – видно будет!

Несколько голосов ее дружно поддержали:

– Гуляем, как взрослые, с частушками…

– Зина, бери гармонь…

Наутро проснулись поздно. На рубку леса не поехали: ночь была шумная, не спали. Зина по-свойски пояснила мне:

– Девчонки еще днем договорились, кто где ляжет и кто, уступив место, перейдет на печь. Поэтому волновались. Но оказалось, зря. Все довольны, никто не обойден… – Она удовлетворенно и совсем по-детски улыбнулась. Улыбка у нее была замечательная: озорная и какая-то заразительная. Еще «довоенная», «иной эпохи»…

Эх, какие это были девчонки! Кому-то может показаться: разбитные, шалые! – Нет! Они были удивительно наивные, скромные и искренние! Просто, попав в экстремальные условия, зараженные духом коллективизма и взаимовыручки, они начали мыслить неожиданно, и, вероятно, даже для самих себя – раскованно…

Глядя на полуголую тетку Лолиту из программы «Без комплексов» или на самоуверенную ведущую «Дома-2» Ксению Собчак, – да мало ли их на экране, раскрашенных, нагловатых, – я вспоминаю, какими же чистыми, без злых бабьих ухмылок были восьмиклассницы шестьдесят лет назад! Никто из них не стал бы кричать в прямом эфире: «Изменяйте мужьям, изменяйте! Это красиво!.. Не думайте ни о чем! У меня было много любовников. Я и сейчас люблю секс!..»

Накануне в течение дня я ловил на себе взгляды Кати. Вечером мы прогуливались с ней по селу. Погода стояла тихая безветреная, и мы вышли далеко за околицу. Возились, бегали. Упали в снег. Я поцеловал ее, хотел расстегнуть куцую мамину шубейку. Она не позволила: «Не надо! Лучше там – в избе, чтоб девчонки видели…» Она не горела желанием. Ей хотелось, чтобы девчонки знали: она тоже с ними. Это не распущенность – это наивная жертвенность. Что-то из романтики детской.

Знаете, одна школьница утопила в реке дневник с двойкой, опасаясь признаться родителям. За компанию топят дневники и подруги. Получила двойку одна – отвечают за двойку все! И смотрят на учительницу невинными глазами. Это шалость и романтическая тяга к приключениям. Именно такими и были кашавские девчонки, наивные и жертвенные. «Все как подруги!»

Мы запрягли лошадей, погрузили свое барахло и, оставив пилы, выехали в сторону леса – будто на лесозаготовки. Демонстративно проехали мимо правления и, отъехав еще метров двести, повернули назад. Не доезжая до правления метров сто, повернули влево на дорогу к райисполкому…

С песнями въехали в Пачелму и, напоив коней, тронулись в путь к дому…

Знаете, бывает, висит яблоко, спелое, соком налитое. Подойдешь, чуть тронешь – а оно уже в руках твоих. Пора пришла?..

 

Клавдия Ланкина

В школьные годы, по-моему, было принято заводить альбомы, куда записывали стихи, цитаты, отдельные замечания, пожелания. Ты кому хочешь записываешь, тебе записывают… Я с пятого класса вел такой альбом. В нем и поговорки, и пословицы, и крылатые выражения. Строки из любимых песен, стихи неизвестных поэтов, стихи девчонок.

Был такой альбом и у директора никольской школы Ланкиной Клавдии Ивановны. Вот о ней мне память и подкинула воспоминания. На эту тему…

Клавдия Ланкина двадцати с небольшим лет, директор школы. Юная, строгая и несколько замкнутая. Может быть, даже в какой-то мере – загадочная. Сейчас бы я сказал о ней: «тургеневская девушка». Как она стала директором? Война, читатель, война!.. А остальные учителя были еще моложе. Я тоже с семилеткой после войны учительствовал, правда, всего несколько недель. И сбежал. Как-нибудь расскажу и об этом.

Так вот, Клавдия иногда посещала наши деревенские посиделки, – куда деваться от тоски долгими темными вечерами. В деревне-то даже электричества не было! Девчонки в складчину собирали керосин, заливали большую лампу… и деревенская «ассамблея» привычно катилась…

Краснея, Клавдия Иванна принимала участие в наших играх – в «Ручеек», «Колечко». Представьте: вдоль стен сидят молодицы разных возрастов – в шалях-паутинках и оренбургских платках, в новых белых валенках и новых блестящих калошах – в любую погоду и любое время года! Наблюдая за играми, идущими по центру избы, они лузгают со смаком семечки. Да как!.. С особым шиком и искусством: от нижней губы к груди спускается, словно осиный рой, пышный ком из шелухи. И чем больше, объемнее – тем лучше и искуснее. Мода!..

В избе полно ребят разномастных – от одиннадцати до шестнадцати-семнадцати лет. Кто-то курит, кто-то в карты играет. Кто-то крутит патефон. Словом, деревня развлекается как может. И игры у нас были какие-то грубоватые – деревенские. Не помню, в чем был их смысл, но проигравшего в «Колечко» ведущий нещадно бил ремнем по руке – столько раз, сколько назначит последний битый. Клавдия, закусив губы, краснея и сдерживая слезки, честно терпела. Мне было жаль ее, и я частенько – вместо нее – подставлял свою ладонь. Когда я проигрывал, она свою ладонь подставляла. Ребята посмеивались – мягко, дружески:

– Надо же, какую боль за тебя терпит!..

Ей было неуютно на этих сборищах; я чувствовал, что она приходит сюда только потому, что там был я. Чтобы повидать меня…

В отличие от меня, сестра моя посещала седьмой класс, чтобы ничего не забыть для продолжения учебы в Москве. Узнав от нее о существовании моего стихотворного альбома, Ланкина передала мне свой с маленькой просьбой-запиской написать ей свои пожелания – и вообще: «все, что захочу, найду нужным, интересным и важным». А ей переслать и дать почитать мой альбом. Она туда впишет все, что ее давно волнует и буквально висит на кончике ученического пера, просится в мой юношеский сборник.

В ее альбоме было много стихов известных поэтов – о любви, конечно. Много цитат, высказываний, пожеланий. Ну, и я что-то накропал ей в альбом о чарующем, волнительном и манящем. Конечно, чужое – Надсона, Чарскую, Апухтина…

К какому-то празднику, кажется ноябрьскому, она готовила отрывок из «Бориса Годунова» Пушкина – «Встреча у фонтана». Меня пригласила на роль самозванца. Она с таким усердием репетировала, что эти строчки до сих пор звучат во мне:

Сценку эту мы почему-то не показали. По-моему, в селе Никольском в Ноябрьские праздники она никому не была нужна. Но за общим праздничным столом после выпитой самогонки языки развязываются, глазки стреляют. Я понял, Клавдия Ивановна мне хочет что-то сказать: губами шевелит, глазами на дверь показывает. Я, человек стеснительный, в намек не поверил или не осмелился, перестал смотреть в ту сторону, где она сидела. Она встала и вышла.

Ко мне сзади подошел председатель колхоза дядя Ибрагим, он меня всегда выделял из среды сверстников. Подошел и говорит:

– Ты что, ничего не понял? Иди, она же из-за тебя пришла! Ей надо было на праздники в Пачелму, к матери ехать… Иди, не дури! Не заставляй девчонку мучиться…

Я послушался, вышел. Ланкиной нигде не видно. Хотел вернуться обратно… Вышел дядя Ибрагим, закурил. Увидев меня, удивился:

– А ты что здесь стоишь? Иди к ней!..

Я нехотя поплелся. Дверь избы, где она жила, была не заперта. Клавдия Ивановна лежала на кровати спиной к двери. Повернулась:

– Иди, присядь.

Я присел. Она взяла мои руки, положила себе на грудь… Мне было неловко сидеть, я придвинулся ближе.

– Поцелуй меня!

Я только было наклонился, дверь широко распахнулась. С шумом вошла завуч. По ней было видно, что она специально спешила, чтобы помешать нашему уединению. Но мне повезло. Стеснительность моя прошла:

– Ну, я пойду!.. – попрощавшись, вышел.

Завуч злыми глазами проводила меня до двери. Я мельком кинул взгляд на Ланкину. Она сидела, застегивая кофточку…

Роман был окончен. А в альбоме у меня осталась ее запись:

Ну вот, снова можно упрекнуть меня в обрывочности, непоследовательности изложения. Но что делать?.. Я уже пытался объяснить спонтанность воспоминаний – ибо находишься в путах памяти. Ты не волен, ты во власти наплывов, поворотов, бросков. А этого вовсе не понять, не рассудить, не мотивировать!.. Почему всплывает так ярко тот или иной фрагмент или эпизод, картина или образ?..

Ланкина Клава, хохотушка Зина, застенчивая скромница Катя… Не исключено, что эти женщины, заронившие в мою юную душу проросшие много позже зерна влечения, томления, предощущения влюбленности, уже обратились в прах. И, возможно, мужья, с которыми они родили любимых детей, позабыли их еще при жизни. А я помню!.. И как помню!.. Ярко! И не могу не писать…

И не забываю, видимо, потому, что они пробудили во мне какое-то изначальное осознание гордого мужского начала – моего собственного. Научили понимать, что род людской делится на мужчин и женщин, силу и беззащитность. Что есть в мире любовь женщины, ее трепетная нежность, тепло, стремление стать матерью. Осознать это, укоренить в своей душе. Конечно, тогда я, недоросль, в котором только начинали играть гормоны, не мог этого понять! Но на каком-то глубинном уровне сказанное отложилось.

Конечно, на моем жизненном пути встречались разные женщины. Были увлечения, глубокие и не слишком; пришла наконец любовь – истинная, сокрушающая, захватившая меня целиком. Но всегда, во всех случаях, меня сопровождало неизъяснимое юношеское чувство из тех далеких военных лет – чувство удивления, робости, восхищения перед непознаваемым созданием матери-природы – женщиной.

Как не благоговеть перед ней? Ведь именно она дала жизнь и мне, и тебе. Именно женщина ближе всего к загадкам и истокам бытия!.. Не понять это, не почувствовать может разве только твердокожий чурбан, забывший, что и его на свет произвела женщина.

 

Колхоз без детей – ни тпру ни ну

Наш председатель колхоза только обрадовался, когда увидел нас, вернувшихся из леспромхоза: людей-то не хватает! Как изъяснялся глухой конюх Зинюр: «Мужиками децифит, на фронтах воюють».

– Ну что? – торжествующе обратился председатель к Акраму. – А ты не хотел ехать! Вот ты и дома! Учись у москвичей: молодцы, слов нет!.. Люди колхозу – во как нужны! – он провел ладонью по подбородку. – Еще разнарядка пришла на восемь подвод – в Черкасск на неделю. Я уж не знал, что и делать! Хоть сам с женой езжай!.. Выручайте, мужики! Володь, Касим, вы у нас старшие, на вас двоих надежда! Ребятишкам-то – по девять! Только Шурику десять лет. Из школы пришлось всех выдернуть, людей-то нет! Поможете?..

– Ну а как же! Понимаем!.. Вы только семьи наши не обижайте! Отец мой вон три села протопал – семьдесят с лишним километров: на санках да на себе – муку да соль тащил! А я – единственный сын – и помочь не могу! Сами знаете, семья-то у нас – немалая…

– Все знаю, Володь. Виноват, поздно узнал. И отец не сказал… Но я уже распорядился: велел жеребца дать с легкими санями – племенного! – другие-то в разъезде. А на этом Бекар Юсупыч, как комиссар, поедет… Все будет!.. Спасибо тебе, Володь, и за работу, и за заботу о семье. И об отце… А ребят-то – берегите!..

На другой день я отправился в правление колхоза к семи утра. Темно. Думал: «Запряжем с Касимом и конюхом всех лошадей, все восемь, и к приходу малышей будет все готово!.. Лишь бы тепло одеты были. Зима-то злая. Ни за что не простит оплошности».

Вошел и поразился: малышня вся в сборе. Все одеты по-походному: кто в материнской шубейке овчинной, местной выделки, кто в отцовской телогрейке с подвернутыми рукавами – словом, кто в чем! Перепоясаны веревками, на головах папины шапки, подвязанные у подбородка. За поясом обязательно рукавицы овчинные. И все – с плетьми. В то время и в том колхозе – Татаро-Никольском – это было символом взрослости. И не иначе.

Шурика за шапкой не было видно. Я неудачно пошутил:

– А Шурика сегодня нет, что ли?

– Я тута, – смущенно отозвался пацаненок, прижимая к груди отцовскую плеть.

Мне показалось, я его обидел и решил исправить свою оплошность:

– Шурик, ты старше всех! Веди к лошадям, пора запрягать.

– Они уж запряжены! – бодро отрапортовали сразу несколько голосов.

– Ну, братцы, вы даете!.. – комок подкатил к горлу. – Ну, молодцы. Надо же!.. – чтобы скрыть волнение, взял более деловитый тон: – Итак, задание наше, мужики, если коротко: больницу в селе Черкасском обеспечить дровами. Срок – неделя. И все!..

У всех ребят сена в дровнях наложено много – правильно. Это и корм лошадям, и самим мягко, тепло. Все учли пацанята. Вожжи держали уверенно, видимо, не раз бороздили район со своими родителями. Все было как надо, и мы дружно тронулись в путь. Вел всех Шурик. Касим в середине, я – последним…

Если бы знал, что через девять месяцев, я, тяжелобольной, попаду в эту больницу, будь она неладна, и ни одна живая душа не поможет!.. Я бы…

А может, и хорошо, что не знал…

Приехали в Черкасск засветло. Представились. Врачи глядели на нас круглыми глазами; стоявшие в задних рядах смотрели на ребят, похожих на некрасовского «мужичка с ноготок», и не прятали слез, просто плакали. Хорошо, что дети не понимали этого.

Нам объяснили, что по прямой дороге через горку, в четырех километрах, есть делянка осинника, выделенная леспромхозом для больницы. Главврач вышел объяснять дорогу:

– Найдете, не заблудитесь. Других дорог нет…

Он долго смотрел нам вслед, покачивая головой.

Отъехали мы недалеко. Смотрим, вблизи от дороги в снегу чернеют заготовленные швырки. Показалось странным: середина зимы, а швырки под толстым снегом. И не тронуты, будто забыты.

Проехав несколько раз по снежной целине, проложили в снегу дорогу. Нарубили с Касимом крупных веток, подложили под каждые дровни, чтобы они не ушли в снег под тяжестью груза: иначе трудно будет лошадям с места стронуться. Пока мы грузили швырки и обвязывали возы, ребят, под видом необходимости, обязали бегать от швырков до основной дороги – «примять получше проложенную дорожку», чтоб не мерзли. Мороз был сердитый, подгонял. Работали споро и быстро управились.

Поехали в больницу. Лошади под горку шли легко. Ребята сидели на возах. Доехали почти на рысях. Пока малышня грелась, медики помогли быстро разгрузиться. На поездку за дровами и разгрузку ушло не более трех часов.

Отправились во второй раз. Ребятишкам тоже хотелось грузить. Но у них не очень получалось: большие рукавицы на их ладошках вывертывались, приходилось придерживать их изнутри. И не было никакой возможности ни хватать, ни удерживать… Но зато они – еще раз! – хорошо примяли дорожку!..

Привезли. Работники в белых халатах и все больные, кто мог, тоже вышли помогать.

Всего для больницы мы привезли шестнадцать возов! Главврач был доволен. Распорядился, чтобы ребят накормили горячим обедом, а у меня спросил с искренним удивлением:

– Как это вы умудрились так быстро с малыми ребятишками напилить столько дров? Теперь у нас до весны голова болеть не будет!..

Я объяснил:

– На полдороге, метрах в ста справа, под толстым слоем снега лежат, видимо, забытые швырки. Заготовлены явно не в этом году – торцы начали чернеть…

Главврач задумался:

– В нашем районе два года назад воинская часть дрова заготавливала. Но сейчас их вроде нет…

Позвонили в военкомат, в райисполком. Оказалось, воинская часть, что была расположена в этом районе, выбыла на фронт в прошлом году, и больница может распоряжаться дровами по своему усмотрению. Главврач успокоился и при всех, выказывая особое уважение, как взрослому, пожал руку каждому ребенку. А Шурика мягко, нежно погладил по голове. Это надо было видеть…

Ребята с достоинством приняли благодарность взрослого. У детей были строгие, не позволяющие улыбок, можно даже сказать, гордые лица. Но Шурику, по-моему, не понравилась особая нежность. Он демонстративно поправил шапку.

Услышав еще раз: «Молодцы, ребята»! Родителям спасибо скажите!», мы пошли к возам. Во главе обоза опять поставили Шурика – он старший все-таки.

– Но!.. Милая! – малец щелкнул кнутом из-под оглобли – шик того времени. И, ни на кого не глядя, крикнул: – Домой!..

Лошадка с ходу взяла рысью. Сзади послышались аплодисменты. Я был уверен, и сейчас уверен: нас провожали со слезами. Да, еще главврач сказал на прощание:

– Дров нам хватит надолго, спасибо вам. Поезжайте домой. Вы сделали свое дело, поезжайте с богом…

Мы поехали… в лес. Уже затемно загрузились швырками, по полвоза каждому и, не заезжая в больницу, двинулись домой. Ребята были довольны: каждый вез себе приличный воз дров. Теперь первым ехал Касим, за ним ребята. Шурик сидел у меня на возу, прижавшись. Мне казалось, ему хотелось быть ближе ко мне. Да и лучше вдвоем – теплее.

– Дядь Володь, а трамваи и метро в Москве топятся? Там тепло или?..

Я рассказал ему о Москве, о нашем доме, дворе, играх. О том, что у нашего дома стоят паровоз и вагон, в котором в двадцать четвертом году из Горок в Москву привезли тело Ленина…

– Ух ты!.. Как интересно!.. Дядь Володь… ты ж дядь Рустам? А почему тогда тебя Володей зовут?

– До школы мы жили в Расторгуеве, под Москвой. Там детей не было, был только один мальчик – по имени Володя. Он и предложил мне: «Давай и ты тоже будешь Володей, а то я забываю как тебя зовут! И будем играть как два Володи». Так и повелось – Володя…

В Никольское приехали уже в темноте. Мы с Касимом жили в начале села и сразу разгрузили дрова – каждый у своего дома. А ребятишки жили на другом конце, им надо было ехать мимо правления колхоза. Вот им и не повезло: бригадир-пьяница с матерной руганью заставил разгрузить дрова у правления…

Мы с Касимом, разгрузившись, приехали в правление порожняком. Ребята плачут… Обидно же! Везли, радовались!..

Подъехал к нам председатель:

– В чем дело?! – И, не дожидаясь ответа, зачастил: – Ну, москвичи!.. Звонил мне главврач, благодарил за вас. Спасибо!.. И почему вы только вдвоем эвакуировались? Мне бы еще пяток таких ребят, я бы до конца войны легче дышал!

Я был обижен за детей и с ходу, с возмущением укорил председателя:

– Вы нас отправили – на неделю?! Мы выполнили план за один день. Уложились!.. Дети, вы же знаете, дети!.. Каждый из них вез домой дрова, хотел обрадовать домашних. И учтите – все это без ущерба колхозу и больнице! А вы их ободрали!..

Таких моментов, когда в тебе просыпается самосознание и достоинство, когда смело, с гордостью, как состоявшийся взрослый человек, можешь «резать правду-матку», в жизни выпадает не так уж много. И, вероятно, поэтому они отчетливо врезаются в память.

Председатель не ожидал. Вызвал бригадира и при всех выговорил ему, да так, что бригадир в момент протрезвел. Вспотел аж!

– Запряги лошадей, дармоед ты эдакий, загрузи дровами!.. Сам загрузи! Отвези все вот этим – героям! И родителям спасибо скажи за них! – Указательным пальцем жестко постучал по краю стола: – Сегодня же!.. – И крикнул вслед: – И извинись перед ребятами!..

Под гул упреков женщин и стариков бригадир вылетел из правления как ошпаренный! А председатель повернулся к малышне:

– Молодцы, ребята, милые мои помощнички! Идите домой, обрадуйте родителей! А дрова ваши бригадир, сукин сын, сам привезет вам! Не волнуйтесь! Он, шалопай, решил дровами за ваш счет запастись!.. Дядь Зинюр, – форсируя голос, обратился он к конюху, – если кто из этих ребят подойдет к тебе за лошадью – в лес ли, на базар или там… В первую очередь им! От моего имени! Понял?!. Смотри! Они заслужили. Это приказ…

Некоторые из детей, утерев заплаканные глаза, все же сумели сказать председателю спасибо. И, успокоенные, подталкивая друг друга, шаля, разошлись.

На другой день сходил я в правление. Дров ребячьих там не было: всем отвезли – до сучка.

После такого отношения руководства ребята на любую работу пойдут, никакого отказа от них председатель колхоза – дядя Ибрагим, по прозвищу «Пузырь», – не услышит.

Я даже как-то и не поинтересовался, почему у него такое прозвище. Но сейчас, вспомнив, сопоставляя многое в памяти, думаю, прозвище ему дали за горячность. Иногда он, как говорили, буквально «вскипал и взрывался». Ну, точно Пузырь – дородный, пухлощекий. Кричит, ругается – вот-вот лопнет!.. Был он человек добрый, но вспыльчивый, не переносил несправедливости. А остывал быстро. И смущался собственной гневливости как человек чистый и совестливый… А чтобы скрыть свою конфузливость, тут же переходил к чему-нибудь смешному, «запузыривал» какую-нибудь шутку или байку… Веселье заражало всех! Буквально… И когда, подхваченные его бесшабашным юмором, все начинали покатываться со смеху, он вдруг ошарашивал кого-нибудь самым деловым тоном:

– А ты почему не смеешься?! – и тут же переходил на серьез: – Ну, хватит! Посмеялись и будет. Перейдем к делу. Бригадир, давай быстро с нарядами разбираться… И по домам. Всех давно заждались дома-то…

– А то!.. – подхватывал кто-то…

Мне как-то пришлось увидеть конец такого собрания. Из избы вышли двое, закурили… Появился третий. Обменялись репликами. Попрощались. И поспешили в разные стороны… И вдруг двери правления с шумом распахнулись. Изба, будто своими мощными легкими, выдохнула толпу взопревших людей… В распахнутых телогрейках и полушубках, дошедшие до одурения, в клубах тяжелого смрадного пара (представляете, сколько самосадного чада прокачали через себя полсотни мужиков за полтора часа в тридцатиметровой избе!) они шли многоголосой разбухающей толпой… А грубый табачный перегар расползался на свежем воздухе, отравляя все вокруг.

Потом вышел председатель, сказал несколько слов сторожу. И зашагал к себе… домой, конечно.

Сторож запер огромный амбарный замок на дверях правления и, простудно прокашлявшись, медленно поплелся проверять конюшни, коровники, овчарни, склады – свои владения. Десятый час. А утром, в шесть, народ соберется опять.

 

Родной мой, милый папа

В эвакуации, в деревне, я был невольно привязан к колхозу: в лес, за дровами, лошадь нужна – стало быть, просишь у председателя; то набиваешься сам отвезти зерно в район (мало ли что можно прикупить в магазине районном, а заодно и привезти). То едешь за горючим куда-то и, конечно, используя оказию, прихватываешь по случаю что-нибудь из провизии для семьи… Опять же трудовые повинности. Словом, не мог я постоянно быть при отце, помогать ему – семью кормить. А было ему уже далеко за шестьдесят, и продолжал он ходить по селам один. Иногда я мог быть с ним. Иногда…

Нагрузит в свой вещмешок пуд муки и соли столько же. И мне пудик. Больше не грузил: «Молодой еще, надорвешься»! Тащит, согнувшись!.. Как он справлялся? Не представляю! Бывало, идешь с ним от села к селу, от одного к другому… Откуда только силы брались?! Не у меня – у него! Роста он был небольшого, сухопарый. Так и вижу: бредет мой старик впереди меня на пределе возможностей человеческих, спотыкается, задыхается, наверное, как я сейчас. А светит ему и придает сил только одна звезда – любовь к чадам своим и долг мужа и отца, долг кормильца. И так в любую погоду! За эти тяжелые военные годы сколько раз он был обморожен, иссечен лютыми метелями, вымочен насквозь безжалостными осенними дождями. Сколько раз падал в изнеможении в сугроб. Отдохнув чуть, снова поднимался:

– Надо, сынок, идти. В темноте заблудиться можно…

И шел, шел, шел… Не мог я, к большому сожалению, часто быть с ним, дела колхозные вынуждали иногда «обе ноги в один сапог совать»! Война! Кому важно, что твоей семье тяжко? А как другим?

А за столом, помню, брал себе самый последний, самый малый кусок. Улыбается, бывало, смущенно так, застенчиво, может, потому, что душа не терпела обмана. А необходимость заставляла:

– Ешьте, ешьте!.. Я-то сыт! Там во как наелся!.. Вы ешьте теперь… – А какое там наелся!..

Отец, дорогой мой, любимый отец! Как гложет сейчас, спустя десятилетия, чувство вины перед тобой! Все думается, что, наверное, что-то я мог сделать! Быть большей опорой тебе!..

Отец все мечтал: «Вот была бы лошадь, я бы в дальние села съездил, знакомых-то много! Мало ли чего… В Москву бы поехал, привез кому что надо, на лошади бы и развозил. И до станции доехать можно – не пешком же! Всё легче…»

Все вспоминал, как в юности в ночное до дюжины отцовских лошадей гонял. А стоила лошадь тогда, в сороковые, всего сто рублей. Только взять было негде!..

Поедет отец в Москву, привезет что надо и от Пачелмы до деревни на себе тащит. В Москве он несколько раз побывал, пока можно было ездить без пропусков. Я сам два раза съездил, привез топоры, плащи с капюшонами, серпы, гвозди для копыт – дефицит кузнечный. Из того, что нужно селу, в Москве все можно было купить, а здесь обменять на хлеб, соль, свеклу, что заменяла нам сахар.

Вконец измучился отец, таскаясь по деревням и весям со своим неподъемным вещмешком.

И вот как-то привел он из какого-то села больную лошадь в поводу. Холка стерта чересседельником до костей, запрягать нельзя. Отец мечтал выходить ее до зимы, мазал какими-то мазями, что ветеринары порекомендовали. По совету старого конюха сушил травы, толок в ступе и присыпал – но все было бесполезно! Раны не заживали, надежда наша лошадиная продолжала чахнуть.

Как-то отец предложил мне пойти с ним в лес на несколько дней, травы накосить на сено – лошади на зиму; приметил он для этого подходящую полянку, куда в юности в ночное гоняли.

Взяли мы с собой лепешек, замешанных вперемешку из крахмала, муки и толченых конопляных семян. В крахмал превращалась собранная по весне с полей картошка, а к муке, добытой отцом, добавляли стертые в ступе колоски, собранные сестренками. После жатвы выходили они в поле и, отгоняя жадных птиц, соревнуясь с ними в скорости, подбирали оставшиеся колоски. Господи, не передать, до чего же вкусно это было! Что тебе нынешний многозерновой хлеб, – ни в какое сравнение!

Ну ладно, взяли мы с собой этих лепешек, воды. С нами лошадь – в поводу.

– Пусть попасется на лесном воздухе рядом с нами, – предложил отец. – Может, вспомнит молодость, встрепенется, вдохнет лесного аромата. И скинет с себя болезнь. А сена мы своей лошадке с тобой накосим, сынок!..

Недалеко от полянки бил ручеек и, журча, извиваясь, убегал куда-то к северу, видно к подружкам или подруге, чтобы дать жизнь какой-нибудь лесной речушке. А потом, как бог даст, может и речке с именем или даже реке.

Отец начал править бруском косы, а мне предложил:

– Погуляй, сынок. Освойся. Отдохни! Прошли-то немало километров! Устал, наверное? Иди вдоль ручейка. Не заблудись…

Я срезал веточку липы, смастерил свисток и пошел, насвистывая. Получалось что-то ритмичное – в такт шагам, какие-то тонкие, жалобные синкопы на одной ноте. И удивительно: на верхушках деревьев над моей головой появилась какая-то встревоженная птица. Перепархивая с ветки на ветку, не отставала от меня. И долго так провожала, окликала, будто пыталась предупредить о чем. Мне стало жутковато. Я перестал свистеть и ускорил шаги. Птица исчезла.

Позже я рассказал отцу, как птица летала надо мной – метров двести, а потом отстала или потерялась. Отец объяснил просто:

– Видимо, твое насвистывание было похоже на свист потерявшегося птенца. Может, птенец выпал из гнезда и не подавал голоса. Вот мать и увязалась за тобой…

Я прошел вдоль ручейка. Местами он расширялся до метра, и в прозрачной глубине видно было, как по дну сновали букашки. А рядом росли купавки – хитренькие, на другом месте их давно бы пообрывали.

Что странно! Над ключом кроны деревьев вроде расходились, открывалась яркая ослепительная голубизна, будто вода и небо засматривались друг на друга, и ручеек, радостно и приветливо подмигивая, блестел под лучами солнца.

Я подумал, наверное, там дальше ручеек омывает корни ближних деревьев, и стволы отступают, образуя открытую просеку: гуляй не хочу! Красота, простор! А ручеек, играя, бежит себе вприпрыжку, по дороге обретая силу…

Я спросил у отца:

– Со стороны севера есть какая-нибудь речка?

– Там далеко, ближе к Козловке, есть речушка, но маленькая. Хотя ребятишки купаются. А тебе что до этой речки?

– А она может начинаться здесь?

– Может. Но не начинается. Козловская речка течет от Черкасского леса, а тот лес с другой стороны…

Отец разложил продукты и предложил не косить траву, а «определиться пока». Показал, как косить, где косить. Я еще не умел, вообще в тот день впервые взял косу в руки. Отец примерил высоту ручки, укрепил, показал, как держать. Но у меня ничегошеньки не получилось, коса воткнулась в землю. Отец успокоил:

– Ничего! У других полкосы уходит в землю.

Показал еще раз-два. Я повторял за ним, – вроде получается.

– Ну хватит на сегодня. Мышцы получили направление. Они запомнят все. Ложимся спать…

Я не помню ни комаров, ни как с костром возились, ни как сидели – видно, устал сильно.

Проснулся. Часы у отца показывали пять часов. Лошадь мирно паслась у ручейка. Съели лепешки, выпили чаю. И начали косить. У меня действительно кое-что уже получалось.

– Ты не спеши, – приговаривал отец, – а то устанешь. Косить надо играючи, свободно. Не напрягаясь!

До обеда, часов до трех, я не уставал. А после обеда коса просто выпала из рук: ну не могу держать. Отец успокоил:

– Так надо. Природа диктует. Перетрудился. Отдохни, больше не коси. До утра все пройдет.

На другой день действительно коса была легче вчерашней, и настроение боевое. Косил с отцом рядом, не отставал. Отец был доволен, и мне радостно: я с ним и мы делаем одно дело. Так мы косили до обеда. Отец изредка поглядывал на меня, спрашивал:

– Ну что, сынок, не устал? Может, пообедаем?

– Как ты!..

Но отец решил обед начать раньше. Протер скошенной травой косу:

– Все! На сегодня хватит. Отдохнем, а завтра пораньше встанем. Думаю, вон до того угла покосим – и все! Вчерашнюю траву надо собрать в валки, она уже провяла. Завтра соберем сегодняшнюю. Все идет по плану.

Закончив все работы, расположились мы у костра. Блаженство! Вечер теплый. Небо томное окрашено удивительными красками: розовым, оранжевым, лиловым. В природе разливается истома, все вокруг после дневной жары словно пытается надышаться, напитаться вечерней свежестью и прохладой. И отец рядом. И радует какая-то особая близость, доверительность. И хочется любить весь мир. А отец будто понимает мои чувства: как переполняет меня радость, любовь к нему. Он тоже расслабился и рассказал про случай, что произошел с ним в юности, когда он был в ночном на этой же поляне.

Вечерами в деревнях, когда взрослые возвращаются домой, все ребята, у кого в хозяйстве есть лошади, собираются в ночное. Бывало, собьется табун, лошадей двадцать-тридцать, и с криками, шумом, озорничая, скачут все до середины села. А оттуда по дороге вверх, в лес, на излюбленные поляны…

– И вот как-то вечером, – начал рассказ отец, вороша веткой в костре алые угольки, – собрались ребята в ночное. Прискакали к нашему дому, а дед наш домой еще не вернулся. Я и говорю ребятам: «Вы поезжайте… А как дед приедет, я догоню. Вы на какой поляне будете?» – «У Гаврилова оврага. Там давно не были, и трава сочная после дождей. Туда приходи…»

Ускакали. Ну, дождался я деда и поскакал на полянку, как договорились. Но не доехал я до полянки, как лошадь повела себя странно; остановилась как вкопанная, заартачилась, покрылась белой пеной – отказалась ехать. Слез я с лошади, взял под уздцы и было повел ее… Но не тут-то было!.. Из-за кустов, где овражек вроде поворачивает, появились ребята. И вот дурачиться! Кидают друг в друга головешками. В темноте огоньки так и мелькают. А ребята дико так хохочут!.. Лошадь хрипит, я с трудом ее удерживаю. Кричу: «Прекратите! Лошадь боится!» А им хоть бы что! Совсем разошлись, стали кидать головешки в мою сторону…

Я слушал рассказ отца, глядел на рдеющий во тьме костер, и, несмотря на все окружающее благолепие, меня начала охватывать тревожная дрожь.

– С трудом, уж и не помню как, вскочил я на лошадь… – Неторопливо, даже как-то напевно, продолжал отец.

Но я чувствовал, что и его тревожат эти воспоминания.

– Вскочил, это значит, я на лошадь и поскакал на другую полянку, в лес, куда мы тоже давно не ездили. Скачу… В темноте ветки хлестко стегают меня по щекам, глаз открыть не могу. И больно! И что ты думаешь?.. – отец искоса взглянул на меня и, видимо, увидев мое напряженно-испуганное лицо, чуть улыбнулся – озорно, предвкушая развязку. Замолк ненадолго, оттягивая продолжение… – Да-а… Каково же было мое удивление, когда, прискакав на взмыленной лошади на эту полянку, увидел я спящих ребят! Крепко я на них обиделся. Выговорил за бросание головешек, за насмешки. А ребята удивились! И глядя на мое исхлестанное ветками лицо, наперебой стали оправдываться, что там они не были! Что с вечера, как приехали, пустили коней пастись, а сами – спать без задних ног! Ну что тут скажешь, что попишешь!.. Легли все спать. А утром, возвращаясь из ночного, решили заглянуть на ту мою поляну… – Отец опять помедлил, видно испытывая мое детское нетерпение…

– Ну и что там, пап?..

– Оказалось, костер и вовсе не был зажжен. И головешек не было! Мне все это просто показалось…

– Но почему же тогда лошадь твоя на поляну не шла?

– Вот это вопрос?! Говорят, лошади чувствуют нечистую силу и волков. Но волков я не видел.

– А этот дикий нечеловеческий хохот во тьме и горящие головешки?.. Что же это могло быть?

Он медленно пожал плечами:

– А кто знает? И не такие случаи рассказывают.

 

Скороспелый учитель

Расскажу-ка и я про свой интересный случай. А то забуду! Сейчас вспомнил…

Где-то году в сорок шестом – сорок седьмом дальний родственник, некто Аликов Хамзя, чтоб ему не вовремя икнулось, директор сельской школы, проживающий в селе Мочали, в нескольких километрах от лермонтовских Тархан, предложил мне:

– У тебя семь классов. В деревне у нас с пятью классами на заочное в педагогическое училище принимают. Пензенское училище! Единственное, между прочим…

Чем-то меня зацепило это предложение. Скорее всего, меня увлекла не педагогика, а близость к Чомбару. И дед мой там бывал у чомбарского губернатора… Словом, потянуло на родину писателя, к Тарханам, да и делать в Москве было нечего: завод поднадоел, военная романтика с бессонными ночами и сознанием служения Родине отошли в прошлое. Дай, думаю, и правда поступлю на заочное. А когда прислали мои контрольные работы с положительными оценками, там была приписка, что при желании я мог бы уже работать в селе Мочали, вести третий класс…

Ну что ж. Даю телеграмму родственнику: «Будь в сельсовете в означенный день и час, буду звонить».

Он радостно кричал мне в трубку, стараясь перекрыть потрескивания и глухие перепады в звуке:

– Да-да нам нужны педагоги! Давай!.. А ты из Москвы! Да еще с семилетним образованием! Давай! Приезжай!..

Ну, я и поехал в Каменно-Белинск, в районо.

На удивление приняли меня легко, можно сказать без преувеличения – даже с радостью. Поздравили, горячо пожали руку и отослали в село, дав на дорогу кипу контрольных работ пятого класса с напутствием: «Ознакомьтесь с обстановкой, с людьми». На станции я быстро нашел сельчан из нужного села и на санях поехал учительствовать. По дороге, от нечего делать, начал «знакомиться с людьми и обстановкой»: открыл одну из тетрадей. Сочинение ученика четвертого класса, отметка «хорошо». Я поразился: имя-отчество Ленина – Иосиф Виссарионович, а Сталина – Владимир Ильич! Не мог же пропустить такое учитель, пусть даже с пятью классами и слабым сельским образованием! Думаю, не зря меня приняли так лихо. И тетради дали в дорогу, чтобы я понял, куда попал.

Ну, это так, я увлекся. Хотел ведь рассказать про странный случай… Пришел я в школу. Меня со всеми познакомили. Все хорошо…

– А где я буду жить?

Наступила странная тишина. Учительницы переглянулись. А директор-родственник, сукин сын, с улыбочкой объявляет:

– Как где? Мы москвичу подготовили отличную избу. Натопили хорошо. Я уже ходил, проверял. Постель налажена, на столе лампа десятилинейная; керосин справа у двери, литра три, хватит надолго. Что еще?.. Дрова завезены, распилены, наколоты, пока хватит. Там наладим. Вот и всё! Пойдем покажу…

И мы пошли к избе, что одиноко стояла – первой от школы. Я шел и даже спиной чувствовал, что-то не так: все провожали нас напряженными взглядами, о чем-то шепотком переговаривались. Никто не расходился. Я грешным делом подумал, может, родственничек какую-то шутку подготовил?..

Но все обошлось. Была вторая половина дня. Уже вечерело. В деревнях рано зажигают свет, то бишь, лампы. Окна ведь маленькие, в избах с большими окнами намного холодней в зиму. Я привез с собой патефон, завел его и, слушая пластинку, начал просматривать тетради; их было несколько десятков. Видимо, районо проводило какую-то проверку, вот они и оказались там. Лампа горела светло и уютно. Меня почему-то клонило в сон. Я отложил тетрадки и приготовил постель. Вскипятил чай на стенной печке, по-моему, такие печи называют «голландками».

Почаевничал, убрал все со стола и снова принялся за тетради.

Фитилек лампы почему-то стал подрагивать, читать стало трудно… Лампа начала гаснуть. Я снял стекло, срезал ровненько фитиль, как делал отец в эвакуации, вставил стекло на место. Лампа светила отлично. Я продолжил проверку тетрадей…

Лампа опять стала гаснуть. Фитиль подрагивает, подрагивает… Огонь уменьшается, тает каким-то замысловатым крючком, – читать, конечно, невозможно. Ну, думаю, дело не в фитиле, а в керосине. Потушил лампу. Подождал, пока остынет стекло, вылил весь керосин из лампы во дворе…

При входе, в сенях, в темноте ударился головой о косяк. Меня почему-то обдало дрожью. Жутко! Внутри будто все застыло…

Залил керосином лампу заново – полностью. Осмотрелся. Чего я испугался?.. Зажег, еще раз подрезал фитиль. Вставил стекло. Светло! Но неуютно!.. Почему?.. Думаю, учителя шептались не напрасно: или керосин плохой, или знали странности лампы школьной. Что-то тут не так! Какая-то связь есть…

Начал читать. Что такое?! Только-только начал ухватывать, что там ученики насочиняли, как лампа снова начинает гаснуть. Думаю, не буду проверять! Завтра поменяю лампу и займусь тетрадями.

Завел патефон. Пел вместе с исполнителями. Менял пластинки. Дай, думаю, почитаю что-нибудь, на полке беллетристика школьная. Взял брошюрку, начал читать – лампа опять за свое!.. Бросил читать, взялся за патефон – лампа выправилась. Остановил патефон, смотрю на лампу – горит, сволочь! Светит нормально! «Как в лучших домах», как говорят в таких случаях!..

Взялся за тетрадь. Лампа опять замигала, как закашляла. Дрожит огонечек! Гаснет, мать его дери! Фитиль свертывается узелком!.. Подвинул лампу к краю стола: думаю, наверно, от окна сквозит. Ставлю ближе к окну, – горит плохо! Потушил лампу. Вышел, вылил керосин… А по деревне – Боже мой! С гармонью ребята идут!.. Гармонист лихо перебирает лады. Тонкий озорной голос выводит:

Все подпевают. Эх! Вот бы к ним махнуть! Да к девчатам! Но!.. Ни-ни. Педагогика… Нельзя учителю по деревне с гармонью! Собаки ошалеют, лаять перестанут…

Зашел в избу, досадуя. Ну, думаю, твою мать, попробуй, покашляй еще! Об пол так садану!.. Укоротил фитиль. Собрал лампу, зажег. Горит, и хорошо горит, мать ее! Ну что тут делать? В окно луна заглянула, словно гулять приглашает. Вышел. Ночь ясная, морозная. А дышится так легко, сладко даже. Думаю, если что – позову кого-нибудь. Уже нервы стали буксовать. Хоть сам лай…

Ребята прошли. С тоской смотрю в окно: светит, сволочь! Ярко светит!..

Зашел. Горит как родная! Горит, будто и не гасла. Думаю, давно бы так. Как я не догадался раньше припугнуть ее как следует?..

Прилег. Хрен с ней! Потухнет, – не встану. Назло кому-нибудь не встану! И чтобы вы думали? Погасла. Совсем погасла! У меня сон пропал. Лежу в темноте, верчусь в постели. Никольское вспомнил, военные годы…

Такой же зимой девчата на Святки решили гадать на ребят: кто за кого замуж выйдет. Девчатам по семнадцать лет; гадать хотят, а идти в баню ночью со свечой без сопровождающего боятся. Пригласили меня, вроде только проводить до бани. А уж там они сами свечу зажгут и в зеркальце облик суженого ждать будут (если, конечно, домовой или нечистый зеркальце не отберет и об пол не шандарахнет с хохотом страшным).

Я дал согласие быть сопровождающим и обязался никому ничего не говорить. А в случае чего за девчат в бане заступиться. Хотя, должен признаться, один в деревенскую баню я бы и днем не пошел – ощущение жутковатое! Удивительно суеверный народ в деревне. Недаром в конце каждого банного дня по обычаю, уходя, оставляют для «хозяина» стакан самогона и ломоть хлеба с салом. Так что всевозможные рассказы, легенды, пересуды на тему «нечистого» овладевают всем твоим существом, как только ты оказываешься в деревне. Ты, как в паутине, вязнешь в этом темном, липком ужасе; благоговейный страх мгновенно овладевает тобой…

Итак, первый этап гадания. Все сидят в избе, а кто гадает – с зеркалом выходит в сени. Там, в темноте, зажигает свечу и смотрит в зеркало: суженый обязательно появится. А на втором этапе, в бане, суженый уже заговорит…

Я рассказал о плане девчат Касиму, ну а он, разумеется, решил подшутить. Заранее в сенях, где-то в курятнике спрятался. А там, что на дворе, – мороз под двадцать пять! Пока девчонки спорили-рядили, кому первой в сени выходить, решали, с кого начинать, время шло! А Касим там мерз. Коченел!.. Потом рассказывал:

– Замерз, жуть! На Северном полюсе раз в сто теплее! Невмоготу было… Я было к курям ближе, да они как загалдят, суки! Перелетать начали с насеста на насест!.. Я уж плюнул на все, раскидал их и вылез. Кричал, кричал, чтоб дверь открыли!.. А кто выходил-то? Я ее-то и обнял, стиснул, трясу, чтоб со мной кричала сильней! А вы чего заперлись-то? Не понял я…

– Да Неля с испугу… А выходила Саида…

– А-а. А я не успел в зеркало посмотреть…

Итак, Саида, самая смелая и самая богобоязненная, осторожно держа в правой руке заранее зажженную свечу, дрожащей левой берет зеркало и с бабушкиной молитвой выходит. И только дверь в тишине хлопнула, как раздался оглушительный двухголосый нечеловеческий крик!.. Пухлая Неля, стоявшая на всякий случай у притолоки, мгновенно накинула крючок на дверь и отпрянула за печку, куда шарахнулись все девчонки.

На отчаянный крик Саиды наложился грубый мужской стон Касима. А к их крикам добавились пронзительные визги семнадцати простых деревенских девчат! Стоял такой дикий, душераздирающий вопль, что тысяча орущих обезьян не могла бы все это повторить. Это точно!.. Казалось, проснулась вся преисподняя!

В дверь из сеней ломились так, что петли прыгали, ходили ходуном. Переполох был страшный. Меня самого трясло…

А когда под общий вселенский визг из сеней раздался грубый голос:

– Открывай! Все равно убью всех!

Страх мой исчез. Я понял – Касим!.. Я открыл дверь, втащил Саиду. Она была как парализованная, не могла открыть глаза, двигаться. Возбужденно, заикаясь, твердила только одно:

– Я видела его в зеркало!.. Видела!.. Это был он! Он!.. Касим!.. Я видела в зеркало. Он меня трогал, я в зеркало видела. Он смотрел на меня из-за плеча!..

Съежившийся, весь в куриных перьях, отодвигая меня (мы с Саидой застряли в дверях), в избу пролез Касим. Заколеневший, с дикими глазами после темноты! Да еще в перьях!.. И ко всему, он еще начал отплясывать с притопами и прихлопами! Перья летели во все стороны…

Его не сразу признали, все продолжали визжать. Уставились на прыгающее чучело в пуху, ничего не понимая. Наконец все успокоились. Успокоили и Саиду. Дикий визг постепенно перешел во всеобщий смех, а потом и в неудержимый истеричный хохот…

Гадание на этом захлебнулось. Сколько я знаю, охотников гадать больше не находилось.

Саиде не суждено было выйти замуж за Касима, хотя она его любила. В двадцать лет он стал поваром. Работал в Пензе, в первоклассном ресторане. Где-то простудился, тяжело болел. Похоронен в Пензе. Я слышал, что Саида обращалась к матери Касима и его братьям, выясняя место захоронения любимого.

Да-а… Буду в Никольском, найду Саиду. Думаю, многое узнаю и напишу обязательно…

…Начало светать. Сна так и не было, но я продолжал лежать. Москву вспомнил: городская толчея, многолюдье, кинотеатры, огни, электричество. Машины снуют и гудят. Куда я приехал, «учитель хренов»? Рассказать кому, засмеют!..

Я умылся, позавтракал наспех. Почему-то спешил. Пулей выскочил из избы… Стало легче.

Подхожу к школе. Завуч на лестничной площадке дверь открывает. На меня смотрит выжидающе:

– Ну что?

– Чего «ну что»? – не понял я.

– Как ночь прошла? Спали как?

– Да никак! Никак не спал! Уж очень они меня достали!..

– Кто?

– Да огоньки проклятые!..

И я рассказал все, не стесняясь, со словами матерными.

Завуч тут же мне все поведал:

– Бегите от этой избы. Там колдунья жила!.. Умерла, никто не знал когда. Только по весне нельзя было пройти мимо избы из-за трупного зловония. Вскрыли дверь, а она мертвая! И на ней полно червей! Труп давно разложился… Селяне предлагали избу спалить вместе с трупом. Сельсовет и председатель колхоза не согласились, вызвали из района санитарную эпидемстанцию. Протравили. Потом вымыли все, переклеили обои, отремонтировали, и стала эта изба гостиницей… Уходите! Там никто ни разу за тридцать лет не спал!.. Проситесь на квартиру, тут многие сдают…

Подошел директор:

– Ну?!

– Что ну?! Сукин ты сын!.. – прорвало меня.

Он оправдываться:

– Я думал это басни сельчан. А ты – москвич, ничего не произойдет. Извини. У меня будешь жить…

Ночь в избе колдуньи испортила мне настроение не только на первый день моей «педагогической деятельности», но и на весь срок пребывания в селе Мочали. Я не помню, как прошел мой первый учительский день, кого вызывал, что говорил, что делал. Помню внимательные лица ребятишек, устремленные на меня любопытные глаза…

А потом их лица – испуганные, какие-то сжавшиеся, можно сказать, враз постаревшие. Наверное, я негодовал. Многих не было в классе. Одна не пришла – мама в ее шубе «ушла в тот конец села», метров за восемьсот, по каким-то нужным делам. У кого-то отец валенки отдал в починку. Третий ходит в школу через день, у них с отцом валенки одни на двоих. Кто-то остался с маленькими, – взрослые-то работают!..

По-моему, свою «бурную педагогическую эпоху» я закончил недели за две. Уехал в столицу родины с легким сердцем. И конечно, обрадовал домашних, особенно мать с отцом. Что и говорить, им я был нужней. Да-а…

 

Ирреальное

В пятидесятых годах затосковал я что-то по родной деревне, откуда увезли меня в 1926 году трехмесячным. Родной она мне стала в военные годы, во время эвакуации, когда был там с семьей: мамой, папой, сестрами, с племянником любимым Шавкятом, все Шуриком его звали. Да…

А сейчас я почти один остался. Шурик в девятнадцать лет, в конце пятидесятых, «пропал без вести». Как рассказывали родители, его обвинили в организации группы «антисоветчиков». Якобы печатал и распространял антисоветскую газету. Долго был под следствием. Никого не выдал!.. Понятно – в девятнадцать лет! Романтика. Видимо, всё взял на себя. Но это – рассказ особый…

Прибыл я в Пачелму, зашел на колхозную квартиру, к Арсецким. Думал, есть кто из Никольского, подвезет, – пешком-то двадцать восемь километров! Но из деревенских никого в колхозной квартире не оказалось, и мне пришлось у Арсецких заночевать.

В августе было это. Знаете, только в августе бывают такие темные ночи – в метре от себя человека не видишь. И главное, вечера такие душные! Да и ночи тоже. Я с годами убедился: только в августе такие ночи бывают. Чернота вокруг какая-то густая, вязкая. Темное бездонное небо, опрокинутое над головой, сливается с таким же черным воздухом вокруг. И находишься ты будто в каком-то непонятном пространстве. И если бы не земля под ногами, с ума можно сойти… И дышать тяжело, просто невыносимо.

Хозяйка тетя Нюра знала меня с сорок первого года: мы часто привозили зерно в район и оставались у них ночевать. Их дом был арендован колхозом и считался колхозной квартирой.

С вечера хозяйка подготовила мне на улице постель у дома – на телеге. Положила сена душистого, чтоб помягче было, и простыней прикрыла:

– Спать будешь, Володь, как в Никольском…

– Это почему, теть Нюр?

– Сено-то Никольское. Дух, чуешь, какой?! Ребята говорили, с гавриловских скирдов накладывали, только вчера привезли. Будто знали, что ты, Володь, приедешь.

– А кто привозил?

– Глухого Зинюра сын и Акрам, шапошника сын. Молодые они, ничего не знают, да и не помнят. Одно слово, школьники…

Я стою, разговариваю с ней, а постели не вижу – такая темнота. И – душно. Ну просто дышать нечем! Подошел ближе: действительно – аромат, сразу покосы вспомнил. Сама постель не видна. Вроде вот она… Нащупал, присмотрелся: что-то белесое, продолговатое – нереальное висит как в воздухе. А напоминает – недоброе, тревожащее. Ложиться на нее жутковато. Тетя Нюра помолчала, что-то вспоминая:

– Володь, ты из Москвы. Может, слышал что али читал; объясни, если сможешь. Я учительницей была. Приехала среди «двадцатипятитысячников» по призыву комсомола в начале тридцатых годов. Комсомолка! Не верила и не верю ни в черта, ни в бога! Может, объяснишь, что это было?..

Я, заинтригованный, насторожился…

– Вот, в такую же темную и душную августовскую ночь мы с Валей, первой дочерью, лежали дома на полу, там было прохладней. Гриша в другой комнате кряхтел, ворочался – заснуть не мог. А я держала на руках Витю, сына, ему было около годика. Он болел, то ли грипп, то ли еще что… Знаешь, как было тогда с врачами… Так вот, сижу… И вдруг открывается дверь с шумом, сквозняком задувает огонь в лампе, и в дом заходит женщина в белом чем-то. И делает непонятные движения из стороны в сторону, будто переваливается с боку на бок! Думаю, что такое? Таня-соседка? «Тань, ты что ли дуришь?» – Молчит. Подошла, переваливаясь, ближе… И опять молчит. Я положила Витю на постель, привстала, хотела схватить ее… – и все исчезло. Ну, думаю, показалось: не спала несколько дней из-за болезни сына. Села. Витя забеспокоился. Взяла его на руки, сижу, успокаиваю. Вдруг дверь опять открывается, женщина уже ближе ко мне, делает такие же несуразные движения… Думаю, я что, не прогнала ее?! Сплю? Да нет же – вот она!.. «Тань?!» – Молчит.

Опять кладу сына. Встаю, хочу дотронуться, схватить. Не выпустить! – Все исчезло! Ускользнула!.. Думаю: «Нет! Не бывает так. Я сплю, сон вижу. Ну, сколько дней не спала! Надо проснуться! Но как?..» Подошла к двери, сняла со стены фонарь. Зажгла. Поднялась на чердак – никого! На скотном – никого. Все тихо!.. Вышла на улицу, хочу прогнать сон. Походила чуть… Вхожу. Выпила воды – холодная. Плеснула остатки на дверь. Думаю, если я сплю, и все повторится, то дверь будет сухой! А если мокрая, значит, я не сплю! Легла… Вспомнила про дверь, встала, закрыла на крючок. Легла… Ребенок закуксился, я взяла его на руки, только села… Дверь с грохотом открывается. Падает фонарь… В доме опять женщина! Ну, думаю, сволочь, меня не обманешь!.. Швырнула в нее заготовленный башмак. Второй… Оба башмака вылетели в открытую дверь – в сени!.. Женщина исчезла! Я встала. Поставила фонарь на стол. Подхожу к двери, закрываю – а дверь-то – мокрая! Значит, я не сплю?! И крючок открыт, а я закрывала! А главное, дверь-то – мокрая!.. Иду, бужу мужа: «Гриш, со мной ли, не знаю, но что-то происходит!..»

От ее рассказа меня охватывает озноб жути. Начинает трясти!.. На телеге, где белела простынка, кажется, будто гроб висит…

Спокойный рассудительный голос хозяйки меня немного отрезвил:

– Пойдем, Гриш, говорю… Мне, один черт знает, что видится!.. Он мне: «Не спишь ты, измучилась, вот тебе и видится разное!» Я ему объясняю про дверь: мол, воду плеснула! Он отмахивается: «Тебе – один черт, а Анашкину, когда напьется, десятками являются! И орехи щелкают. Пойдем, подышим свежим воздухом…» Гриша сел на порог дома, и в темноте только огонек цигарки светится. А я подошла вот сюда, где ты стоишь, и думаю, что же это такое?..

От ее последних слов меня снова передернуло. На всякий случай я покосился на телегу: вроде нет гроба…

А тетя Нюра продолжает:

– Вдруг вижу, женщина в белом, вот как ты, стоит передо мной и держит на руках ребенка. Она успела сказать одно слово: «Мается». И ребенок у нее из рук вываливается, вываливается… Я машинально подставила руки и почувствовала – что-то холодное!..

Женщина исчезла. Я кричу: «Гриш, пойдем домой! Что-то с Витей!..» Заходим домой, муж зажигает лампу. Вижу:..а Витя наш уже и не дышит. Мертвый… Просыпается Валя, ей три годика было, и плачет навзрыд, не остановить: «Мама, какая-то тетя в белом моего братика Витюню унесла!»

Тетю Нюру лихорадило, она стучала зубами.

На телеге простынка уже начинала проглядываться, проступать отчетливей. Ночь таяла. Дядь Гриша, муж Нюры, сидел на пороге дома, курил:

– Ты опять за свое! Прошло столько лет, а она никак не забудет!.. Иди, Володь, покури со мной махорочку мою. Скоро светать начнет.

– Ку-ка-ре-ку-у!.. – прокричал где-то первый петух.

– И то правда! – к чему-то сказал дядь Гриша.

И понеслось как наперегонки: «Ку-ка-реку! Ку-ка-ре-ку!..»

Я ничего не смог объяснить тете Нюре. Хотя знаю: многие матери во время войны чувствовали моменты гибели своих сыновей. Может быть, какой-нибудь ученый-физик и смог бы объяснить это телепатией, передачей на расстояние энергии, – не знаю. Лично мне ближе мистическое толкование этого явления. Непознанное, неразгаданное как-то больше волнует смертного, его эмоциональную, ранимую сущность – словом, душу.

 

Малярия

Ох, как тяжело я болел малярией. Это было летом, вернее, весной. Пригласил меня дядя Саша в лес за лыком. Я уже как-то говорил, что он плел лапти на продажу. И вот пригласил он меня за компанию в лес лотушковый.

Лотушковый – это молодой и очень густой, непроходимый липовый лес. Двух-трехметровые, стройные до удивления, все липы одна к одной, толщиной двадцать пять, тридцать миллиметров. Лапотники весной, когда идет сок, срезают стебли у самого комля и одним движением ловко отделяют кору – лыко от лотушка. И поскольку многие плетут лапти, лотушков этих белых в лесу – горы, и видны они от дороги, аж за километр.

Саша нарезал лыка – с полсотни, сел покурить. Середина дня. Солнце печет, и так хочется пить. Сил нет! А кругом в проталинах, в ложбинах вода холодная манит, искрится. Пей!.. Надо льдом она прозрачная, кремового цвета от прошлогодних листьев, и так аппетитно блестит в лучах дневного солнца! Ну не могу удержаться, спасу нет! Над водой кружат комарики; бабочка белая пролетела. Вода чистая-чистая. Разогнал я кусачее комарье, нагнулся… Саша кричит: «Ты что делаешь, дурень, заболеешь! Не смей!» Но я успел сделать два-три желанных глотка. Саша оторвал меня от спасительной воды, буквально приподняв над землей. Но жажда прошла. Мне стало легче.

А на другой день у меня заболела голова. Утром, часов в девять, появилась температура, меня охватил страшный озноб. Начало трясти. На меня навалили все подушки, тулупы, что были в доме. Лихорадка длилась до десяти – ровно час; а еще час до одиннадцати – я был в беспамятстве. А после – до двенадцати у меня не было сил даже пальцем шевельнуть. Началась малярия.

Болел я все лето. Чем только меня не кормили, не поили. Во рту от полыни сплошная горечь. Даже сахар, мед не мог есть. Говорили, похудел страшно. Был почему-то желтым.

К осени повез меня отец в село Черкасск в больницу, в восьми километрах от нашего села. В ту самую больницу, которую мы с ребятишками памятной лютой зимой с энтузиазмом снабжали дровами.

Приехали рано. Кого-то нужного на месте не оказалось. А отцу надо было ехать в Пачелмский район, в двадцати километрах от Черкасска. Он очень спешил, так как должен был прибыть туда к назначенному часу.

С кем-то переговорив в больнице, он сказал, что мне придется ждать. Сам же, пообещав не задерживаться в районе, уехал.

Я ждал долго, сидя на крыльце. Болезнь так измотала меня, что никаких мыслей о том, чтобы попытаться встать, искать доктора, мне даже в голову не приходило. Ослабевший, со звенящей болью в голове, я сидел и ждал. Никто ко мне не подходил. Видимо, обо мне вообще забыли. Время шло…

Я знал, что вот-вот меня начнет трясти лихорадка. А затем – беспамятство, полное, абсолютное бессилие. Буду лежать как бревно. Что делать?.. Потеряю сознание, свалюсь с крыльца – и все! Конец!

Решил двигаться к селу, вернуться домой. Мимо нашего дома часто проезжали и свои, и чужие, – нас многие знали. «Подвезут» – мысленно подбадривал себя.

Не помню, как вышел я на середину дороги. Никого нет. Не теряя времени (приступ вот-вот нахлынет!), двинулся по направлению к нашему селу. Все надеялся, что кто-нибудь да нагонит…

Вдруг вокруг заметно потемнело. Громыхнул гром. Оглянулся: по небу несутся грозные черные тучи. Мчатся низко, обгоняя верхние – красивые облачка. Я ускорил шаг, – никто не нагоняет! Что делать? Видимо, перед дождем никто не решился ехать. Кого понесет в такую непогодь?

На выходе из Черкасска встретил сельчан наших, они ехали навстречу мне, из села. Сверкнула молния.

– Ты куда? Сейчас же дождь хлынет!

Но тут треснул и раскатился гром. Односельчанин что-то еще спросил, но у меня уже начинался приступ. Не до него было: едут-то в обратную сторону!.. Я отмахнулся и заковылял дальше.

Закапали первые капли. Я знал одно – надо идти! И я шел!.. И шел, казалось, быстрым шагом. Никто меня так и не обогнал. Мелкий дождь сменился сильным ливнем. Я моментально промок. Меня колотил озноб. Если дома в приступ меня обкладывали подушками, тулупами, то сейчас насквозь пронизывал беспощадный ледяной поток. Лихорадка усиливалась, перехватывало дыхание. Приступ нарастал. То ли от озноба, то ли от сплошного льющегося дождя я шел и ничего перед собой не видел. Ноги сами несли. Я шел и пел. Мне казалось, что пел…

Где-то на середине дороги я остановился: совсем не было сил идти, ноги дрожали и уже подкашивались. Думаю, сяду на край дороги, передохну. Но ведь озноб ослабнет, что будет?! Сознание туманилось… Но все же я соображал: если сяду – провалюсь без памяти на целый час. А потом еще час не смогу и пальцем шевельнуть – и все это в ливень. А появятся люди – так только после дождя! А когда он кончится?..

И я шел… Мне казалось, что кто-то сильный на меня давит, со мной борется. Хочет остановить, но не может. У него нет рук, – толкает меня плечом, под коленки. Останавливает грудью… У меня подкашиваются ноги, могу упасть. А я иду! Иду назло! Кому?.. Не имею понятия. Но иду. Не знаю, сколько прошел! Как?.. Но шел долго – почти без сознания. Кому-то было нужно, чтоб я дошел. И я шел и ничего перед собой не видел. Несли ноги…

Солдат при полном снаряжении на марше проходит семь километров за час. За какое время прошел я свои восемь километров? Больной, без сил, с закрытыми глазами?.. В ливень!..

Наконец остановился. Открыл глаза: крайняя изба Русско-Никольского села. Наше село – Татаро-Никольское, до него еще два километра. Ничего не соображая, подошел, ухватился за скобу двери… и ввалился в сени. Упал. Сколько пролежал, не знаю…

Открыл глаза: надо мной мать заплаканная, сестры плачут… Отец!.. Из района уже вернулся! Старушка – хозяйка избы… Мне так захотелось пить! Не знаю, попросил или нет. Старушка зачерпнула и подала мне ковш кваса. Я выпил. И вдруг захотелось огурца солененького! То ли я попросил, то ли старушка сама догадалась; вышла в сени и принесла пяток огурцов в миске. Видно, сказал я, что есть хочу. Хозяйка достала кусок курицы из печи, по-моему, кашу какую-то. Я все ел и ел!.. А старушка, крестясь и поминая Бога, причитала:

– Ну, слава те, Господи! Слава! Отступила «болезня», выздоровел парень-то, Нинмихална! Выздоровел!.. Выстоял сынок-то, Макар Осипыч! (Так на русский лад называли отца.) Победил «болезню» сын-то! Молодец! Твоя кровь!.. Идите, садитесь за стол все. Вечерить уж…

Все плакали. Плакал и отец, целуя меня. Для всех было непостижимо: что случилось?! Три месяца не ел так! Или вовсе почти не ел!

Старушка перекрестила меня:

– Ну, Михална, вымолили мы сынка-то твово. Твоими да моими молитвами. Ты у свово бога, я у свово… Вымолили!..

– Эх, Порфирьевна, бог-то у нас един. Только вы креститесь, а мы молимся душой и сердцем. Един бог у нас, Порфирьевна. Един…

По-моему, от усталости я потерял сознание и проспал остаток дня. Очнулся на другой день, уже дома.

Раннее утро. Рядом на скамье – доктор. Глядя на меня, чему-то улыбается:

– Ну и что, голубок? Есть хочешь?

– Да!

– Ну и молодец. Поправляйся!.. А я тебя знаю: ты прошлую зиму с детским садом приезжал больницу от холода спасать. Дров навез – кучу! Всей больницей разгружали. Помнишь?..

Мне было легко. Захотелось выйти на волю – к речке, тополям. Увидеть гусей, пасущихся под присмотром лайки на лугу, у ключей…

А прошел я эти восемь километров от Черкасска часа за три. А может, и больше!.. Словом, весь приступ – на ногах.

Так я победил малярию.

 

Зима. Козловка

Увлекся я!.. Педагогика педагогикой, а закончу-ка я рассказ, как с отцом косили мы в лесу, заготавливали сено для нашей лошадки.

Так вот. Лошадка до зимы не дожила. Пришлось отцу отдать тушу сельскому старьевщику, который собирал шкуры, шерсть, пух птичий и еще что-то.

А зимой по деревне прошел слух, что сын китайца Хли – Хариз Мамин привез воз сена из леса. Все удивлялись, «чье сено, откуда, где нашел»? Отец мой забеспокоился. Попросил у председателя лошадь и поехал в лес. Сена нашего на месте не оказалось. Собственно, оно уже не было нужно, но можно было, наверное, продать его. Зимой многим не хватает сена. Отцу было, конечно, очень обидно: весь труд пропал.

– Мы с сыном несколько дней косили, – никак не мог он успокоиться: – Трудились-трудились до седьмого пота, – и все это китайцу досталось!.. – Но жаловаться, добиваться справедливости никуда не пошел. И китайцу про ворованное сено не напоминал. – Со двора ничего не вернешь! Разгруженное сено не вывезешь…

Но я решил по-своему наказать китайца – отомстить и за себя, и, главное, за отца, которого, по моему глубокому убеждению, не смел никто обижать. Тоже мне! Какой-то китаец будет богатеть, жировать «на нашем горбу»! Он у меня попомнит!..

Договорившись с Касимом, пробрались мы ночью к Хли во двор. Брат стоял «в дозоре», а я пополз к саням, стоящим почти у самого дома, намереваясь надрезать постромки. Резать было трудно: упряжь, и без того жесткая, на ночном морозе заледенела, превратившись в деревяшку. Лежа навзничь в снегу, не щадя рук, я пилил и пилил пеньковую петлю, которой крепится оглобля к саням. А для чего? Как мне виделась сцена мщения? Объясняю…

Наутро в «Заготзерно», в Пачелму, должен был выйти обоз. Я знал, что Хариз, сын китайца Хли, тоже занаряжен в эту поездку. Мне виделась живая картина: где-нибудь, прямо посреди поля, у него лопаются постромки! И… растерянный, он остается один с полным возом – «ни тпру ни ну»… Пусть попотеет, побегает, шельма!..

Итак, выехали мы с обозом. До села Козловка проехали двадцать с лишним километров, – но, как назло, у китайца никаких происшествий! Плохо надрезал я, что ли?..

А надо сказать, что село это каким-то образом заселилось по откосу оврага, и дорога была проложена, как везде и всюду, вдоль деревни прямо по отвесному склону. С годами вешними водами с полей эта часть улицы была смыта. Естественно, смыта и часть дороги: прямо посередине Козловки, поперек улицы, образовался еще один овраг. Летом это место легко можно проехать. Но зимой!.. Сани соскальзывали вниз по заледеневшему склону и увлекали возы до самого дна! Конечно, куда безопасней было осторожно съехать вниз и вновь подняться – по другую сторону. Но не тут-то было! Некоторые любители озорства – по самой кромке на большой скорости! – лихо преодолевали это рискованное место!

Так вот Хариз тоже решил полихачить и проскочить опасный участок. Но… на середине воз чуть дрогнул… Харизу бы замереть на миг! А он стеганул лошадь, та дернула… И тяжелые сани поползли вниз, натягивая шлею!.. Подрезанная петля лопнула; теряя мешки, сани на одной оглобле неудержимо заскользили на дно оврага, увлекая упавшую лошадь. Хомут с вывернутой дугой, порвав шлею, придавил лошади горло. Она захрипела. Возчики мигом бросились распрягать…

Мужики ругали незадачливого лихача самыми последними словами, какие бывают на языке у возчиков, когда «те не в себе».

Я не скажу, что торжествовал. Но мне было спокойно. Может быть, радостно – за отца. Я отомстил. Конечно, хотелось бы, чтоб Хариз знал, что это сделал я. Можно было даже сказать ему об этом, но… Это не интересно! Он бы знал, что его наказали за дело. И привык. А мне хотелось, чтобы этот мерзавец на всю жизнь запомнил и долго ломал голову: «Кто это сделал? И за что?..»

С тех пор прошло более пятидесяти лет. В начале девяностых я снова побывал в Никольском. Многих уже не стало: время берет свое. Увидел так, кой-кого. Но Хариз, как и отец его, долгожитель. Мы встретились с ним. Конечно, не обнялись. Постояли. Что-то вспомнили…

– Что это тебя через столько лет в деревню потянуло? Плохо живется в Москве? – ехидненько подковырнул он.

Я смотрел на него и поражался: «Надо же! Таких и время не берет!»

– Да, нет!.. Просто решил, между делами, приехать, родину повидать. Да и должок кой-кому отдать! Или вернуть…

Видимо, в моем голосе его что-то зацепило. Китайские глазенки округлились:

– Должо-ок?! Через столько лет? А где ж ты раньше был?

– В Москве. Кино снимал.

– Переслал бы с кем-нибудь или по почте…

– Думал, потеряют. Хотелось ему самому отдать, в глаза посмотреть. Хариз!.. Ты помнишь стог сена в лесу в сорок каком-то году? Ты вывез?! Ты знал, чье это сено?!

Он недолго думал. Вспомнил быстро:

– Вначале, может, догадывался. А позже узнал, что ты с отцом косил для своей клячи…

– Значит, знал!.. Ну а случай в Козловке, когда ты чуть лошадь не загубил? Оглобля, оборвав пеньку, будто тебя искала! Моталась то вправо, то влево!.. А ты, разинув рот, наверху стоял, пока мужики твою лошадь распрягали… Помнишь?!

– А-а-а!.. Это что, ты подрезал?.. Отец мне говорил: «Подумай, кому плохо сделал? Любое зло всегда отзовется!» Надо же!.. А я все думал: кто, за что?.. Если б знал, поджег бы!.. А это ты – «эвакуированный»!..

Я был удовлетворен: Хариз задавлен. «Умыт».

Неуклюже запрокинув руку, он почесал спину, потом грудь. Что-то упорно и мучительно хотел вспомнить:

– Неделю тому сон привиделся: вроде лошадь чего-то сено не жует… Бывает же! И все на той же опушке!.. Вот совпадение. К встрече, видать…

Я, не прощаясь, пошел от него. Метров через сто и почему-то оглянулся: Хариз все еще смотрел мне вслед.

Наверное, я во сне сегодня увижу отца своего – улыбающимся…

 

Мой сосед – «Омар Хайям»

Мой сосед по даче – простой, не очень хитрый человек, но не лишенный природного ума и мудрости, скажем, современный Омар Хайям частенько повторяет:

– У нас любят создавать трудности. А потом топчутся круг них, в затылке чешут, гадают, как их преодолеть. Создают институты, общественные организации, повторяющие и проверяющие друг друга. А те тоже по-своему кумекают, как выработать «общее мнение» и преодолеть «указанные трудности». Обмениваются опытом. А каждая общественная организация (у них же свои привилегии) создает свои трудности!.. И так сам черт не разберет, в чем дело?.. А дело вот в чем: увидел трудность, – размахнись во всю ширь и со всего плеча – трах!.. И указ по стране: «Все, что связано с такой-то трудностью, раз там нет никакого блага для народа, аннулировать к едрене матери! Стереть и забыть мигом – как нос вытереть! А пустошь, где была трудность, засеять русским душистым хлебом. Посадить цветы, на крайний случай»!

Затейливо выражается, афористично. Но что-то есть в этом! Или еще так:

– Нерадивых уволить без привилегий и тут же выпить на посошок «Пшеничной». Да за очищение поруганной совести – повторить! И… боле не закрывать глаза на вред, нанесенный народу всяким там Починкóм али пылким хранителем русской культуры Швыдким, а то еще пуще – главным попечителем родной медицины и социальной системы Зурабовым! Кес кё сэ на самом-то деле?! Починóк, член правительства Российского, а жену отправил рожать в Америку. Чтоб родила сына али дочь в американской упаковке, в евонной подданности! Это надо ж умудриться, «ихня мать»! Вот сволота!.. А знаешь, сколь у нас эрудированных надутых «популяризаторов», вроде как «насекомых, ползающих по телу матушки-России»? И все эти организации на невиданных зарплатах и привилегиях пухнут! Сколь бы денег освободилось, мать моя, честная!.. Боже ж ты мой! Какая была бы польза для народа! Какая радость, какое облегчение: все едино что распаренным, красным, как рак, из деревенской баньки «на карачках» в снег выполз… Блаженство! Особливо после третьего веника… Помоги, Господи! Спаси и сохрани народ российский. На краю уж… Вот так, Бекарыч! Русская пословица что гласит? – «Дурную траву – с поля вон!..»

Вы говорите, есть женщины в русских селеньях?.. А я скажу: и мужики – будь здоров! Мыслители, за Россию радетели.

 

Косьба – покос

Из вольной деревенской жизни мне чаще всего почему-то вспоминается косьба или, как ее еще называют – «покос». Когда косят хлеб – рожь там или пшеницу – это понятно. Это дело нужное и своевременное. Но проходит уборка как-то обыденно. «Уборка» – так надо. Как надо умыться, надо напилить дров, надо накормить скот – житейские будни.

А покос – нет! Его ждут год. К этому дню – «Петрову дню» – мужики косы да серпы ладят. Последние дни кукушка кукует.

Бабы готовят новый покосный сарафан, юбку из легкого материала – обязательно красочную, не похожую на прошлогоднюю. Об этом знают все и смотрят – какая на ком обнова. И опять: злобы и зависти нет, а только радость! Встретятся посередине улице с ведрами – одна с водой, другая до колодца еще не дошла – и судачат, кто в чем появится или уже «показалась – в новом покосном». Наряжаются накануне. Чтоб все видели! А не то завтра сглазят…

– А Настюха-то в этом году перещеголяла всех, вот молодец. Ты смотри! А Света-то, гля, туда же! Ну, озорница. А говорила: «Ездила в район несколько раз – и нет ничего». А сама достала-таки!..

– У ей песня новая: стихач Зинюр сочинил. Говорят, в Стешкиной бане разучивали. Дочка Розы – Макаровых, с того конца деревни прибегала, присылал ее кто-то за «решетом, которым воду переливают»…

– Это Махмуд, он всех эвакуированных разыгрывает: то за решетом, то копыто просит принесть коровье, – «вечером вернет». «А нет, – так утром обязательно сам занесет!..»

– Шутют все над эвакуированными.

– Учат их. А те не обижаются.

– А что обижаться-то, родители их сами над приезжими шутили когда-то. Все ж из деревни!.. Ой, заболталась, а корову-то и не поила! Побегла я. – Обернулась: – А-а ты-то что сделала?

– Да что мне замуж выходить, что ль? Прошлогоднее перешила. Добавила кой-что. А ты?

Подружка махнула рукой:

– Я не пойду, внучек дочка обещалась принесть. Дочка пойдет. Пущай!..

Это бабы. А мужики уже сложились, определились: кто деньги собирает, кто куда поедет, кто гармониста привезет. Кто – пожарную кадку с питьевой водой…

Косы у всех отбиты, наточены. Бруски соскоблены и в новых плетеных сумах. Рубашки покосные у жен еще с зимы приготовлены. Для всех членов семьи лапти новые из свежего лыка сплетены. Все мужики – в предвкушении праздника покосного. Даже дети готовятся на покос посмотреть: как косят, песни поют, гармоника играет…

А начинается покос традиционно: встали все в ряд – двадцать человек или боле. Сосчитались: «Первый, второй, пятый, десятый…» Раскинули руки, распределились, чтоб не касаться друг друга: получилось между косцами по полтора с лишним метра.

Встают у края поля. Цветов – море. Уж через день-два макушка лета в правах явится. Для чего все цветет? Кому на радость?.. Ну кто может радоваться цветению, как не человек? А кто косит?..

Утренняя дымка висит над лугом, все дышит вокруг какой-то особой свежестью. И цветистое море трав, набиравшее все лето силу и соки, ждет своего последнего часа.

– Ну, с богом! – пошел первый.

Вжиг – прокос метра на полтора. Вжиг – второй прокос, вжиг – третий… Ушел на два метра, за ним пошел второй косарь: вжиг, вжиг, вжиг… Ушел на два метра, пошел Касим: вжиг, вжиг… И ложатся под ноги в пенной зелени росной валы ярких полевых цветов. Вжиг, вжиг – и нет красы природы. Полегли колокольчики, ромашки, ароматный красный клевер. Первый косит на восьмом метре, уходит четвертый, – и так до последнего – двадцатого или тридцатого. За ними идут бабы, все в цветных подоткнутых юбках, в белых платках. О цветах они не думают. Надо же! То венки плетут, то топчут ногами! Может, в этом и есть сущность женщины: то любит – то к черту пошлет!..

С песней идут, чертяки, сено ворошить. А сено ворошить – это тоже искусство: надо, чтобы сено до вечера «провяло». Надо успеть его перевернуть, чтобы до утра просушилось. Утром – опять ворошить, чтоб к вечеру собирать скирды.

Жара. Солнце печет. Не печет, а жарит!

– Где этот шалопай с пожарной кадкой? Ох, как хочется пить!

– Подрежу! – кричит зазевавшемуся косец сзади. Ведь если один зазевался, затормозил, – за ним идущий вынужден сбиваться со своего ритма, а значит, сбивать других…

– Подре-е-жу-у!

Зазевавшийся спешит исправиться. А бабы, вытянув шеи, как гусыни, смотрят, кто там сплоховал, чей мужик опростоволосился.

Верхом подъезжает председатель колхоза. Ему тоже хочется покосить, но он в сапогах. Махнул раз, другой, – вернул косу. Не с руки: не в форме покосной. Поскакал за «шалопаем», где он, сукин сын?..

Люди петь устали; не косить, а петь! Да и пересохло все в горле. Ну, держись, пожарный, за свою кадку!

– Он наверняка к комбайнерам поехал! Там по-своему «соображение плетут»! Механики!..

– Может, устроим перекурчик, до обеда еще далеко?! – предлагает парень.

– Верно, перекурим. Кто хочет, может искупаться! – поддерживает другой.

Мужикам ничего не остается, как согласиться. Ведь они тоже устали, но сознаваться?..

– Погодим. Баб неудобно.

В синеве неба ни облачка, так, что-то плывет по краю неба.

Бабы пошли купаться, пока мужики курят. И все гурьбой, с детьми – занимать места на бережку. Бултых. Бултых, бултых!..

– Ма-а-ма! Катя!..

– Ах, как хорошо!.. Сонька, иди сюда, тут мельче! Не дай бог…

– Пока мужиков нет, можно и раздеться…

– Бабы, раздевайсь!..

С горки спускается пожарный, везет кадку. А пить уже и не хочется. Тем более что вода у него, шалопая, теплая.

– Нет чтоб свежей налить! С остатками – от комбайнеров – приехал!..

Но все равно день идет своей чередой, покос удается…

Теперь не косить до будущего года. Не косить – да! А ворошить, собирать в скирды, возить – работы на неделю. А помнить – еще дольше!

Покос – дело нужное, желанное, но и скорбное. Мужики на отдыхе всегда былое вспоминают, кто молодость, кто детство; как на покос первый раз ходил, кто как женился; кто уехал и пропал: «говорят, крупным директором где-то работает». Кто вспоминает самого веселого, который уж и умер давно. Судачат: «председатель хороший иль плохой»…

– Секретарь сельсовета – горбун – пропал!..

– Да он в Русско-Никольское ходит! Таперя тама каку-то нашел!..

– У Стешки, что в прошлом годе баню сообча переложили, куры голыми ходют. Бабы пужаются, крестятся…

– Хромого сын озорует… кады выпьет мало. Много выпьет – дерется…

Что ни говори, а целый этап жизни деревенской на покосе «перетирается», «перебирается». И расстаются вечером люди, сами не осознавая, что ближе стали друг другу и родней.

Ну скажите, разве можно все это забыть?..

Вот это и есть – родина.

 

Весна дяди Ибрагима

Весна! Ранняя! Время, когда настоящие пахари пьянеют от запаха земли. Луга начинают зеленеть, журавли летят к нам – ну до чего красиво! Почему такая пора – короткая? Через месяц, в июне, день уже убывать начинает. Эх!..

После пахоты четырьмя лошадьми на дальних полях мы с напарником распрягли их на отдых, развели костер. Напарник, местный парень призывного возраста, занялся приготовлением обеда стал варить кашу…

Приехал верхом на племенном жеребце председатель дядя Ибрагим: осмотреть поля, ознакомиться, как пашется, как идут дела. Да и подышать весенним воздухом в открытом поле вдали от запахов дыма и жилья. Да и прикорнуть от трудов колхозных с полчасика. Председателям ведь нет отдыха, достают везде: по делу и без дела – все кому не лень; да и звонки из района – то одно, то другое, словом, приехал как раз к доспевающей каше с костра – с дымком. Попросил:

– Когда каша будет готова, разбудите.

Заснул. А жеребца распряг, пустил на волю – пусть подышит, пощиплет молодую травку.

Мечта всех малых и взрослых в седло вспрыгнуть, поскакать. Я, недолго думая, приладил седло, подтянул крепче ремни, чтоб оно на скаку не соскользнуло, сел – и махнул галопом в сторону Ольшанки мимо пашущих ольшанских ребят. Оттуда, не снижая темпа, галопом до буртасских пахарей.

Скачу. Ветер дует в лицо. Откуда-то всплыло давно услышанное: «Легка дорога, коль попутен ветер! Но и при встречном ветре я не гнусь!..»

Наскакавшись, пригнал к своему костру. Как увидел меня напарник – ошалел:

– Ты что сделал, дурак?! Загнал племенного!.. Пузырь тебя убьет!

Я глянул на жеребца, а он весь в пене! Клоками сползает с него!.. Трухнул.

– Вытирай его быстрей!..

Я вытер, поводил коня на поводе, походил с ним шагом. Протер еще, сколько можно. А ветерок хоть и легкий, но продувает. И пена начала высыхать. Вроде, и не очень заметно.

Вылез из шалаша председатель, расчесывая пышные волнистые волосы, – краса не для деревенского человека:

– Что за шум, а драки нет?

– Да вот, москвич на жеребце скакал. Я говорил – нельзя, а он…

Председатель подошел к коню, смахнул с него остатки засохшей пены:

– Ты поил его?

– Нет, я к низине не спускался. Скакал верхами, смотрел, где и как ольшанские пашут.

– После скачки никогда не пои лошадей, – могут пасть! Ну а как на скаку?..

– Век не забуду, Ибрагим-абы! Красота, ветер весенний, запахи!.. Ради одного этого из Москвы приехать не грех! Вообще, и пахота в открытом поле – одно удовольствие…

– Молодец! У вас, Алимбековых, особая любовь к земле. Недаром у твоего прадеда была тысяча восемьсот десятин земли, одного леса около восьмисот. Все вы коренные земледельцы. Да вот, оторвались когда-то!.. Только в крови и осталась тяга к земле. Не отрывайтесь, приезжайте после войны…

– Приедем. Приезжайте и вы в Москву. Только не на два-три дня – на съезды да совещания, а на больший срок – на месяц. Посмотрите столицу, ВСХВ, в театры сходите. Только на ознакомление с выставкой недели не хватит!..

– Приезжал! Был на ВСХВ. И в Парке Горького, и в Третьяковке. В театрах – во МХАТе, Вахтанговском; в зоопарке, в планетарии. Понравилась Москва… Только знаешь, когда уезжал, зарок дал: больше не приеду. Хорошенького понемногу. Много в Москве суматошных людей. Соскучился я по своему краю, по полям, оврагам, воздуху вольному. По земле, по лошадям. Да и по делам колхозным, по людям своим, сукиным сынам, соскучился. Ты представляешь, дорогой, что весной у нас тут делается? На лугах купавки – поникши. Их печали никого не волнуют. В лесу ландыши в благоухании своем задыхаются! Народ курлыканья журавлей не замечает. Огрубел!.. Огрубел, – не видит прелести. Это ранней весной!.. А ближе к лету – колокольчики голубенькие позвякивают, к ромашкам сватаются. Глянешь туда, глянешь сюда – и букет. А соловьи! А кукушка!.. Это все Божья благодать! А плоды своего труда? Хлебá – выше тебя, верховой тебе не виден! Пора покосов, молотьба, мешки тугие от твоего зерна! Амбары, склады ломятся от урожая, тобой собранного. Даже обозы, полные зерна, что возим в район государству, – какую радость доставляют!.. Да что говорить, разве можно променять все это на улицу Горького с ее выхлопными газами, с шумом, скрипом!..

Красная площадь! Ну площадь! Да, история!.. Оставим историю для историков. Природой жив человек! Не надо проходить мимо нее! Вот она здесь! Бери ее, пей!.. Эх, москвич! Село любить надо!..

А город?.. Да, нужен! Без города селу не быть, а без села и городу делать нечего! Живут они дружка для дружки. Равновесие нужно. Перекосы – плохо…

Ну хорошо, хорошо в Москве! Хорошо, слов нет. Но… приезжай сюда, приезжай!.. Ты еще охоту не знаешь. В ночном с ребятней не бывал. Приезжай!..

– Приеду, дядя Ибрагим…

Поехал! Через шестьдесят лет!.. Купавки скошены, лес вырублен. Какие там ландыши!.. Техники нет. Скота нет, колхозов нет. Никто не пашет. О ночном никто и не помнит. «Ночное»!.. Лошадок не осталось. Все продано, растаскано! Кем? «Свободой?!» Кто ее принес? Будь она прок…

Дядя Ибрагим погиб после оглашения хрущевского письма съезду. Не выдержало сердце искреннего горячего человека. Он понял – это письмо несет конец…

На могиле дяди Ибрагима я посадил березку. Принялась.

 

Барыбино

Иду от станции метро «Павелецкой»… Иду, размышляю, а из репродуктора голос:

– Внимание! Электропоезд до станции Барыбино отправляется со второго пути!..

И вспомнилось: Барыбино… Боже мой! Так это же сорок первый год. Война! И всколыхнулось – интернат!..

В Барыбинском интернате, где до эвакуации моя старшая сестра была пионервожатой, а мама работала на кухне, я тоже был на ответственной должности – пионервожатым в отряде мальчиков. Правда, недолго. А взяли меня потому, что людей, пригодных для такой работы, было мало: многие уезжали из Москвы. Семья наша, таким образом, была вроде пристроена: мама, пять человек детей и шестой – племянник. Через «Союзфото», где отец работал начальником лаборатории, он помог интернату обзавестись мебелью, ставшей в связи с эвакуацией ненужной, (чтобы не досталась немцам, «приговоренная к сжиганию»). Вот он и отвез все в интернат: диваны, кресла, шкафы, стулья, посуду из столовой, – там все сгодилось. Немцы туда не дошли.

Дни в интернате проходили спокойно. Детей постепенно забирали, семьи эвакуировались. А на смену привозили других.

Лето стояло теплое. Тепло было и днем, и по вечерам, и даже ночью. Мы с ребятами часто засиживались допоздна, вели серьезные разговоры о родных, воюющих на фронте, о тех, кто уже получил «похоронку»; о том, как жаль, что нас не берут на фронт, а фашисты «прут и прут»… Вспоминали Москву, дежурства на крышах…

Фашистские самолеты летали на Москву через нас, через Барыбино, и по гулу мы их легко отличали. Нам казалось, что немцы прилетали откуда-то справа и над нами поворачивали на Москву.

Ранним утром мы часто следили за воздушными боями – прямо над нами! Правда, различить, где наши самолеты, где немецкие, было трудно из-за высоких скоростей и большой высоты. Но когда, окутанные шлейфом черного дыма, с надрывным воем падали горящие самолеты, мы видели, чьи это. И если удавалось распознать подбитого фашиста по гулу мотора или разглядеть свастику на его крыльях, радости нашей не было границ:

– Попал, попал! Сшибли гада! У-у-ра-а!..

Как-то, только забрезжил рассвет, несколько ребят незаметно ускользнули из спальни и помчались на аэродром. У нас в отряде было несколько сорванцов, знавших все: где аэродром, где пекарня, где правление колхоза как дойти до станции коротким путем, где растут грибы, где орехи, где дозрел горох и выросла морковь. Директриса их называла разведчиками и поручала мне внимательней присматривать за ними.

Так вот, эти ребята видели воздушный бой прямо с аэродрома! Они видели, как падал наш горящий самолет, как летчик приземлился на парашюте…

Наутро по радио сообщили про таран Талалихина. Ребята, те, что бегали на аэродром, с гордостью рассказывали, что видели все!.. Видели, как перевязывали именно Талалихина! А он смотрел на них, прячущихся, улыбался и подмигивал им.

В одну из ночей нас разбудили: не то по колоколу били, не то кричали «Тревога, тревога!..» Гудели самолеты, стреляли зенитки, бегали по небу лучи прожекторов. Паника была жуткая, незабываемая.

Кое-как одетыми мы выскакивали в коридоры, в полутьме куда-то бежали и зачем-то кого-то искали…

А из кабинета директрисы, перебраниваясь на ходу с ней и с перепуганными, всклокоченными педагогами-воспитателями, вышли какие-то военные мужики в блестящих сапогах, щеголеватых гимнастерках, с пистолетами в руках.

Но мальчишек им было не обмануть, они их раскусили и не боялись:

– Наган!.. О-ой! Заряжен?

– Нет, пистолет!..

– Предохранитель не на месте…

– Нет, ты что?!

Военный обратил внимание на эту «шебутню» и моментально снизил голос. Нагнувшись к уху директрисы, заговорил резко, но уже без спеси:

– Рассматривайте это как приказ! Вы не понимаете?! Немедленно поднять! Разбудить всех воспитанников, всех – до одного!..

Мы сгрудились вокруг педагогов, стали прислушиваться к перебранке. Взрослые начали шептаться. Военный начальник продолжал отдавать приказания, теперь слышны были только отдельные слова:

– Всех послать… собрать все листовки!.. Исключить чтение!..

– Это же дети, много дошкольников! Они ничего не понимают!..

– Вот и хорошо, что не понимают. Не будут читать!

Но директриса уже была в состоянии крайнего возбуждения, если не сказать – шока.

– Нет! – в запальчивости почти взвизгнула она. – Это дети! Мало ли что у вас там может случиться! Вы же за детей не отвечаете! Я этого не допущу!..

Кончилось тем, что все вожатые, и я в том числе, должны были идти, вернее, ехать в поле километров за пять на телегах, которые были уже подготовлены, и собирать фашистские листовки. Оказалось, немецкий самолет сбросил парашютистов. Один из них прямо над этим полем попал в перекрестие двух прожекторов, и они вели его до земли! Главное, видели, как в свете прожекторов парашютист разбрасывал листовки.

А когда мы подъехали к тому полю, там валялся только парашют.

– В интернате столько времени потеряли! – бурчали недовольно ребята. – А могли бы успеть и поймать парашютиста!..

– А может, военные и не хотели?! Боялись?

Мы-то, понятно, все были готовы пойти даже на фронт, не только на облаву! Только свистни!.. Но непонятно, как с горсткой детей (мы хоть и вожатые, но все же дети!) наши военачальники собирались проводить операцию по поимке вражеских парашютистов?

Итак, никого из чужих в поле мы уже не застали. Но нашли нераспечатанные стопки листовок, спрятанные в копнах ржи. Нам так хотелось найти, обезвредить шпионов, что все готовы были, что называется, носом рыть землю, но… все усилия тщетны: мы так никого и не поймали.

– Собирайте быстрее, – уже громко кричал военный, – пока люди на жатву не собрались!..

Светало. Собирая листовки, мы рассыпались по полю. Один мужик в грубом прорезиненном плаще, накинутом поверх гимнастерки, следил, чтобы мы не читали, а все приносили ему. Он сам жег листовки, бросая их в костер. На листовках были фотографии Якова Сталина с немцами – две или три фотографии. Тогда, в далеком детстве, они меня потрясли: сын самого Сталина в плену у немцев!.. Как ни странно, судьба опять столкнет меня с фактами трагедии Якова Сталина и его сына, полковника танковых войск Евгения Джугашвили. Но об этом позже…

В один из бурных дней в интернате появился Стасик Морозов с приятелем, не помню, как звали его. Оказалось, что Стасик – сын директора нашего интерната. Мы были рады встрече. Я – тому, что появился старший товарищ, а он мне – как спасенному им. Ведь это он тогда у Киевского вокзала так упорно настаивал, чтобы я вернулся домой.

Мы дружили; играли в футбол, в волейбол, придумывали разные забавы – словом, жили весело, как говорят, жили – не тужили.

Недалеко от интерната по небольшому овражку текла речушка, шириной метра три; неглубокая – можно было перейти вброд. Но был там участок, где противоположный берег – крутой, обрывистый. А под ним вода разливалась, образуя озеро диаметром метров двадцать. Это место было глубокое, во всяком случае, мы не доставали дна. Называлось оно «омутом». С крутого берега мы ныряли туда с разбега. Ну, и как-то раз, разогнавшись, я побежал и перед прыжком поскользнулся на мокрой траве… Надо сказать, нырял я неплохо; во всяком случае, Стасик ставил меня в пример: «Вот так надо нырять! Без брызг! Как Володя ныряет! Красота!..»

Потом, конечно, уже говорили другое: «Ныряй не как Володя. Так нельзя! По-своему ныряй. Нас может не оказаться рядом!..»

Так вот, я побежал, поскользнулся и упал в воду животом! От удара, вероятно, я «вырубился» и мгновенно пошел на дно…

Очнулся на берегу. Меня, оказывается, вытащили Стасик и его друг. Как рассказывали потом ребята, оба прыгнули за мной! Нашли далеко не сразу.

– Долго я тонул, Стась?.. Долго в воде был?

– Ничего, все в порядке. Главное, не вспоминай! Не думай об этом. И маме своей ничего не говори, не пугай ее. Все обошлось же!

Это он меня спасал во второй раз. А с ними произошло вот что…

Там, куда ребят отвезли рыть окопы, в первые же дни все картофельное поле, где им только-только успели определить район работ: наметить профили, набить колышки, обстреляла немецкая артиллерия – ну просто изрыла, испахала все! После обстрела все поле покрылось мелкими клубнями – ходи и собирай!..

И вот в такой день погиб Витек Самсонов, вратарь футбольной команды 520-й школы; в том году он перешел в десятый класс. Рядом взорвался снаряд, и Витька убило осколком. Поблизости другим осколком, был подрезан то ли телеграфный, то ли радио-столб. А парнишке осколок попал в голову. Рассказывал обо всем друг Стасика. Сам Стасик не мог рассказывать, его начинало трясти.

– Когда к Витьку подошли, он лежал на животе… Затылок срезан. Мозг вывалился и парился… И запах какой-то неестественный – теплый. А пальцы правой руки – большой и указательный – дергали какой-то прутик. И большой палец как бы продолжал выковыривать, расщеплять этот прутик! Как будто парень живой был совсем!

После обстрела мужики прямо тут же, на картофельном поле, принялись обсуждать ситуацию:

– Как быть с ним, товарищи? Что делать будем?..

Ни мнений, ни предложений не поступало. Все были растеряны, подавлены. Да и мужиками-то вряд ли их можно было назвать: Стасик со товарищи – зеленые старшеклассники, а прочие – намного ли старше? – мужики-то все на фронте! Но было среди них несколько стариков, признанных годными только для «трудового фронта», они-то и принимали решение:

– Надо везти в Москву, к родственникам! Он из нашего района, может, сосед…

– Ну да!.. А как везти? На чем?.. Ты повезешь?

– А кто разрешит увезти?

– И кто повезет: нет ни гроба, ни документов.

– Да… У нас только списки тех, кто с Кировского района…

Кто-то из мужиков присел на поваленный столб – закурить… И вдруг сработал контакт проводов, и из репродуктора, как нарочно, грянула песня:

Все-таки большинством голосов решили найти руководителей, кто сопровождал ребят, поставить в известность и, получив разрешение, официально похоронить Витька на месте гибели – у столба. Вещи его отвезти родным, поручить кому-нибудь…

В тот же день Стасик с другом решили уехать. Они предупредили старших мужиков:

– Товарищи! Мы ставим вас в известность: уходим в Москву. Там мы больше пользы принесем! Нас не ищите и не ждите…

А мужик, что предложил похоронить Витька здесь, посоветовал:

– Решили идти, уходите! Никому ничего не говорите. А то еще за агитацию пришьют…

– Зачем?! При чем агитация? Поручить им вещи Самсонова родным отвезти! – резонно предложил кто-то. – Документ официально оформить. Мало ли, по дороге спросят!..

Все поддержали. Уходя, ребята взяли, сколько смогли картошки, вещи Самсонова, – и все!..

За двадцать пять дней прошли много сотен километров. Картошки хватило ненадолго. По дороге картошку варили, пекли на костре. Попадалось поле – ели свеклу, морковь. В пустых деревнях, кроме кошек – никого. В одном погребке (наверное, уходили спешно) нашли прокисшее молоко в крынках; с большим удовольствием воспользовались. Свинины килограммов пять, будто для них оставлено было, – хватило тоже ненадолго.

 

Ехали на крыше поезда, но это случалось редко. На грузовики их не сажали – видимо, боялись. В основном, ребята шли пешком. Документов-то никаких! Кроме справки, что везут вещи погибшего. Но эту справку никто даже читать не хотел…

– В общем, ты правильно поступил, Володь, что послушался тогда нас. Мы тебя вспоминали. Ох, как тебе было бы тяжело с нами! А нам с тобой. Но ты, молодец, послушался…

– А мы Нину Михалну, маму твою видели. Только ты ушел, и она показалась! Хотела по перрону тебя искать. Еле уговорили, чтоб домой за тобой пошла. Вот видишь, что к чему?..

Но вскоре и наша семья эвакуировалась. Прощай, интернат! Прощай, Барыбино!..

Потом деревня. Потом завод, вечерняя школа. Так и затерял я Стасика – старшего товарища. А жаль. Дважды я ему обязан жизнью. Даже фамилию его я редко вспоминал. А фамилия-то у него что ни на есть русская – Морозов. Ведь мы как общались: Стасик и Стасик. А он меня: Мамкин да Мамкин…

Не умеем дружить! Не ценим дружбу. Только с годами начинаешь это остро осознавать: главное в твоей жизни – люди! Близкие тебе по духу! Люди, люди, люди… Человеческое тепло! Вот отец наш берег дружбу, своих друзей; переписывался с ними. Даже в старости, имея большую многодетную семью, помогал им, чем мог. «Человек без друзей, что голый – среди людей», – говорил отец. Или: «Без друзей ты – один посередине поля, – противоестественно».

Как он сердечно, тепло отзывался о Салазкине Владимире Владимировиче, о тех, у кого прятался в Касимове, куда убегал из дома, чтобы учиться.

В 1899 году отец со своей семьей насовсем уехал в Москву – к друзьям. Они не только звали его, а загодя готовили условия для нормальной жизни семьи: нашли и помогли ему купить дом; знакомили с москвичами, своими друзьями. И дружба их длилась долго – всю жизнь! Даже когда отца не стало, они бывали у нас, приезжали из других городов. И каждый, вспоминая отца, молодые годы, говорил об удивительном мужском братстве, которое ценили они все необычайно высоко – о дружбе .

В свое время отец о каждом из них рассказывал удивительные истории, перебирал события, с ними связанные. А уж в праздники, когда собирались гости (а в гостях у нас всегда бывало помногу народа), приезжали даже с семьями, с детьми. Они пели старинные песни, смеялись, грустили о тех, кого уже нет рядом. И вспоминали, вспоминали… А глаза их лучились каким-то особым светом.

Какое это, должно быть, счастье иметь настоящих друзей! Долгие-долгие годы!.. Ведь полет души, раскрепощенность, осознание неповторимости прекрасного мгновения, когда, кажется, готов любить и обнять весь мир, приходят именно тогда, когда освобождаешься ты от пут сомнений, груза настороженности – за возможную человеческую неверность, подлость, предательство! А их нет и не может быть, когда рядом с тобой, плечом к плечу – люди «одной с тобой крови»! Надежные, верные – друзья! У отца они были! А у меня?..

После войны я поехал Барыбино: потянуло!.. Почему-то думалось, что узнаю что-то о друзьях военного отрочества. Посетил места памятные.

Все изменилось! Школа – большая, где помещался интернат, и столовая, и спальни для двухсот человек – все исчезло. Все распахано под картошку. На месте интерната поставлена изба – старый сруб, бревна с номерами, чтоб не путать, привезены откуда-то!.. На волейбольной площадке зеленеют укроп, петрушка; растет капуста, торчат свекла, репа…

По дороге к «омуту» посажены дыни, – нет, не дыни, а тыквы!.. Не по чести дыням здесь расти!..

Рядом с интернатом тогда стояла церковь, как рассказывали старики, запертая с конца двадцатых годов на огромный амбарный замок. И с тех пор – до самой войны никто церковь не открывал. А после войны – взорвали!.. Торчат одни стены. А металлическая дверь с амбарным замком стоит так же нерушимо – назло кому-то! Молодец!

Пошел к «омуту» и поразился: речки нет совсем; обмелела настолько, что даже следов ее нет – низенький зеленый овражек. «Омута», где мы дна не могли достать, где я тонул! – тоже нет… Дно просто сравнялось с берегом: то ли песок так нанесло, то ли вода куда ушла, но… и следа нет!..

Посидел. Вспомнил Стасика, его товарища, других ребят. Грустно…

Кустарник с ягодами-сережками растет так же. Куст с волчьей ягодой – тоже не тронут! А орешника нет. Наверное, кто-нибудь выкопал, не мог же он сам по себе засохнуть!

Вот что делает время. Ну как к нему можно относиться по-хорошему?! Хотя… никуда не денешься! Уходит – ну и бог с ним! А обидно: все меньше и меньше хорошего остается в памяти. Забывается все. Плохое-то, оно как? Царапает больше, душу задевает сильнее, – потому и помнится дольше! Эх, если бы заново все! Да по кругу! «На круги своя!» А?..

 

Размышления о «власть имущих»

1936–1937 годы. Сколько написано про это время страшного, ужасающего! А я ничего этого не знал и, естественно, не помню. Ни в нашем доме, ни у кого из трех домов нашего двора, ни у кого из школы – из родственников никто не был арестован.

Я верю собственным воспоминаниям и ощущениям. Во всяком случае, в нашей среде не было шепотков и пересудов о «врагах народа», слез по поводу сгинувших родителей. Не было! Бог миловал!

Но я помню толпы у репродукторов. Трансляции с судебных процессов над «врагами народа». Вопросы Вышинского к осужденным, их путаные ответы…

Позже, работая над фильмами, я просматривал газеты тех лет. Процессы, процессы, процессы – их множество: сотни, а может, и больше…

Мы верили в это всем своим существом!.. Ужасались количеству безжалостных заговорщиков, опасности, угрожающей стране и всем нам. Верили, боготворя наших правителей. А все ли были заговорщиками?..

Я не берусь судить о диктаторах, «властителях дум», сотворенных народом кумирах – бог с ними! Как судить, как оценить роль преобразователей России – Ивана Грозного, Петра Первого, проливших тонны кровушки российской?! Я не историк, не политик. Я могу только повторить слова классика: «Умом Россию не понять!..» И будет об этом…

Тогда многих «изолировали». Изолировали не как преступников, а как болтунов: «находки для шпионов»! Я сам был «изолирован» в конце войны! За казалось бы безобидный анекдот! Может, и расскажу об этом позже…

Кто-то, читая эти мои строки, возможно фыркнет: «Дожил до таких лет, а не знает, как власть манипулирует сознанием толпы!»

Знаю! И как документалист частенько сам оказывался именно в такой ситуации, когда высокая приемная комиссия от правительства, просматривая готовый фильм, заявляла:

– У вас в картине кадры с американским президентом присутствуют много раз, а кадры с Никитой Сергеевичем – всего один!

Разъясняю:

– Ведь это не просто «повторяются» кадры президента, так раскрываются его многочисленные отрицательные стороны – многоликость и коварство врага! И именно в этом приеме – накопительная убедительность для зрителя и кинематографическая сила сарказма, политического памфлета… А для отповеди проискам наших политических противников достаточно одной хлесткой фразы и одного!.. одного! – весомого и выразительного плана Первого секретаря. За этим вся глобальность, вся сила нашего государства, его мирной политики. Тут – ни к чему мельтешить, повторяться!.. Сказал – как отрезал!..

– Нет, это недопустимо! Никак недопустимо. Хрущева надо показать больше, чем президента Америки. Этих кадров должно быть больше… Такова установка!

Вот так!..

Или… Главный консультант делает замечание:

– Нет окопа, где разрабатывалась операция, в которой как член военного совета принимал участие Хрущев. Это важно: фильм должен передать ту атмосферу, те условия… Окоп надо найти! Группа выезжает на Украину – нет окопа!..

Консультант:

– Необходимо найти! Без этого фильм не приму!..

Группа снова выезжает. Лазает, ползает по берегам Днепра: нету!.. Не существует! Ушло время!

Консультант уперся. Его трясет, он возмущен:

– Плохо работаете! Не можете найти окоп Никиты Сергеевича!..

Время идет. Расходы множатся. Наконец руководство находит режиссера «пооперативнее»:

– Друг, план горит! Не можем сдать фильм: нужен окоп! Выручай!..

Режиссер – ко мне как к директору фильма:

– Рустам, вся надежда на тебя! Прогрессивка горит! На ЦСДФ звон идет, что ты – лучший организатор производства. Докажи!.. «Иде ентот окоп?..»

– Понял! Все понял!..

Не знаю, как я на это решился, но не было, ну ни капельки не было у меня страха перед теми, «кто там – наверху»! Короче, выехали мы с оператором в недалекое Подмосковье и, по-моему, где-то в районе Дубосекова нашли хорошую рытвину в поле, похожую на старый окоп. Сняли. Показали консультанту. Тот счастлив:

– Ведь можете!.. Во-от! Это тот самый окоп, я сразу узнал! Он стоял вот тут, правее начштаба, а я – слева…

Фильм сдан! Оказывается, нашему консультанту важно было сказать, что он тоже там был! Это – к «установке сверху»…

Снимали фильм о Ленине, эпизод прибытия из Финляндии в Петроград. При Финляндском вокзале есть комната ветеранов, там собрались участники событий. Нужно было уточнить, как все происходило.

Один:

– Ленин подошел ко мне, я помог ему подняться на броневик…

Другой:

– Тебя я там и не видел! А я стоял рядом… Он был в финской шляпе, снял, дал мне!.. Я стоял вот тут…

Третий:

– Я был на броневике, когда он подходил! Я крикнул: «Идет!», подал ему руку. Никакой шляпы не было, была кепка…

Мы – к консультанту:

– Что делать?

А он:

– Прошло столько времени!.. Все перезабыли. Они же маразматики! Снимайте, как утверждено в сценарии. Вы же «киношники», сумеете…

Ну и что это?.. Не установка к манипулированию сознанием людей?

Я пишу о том, что диктует мне «память сердца», что я прожил и пережил. А тут уж, как вы сами понимаете, ничто не изменить! В память вбито все прожитое и пережитое.

«О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной!..»

 

Штришки к портрету

Я вспоминаю рассказы кинорежиссера Кристи Леонида Михайловича. Мудрый мужик, прямой, интеллигентный, образованный, с каким-то пристальным, проникающим в собеседника прищуром. Он рос среди детей Кремля, общался со всеми «обитателями олимпа Советской России», многих помнил. Так вот Леонид Михайлович рассказывал про Троцкого.

Дети в возрасте пяти-семи лет, среди них и маленький Ленька Кристи, играли на площади Кремля. Мимо идет Троцкий. Дети, приученные взрослыми к вежливости и почтительности, дружно поздоровались. Троцкий остановился в привычной позе «мудреца», засунув руки в карманы брюк. Кристи рассказывал, что эта поза так и отпечаталась, ну прямо фотографически отпечаталась у него в памяти, – и спросил ласковым голосом:

– Кто хочет конфетку?

Что тут поднялось:

– Я!.. Я, я!..

Время-то было голодное!

Троцкий вытащил из кармана карамельку, развернул фантик и, продемонстрировав ребятам заветное лакомство, с удовольствием отправил конфету себе в рот. На глазах – просящих, жаждущих глазах маленьких оскорбленных людей! Кристи вспоминал: «Мы были не столько удивлены или обижены, сколько ошарашены!..» Троцкий с наслаждением начал сосать карамельку и, расхохотавшись, ушел, довольный собой, напевая какую-то песенку…

Или вот такой случай. Тоже – штрих, свидетельство непосредственно из уст бывшего кремлевского фотографа, впоследствии начальника цеха обработки пленки ЦСДФ, к сожалению, не помню фамилии. Кажется – Есипов.

В кремлевском буфете очередь. Входит Ленин и становится последним. Кто-то из доброжелателей ему льстиво сообщает:

– Владимир Ильич, вам не в эту очередь!

– Почему?

– Здесь дают бутерброды с повидлом, а в той – с маслом! Для членов ВЦИК!

– Ну пусть мое масло отдадут детям, а я и с повидлом – с удовольствием!..

Да… Это, так сказать, штришки к портрету самой высокой власти. А мне вдруг вспомнился еще один эпизод – с властью другого рода, рангом пониже, но…

В начале шестидесятых годов прошлого века (о Господи, звучит-то как! Про-о-шлого!) я был выдвинут руководством Центральной студии документальных фильмов на пост директора Всесоюзных операторских семинаров, проводимых в Доме творчества Союза кинематографистов СССР, в Болшево. Статус этих семинаров был чрезвычайно высок: во-первых, потому, что они были всесоюзные, съезжались туда операторы со всей страны; во-вторых, – многодневные, с лекциями, просмотрами, обсуждениями, ознакомлением с новой операторской техникой, а в третьих – художественным руководителем был назначен сам Роман Лазаревич Кармен, великий Кармен. Помогал ему оператор Иван Горчилин – поэт экрана. Удивительно тонкий человек, большой умница, знаток литературы, музыки и, конечно, кинематографа.

Работы по организации была пропасть: нужно было достать, «выбить» любыми путями из известных кинохранилищ ленты для просмотров – шедевры мирового кино по списку; найти и пригласить (за довольно низкую оплату) переводчиков – и с японского, и со шведского, и с английского, и прочее, и прочее… Проследить за подготовкой номеров для проживания (а недовольные всегда найдутся!), и чтоб всем мест хватило в ресторане… А приехали операторы именитые! Каждый считал себя выдающимся, неповторимым, достойным особых условий, особого комфорта. А для прочтения лекций, проведения семинаров должны приехать самые известные режиссеры, драматурги, – и им тоже нужны номера, и резервные места в ресторане… Словом, все нужно было организовать, «иметь в виду», обсчитать. Да еще главное – не выйти из сметы расходов! Деньги Союза кинематографистов надо экономить! Директор объединения Михаил Самсонович Бессмертный строго предупредил:

– Там люди разные могут быть, документы у всех не попросишь, всего не учтешь. Смотри в оба! Перерасхода государственных средств быть не должно! Это грубое нарушение. Платить вынужден будешь ты как директор, допустивший этот перерасход… Ну, ни пуха ни пера! Успокойся. И будь начеку…

Словом, крутился я на этих семинарах как белка в колесе…

И вот в один из дней нежданно-негаданно приезжает в Болшево группа солидных людей – новых, незапланированных никакими мероприятиями. Человек шесть-семь! И сразу – в ресторан! Заняли подготовленный для участников семинара столик…

Я в смятении к ним:

– Простите! Сейчас в Доме творчества проводится Всесоюзный семинар, поэтому он закрыт для индивидуальных посещений. И в ресторане обслуживаются только участники семинара – по списку…

– Мы должны быть в списке Комитета РСФСР, – не назвавшись и не представившись, сухо отбрил меня один из прибывших, очевидно, самый главный.

– Идите, – в тон ему небрежно махнул рукой чернявый нацмен, – потом разберетесь в списках (позже выяснилось, это был Гваришвили, главный редактор Кинокомитета РСФСР).

Разумеется, я не стал ни возражать, ни спорить. А они спокойно принялись поглощать все то, что было приготовлено для других… Я подошел к Горчилину:

– Как быть?!

– А пошли ты их всех к едрене матери!.. А сам не ругайся. Улыбнись и отойди!.. Кто они?

– Из Комитета РСФСР… вроде…

Горчилин отошел в сторону:

– Да не волнуйся ты!..

Легко сказать, «не волнуйся»! Ведь все расходы и по проживанию этой группы, и по питанию лягут на нашу смету. А за перерасход, как предупредил Бессмертный, платить-то мне!..

Через несколько месяцев на студии появился главбух Союза кинематографистов с претензиями о перерасходе, и я не на шутку взволновался. Показал эту бумагу с начетами, с указанием о взыскании с меня суммы перерасхода Кармену. Роман Лазаревич засмеялся, похлопал меня по плечу:

– Не торопись отчаиваться! Тебе, как впрочем и мне, и Ване Горчилину, за отличное проведение Всесоюзных семинаров от Союза объявлена благодарность за подписью первого секретаря Кулиджанова! Это, брат, дорогого стоит! Вот к Кулиджанову-то мы и сходим, чтобы принять эту благодарность…

Кулиджанов встретил нас очень тепло. Улыбался, жал руки, говорил ободряющие благодарственные слова. Кармен показал ему иск бухгалтерии. Лев Александрович (вот человек, светлая ему память!) бегло просмотрел бумагу и, скомкав, бросил ее в корзину.

Инцидент вроде был исчерпан. Все прошло благополучно. Выйдя от него, Кармен пожал мне руку:

– Ну вот, а ты волновался! Ну их, этих бухгалтеров…

Вот, казалось бы, и всё… Но об одном из чиновников от кинематографии, встреченном на семинаре, рассказ хотелось бы продолжить. Я намеренно не называю его фамилии, об ушедших в мир иной плохо не говорят. Да и не в человеке дело! Дело во вседозволенности, которую получали у нас, в Стране Советов, чиновники высокого ранга – «слуги народа»! Говорят, если хочешь проверить человека, дай ему власть – вот тот архимедов рычаг, которым можно перевернуть мир.

Как ни смешно, но судьба еще раз столкнула меня с тем чином от комитета – на экзаменах на Высшие режиссерские курсы. Мы с женой Ларой уже учились на режиссерском факультете Щукинского училища при Театре имени Вахтангова, даже заканчивали его (было это, по-моему, курсе на четвертом). Госкино Российской Федерации объявило набор на Высшие курсы для работающих в кинематографе практиков-специалистов, имеющих высшее образование. Для нас с женой это было очень кстати: я работал директором картины, Лара – монтажницей фильма. И, получая в театральном училище режиссерское образование, мы все свои курсовые работы сдавали «на пленке», планируя дальнейшую творческую деятельность, естественно, в области кинорежиссуры. Обойдусь без подробностей. Мест для работников ЦСДФ было два, а направление получили четыре человека: кроме нас еще две ассистентки режиссера по монтажу. По поводу кандидатуры Лары были сомнения, так как в сущности специалистом-практиком она стать не успела – всего-то монтажница, да и разряд у нее пока низкий (в приемной комиссии был режиссер нашей студии Володя Коновалов, он-то и сообщал мне все подробности «закулисной возни»). А в моей кандидатуре, как сообщил Коновалов, сомнений ни у кого не было: членам комиссии очень понравились мои конкурсные письменные работы – режиссерские сценарии. Все, вроде, катилось к светлому завершению… Как вдруг в комиссии появился тот самый – знакомый чин от Госкино! На собеседовании никаких вопросов он мне не задавал, но смотрел как-то «скрозь»…

Когда закончилось голосование, Володя, выйдя в курилку, в отчаянии просто развел руками:

– Не понимаю, чем ты ему так досадил? Нет – и все!.. Никаких аргументов! А ведь набор-то их – Комитета РСФСР!..

Бедный Володя! Он не понимал! А я?.. Вроде и понимал, и объяснить сам себе мог… Но никак не укладывалось в голове: неужели это из-за того, что я когда-то по неопытности попытался лишить его компанию дармовых обедов?..

Ничего к сказанному добавить не хочу. Только лишь напомню для сравнения маленький сюжет с бутербродами, предложенными Ленину…

– Любая власть, – утверждает самый светлый персонаж из булгаковского «Мастера и Маргариты», – есть угнетение, давление. Настанет царство Истины, когда никакая власть не будет нужна!..

О, если бы!.. Повторяю, я не судья! Но я живу!.. И потому я – свидетель! А значит, не могу, не имею права быть отстраненным, бесстрастным. И я спрашиваю у нашей власти: как могло случиться, что в мирное время – мирное!.. – при попустительстве и с благословения наших правителей развалилась страна, прежде великая мировая держава?! Как можно было «свести почти к нулю» непобедимую и легендарную армию, сломавшую хребет фашизму? А Родину, которой мы гордились и с которой считались все – и враги, и друзья, расщепить на враждующие территории?!

А народ?.. Что сталось с нашим советским народом – неколебимым монолитом? Его нет! Есть враждебно настроенные нации и религии! А те, кого мы сейчас пышно именуем «россиянами», мечутся, отыскивая в муках «национальную идею»!

Мне вспомнился сейчас спектакль МХАТа, наверное, по пьесе Михаила Шатрова, о Ленине. Там один из персонажей, доказывая свою правоту, запальчиво напоминает Ильичу:

– Вы сами говорили, что у нас каждая кухарка сможет управлять государством!..

– Но я никогда не говорил, – кричит Ленин, – что должна!..

Почему же мы так бездумно, так бездарно выбираем свою власть? Ведь дошло до того, что эти правители-кухарки, эти дровосеки от политики столько дров наломали, что народ стал почти нищим – при богатейших природных ресурсах! Промышленность, сельское хозяйство, наука, образование, медицина – с девяностых годов задышали на ладан! А сколько жизней, молодых, ярких, перспективных, брошено было под жернов политических войн и национальных конфликтов, развязанных безответственными политиками?! И как до сих пор душит страну коррупция, чиновничий беспредел?..

Почему не действует Закон? Не правит, а хиреет Справедливость – судебная система? Почему повсеместно попираются права личности?..

Интересно, если бы при том состоянии государства, как в девяностых, с Борей Ельциным, мы оказались бы в сороковых годах – ввергнутыми в пучину Второй мировой войны? Сумели бы мы победить Германию? Вопрос!.. Думается, что германские войска лихо дошли бы до Урала!..

А тогда, при всех ужасах ГУЛАГа, кровавых бесчеловечных репрессиях конца тридцатых – начала сороковых, мы – страна, армия, народ – справились! Победили! Может, негоже с плеча, огулом хулить те годы?..

Сейчас время иное. Народ вздохнул, правда, не совсем еще раскачался – но живет! И живет по-новому. Молодежь опять потянулась к учебе, хотя образование почти повсеместно – платное. Появилось много молодых – дельных, образованных, с четким мировоззрением, с новыми интересными профессиями. Страна меняется, становится сильней и богаче с каждым годом. Молодежи отводится особая роль в построении нового общества. Ох сколько надежд на нее возложено! Дай бог хотя бы только начать! А там… Поможем! Народ всегда поддержит, что ему во благо.

 

ИТК. Благостная молитва

Не помню, к сожалению, начало анекдота, но последние слова были такие: «…Так, – сказал бедняк, заплакал и добровольно вступил в колхоз». Этот анекдот тогда знали все, наверное, кто-то помнит его и сейчас. А мне, восемнадцатилетнему, вменили в вину политическую статью, как сейчас помню – 58-ю, и еще к ней вдобавок какую-то «букву», определяющую степень тяжести. Меня тогда отстоял, рискуя свободой, а может, даже жизнью, начальник цеха нашего военного завода…

Пожалуй, ситуация эта требует более подробного изложения. Помню, шел на работу. У проходной подошел ко мне мужик, спросил:

– Как фамилия?

Я ответил:

– Мамин.

– Сибиряк, значит?

– Нет, Сибиряк – это писатель. Я просто Мамин.

– Ну, просто Мамин, прошу к машине.

– А мне на работу.

– Мы предупредили, чтобы тебя не ждали. Ты нам нужен…

Я не испугался. Тогда все было подчинено войне: раз я им нужен, наверное, задание какое-то. Только вот домой бы как-то сообщить.

– А домой я могу забежать? И сказать, что я с вами, и там…

– Это мы все сами сделаем…

Вот мы и приехали. Выхожу из машины, – милиция! Заходим. На вопрос: «Кого привезли?», мужик ответил:

– Мамина, но не Сибиряка.

– Понятно! В камеру!..

Так я оказался «изолированным»: оторванным, покинутым дня на три или больше – не знаю, все это время я спал. Ведь на заводе работали по двенадцать часов: с восьми вечера и до восьми утра. Пока домой приедешь, пока какие-то дела, – спать приходилось – крохи. Ну, тут я и отсыпался, не понимая и не вникая, кому и что от меня надо.

Потом приходил незнакомый в полувоенной одежде, спрашивал, с кем дружу, кто отец, братья, кто к нам приходит, зачем… Я отвечал. Мужик был настроен как будто дружелюбно, смешливо. Улыбаясь, попросил меня рассказать анекдот. Я сказал, что не запоминаю их. И потом что-то в нем было такое, что настораживало меня.

– Ну вот про колхозника кто тебе рассказал? Отец, что ли?

– Это в поезде, когда мы ехали из Москвы в эвакуацию.

– Ну и что?.. Смеялись?

– Нет, не все. Мужик, что рассказывал, не смеялся…

Потом я подписал какой-то протокол, и опять про меня вроде забыли. Я так и не понял, что арестован, был далек от этой мысли. Мной владело какое-то непередаваемое ощущение – провал в небытие; вроде – живой, а все не так: отключен от чего-то. Все тупо, мучительно, глухо… Я не знал, что делается. Никакого интереса…

Потом в камеру поселили других задержанных. Стало все меняться. Из их рассказов я понял: в чем-то меня обвиняют, в чем-то виноват. Стала проявляться какая-то определенность – как очертания предметов на проявленной пленке. С появлением людей пошли разные разговоры, появились темы для размышлений. Проснулся интерес к жизни. Одного меня никуда не возили, ждали, когда народу будет больше. Набралось человек семь, повезли в тюрьму на Таганке. Когда везли, задержанные – бывалые – смеялись, рассказывали истории, гадали, куда везут. Один говорит, в Бутырки, другой – в Тишинку, а привезли в Таганку.

Привезли, построили. Стояли долго в строю, чего-то ждали. У меня зашумело в ушах, потемнело в глазах. Слабели ноги, я терял сознание, боялся упасть – и отчаянно не хотел этого…

Очнулся. Спрашивают: «Как фамилия? Какая статья?..»

Я понял, что все-таки не упал. Но ноги не держали: меня под руки удерживали мужики, что стояли рядом.

Повели в баню. В бане у меня опять жутко закружилась голова. Но я никому ничего не сказал, не хотел привлекать внимания. Посидел… Прошло.

Те же мужики помогли получить горячее после обработки белье. Потом всех распределили по разным камерам; в нашей было человек пятнадцать. Я сразу свалился и заснул. Разбудили, когда раздавали хлеб – «пайки».

Не знаю, сколько дней прошло, может, недель. Как-то подошел к окну, ухватился за решетку, подтянулся и вижу – дом номер пять, что напротив нашего дома! По крыше кто-то ходит. Подумал: наверно, дворник дядя Семен сирену проверяет…

Грохнула дверь, заходит надзиратель:

– Пошли!.. Увидел небо?

– Я дворника увидел на крыше своего дома…

– Ну а теперь пошли!..

Так я оказался в карцере. Сидят там все на полу полукругом перед дверьми. К этому времени каким-то чутьем я стал различать «авторитетных». Один, видимо, вор, прямо с порога меня вопрошает:

– Какая статья?

– Пятьдесят восьмая, буквы не помню…

– Политический.

– Фашист! – хихикнул кто-то ядовито. Я тогда еще не понимал, что для некоторых все политические – «фашисты». Но сказанное меня кольнуло. Я развернулся, хотел ударить… Сдержался. Но кепку свою швырнул прямо в лицо обидчику: «Сам фашист недобитый!» Он было вскинулся, но на него шикнули от окна. Парень сник, замолчал.

Тот, который шикнул, оказался «вором в авторитете», звали его «Иван-дурак». Потом мы с ним встретились в лагере.

– Что же ты, революциенэр, совершил? Бомбу изобрел и швырнул али книжку сочинил, как жить – не воровать?

– Ничего не делал! Говорят, анекдот рассказал…

– Ну-у?.. Расскажи и нам. Эт-та интересно!

Я рассказал.

– За такой анекдот больше десяти лет не дадут!

Я понимал, что Иван-дурак не издевался надо мной, он куражился, балагурил в свое удовольствие. А другой мужик, пожилой, помятый такой, в сизой шерсти, посоветовал:

– Ты парень, ничего не рассказывай, а то и больше десяти припаяют! У них это гладко идет!..

– Ты какую книжку последнюю читал, революциенэр? Помнишь?

– «Граф Монте Кристо».

– Ну вот ее и рассказывай. А то тоска…

Я совсем недавно закончил читать эту книгу, и у меня все было так свежо в памяти, что я рассказывал взахлеб, подробно весь роман несколько дней. Слушали внимательно. Так я занял свою ячейку в общих «сотах»…

Когда тот, кто назвал меня фашистом, хотел отобрать пайку хлеба у новичка, которого только что привели, я заступился за обиженного. Сильно ударив обидчика в лицо, расплатился и за «фашиста».

– Ты куды полез, Мокря? – Иван-дурак подозвал обидчика и звонко шлепнул его по щеке.

Зазвякали ключи или засов, в дверях появился надзиратель:

– Что у вас тут?

– Я про книжку «Граф Монте Кристо» рассказываю.

– Ну-ну, рассказчик! Мало анекдота?..

Ухмыльнулся и ушел. Запер дверь, посмотрел в глазок.

Подождал… Не знаю: то ли я был такой «зеленый», что по молодости вызывал жалость и моя искренность и непосредственность нуждались в покровителе, то ли, – а это мне кажется более близким к истине, – все-таки уже тогда во мне утверждалась личность, прорастало что-то индивидуальное, свое, что заставляло и видавших виды матерых уголовников считаться со мной…

После суда, где благодаря заступничеству начальника цеха и группы военпредов: «Он ударник, каких мало! С Доски Почета “не слазит” который год!.. Его автоматы самые лучшие!», – мне изменили статью – на 74-ю: «Оскорбительное высказывание, хулиганство». А это уже не десять лет, а два года!

Привезли меня в Бутырки; в камеру вошел с мешком-передачей, после суда разрешили. На нарах, где посвободней, мужики раздвинулись, и я расположился. Вытащив содержимое, пустой мешок вернул тюремщику. Обернулся – на моем месте лежит парень!..

– Ты что?.. Чего разлегся?

– Я хавать пришел. Ты что, не знаешь, что делиться надо?

– Че-го? Отец на последние деньги мне принес, от семьи оторвал, а ты жрать?! Иди отсюда, шпана!

Он привстал, изготовился, чтобы ударить ногой по миске, в которую я перелил присланное мне молоко. Я быстро вскочил, готовый драться. От неожиданности он неуклюже отступил и чуть не упал.

– Алик! – кто-то сурово прокричал от окна, где обычно сидят воры. – Вернись!..

Алик послушно ушел. Мужик, что лежал рядом, тихо шепнул:

– Ты что, с ума сошел?!

От окна ко мне подошел другой парень:

– Тебе к Бурому подойти надо.

– Кто Бурый?

– У окна!..

Я подошел. Бурый, мужик лет тридцати, плотный, чересчур плотный; говорит тихо, медленно, будто челюсти плохо подчиняются, а слова легкие:

– Ты, браток, не совсем верно поступаешь. Это не твоя вина. Ты по первой?

– Чего «по первой»?

– Понимаешь, есть воровской закон…

– Я не вор!

– Дело не в этом. Есть закон тюремный, ты по незнанию его нарушаешь! Нам все обязаны помогать. А если ты не поможешь, глядя на тебя, другой откажет, потом третий!.. Ты нарушаешь то, что сложилось годами. Таким очень трудно жить в лагерях, они никому не нужны. Понимаешь?

– Вроде да!..

– Вот и хорошо. Надо найти золотую середину! Ты попробуй кураги, какая сладкая! Поделились, принесли!..

Я, даже не догадываясь о ходе его мыслей, машинально взял парочку, раскусил:

– Сладкая!..

– Принесли!.. – мягко повторил он. – Ты, браток, иди сейчас на свое место и немного погодя пригласи нас к себе, – мы тебя не обидим. Иди…

Я развернул, что у меня было, взглянул на мужика, сказавшего «с ума сошел». Он отвернулся. Я встал и громко позвал:

– Мужики, я жду вас у своего стола!

А сам думаю: «Так ничего и не попробовал! Сейчас как сядут пять-семь человек, – ничего не останется!» А в ушах – голос мужика: «Ты с ума сошел!..»

Гляжу, Бурый машет рукой: вроде все в порядке. Кричит: «Спасибо!..» Встают двое – знакомый по карцеру Таганки Иван-дурак и еще один, с улыбкой идут ко мне. Алик хотел тоже встать, но Бурый сзади так дернул его за шиворот, что спереди все пуговицы полетели. Двое «гостей» подошли, легли, как на травке, пузом вниз. Иван-дурак взял яблоко, как-то ловко разломил пополам и отдал половину тому, с кем пришел. Пожевали… Пожав мне руку, Иван-дурак сказал: «Спасибо, браток», – и, соединив большой и указательный пальцы, показал букву «О». Я не понял, что это означает, да и спрашивать не стал.

– Иван, ты табак не взял! Вот, целый кисет!..

– Оставь себе!

– Я не курю!

Он отсыпал себе половину и вернул кисет:

– Ты молодой еще! Оставь, сгодится!..

Вообще мне везло и в лагере, в Химках, куда я попал после суда. Во-первых, я познакомился с земляком – борцом Галямовым Сашей. Ему было около тридцати: сильный, общительный, уважаемый. Он боролся «на спор» с комендантом лагеря, который был выше Саши на голову, и сам вызвал Галямова на схватку. Саша, легко приподняв коменданта, сунул его в сугроб головой – до пояса! Все смеялись. Потом бросились вытаскивать начальство, а Саша не пустил:

– Пусть все видят, комендант тоже человек, а не зверь… – Немного погодя он так же играючи сам вытащил коменданта из сугроба. Тот бросился обнимать Сашу:

– Ну молодец, татарин! Борец. Здорово ты меня. Не ожидал!.. Теперь верю, что ты победитель на сабантуях и что это твоя кличка – «Белая рубаха».

Мы с Сашей подружились. Комендатура лагеря уважала его за простодушие, силу, за беспрекословный авторитет среди осужденных. Руководство даже хотело, чтобы он перешел работать в комендатуру, – там были свои привилегии. Он не пошел: «Я осужденный и буду с осужденными до конца». А воровские авторитеты зауважали его еще больше за то, что не пошел служить к «вертухаям». Он и с уголовниками дружил: «Они такие же, как мы – зеки». А авторитеты, типа Ивана-дурака (как ему нравилось называть себя «Иван-дурак» – удивительно!), так вот такие, как Иван-дурак, Одессит, Комля, Медвежатник, Бурый излагали Саше свои обиды. Он их внимательно слушал, советовал. Среди авторитетов тоже были люди справедливые, понятливые.

Вспоминается такой случай с заболевшим политическим – Чижковым. На зоне, когда нас выводили на работу, врача не оказалось. Чижкова с трудом, под руки, еле довели до проходной завода, а это более трех километров! Перед воротами он упал и потерял сознание. И пока вся колонна не прошла, вертухаи его не поднимали! Мат и брань стояли несусветные:

– Вставай, сволочь политическая!

– Поднимайся, сука! Кто за тебя работать будет?!

Глухие удары по поникшему телу сыпались один за другим. Одно плечо его телогрейки было уже изодрано в клочья. Стремясь дотянуться до человека, голодные, в ярости, собаки готовы были разорвать лежащего… Нелюди с обвисшими хохлацкими усами, приспускали до предела натянутые поводки и, издеваясь, себе на утеху науськивали взбесившихся псов…

Несколько политических подняли Чижкова и, не глядя на остервенело лающих собак, все-таки внесли в помещение проходной. Положили на скамью… Так их выгнали, травя собаками! А бесчувственного Чижкова снова вытащили из помещения и кинули у ворот.

Политические в изодранных собаками телогрейках и робах, вернувшись к ожидающим из колонны, с возмущением рассказали:

– Вы бы видели, что там делается! Человека бросили собакам!..

Авторитеты Иван-дурак, Медведь и другие стали совестить политических:

– А вы что ж своего товарища-то бросили? Хохлы-вертухаи затравят его собаками! Насмерть!.. А вы, коммунисты, и не почешетесь?!

Все всполошились. Толпа зеков, сгрудившихся неподалеку от проходной, забурлила, как варево достигшее точки кипения. Многие схватились за трубы, обрезки железа, валявшиеся в изобилии на территории. И решительно двинулись к воротам, откуда был слышен надрывный собачий лай. Саша, успокаивая всех, вместе с другими шел впереди:

– Требуем коменданта!

Вышел начальник охраны, хохол (охрана вся была из хохлов), и выстрелил в воздух:

– Разойдись! Стрелять буду!

Воры прикрыли Сашу:

– Уходи, мы сами справимся!..

Саша спокойно подошел к главному вертухаю:

– Как же тебе, мать твою, не стыдно?! – как-то легко отобрал пистолет, приставил ему ко лбу: – Ты этого хочешь?!

Подождал. Ждал пока начальник охраны не стал белым.

– Дур-рак, тебя же везде достанут! И тебя, и семью твою! – опустил пистолет, выстрелил несколько раз в землю и вернул хохлу: – Доложи коменданту: «Все спокойно!» А Чижкова – (он же бо-ольно-ой!) – отправьте в изолятор. – Повернулся ко всем: – Мужики, все за работу! Инцидент исчерпан, больше не повторится. Начальничек – свой мужик! Ошибочка!.. Бывает!..

И все, человек сто, окружив Галямова, вдруг озорно запели свою любимую песню, с которой, гремя котелками, ходили на обед:

Дружно, обнимаясь, пошли к цехам.

Кстати, вспомнился и такой случай. Каждый день заключенные колонной, наверное, вы уже представляете – какой и как, выходили из зоны на работу. А те, кто почему-либо был освобожден (больные из лазарета, истощенные, туберкулезники) оставались без особого надзора: зона-то охраняется, вышки кругом. Так вот, они пользовались некоторой свободой. Например, могли подальше от бараков костер разжечь, испечь или сварить картошку, если есть. К чему повторять – война! А уж какая там пайка у заключенных – все время голодные! Едва ноги таскали.

И вот возвращаемся мы после работы в зону. Колонна проходит в ворота, а конвоир Грицко во всю прыть бежит прямо к кострам и ретиво затаптывает огонь – ну прямо пляшет сапожищами на горящих угольках! Подбежал еще один, не помню ни его имени, ни прозвища, и с остервенением ударил сапогом по висящему над костром котелку. От удара несчастный котелок, кувыркаясь и разбрызгивая содержимое, полетел в одну сторону, а пара лягушек, выпрыгнувших из него, – в другую, – видно вода еще не успела закипеть.

Далеко не каждому заключенному приносили передачи: много было не москвичей, и еще больше – одиноких. Война есть война! Всех разбросала, проклятая!..

Может быть, это варево из лягушек кому-то прибавило бы сил. Может – спасло бы даже жизнь, и обездоленная семья – мать, жена, дети – дождались освобождения страдальца. Но нет…

Кстати, вспомнилась такая деталь: после освобождения покидал я зону через парадные ворота. Вышел, и надо было подняться наверх, на дорогу, – метров десять. И что вы думаете: от стен зоны, высоких, с колючими проводами поверху, заросших до середины какими-то кустами, лопухами, двигались кверху, к дороге, полчища огромных зеленых лягушек! Тысячи, клянусь! Они переходили дорогу, уходили куда-то дальше от лагеря. Столпотворение какое-то! Между ними пятнадцать-двадцать сантиметров и прыгали они вперед, перегоняя друг друга. Вся дорога – была сплошь в лягушках! Машины не останавливались, проезжали по ним, оставляя за собой широкие мокрые полосы-просеки. А они все шли, шли. Шли…

Можно было подумать, что покидают они нашу зону в связи с объявленной амнистией. Радуются, что скоро зона – территория зла, страданий и голода – опустеет! Будто получили знак свыше: войне конец, и люди, нуждавшиеся в их жертвенной помощи, уходят! Но… тогда зачем и им надо уходить?! Оставались бы здесь – хозяевами, раз облюбовали эти места!

Но разве лягушек поймешь? Неисповедимы пути Господни – для всех!..

Отец принес мне передачу – большую, обильную! Каждый раз, получая продукты из дома, я, конечно, испытывал особенную радость. Еще бы – это праздник, привет от домашних! «Пир души»! Но в то же время меня угнетали, мучили, буквально истязали мысли о том, что я отрываю у них еду, а мог бы, работая, помогать семье, кормить стареющих родителей в это тяжкое время!

Тем не менее, передо мной красовалось изобилие продуктов: молоко, котлеты, пирожки домашние – мясные. Среди этой провизии была, видимо, купленная на рынке банка консервов – рыбы какой-то. Но, когда я открыл ее, оказалось – рыба испорчена: край банки был с чуть заметной ржавчиной, естественно, отец мог и не заметить. Жалко, конечно! Не исключено, что отец заплатил за нее большие деньги. Но, куда деваться, придется выбросить. Содержимое уже сильно отдавало тухлятиной.

Сосед по бараку (он не получал передач) увидел, что я несу выбрасывать банку, и попросил:

– Дайте!.. Дайте, пожалуйста, мне, я все пережарю и съем!.. Не выбрасывайте!

Я отдал. Он достал где-то лука, набрал какой-то зелени, травы и принялся пережаривать все на машинном масле. Когда все жарилось на нашей общей кухне, аромат был непередаваемый: какой-то домашний, вкусный и манящий.

Он съел все до последней крошки – с наслаждением. Мне вначале было жалко: отец принес мне, а ест другой – чужой человек. Обидно было за папу, за его усилия, хлопоты, заботу. Как будто я обманул его любовь. А потом подумал: человек-то съел с удовольствием! Искренне, от души сказал «спасибо», – и не раз! Отец сделал доброе дело! Настроение у мужика, может, за несколько лет впервые – было хорошее. Я бы сказал, праздничное! И у меня отлегло от сердца. Добро, сделанное чужому человеку, наполнило и меня чем-то добрым, благостным.

А с этим мужиком я потом всегда делился продуктами. Он с влажными глазами всегда так говорил «спасибо», будто душа у него пела и просилась наружу! «Спаси-бо!» – спаси Бог! Желал отцу и мне долгих лет жизни и здоровья. Воистину: что посеешь, то и пожнешь! Может, в числе прочего, и молитвами этого мужика я еще пока жив и здоров. Кто знает?..

 

Скорбный случай на шоссе

Поздняя осень. Сплошной стеной сыплет и сыплет мелкий густой и холодный дождь. В двух шагах ничего не видно. Почему он льет именно сегодня, когда на душе и так мерзко? Может, потому и мерзко, что дождь мерзкий. Да…

Вспоминается отвратительный, предначертанный многим судьбой случай. Нелепый и трагичный. Представьте… Сорок четвертый год. Война. Вечер холодного октября с пронизывающим ветром и непрекращающимся уже несколько часов дождем. В такую погоду, говорят, хозяин даже дворовую собаку домой берет, супом кормит.

Колонна заключенных длиной в пятьдесят метров, отработав положенную смену, возвращается с завода в зону. Темень кромешная. На окнах домов светомаскировка. Фары не горят. Колонна под беспощадным дождем обреченно движется посередине Ленинградского шоссе – по нейтральной полосе. Прошли уже несколько километров. Скоро поворот направо, вниз… Немного пройти – и зона.

И вот, представьте, в такой безудержный пронизывающий дождь ты, промокший до белья, мокрый, как говорят, до нитки, вынужден идти, идти, идти… Идти, не останавливаясь, не имея возможности хоть как-то прикрыться от хлещущих струй, принимая на себя удары и издевательства стихии. Бушлат прилип к телу, давит своей тяжестью. Все заскорузло, набухло ледяной жижей; руки не гнутся. Ты еле передвигаешь ноги, погружая их по щиколотку в грязные потоки. И вдруг… – рок!

Из мрака, не сбавляя хода, разбрызгивая веером снопы дождя, выскакивает прямо на людей, что-то огромное, неотвратимое… О, ужас! Троллейбус! Как неведомый мифический зверь, будто освободившись от пут, бросается на голову колонны! Буквально вгрызается!.. Крики, стоны. Скрип тормозов. Троллейбус не может остановиться, скользит, продолжая давить…

И неожиданная команда:

– Ложись! Стрелять буду!..

Вся колонна бросается наземь.

Выстрел! Тут же отозвались, защелкали затворы, загромыхали другие выстрелы.

– Лежа-ать!..

Снова выстрелы из разных мест. Что же произошло?..

В темноте из-за мерзкого дождя шофер грузовой машины, поздно увидев колонну, резко затормозил. Чтобы не врезаться в эту злосчастную машину, троллейбус, вывернувшись и не имея возможности сбавить ход, огибает грузовик… и, не сбавляя скорости, врезается в живую колонну! Шесть-семь рядов, по шесть заключенных в шеренге, раскиданы, опрокинуты, раздавлены. Смяты троллейбусом!..

Чтобы заключенные не разбежались, рявкают, разносятся команды всей колонне:

– Ложи-ись! Стрелять буду!.. Лежать, мать вашу!..

Колонна растянута. Охрана сопровождения – до десяти-пятнадцати человек – рассредоточена. Никто никого не видит. После первой команды – эхом, один за другим, вторит каждый следующий:

– Ложись, мать твою! Стрелять буду!..

Куда? В кого?.. И снова угрожающе-надсадный ор! Стреляют вверх!.. Стрельба беспорядочная, суматошная. Наверняка многим по всей округе почудилось, что это вылазка, десант немцев.

Из троллейбуса выбегают пассажиры, не понимая, что происходит. Суетятся, мечутся в темноте. Но на всякое шевеление одна хлесткая беспощадная команда:

– Лежа-а-ть!.. Лежать! Стрелять буду!..

А в устах охранников-хохлов, закутанных в плащ-палатки, слова «лежать, стрелять буду» звучат, как: «Не бежать! Стрелять буду!»

И все, кто выходят из троллейбуса, шлепаются в лужи, – мужчины, женщины, старики. Падают почему-то ничком – лицом вниз, в лужи пополам с кровью, рядом с телами погибших и кричащими от боли ранеными. Стоны, плач…

Нет! Это невозможно описать! Меня уже трясет… Как тогда.

…Лежат все в лужах – мокрые. Рукой пошевелить, пододвинуть к лицу – нельзя!

Кирзовым сапогом, со злобой – на кисть:

– Лежа-ать!.. Стреляю.

И все безропотно лежат. А ветер, издеваясь или смеясь, набрасывает, надувает на беззащитных людей все новые и новые потоки ледяного дождя…

Это злой рок? Ведь до поворота оставалось всего-то чуть больше минуты! Неужели беспощадный ненасытный Молох – война – не может удовлетвориться, насытиться кровавой жатвой на полях битвы? Все мало?!

Выстрелы не прекращаются. Охрана растеряна, все перепуталось: где заключенные, где гражданские? Все одинаково мокрые, кто и где – в бушлате, в пальто?

Снова и снова – бух, бух, – выстрелы!.. Снова и снова передергивают, сухо, устрашающе щелкают затворы – видимо, уже для острастки. Вопли, стенания стелются над землей. Пахнет прелью и кровью. От отчаяния, возможно, в панике кто-то поднимается, согнувшись, пытается бежать. И снова хлесткое, как удар плеткой:

– Лежа-а-ть!.. Сука!

А слышится: «Не беж-а-ать! Стрелять буду!..»

И лежат, лежат вместе с другими в кровавой луже и ждут, что же дальше…

Из темноты с воющей сиреной врезается в самую гущу толпы машина «скорой помощи».

– Куда-а?! Мать вашу!..

Выстрелы. Мат… Визг тормозов в темноте: «скорая помощь» давит раненых. А заключенные, лежащие рядом, помочь не могут: пристрелят, – хохлы же!..

Братцы! Как хотите, а те хохлы-охранники, как на подбор, были плохие люди. Это не те добряки, братья-славяне, каких показывают в кино: усатые, чубатые – в расшитых рубахах, шароварах, песни поют: «Ой, Днипро, Днипро…» Наши хохлы-вертухаи были на редкость озлобленными. Презрительно называли нас «москалями». Не берусь судить их и рассуждать на эту тему, – в семье не без урода, говорят; в каждой нации могут найтись и предатели, и подлецы. Но что было, то было: «наши» хохлы почему-то не воевали на фронте, а сосредоточились все в охране: тепло, безопасно и «мухи не кусают»! А еще власть, абсолютная власть над бесправными и беззащитными!

 

Сергей Сергеевич Смирнов

Перед какими-то праздниками, не то Майскими, не то Ноябрьскими – скорее, Ноябрьскими сорок четвертого года, в лагерь вместе с другими заключенными прибыл Смирнов Сергей Сергеевич, писатель. Я его не знал. Но другие, видимо, ожидали: уже у проходной встречали как знаменитость, обнимали:

– Сергей Сергеич, родной! Какие злые ветры занесли?..

– Недоразумение. Ненадолго…

Он попал в наш барак, там все были по 58-й статье. Сергей Сергеевич улыбался, шутил. Когда он смеялся, запрокидывая голову, казалось, что смех влечет его куда-то вверх: выше, выше… Хохот становился все шире, раскатистей. А голос – бархатный, густой. Глядя на него, делалось как-то легко, многое хотелось позабыть – так заразительно он смеялся.

На праздничном вечере я читал стихи Николая Доризо. Он тоже читал стихи – чьи, не знаю, скорее всего свои. Ему горячо аплодировали, принимали бурно, дружно. За кулисами мы с ним разговорились. Смирнов спросил меня, за что я здесь и давно ли. Я рассказал про анекдот, – он по-доброму захохотал. Успокоившись, сказал:

– Скоро войне конец, всех выпустят! Осталось немного!.. Держись, дружок.

– А вы-то за что здесь?

– А-а… Скоро выйду! А ты держись, брат, у тебя все лучшее – впереди…

И действительно: после праздников его уже не было.

В начале сорок шестого года я встретил его в Астрахани. Он спешил по улице Кирова, окруженный веселой группой молодых людей. Была в нем какая-то притягательная сила, трудно представить его в одиночестве – без окружения этой энергичной молодежи. Они что-то живо обсуждали.

Сергей Сергеевич увидел меня. Раскинув руки, остановился и захохотал так, что все заулыбались… Когда я подошел, он обнял меня, представил: «Друг мой юный». Но ребята, видимо, спешили, поглядывали на часы. Смирнов обнял меня еще раз: «Ну!.. До встречи, родной…»

Потом, в шестидесятых годах, я встретил его на Центральной студии документальных фильмов. Он писал сценарии, а я работал там директором картины. Вот тут, как он и предсказывал, у меня началось «все лучшее».

По его книге мы делали телефильм в Бресте, это был один из первых документальных фильмов, снимаемых многокамерным методом – с трех камер. Он был рад нашей встрече, во всяком случае, был рад за меня.

В Бресте, между прочим, он спросил, знает ли кто-нибудь, что я был в ИТК.

– Что вы, Сергей Сергеевич!

Он положил руку мне на плечо:

– И правильно! Не надо никого посвящать в такие дела, люди разные бывают, – он опять захохотал приятным бархатным голосом, чуть запрокинув голову, будто так ему легче смеяться.

По его сценариям режиссер Виктор Лисакович, ныне народный артист, профессор, а тогда совсем молодой, снял фильмы «Катюша», «Его звали Федор», я был директором съемочной группы. Фильмы получились очень яркие, самобытные. Особенно – «Катюша», снятая скрытой камерой. Лисакович этим фильмом будто прорвал плотину в документальном кино, настолько он был органичный, искренний, с настоящей – живой и потрясающей героиней! Но во многом, я думаю, успех был обусловлен и самой личностью Смирнова, его человеческим диапазоном; в его сценариях были громадная энергия, эмоция и мысль. Умел он открыть неповторимый пласт личности, найти героев – казалось бы, обычных людей, но в то же время необыкновенных, трогающих до глубины души! И запоминающихся навсегда!

Это благодаря Сергею Сергеевичу Смирнову мир узнал о Екатерине Деминой, о Федоре Полетаеве. Конечно, большая творческая удача – что замысел писателя так тонко и талантливо был понят, оценен и развит режиссером Виктором Лисаковичем. Попади сценарий Смирнова в руки другого – мыслящего стандартно, иллюстративно, привычными шаблонами – бог знает, что вышло бы из этого! Здесь же было снайперское попадание! И документальный экран во всей полноте, многогранности, живой человеческой притягательности раскрыл судьбу, душу, героический характер Катюши и Федора. И все это – на фоне подлинных исторических событий!

На экране – только Человек и История! Без малейших поползновений к инсценировке, к попыткам привнести какие-то «красочки», ухищрения, чтобы образ заиграл ярче, полнее.

Война. Лето. Жара. Здесь – наши, там – немцы. Противостояние не на жизнь, а на смерть. А посередине единственный колодец, на территории, насквозь простреливаемой немцами:

– Катьюша! Иди!..

И она, юная щупленькая Катюша Демина, шла!.. Всякий раз шла на смерть, чтобы хоть попытаться набрать воды для истекающих кровью раненых!..

Как жаль, что не было тогда возможностей представить фильмы Смирнова и Лисаковича на премию «Оскар», например. Ведь это было просто открытие в неигровом кино: камера – живая; она все время рядом, вглядывается в человека – пристально, по-доброму, ненавязчиво… И раскрываются такие глубины характера! Женская мягкость, незащищенность, наивная трогательность. И подвижничество, жертвенность, бесстрашие, – что там тебе Шекспир! Это подлинная – жизнь. Это – Сергей Сергеевич Смирнов.

Последний раз я встретил его в Доме кино. Он дружески интересовался моими планами: я уже был режиссером. Кстати, я спросил, почему не видно его на студии, нет новых сценариев, фильмов. Он несколько мрачновато ответил:

– Не все вопросы легко решаются у главного редактора студии Осьминина! – махнул рукой, вроде: «бог с ним!», чуть запрокинув голову, невесело хохотнул бархатным раскатистым смешком.

Мне грустно вспоминать о Сергее Сергеевиче. Грустно потому, что мало времени выделила мне судьба на общение с ним: то ли она берегла его, не давая растрачиваться на одного человека, то ли меня учила самостоятельности, умению рассчитывать на свои силы. Но для меня, по жизни, встреча с Сергеем Сергеевичем – знаковая.

Двумя-тремя, казалось, мимолетными фразами перед концертом в ИТК он окрылил меня. В той обстановке, угнетающе мрачной, серой, в клетке обреченности я понял: скоро-скоро все кончится! Все будет хорошо, смутные годы отойдут. А все главное, нужное – впереди! И зависит от меня самого!..

При каждой встрече с ним я чувствовал какой-то жизненный прилив – чувств, энергии. После бесед на ЦСДФ, нашей совместной командировки в Брест я созрел до новой ступени самосознания: надо плотней заниматься собой, не отставать от времени. Пора!.. Пора наверстывать упущенные годы! Где режиссура? Что задержался в директорах?..

Когда сдал экзамены на режиссерский факультет в вуз при Вахтанговском театре, я был рад при случае сообщить ему об этом. И мне казалось, он понял: ему, именно ему я благодарен за это, а не кому-то другому!

Эх, Сергей Сергеевич, светлая память Вам! С Вами, с Вашим именем у меня в памяти сложилось, сцементировалось все самое доброе и светлое.

Наверное, в душе у каждого есть особая ниша, где скапливается лучшее; вот сегодня я приоткрыл створки, и столько света хлынуло оттуда, омыло радостью все закоулки памяти и сознания. Как хорошо жить на свете! Как хорошо, когда есть такие люди на твоем жизненном пути.

 

Добро с шипами

Не знаю, знакомо ли вам чувство, когда, кажется, все тебе по силам, словно за спиной крылья выросли. Все лучшее впереди! И живешь ты на пике радости, захлестывающей тебя каждое утро! Грудь распирает. Эйфория какая-то: хочется жить, любить… и петь! Так я чувствовал себя в конце сороковых: война кончилась, я молод, здоров. Со мной моя семья: отец, мать, сестры. Рядом друзья. Недавнее прошлое забыто, как тяжкий сон.

В этот период желания мои посвятить себя творчеству, мечты, эмоции бродили и бурлили во мне, как, наверное, бурлит молодое вино в большой бочке – свободно, без помех. Так уж случилось, что эта бурлящая творческая смесь хлынула в первую очередь в русло национального песенного фольклора. Когда-то, будучи детьми, мы слышали песни родителей, старинные песни. Они пели про свою молодость, вспоминали предков, родные места, аулы. Мелодии эти звучат в памяти и сейчас. Со временем многих исполнителей не стало, но их голоса, песни помнятся.

Появились грампластинки. У кого-то сохранились старые диски, у кого-то новые, привезенные из Казани, – словом, все началось с них, со старинных народных песен. Мы слушали песни на пластинках у одних, потом у других, обменивались текстами. Круг любителей старинных народных песен расширялся. Слушать и петь становилось нашей потребностью. Мы собирались вместе постоянно, и не только татарская молодежь, а все, кто хотел участвовать в созданном коллективе. И становилось нас все больше и больше. Мы совершенствовались в исполнении песен, находя высшее духовное удовлетворение в таком общении и досуге. Мы сдружились и собирались уже не только для занятий, но и просто так: отмечали праздники, справляли дни рождения, веселились. И пели, пели…

Раньше это было принято повсеместно: ни одно застолье не обходилось без песен. Одни пели «Тонкую рябину», «Шумел камыш», а мы – и эти песни, и татарские, и башкирские. Когда поешь на языке своих отцов и дедов, просыпается в тебе нечто глубинное, корневое. И рвется из души – что-то залихватское, вольное, степное. Как клич лихих наездников, обуздавших диких скакунов, как пьянящий дух цветущих степей. И подхватывает, и несет куда-то вдаль – над лугами, над реками. Куда? На родину предков?.. Не знаю, не ведаю. Но народное творчество – это не просто!

Я был у нашего секретаря Кировского райкома комсомола, помню, Павлова. Рассказал ему о нашем сообществе, о том, как тянется молодежь к культуре. Спросил, кстати, где бы мы могли собираться, устраивать концерты. Дело в том, объяснил я комсомольскому лидеру, что мы рассчитываем перетянуть на нашу сторону молодежь, которая собирается раз в год, 2 мая, в Измайловском парке. Собираются-то они, чтобы культурно провести досуг, а заканчиваются эти сборища пьянками, потасовками, драками. Он долго слушал, потом сказал:

– Что вам больше делать нечего? Вступайте в любой самодеятельный коллектив и пойте, пляшите. Сегодня вам помочь, завтра евреи придут, потом казахи, узбеки, таджики, армяне, – сколько у нас республик? Не дурите головы!..

Встал, отошел к окну… Я подождал, думал, что еще что-нибудь скажет. Он молчал. Не прощаясь, я вышел, и дверь за собой не стал закрывать. Пусть думает, где и что не так сказал, вожак комсомола.

Я жил, как вы помните, у Павелецкого вокзала. В Летниковском переулке, ближе к Жуковскому мосту, находился клуб завода имени Кагановича. Там было много помещений, отведенных коллективам художественной самодеятельности для занятий. Но большинство помещений пустовало, а зрительным залом пользовались только в торжественные дни. Руководство клуба разрешило нам заниматься у них, но «не обособляться, а принимать участие в праздничных мероприятиях». Мы с радостью согласились: ведь почти все у нас коренные москвичи, учащиеся московских школ, студенты. Почему же не воспользоваться случаем: не петь, не плясать, не читать стихи не только на татарском, а и на русском языке. Мы же все, даже родители наши, давно говорим и думаем по-русски. Так почему же не ставить еще и сценки, интермедии на русском языке? К тому же издается множество всевозможных сборников для коллективов художественной самодеятельности – вот и помощь в выборе репертуара. Да что говорить, это предложение было для нас просто удачей, ведь в коллектив тянулись те, кто с детства мечтал о выступлениях на сцене, на публике.

Как-то так случилось, что ребята признали во мне лидера, руководителя, хотя, видит Бог, я к этому не стремился. В концертах я читал стихи, отрывки из прозы, конферировал. Концерты наши стали приобретать широкую известность по всей Москве. Бывало, после выступлений возвращаемся гурьбой, двумя-тремя шеренгами, с песнями по улице Землячки, а откуда-то с балкона радостный возглас: «Руста-а-м!..».

Одной из первых в коллектив пришла Соня, София, наша певица – сопрано. Удивительно, проникновенно пела старинные национальные песни. Она работала где-то в издательстве и помогала печатать пригласительные билеты на наши концерты. Помню Гафурова, парня с семью классами образования, но с таким глубоким бархатным баритоном – просто чудо какое-то. Как он пел, заслушаешься!.. В национальных татарских песнях музыкальный ряд особенный, по-моему, это называется пентантоникой: мелодия течет не ровно, а словно ручей, играя тонами. Вдруг интонационно нырнет вниз, на несколько тонов, потом неожиданно – вверх! И вдруг завибрирует, зальется в эмоциональном напряжении! Нет, конечно, словами этого не передать, а так хочется, чтобы вы услышали, как пел Гафуров старинные народные песни. Как пел! Как мастерски, виртуозно выводил такие рулады!..

Откуда только ребята узнавали о нас? Но приходили всё новые и новые исполнители, одаренные, талантливые. Закиров Хамбель – певец, студент актерского факультета Театрального училища имени Щепкина, Табеев с башкирского курса из ГИТИСа, он ставил пляски, руководил танцорами. К сожалению, многие фамилии уже не помню, но в коллектив постепенно вливались все новые и новые студенты-актеры, пока… пока «не грянул гром» и списки участников самодеятельности не изъяли… Но об этом после.

Изучив индивидуальные и общие возможности труппы, отшлифовав отдельные номера, выстроив перспективу программ, мы поняли, что наш коллектив уже в состоянии только собственными силами проводить концерты – без участия самодеятельности клуба имени Кагановича. И даже в двух отделениях! И профессиональный уровень наших исполнителей достаточно высок! Что и говорить, студенты театральных вузов – это почти готовые артисты. Так мы превратились в концертный ансамбль – пока без названия. И я – признанный всеми членами коллектива художественный руководитель.

В клубе имени Кагановича для приглашенных родственников и знакомых было проведено несколько концертов. Успех был неожиданным. Не поверите – просто ошеломляющим! Зрители сетовали, что редко показываемся, надо бы по два-три дня подряд – ведь желающих много. Поступило предложение распространять билеты за деньги, чтобы помочь студентам театральных вузов: на одну стипендию сложно прожить, а «студентам тоже кушать хочется, родители-то далеко не всем помочь могут», – и все такое. Когда сообщили актерам-студентам, что, возможно, будем платить им за выступления, радости их не было границ. Они заявили, что готовы выступать каждый день, «будет на что хоть в кафе сходить». Но радость студентов была недолгой. Почему?.. Совсем скоро я доберусь в рассказе и до этого…

С удвоенной силой потянулись к нам новые участники, желающие влиться в наш коллектив. Но клуб уже стал мал для всех желающих, зрительный зал не вмещал всех рвущихся на наши концерты. Мы перебрались во Дворец культуры ЗИЛа. Так начал функционировать «Татаро-башкирский ансамбль».

В наших концертах звучали народные песни, стихи известных татарских поэтов Габдуллы Тукая, Мусы Джалиля, Бари Рахмета, Хасана Туфана. Солисты и аккомпаниаторы разучивали песни и романсы Рустэма Яхина, танцоры – фрагменты из балета «Шурале» композитора Яруллина. Я как режиссер обдумывал композицию концертов, сценическое оформление, в том числе шумовое и музыкальное, отрабатывал с исполнителями каждый номер.

Эх!.. Веселое, вдохновенное времечко! Но не зря мудрецы предупреждают: «Бойся жить только радостью, надеждами и счастьем! Накличешь беду на свою голову!» И это правда: тут и возникли у меня серьезные препоны, намеки на которые уже, нет-нет, да и прорывались в моем повествовании…

Но прежде хочу оговориться: я испытываю глубочайшее уважение к людям, стоящим на страже нашей государственной безопасности. Произведения Юлиана Семенова о нашей внешней разведке, фильмы «Подвиг разведчика», «Семнадцать мгновений весны», «ТАСС уполномочен заявить» – всегда были из самых любимых. Разведчики – патриоты, отважные и мужественные, полиглоты, прекрасные психологи, воины и мудрецы – ну словом, эти люди – лучшие из лучших, буквально «семи пядей во лбу». Мне повезло. Работая на киностудии Министерства обороны СССР, я встречал подобных людей; были у нас и заслуженные, убеленные сединами ветераны-консультанты и герои, о которых снимали фильмы. Но в ту пору, о которой я начал рассказывать, в ту пору, видимо, и в органах КГБ только начиналась перестройка – после смерти Берии. Все этажи власти внутренней госбезопасности, особенно в столице, как широко говорили тогда и писали, были забиты простыми чиновниками – не слишком образованными, не слишком опытными, вообще не слишком… Вот с такими-то мне и пришлось тогда встретиться.

Стал я замечать в коллективе посторонних ребят, мужиков (у нас занимались люди всех возрастов, главное, чтоб человек чем-то был интересен, с каким-то своим талантом). Помимо певцов, танцоров, чтецов были у нас и мастера художественного свиста, и жонглеры, и «девушка-змея» – удивительно гибкая гимнастка, которая гнулась и извивалась – как гуттаперчевая (ее вскоре пригласили в Москонцерт, и она ушла от нас). Был отличный фокусник Иван, он работал на ЗИЛе стерженщиком. Я уж не говорю о баянистах, гармонистах, аккордеонистах. Выступала с нами даже скрипачка – одним словом, народу всех возрастов было много. Заходили в дни репетиций и посторонние – посмотреть, послушать; просили, нельзя ли привести дочь, сына. Но обращали на себя внимание и такие: заходят на занятия вместе со всеми, вроде свои, но ничем не заняты! Спрашиваю: «Что вы можете, какой у вас номер?» Отвечают: «Хочу заниматься, но еще не определился». Через день-два исчезают, появляются другие, тоже вроде хотят заниматься; знакомятся, но, в основном, выясняют, кто откуда.

Но совсем скоро я стал некоторых узнавать. Вот мужик – точно, знакомый, из тех самых: в метро ездит за мной, но держится как-то в сторонке. Вот, который в поликлинике стоял в той же очереди к врачу – за мной, через два-три человека.

Я частенько ходил заниматься в библиотеку им Ленина. Так вот, сижу, а за столом напротив – опять «знакомая личность»!.. Вначале они пытались быть неприметными. Потом я стал их угадывать – держатся в отдалении, как бы в тени, и манера, глаза – какие-то настороженные, юркие. Не зная за собой никаких грехов, даже не отдавая себе отчета в том, что происходит что-то серьезное, я стал заигрывать с ними, уходить от хвоста – ну прямо кино какое-то про шпионов!

Потом они появились уже у дома: провожают в метро, до вагона, а там в мой вагон садится другой, из тех, кто был накануне на занятиях. Я ни с кем не говорил на эту тему, хотел разгадать загадку сам. Мой мозг фиксировал слежку, облик филеров – и только! Я чувствовал свое превосходство, что я умнее. Наученный горьким опытом, анекдоты я уж и сам не рассказывал, и не слушал. Диссидентом я не был, инакомыслящим тоже, – всем сердцем и душой я за советскую власть, за советский народ, за нашу страну! Чего мне бояться? Молодость беспечна! Хотя и было мне тревожно… Но, с другой стороны, если за тобой нет никакой вины и совесть твоя чиста, о чем тут беспокоиться?!

Однажды мы, человек пятнадцать, собрались у метро «Маяковская» и пошли на квартиру к кому-то из наших коллег праздновать чей-то день рождения. Отметили, посидели с песнями и ближе к полуночи собрались расходиться по домам. Да, забыл сказать: в течение вечера несколько раз заглядывали все те же знакомые лица. Девчонки приглашали их к столу, те извинялись, что «не в ту квартиру попали». А когда мы вышли гурьбой из квартиры, на лестницах было человек пять мужчин.

На улице мы обратили внимание, что дом окружен. В стороне от дома стояли машины. У каждой по два-три человека!..

Ребята наши удивились. Им было весело, все настроены бесшабашно. Разговаривали громко, смеясь и подтрунивая:

– Смотри сколько! Будто за нами…

– Ой, вон тот заглядывал к нам!..

Ничего не подозревая, ребята фантазировали:

– Как в революцию… Подпольщиков окружили!..

Наверно, такие откровенные разговоры спутали все планы следящих за нами. Нас проводили до метро, затерявшись в наших же рядах. Они слушали наши разговоры, подхватывали смех. Я понял: в метро поехали следить за каждым…

После этого как-то днем приходит к нам домой некий Иван Иванович. Познакомился со мной, с мамой. И сообщает, что приехал за мной:

– Это очень нужно, возьмите свой паспорт.

Мама встревожилась:

– Что случилось?

Я говорю:

– Не знаю…

А Иван Иванович успокаивает:

– Это ненадолго.

И привез он меня на Лубянку! Хочу сказать, я уже ждал чего-то подобного: более месяца ходили за мной и в коллективе, и повсюду. Я ждал, что меня возьмут, но не знал за что. У меня были книги «История адвокатуры», «Защитительные речи знаменитых адвокатов», я даже, можно сказать, готовился к возможным допросам, пытался понять, что может их интересовать, что им отвечать. Не знаю, что я тогда вызнал из этих книг, но была какая-то уверенность, что все будет в порядке. Скорее всего, потому, что там, в книгах, были совсем другие истории – уголовные, кровавые. А здесь ничего подобного, – и поэтому я был спокоен.

Меня ввели в большой кабинет. За широким столом с несколькими телефонными аппаратами и отдельным – особым телефоном на тумбочке рядом, сидел, видимо, самый главный. Одним взором, не здороваясь, он быстро охватил всех. «Значит, уже виделись», – мелькнуло у меня в голове. Хозяин кабинета задержал взгляд на мне. На лице его еле заметная усмешка: «Ну, что?.. Попался?»

По сторонам другого стола, придвинутого к первому буквой «Т», сидело человека по три. Мне пришлось сесть, или так вышло, а может, им и было так нужно, спиной к окну, в середине тройки. Словом, я оказался перед лицом главного и трех напротив сидящих. Сказать, что я был очень испуган, напряжен или взволнован, – вроде нет! Но во рту все пересохло, мне страшно захотелось пить. Понимая всю неловкость ситуации, я все-таки попросил:

– Можно водички попить?

Графин стоял на нашем столе напротив меня. Главный спокойно, доброжелательно разрешил:

– Пейте, конечно, пейте.

Я попробовал налить воды, но горлышко графина застучало по краю стакана. Я и не подозревал своего состояния: не смог налить воды из графина! Главный предложил моему соседу:

– Помогите Рустаму воды налить. Вы что, Рустам Абубекарович, разволновались так?

Я прямо так как есть и брякнул ему в ответ:

– Ну да, привезли сюда, в такой дом, и не волноваться?!

Все засмеялись. А главный, вроде шутя, будто успокаивая, рассуждает:

– А что, дом как дом. Мы все здесь работаем, обсуждаем возникающие проблемы. Вот с вами беседуем, зададим несколько вопросов, какие нас интересуют. Может, и вы спросите, что вас интересует. Мало ли бывает интересующих вопросов, проблем. Бывает, спросят, что у тебя, а ты и не знаешь, что ответить. Бывает же в жизни?

– Конечно, бывает.

– Вот и случай. Спрашивай.

– Сразу все и не вспомнишь. Что спрашивать?..

Человек, что сидел прямо передо мной, с улыбкой подсказывает:

– А вы расскажите о себе. Мы послушаем.

Главный быстренько так кинул взгляд на него, но ничего ему не сказал. Мне было душно, как будто в наглухо запертой комнате. Не хватало воздуха. Но я старался ничем не выдать своего состояния: «Я ни в чем не виноват! Им не в чем обвинить меня!.. Не может же быть, что это опять из-за того анекдота!..»

После паузы главный опять повел разговор:

– Рустам Абу-бекарович, мы вас по имени будем называть! Отчество-то у вас интересное, сразу и не выговоришь. У нас тут сидят все с простыми именами: вот Иван, с вами рядом. Напротив Михаил, в середке Петр. Словом, Рустам, расскажи-ка нам про ансамбль, как он создавался. Ведь это не так просто: собрать людей, и каких? И поют, и читают стихи, и пляшут! И фокусник Лаврушин попал к вам, а он ведь не татарин?

«Вот оно что! Ансамбль!.. – меня сначала бросило в жар от нахлынувших мыслей: – Как же им объяснить? И какую угрозу учуяла в нас госбезопасность?..» Но тянуть с ответом нельзя, я это остро чувствовал. И начал с первого, что пришло в голову:

– Вы меня Бекарычем называйте, – это просто. Слово русское – Бекар!

– Бекар это музыкальный знак на нотах, – пояснил тот, что сидел напротив, кажется, Михаил.

– Когда не называют отца, как-то непочтительно получается! – Странное дело: голос у меня не срывался, не сипел, будто и я не волновался вовсе: – «Бекарычем» отца всю жизнь звали. А мое имя можете вообще не называть, хоть «тыкайте»! Меня все равно не убудет. Я перед вами.

Главный усмехнулся:

– Да! Родителей нужно помнить и обращаться к ним с почтением!

– Понимаете, вначале мы пели песни старинные, которые дома отцы пели в застольях, например «Кара урман», в переводе «Черный лес», вернее, темный или ночной лес. Там поется: «В сумерках вошел в лес. Искал нужное дерево, заблудился и в темноте срубил не то. Когда деревце упало, понял: срубил живую яблоню! И чудится в темноте: лежит яблонька, осыпанная плодами спелыми, и то ли дрожат они, ароматные, от ветерка слабого, то ли шуршат в скорби великой. Горько на душе певца, не выбраться из леса. Опустился он у пенечка, обнял яблоньку, еще теплую, и потекли из глаз слезы горькие. Песню матери вспомнил певец, как срубил кто-то по ошибке яблоньку, и погибла чья-то душа безвинная: «Наверное, родные ее прокляли…» Так сплелись две судьбы: яблони и девы, и плачут обе, проклятые судьбой безжалостной… Это такая трудная грустная песня, и мелодия незабываемая. Старинная песня. Когда поют такие песни, многие плачут. Начинают вспоминать прошлое, родителей, которых когда-то обидели… Мы и другие песни пели – татарские, башкирские…

Сидящий напротив подхватил:

– Да! В таких песнях есть что-то от степей, воли, неохватных просторов, от непрощенных обид, неразделенной любви. Главное – весенний дух цветущих степей…

Сидящий со мной рядом, которого вначале назвали Иваном, не выдержал:

– Ну, Шавкят, понес! Ты, часом, не посещаешь Рустамов ансамбль?

– Нет, к сожалению, но песни старинные я тоже уважаю. Это как зов предков. Не знаю, наверное, это и есть народное творчество…

Главный обратился ко мне:

– Наверно, трудно заниматься старинными песнями таким кустарным способом: искать, переписывать. Разве нельзя цивилизованно: найти, например, в Библиотеке Ленина?

– Знаете, собирать песни, уплывающие в прошлое, переписывать, можно сказать, озвучивать тоже интересно. Есть такие песни, от которых дух замирает. Но слов никто не знает. Мелодия звучит, но немая – нет слов! А мелодии, они в основном, особенно в народном творчестве, сочиняются к словам…

Я тут же вспомнил Розу Закировну, работника Библиотеки Ленина, которая приносила мне пластинки, переписанные тексты песен, адреса писателей, артистов. И каждый раз предупреждала, чтобы я никому не говорил, что она помогает: «Вы занимаетесь добрым делом. Если будете работать серьезно, сможете принять участие в Декаде культуры и искусства Татарии и Башкирии, то есть выйдете на профессиональный уровень. Возможно, после этого некоторые смогут профессионально работать на сцене, в концертных организациях, уедут в Казань. А если сейчас вас поймут неправильно, могут затаскать! А оправдываться сложно, тем более у вас такой большой национальный коллектив. И вообще в Москве собираться по национальным признакам не положено…» Вот оно! Где-то, видимо, мы совершили ошибку, и теперь началось! «Затаскают!..» Оправдывайся, Рустам Абу-бекарович! Что это он там закинул про библиотеку? Знают, наверное! И Розу Закировну теперь начнут таскать!..» Не знаю, долго ли я собирался с мыслями, но в голове они неслись с бешеной скоростью, надо было нейтрализовать эту комиссию хотя бы в отношении библиотеки и Розы Закировны. А комсомольский секретарь-то, видимо, прав! Ведь предупреждала Роза, рассказывала про сборища евреев, которые на своих тайных собраниях разрабатывали план, как в Крыму вместо Татарской образовать Еврейскую республику. И для успеха дела включили в свой состав жену Молотова, еврейку. Так вот ее репрессировали, а организатор, кажется режиссер, погиб в автомобильной катастрофе…

– Я был в Библиотеке Ленина, но там сказали, ничего нет у них. Это народное творчество, и если есть что-то, то есть, если и сохранилось, то, скорее всего, только в Казани или в Уфе. Я больше туда и не ходил…

Я почувствовал, что самое время перевести разговор на другие рельсы, и рассказал главному про Павлова – секретаря: «Прав он или нет?..»

Главный пустился в разъяснения:

– Он не прав в одном: внимательно выслушав, он должен был тебе разъяснить, что все собрания должны быть открытыми. Не стоит заниматься втихую, вызывать пересуды и всевозможные догадки. Могут найтись люди, которые воспользуются тем, что о вас мало кто знает, и начнут распространять какие-то ненужные, вредные разговоры: например, о передаче или продаже наркотиков. И вообще, зачем делать все тайно? Вы должны гордиться, что занимаетесь искусством. А прав он вот в чем: вам нужны помещения. А где их взять? Сегодня вам не надо платить, а завтра?.. А если и другие национальности потребуют для себя помещения? Это все не так просто! Вот вы как возникли? Кто зачинщик? Закоперщик ты, что ли?..

– Начал я. Я с детства люблю старинные песни. У нас и отец любил; средний брат пел, а старший играл на баяне. И мама пела, она очень любила петь и знала много песен. Все застолья у нас кончались песнями. А мы, молодежь, сначала собирались после застолья отцов. Переписывали песни. Потом, на другие праздники, приходили другие гости. Песни менялись: то грустные, то веселые. Общались, плясали, и так дальше-больше – собрался коллектив. Появилась потребность выступать, петь для других. Нас приглашали. Мы охотно ездили… И не втихую! И никаких тайн!..

– А что делал в коллективе генерал-лейтенант Чанышев? – вдруг прервал меня главный.

Все как-то натянуто замерли, насторожились.

– Откровенно, говоря… Мне как-то даже неудобно объяснять.

– Нет-нет! Говорите, это очень интересно. Он же не петь собирался?

– Дело в том, что у него дочери, кажется две, и внучка. Ему хотелось, чтобы они не сидели дома, а были в коллективах. Они ходили прежде в какую-то самодеятельность, но там им почему-то не нравилось. А у нас и поют, и танцуют, и оформлением занимаются, и фокусники есть. И просто так люди приходят – вот девчонкам и интересно. Сидят, вяжут, знакомятся – плохого-то ничего нет! Ну представьте себе, как на ассамблеях у Петра Первого! Видимо, разузнав о коллективе, Чанышев и привел к нам своих детей. Здесь он мог не опасаться дурного влияния. А там, в других коллективах, с них спрашивали определенные таланты; а нет никакого дарования, не можешь предъявить что-то для концертного номера, тебя и не примут в самодеятельность. А Чанышев, человек интересный. Хоть и генерал, а очень хорошо знает балет. Он так здорово рассказывал нам о балете, ну просто целую лекцию прочел, со всеми профессиональными названиями: пируэт, экзерсис, плие, па-де-де, батман, гран батман и все такое. Мы хотели его еще раз пригласить, но он отказался, сказал, «занят категорически»… К нам многие приходили, кстати, писатель Ахмет Файзи. Но зачем приходил, мы так и не поняли. Ему любопытно было только одно: для чего мы собираемся? Песни, фольклор, национальная поэзия и даже проза вроде его не интересовали. Мы так и не сумели его убедить. Странно! Взрослый человек, писатель, а твердил только одно: «Зачем вам это нужно?» Я вдруг четко осознал, что визит Файзи в наш ансамбль был, видимо, согласован заранее, – настолько отстраненными и незаинтересованными стали сразу лица моих собеседников.

 

– Вроде, если бы мы не занимались или не собирались вообще, ему было бы легче жить, – так кто-то у нас в коллективе определил его посещение.

Мне показалось, что главный подавил в себе желание улыбнуться.

– Заходил художник Китаев Ахмет. Ему было важно познакомиться с девушками. Но они его быстро раскусили, и он перестал у нас бывать… – Мне показалось, что личность моя стала им уже неинтересной, во многом я их убедил. Вопросов больше не было. Я сделал осторожный шажок к наступлению: – А для чего нужно было за мной ходить? Следить за мной и моими друзьями?

Все всколыхнулись, заулыбались. А главный тут же небрежно обронил:

– Это не мы, скорей всего, милиция. Мы сразу вызываем к себе и в беседе выясняем все необходимое.

Я хотел было возразить: вот Иван приходил не раз к нам в коллектив; Шавкят за мной ехал в Барыбино, к нам на дачу. И потерял меня!.. Но смолчал: ведь в этих людях я бы приобрел ох каких врагов!

Один из сидящих за столом напротив передал главному какую-то бумагу, тот просмотрел и спросил:

– Не с собой ли у вас список членов коллектива?

Я подумал, для чего им список? Машинально сунул руку во внутренний карман, нащупал… Дурак, зачем я сунул туда руку? Главный понял, список в кармане… Я передал список. Он просмотрел и сказал:

– Оставьте список у нас, вы себе составите новый…

Вот, черт, какая досада! Получилось, я весь свой коллектив на блюдечке выдал!.. А собственно, почему «выдал»? У них наверняка есть списки всех. Он мог меня просто проверять. И потом, у нас никакого разговора конкретно о ком-либо из членов коллектива не было. Никаких вопросов – никаких ответов! Так что никого я не выдал!.. На всякий случай расскажу ребятам, что меня вызывали. Нужно предупредить всех! Кто не чист, сразу уйдет, нам же лучше будет.

Надо сказать, что были среди нас и доносчики, и малодушные угодники, такие, как Заки Галиакбаров – прирожденный осведомитель. В первое время он, благодаря своей памяти, был очень даже нужным человеком: чуть что, «где такой-то?» – он мигом звонит домой разыскиваемому. В памяти Заки были все адреса и телефоны, он помнил всех в лицо; всех по именам, кто, где живет, с кем дружит. Учился он на физмате, отсюда, видимо, и память особая, профессиональная. Для ансамбля такой человек – администратор от бога! Ну, а как проявился этот талант будущего физика, чуть позже.

Почему-то у него была полугодовая задолженность по комсомольским взносам. Он переживал. Стеснялся, – могли просто выгнать! Мне пришлось поехать к Заки в институт, оплатить эти взносы и восстановить его авторитет. Я не помню, что там говорил, как выгораживал его – но выручил! А потом выяснилось…

Вызывали Сафинову Равилю, она мне об этом сообщила сразу. Среди стандартных вопросов, как выразилась Равиля, были и такие, каверзные: «А что вы скажете о Рустаме?» Равиля тут же «выдала» положительную характеристику. И я ей верю. Дальше, между прочим, ей сказали: «А вот друг Мамина, Заки, за которого Рустам комсомольские взносы заплатил, утверждает обратное: “Рустам не имеет образования. Не знает людей. Груб. Необщителен. Обсуждая творческие возможности исполнителей, не предлагает пути улучшения номера, а акцентирует, в основном, ошибки, недостатки”. Это что, у вашего руководителя, пренебрежение к людям?..»

Равиля решительно возразила: «Неправда! Мамин окончил среднюю школу после восьмилетнего перерыва! Готовится к поступлению в творческий вуз, занимается несколько лет во Всероссийском театральном обществе на постояннодействующих режиссерских семинарах! А там ведут занятия лучшие режиссеры-педагоги театральных вузов.

Разбирая номер с исполнителем, он не унижает его, акцентируя ошибки, а обращает на них внимание, чтобы исполнитель сам, как человек творческий, нашел пути к его улучшению. Только бездарный не увидит этого, не поймет!..»

Спасибо, раскрыла им глаза подружка.

Был еще один провокатор, типа попа Гапона. Звали его Ильдар, такой активный, шустрый. Все сборы, не творческие – дни рождения, годовщины, празднования Нового года организовывал, вроде, он. Назначал места сбора, выказывал ярое неприятие опаздывающим – словом, требовал строгого исполнения режима назначенных им мероприятий. А в итоге, когда уже все были в сборе, включая филеров, появляется Ильдар и деланно удивлялся:

– Опять собрались?! Ну, даете! Ну, и зачем вам все эти сборы?.. Эх, вы! Да ладно, я с вами – за компанию. Пошли…

Для нас-то – вроде шутит, а для филеров – хорошо спланированная акция.

Равиля давала понять, что вызывали многих. Но все отмалчивались, никто никого не предупреждал. Наверное, испугались, – и, скорее всего, коллектив наш мог развалиться.

Настала пора защиты дипломов и сдачи госэкзаменов. Бывшие студенты стали разъезжаться. Но основной костяк коллектива продолжал еще заниматься. Оставались только те, кто искренне и неумолимо тянулся к искусству. Знакомые филеры среди нас уже не мелькали: видимо, после многих бесед-допросов картина для органов стала ясной: мы безвредны.

Но дух единства был нарушен. Сейчас, когда я вспоминаю все это, возникает вкус горечи: нас, как тот веник в пословице, просто выдернули по прутику – и коллектив сломался, рассыпался. «Еще бы, – рассуждают некоторые умные головы, – что вы хотите? Мы в себе раба еще не изжили! Потому и боимся каждого окрика. Крепостное-то право когда отменили? Разве это срок для истории народа?» – «Может быть, может быть», – рассуждаю я. Но я меряю все не сотнями лет, – а людьми, их судьбами, характерами. Ребятами, ставшими мне близкими. Друзьями, соратниками. И прямо вижу, ощущаю, как тяжеленный каток – «страж государственной безопасности» – бесцеремонно наехал и раздавил, как хрупкую скорлупку, все, что защищало наше сокровенное «я», наши планы, мечты – все, что оберегалось от досужего любопытного вмешательства. Оголив, рассмотрел в увеличительное стекло: «А что это у тебя там такое? Какие такие мечты? Артистом захотел стать, дорогой? А есть ли у тебя на это право? Не рано ли ты стал рыпаться, трепыхаться?.. А кто и что у тебя там, в третьем колене?..»

Напомню, это было начало пятидесятых.

 

Дворец культуры ЗИЛ

Вспомнились другие эпизоды тех лет…

Начало 1950-х, когда почти каждый день ездил на метро во Дворец культуры ЗИЛ. Все ездили без опаски – метро самый безопасный вид транспорта. Никому и в голову не могла прийти мысль, что может что-то случиться. Какие там аварии? Какие террористические акты? Какой «человеческий фактор»?! Это сейчас подобные заголовки и сообщения не сходят со страниц газет, сыплются ворохом с экрана телевизора по всем каналам. А тогда… Другое время! Я помню, рубрика происшествий в газете «Вечерняя Москва» занимала не более полутора десятков строк. А сейчас: собака у президента Буша закашляла – целый подвал! Актриса Памела Андерсен сделала новую операцию по увеличению бюста – сенсация. Трансвеститы вышли с демонстрацией на улицу – сообщение из «горячей точки». Другими мы были тогда – в сороковые, пятидесятые. И интересы у нас были другие.

Во Дворце культуры мы занимались в театральном коллективе под руководством педагогов ВГИКа Лебедева и его жены, ставили спектакль «Бронепоезд 14–69» по пьесе Всеволода Иванова. В то время я работал в трехсменном режиме (утром, днем, ночью) на ЗИЛе формовщиком в третьем литейном цехе и учился в школе рабочей молодежи. Причем – не ради хвастовства, а чтобы был понятен стержень, настрой нашей жизни, замечу: работал не так, как представляют себе сейчас многие молодые: отпахал кое-как смену – и в койку! Не-ет! И еще раз нет! Помню, я подал четыре рационализаторских предложения, и приняты они были сразу. И практически сразу внедрены в производство! Ценили меня. И когда я собрался увольняться, уговаривали: «Зачем тебе это искусство? Что тебе этот театр, когда ты прирожденный рационализатор! Не уходи!» Начальник цеха даже сулил мне установить особую ставку – на уровне моей сдельной. Но я все же ушел. Мечта – это штука, брат, такая! Как серебристая лунная дорожка на ночной поверхности моря. И тянет, и манит, и завораживает. И не отпускает. Словом, я твердо решил готовиться к театральному или киноинституту. Но пока еще работал в «литейке».

Занятия в театральном коллективе были интересные. Мне в готовящемся спектакле была поручена роль Миши-студента.

До выхода спектакля оставалось несколько дней. Декорации готовы. Автору – Всеволоду Иванову показали, одобрение получили. Перед генеральной репетицией нужно было сдать спектакль партийной, профсоюзной комиссиям и представителям Министерства культуры, – в общем, половина зала ответственных людей. Бояться было нечего: спектакль сложился, декорации проверены, все исполнители – на подъеме, играют с воодушевлением, увлеченно.

Итак, день сдачи спектакля. Все идет хорошо. Принимают нас в абсолютной тишине. Подспудно у всех нарастает предощущение триумфа, все чувствуют: «Слава богу! Все идет как надо!..»

Настает время сцены, где китаец-патриот, чтобы наверняка остановить бронепоезд, должен подняться на насыпь и лечь на рельсы. Зал с ужасом следит за происходящим; драматизм и напряженность событий заставили всех оцепенеть. В глухой тишине, когда, кажется, даже дыхания не слышно, зрители следят, как Син-Бин-У карабкается по насыпи. Быстро приближаются огни бронепоезда. Последний миг!..

Син-Бин-У поднимается… Осталось повернуться к залу и крикнуть: «Прощайте, товарищи!..» А… его на насыпи – нет! Пропал! Будто и не было совсем!..

Первая шальная мысль, как потом говорили многие: «Син-Бин-У – струсил!..» Но тут раздался такой оглушительный грохот, такой непонятный, сверлящий скрежет и продолжительный визжащий скрип!.. Что там какой-то «бронепоезд 14–69»?! Китаец исчез, – вот проблема!.. Бронепоезд прогрохотал… И вдруг на весь замерший в тишине зал, вместо: «Прощайте товарищи!», откуда-то из-под земли – отчаянный крик Син-Бин-У:

– А-а-й!.. Ва-шу ма-ать!.. Ни хрена не вижу! Бл…и!

Зал грянул раскатистым озорным смехом. Зажгли свет!

Син-Бин-У – нет! А на гребне насыпи зияет огромная дыра!..

Кстати сказать, исполнитель роли китайца – забубенный парень, молотобоец Лешка Пивоваров частенько закладывал «за воротник», опаздывал на репетиции, и крепкое словцо было для него привычным.

Наконец, из дыры высовывается ошалелое лицо Син-Бин-У:

– Мать вашу… кривую!.. Понаделали тут! О-ой!.. Гвоздей понатыкали!.. Кажись, ноги разодрал! Ну хоть помоги кто вылезти-то, бл…и! – И вся эта реплика – прямо в зал – зрителю, присутствующим: – Ой!.. Ну, Вась, ты мне этот спектакль!.. Пропади он пропадом!..

Но тут его окружили, прикрыли спинами от зала. Начали утихомиривать, совестить.

– Да пошли вы все со своей комиссией! В гробу я их видал, эту комиссию Я чуть с ума не сошел!..

К нему подошли члены комиссии – солидные дяди от профсоюза, райкома:

– Ну как? Ничего!.. Парень молодой… до свадьбы заживет!..

– Какой заживет? Иди отсюда! Заживет!.. Заживет, ежли гвоздем пузо тебе проткнут?! Вот кто насыпь строил?! Декорации?! – не унимается Лешка Пивоваров. – Ему бы самому под бронепоезд лечь! Ох, я б ему помог! С бо-ольшой охотой, ма-ть евонную! Мне, бл…ь, показалось, что я действительно под бронепоезд попал: ни хрена не видно, над головой грохот! Темнота! Я даже забыл, что это на сцене, мать его ети!.. Думаю, подставили… Вась! Где ентот Васька Окорок-то? Он мне ответит! Окорок!.. Меня сукин сын сагитировал китайцем стать, а сам – речи толкать!.. О-ой!.. Пойду напьюсь!

Он действительно напился и всем рассказывал, что его поездом хотели задавить:

– Но я не китаец какой-нибудь «Бину-син», а Пивоваров! Пивоваров!..

А шум бронепоезда и в самом деле был отличный, правдивый. Звукооператор специально выезжал за город и несколько дней дежурил, ждал приближения тяжелого, груженого товарного состава.

Комиссия, мягко говоря, упрекнула руководство дворца в пренебрежении техникой безопасности, но спектакль сочли готовым, поздравили всех исполнителей.

На следующий день параллельно с работами по ремонту декораций начали вводить на роль китайца нового исполнителя – Виктора Носика, он вместе с Алексеем Локтевым перешел из детского сектора художественной самодеятельности в наш коллектив. А бедолага Пивоваров – ушел в запой…

Настал вечер генеральной репетиции. Все шло хорошо, дружно, легко. А когда началась сцена с китайцем – конфуз: неудержимый смех! И не только в зале, но и на сцене!.. Успокоились, поговорили. Начали репетировать… Вдруг – на том же месте – рассмеялись педагоги! Получилось еще смешней. Смех захватил весь зал! Повальный хохот…

Руководство секции художественной самодеятельности, обеспокоенное, решило провести организационное собрание: говорили о дисциплине, о неуместности смеха, о срыве работы…

Снова приступили к репетиции, с осторожностью, буквально боясь все сорвать. Критический момент: …Син-Бин-У подходит к насыпи… В зале начинается еле заметное шевеление…

– Внимание! Тишина! – одергивает шутников педагог. – Продолжаем репетировать!..

Все как загипнотизированные замерли. Наконец-то нет смеха. Но будто висит, порхает над залом смешинка. Как будто выбирает, кого поразить своей искрой. И находит… Теперь уже у кого-то из самого руководства секции вырывается задавленный писк!..

И все срывается! Булькающий надрывный грохот всего зала! Смеются уже все – безудержно, легко, широко. Свободно!..

– Внимание!..

Какое там внимание?!

– Внимание! Еще раз! Приготовились!.. – командует режиссер.

Но как только китаец подходит к насыпи – опять раскаты неудержимого смеха! Руководство секции художественной самодеятельности, извиняясь, но, продолжая смеяться, чтобы не мешать, виновато покидает зал.

Господи! Чего мы только не делали, чтобы остановить эту эпидемию смеха! Сердились друг на друга, препирались, оправдывались, отсаживались на другие места. Успокаивались…

Син-Бин-У, бедный (в который раз!), подходит к насыпи… Вспыхнув искрой, в зале возникает тихий тоненький всхлип, выползает смех… И переходит в торжествующий грохот! Это какая-то всеобщая истерия. Хохот, как море, волнами, перекатами колышет людей. Смеются и плачут педагоги…

Было жалко Виктора Носика. Молодой парень, талантливый; он впервые получил большую роль, очень старался, нашел для своего китайца какую-то особую пластику: надо было видеть, как он полз по этой злосчастной насыпи…

Но хохот уничтожал все! Кстати, и он, и Локтев Алексей, впоследствии стали известными артистами.

Смех прекращается сам собой. Успокоились. Начали репетировать. Откуда-то снова доносится предательский приглушенный писк – и опять взрыв хохота!.. Неудержимый, как лавина! Какая-то необузданная вселенская стихия!..

Педагог Лебедев, вытирая слезы, сквозь нервные всхлипы уговаривает:

– Ребята, вы же взрослые люди, дайте работать! Так нельзя!.. У меня живот уже заболел!..

Жена, заливаясь тонким рассыпчатым смехом, возражает:

– Георгий, ты сам-то успокоиться не можешь! Да и я тоже, – вытирает слезы. – Надо отложить репетицию на день-два.

Через два дня собрались. Пришли все, кроме основного исполнителя – командира партизанского отряда Вершинина. Поскольку у него с китайцем все сцены было хорошо отрепетированы, решили сразу приступить к сцене с Син-Бин-У на насыпи. Все волновались ужасно, а… Прошло все удачно, никто не смеялся. Но было скучно. Даже как-то уныло, буднично. Как ни странно, пропал драматизм.

– Ну, динамику-то мы вернем. За хвост вытащим!.. – бодро заявил педагог Лебедев. – Главное, от больного смеха избавились. Где там рабочие сцены? Пусть кто-нибудь попрыгает на насыпи… Да подольше! – Кто-то из рабочих с удовольствием запрыгал, заплясал вприсядку на насыпи.

– Как мы не догадались, надо было его вместо Пивоварова пустить! – пошутил режиссер. Никто не среагировал. Может, уже просто боялись смеяться?

Генеральная прошла при полном зале. Когда китаец полез на насыпь, среди зрителей зародился коварный шумок: видимо, до многих дошла история с Пивоваровым. Но зал не поддался; шумок подавили, все прошло благополучно.

Роль свою Носик сыграл отлично, можно сказать, профессионально. Он легко поступил во ВГИК.

Жалко было педагогов – Лебедева и его жену. Как они переживали! Наверное, сильнее, чем при сдаче экзаменов студентами во ВГИКе!

А педагоги были удивительные. Своим примером – интеллигентностью, эрудированностью, благородством учили нас культуре – буквально ухватив за душу, тянули ввысь – к искусству, к прекрасному. Они излучали доброжелательность, искренность, пробуждали в нас тягу к знаниям, к дружбе.

На окончательной сдаче спектакля, на обсуждении был и автор Всеволод Иванов. Обсуждали работы действующих лиц – главных героев, в их адрес было сказано много хороших слов. Обо мне ни слова. Молчали, понятное дело, роль студента Миши незначительна. И это знал сам Иванов. Какие тут могут быть слова?… Но жена Лебедева, посмотрев на меня, наверно, углядела на моем лице то ли обиду, то ли разочарование – наклонилась к Иванову. И вдруг тот начал говорить:

– Очень убедительным был Миша, я его не вижу. Его разве нет сегодня?.. А я сижу в первом ряду.

– Здесь! Вот он.

– Ага. Молодец, Миша. Все хорошо получилось удачно. У него студент получился даже интересней, чем у меня. – Я это пишу не потому, что и меня хвалили, нет просто хочу подчеркнуть: даже в таком маленьком эпизоде ярко видна психологическая тонкость, такт, мудрость педагога. Она сумела угадать настроение ученика и не прошла мимо. Была довольна и, посматривая на меня, она мило улыбалась и тихо аплодировала кончиками пальцев.

И мы, конечно, работая над спектаклем под руководством таких педагогов, получили немало: забродило в нас творческое начало. Многие стали ведущими артистами, режиссерами.

 

Николай Макарович

Вот сижу, купаюсь, нежусь в облаках воспоминаний – приятных, добрых и не очень… В сознании роятся, наслаиваются, смешиваются мысли, образы, события. Что-то отчетливо, ясно так, что тут же, сразу из закромов памяти просится на бумагу. А что-то смутно – маячит, манит какой-то одной краской, эмоцией, жестом, интонацией. Но и эти мимолетные зыбкие образы не подчиняются желанию отбросить их. Не уходят. Ждут своей очереди, своего места в рассказе, потому что связано это с очень интересными людьми.

Да… Люди, люди. Сколько их прошло через мою жизнь?

Осмысливая сейчас прожитое, то, что накоплено жизненным опытом, что накрепко вросло в мое сознание, в мое «я», понимаю отчетливо, что факты моей биографии сложились именно из встреч с людьми, которых послала мне судьба. Будь это другие люди, другие характеры – последовали бы другие поступки, другие события. Моя жизнь повернулась бы по-другому. Ну как не рассказать о тех, с кем свела меня жизнь?

Я уже упоминал о Салазкине и Верещагине. Да, в этих людях воплотилось для меня изначально осмысленное, отчетливое понятие – «русский». Человек, принимающий свою долю безропотно, мудро и философски-благородно. Человек, несущий свой крест до конца.

Конечно, это и мои родные – отец, мать, братья, сестры. Но это моя семья, это моя кровь и плоть, то, что во мне заложено по факту рождения, так сказать, генетически. А говорить сейчас хочется о других, кто так или иначе формировал меня, сталкиваясь со мной по жизни, влиял на мои вкусы, мировоззрение, нравственные критерии…

Вот вдруг мелькнул в памяти облик нашего школьного учителя физкультуры. Почему? Что дал он мне?.. Судите сами…

Как сейчас помню, слышу его поощрение: «Мамин силен, как Галкин (мой одноклассник), а Галкин – как медведь». Воспоминание это – как мгновение, как легкий мазок кистью на общем полотне. Не фраза учителя была для меня ориентиром, главное – это умение тонкого доброго человека, воспитателя, психолога найти нужный подход к ученику, раскрыть его душу, чтобы расцвела его индивидуальность. Учитель зародил во мне веру в себя, в свои силы. Что и говорить, под его влиянием я старался вовсю не только на уроках физкультуры.

Так уж повелось, что с этих ранних школьных лет, проверяя себя в разных ситуациях, я придерживался самоустановки: «А что скажет на это Николай Макарович? Что он подумает?» Старался все делать так, чтобы быть не в хвосте, а среди тех, кто умел преодолевать сложности, трудности. Он закалил мой характер, и я не мог топтаться на месте, я всегда рвался вперед, чувствовал себя нормально только в преодолении.

К пятнадцати годам у меня уже были предвоенные знаки отличия: БГСО (Будь готов к санитарной обороне), БГТО (Будь готов к труду и обороне) всех степеней, «Ворошиловский стрелок» и «взрослые» значки ГТО (Готов к труду и обороне), также всех степеней. А отсюда, вероятно, и закалка, и выносливость. И мои восемьдесят, возможно, тоже отсюда…

Помню, в июне 41-го года в нашей школе был призывной пункт. Мы с друзьями пришли провожать старших ребят. Среди многих мобилизованных я увидел и преподавателя физкультуры.

– Николай Макарович! – издалека окликнул я.

Он оглянулся. Подошел:

– Ты что здесь делаешь?

– Старших ребят провожать пришли. Вот вас увидел…

– Ну, Мамин, иди домой. Будь здоров!..

Мне показалось, что голос его был – с легкой дрожинкой, что ли? Вроде, даже не его…

– Иди! Иди домой. Придет и твой час. А сейчас иди…

Он поправил полупустой мешок на плече, улыбнулся с какой-то виноватой грустинкой и, не оборачиваясь, пошел к грузовой машине. У заднего борта двое подали ему руки, и, легко поднявшись, он исчез среди других призывников.

Я стоял, смотрел, как машина выезжает из школьного двора, и, не видя Николая Макаровича, остро почувствовал непоправимую потерю – утрату наставника. Друга, брата – как хотите. Мне было больно. Я плакал.

– Ты что?.. – недоумевали ребята.

– Николая Макаровича жалко…

Что я мог им объяснить?

Потом ремесленное училище, эвакуация. Колхоз. Вернулся в Москву, – военный завод. В 625-й школе был уже техникум какой-то. Война зачеркнула и детство, и школьные радости, безжалостно выдернула из нашей жизни любимых учителей.

Так я потерял Николая Макаровича. Это уж потом, с началом работы в кино, пошла череда встреч со знаменитыми людьми – актерами, писателями, композиторами, военачальниками, министрами, космонавтами, членами правительства. А период-то немалый – с начала шестидесятых и почти до конца века. Кто-то кардинальным образом вмешался в мою судьбу, а о ком-то хочется просто рассказать как о личности, меня поразившей, удивившей или восхитившей. Я далек от хвастливого желания перечислять имена знаменитостей, не в этом дело. Что-то вспоминается в связи с парадоксальностью ситуации, что-то само по себе, а что-то – и сам пока не могу разобраться почему…

 

Гений или круглый дурак

Почему я хочу рассказать этот эпизод?.. Да, учеба. Надо учиться. Правильно!.. Но дело в том, что я окончил семь классов до войны. К периоду занятий во Дворце культуры ЗИЛ прошло уже более десяти лет. Все, чему учился, осталось в 1941 году. Все основные школьные знания расплескались в ремесленном, на военном заводе, на работах в колхозе, на лесозаготовках, в бесконечных скитаниях в поисках муки и зерна на обмен последних носильных вещей.

Потом – завод «Аремкуз» на родной Кожевнической улице, посменная работа. Вечерняя школа появилась не скоро, по-моему, к пятидесятому году.

Как я осмелился пойти в школу с довоенным образованием после такого перерыва?.. Уверен, Господь Бог был удивлен, если не озадачен. Ведь ищущему хорошего и доброго, верящему ему он должен помогать! А как помочь мне? После почти десятилетнего перерыва?

И вот, наконец я ученик восьмого класса вечерней школы рабочей молодежи. Первая четверть – с Божьей помощью более-менее, скажем так, проскочила благополучно. Без оглядки.

Заканчивается вторая четверть. И тут складывается такая ситуация: до начала уроков директор школы приглашает меня в свой кабинет.

Смотрю на него с немым вопросом.

– Товагищ Мамин, вы плохо аттестованы за втогую четвегть! До конца года всего две недели, а у вас две двойки и тги тгойки! Не позогьте нас! Покиньте школу!..

– Моисей Соломонович, я работаю посменно, не всегда могу прийти вовремя в школу. Но я учу все, что задают! Я материал знаю! До конца года я все сдам! Обязательно сдам.

– Товагищ Мамин! Обещать – пгосто глупо! Пгосто очень глупо!.. Это надо быть гением или кгуглым дугаком!..

Догогой мой! Покиньте школу! По-о-кинь-те! По-оки-инь-те, пгошу вас!

Прозвенел школьный звонок!

– Вы взгослый человек. Вы меня понимаете? Дгужочек, я опаздываю на угок. Пгощайте.

Он вышел из кабинета, оставив дверь демонстративно открытой. Идти в класс на урок английского языка, когда тебя выгоняют из школы, было «пгосто глупо». И, чтобы не сочли меня нахальным, я «пгосто» не пошел; все думал, как выйти из положения «кгуглого дугака». Или хотя бы найти сносную середину между гением и дураком. А может, мостик – маленький, но прочный!..

Первый урок – английский, второй, не помню какой, третий – литература. Думаю, использую это время на повторение заданного материала. Пошел на лестницу под крышу и «взялся за ум». Звонков, по-моему, я даже не слышал. Но трель к концу второго урока уловил.

Перед началом третьего подошел к педагогу литературы:

– Ирина Владимировна, меня Моисей Соломонович, мягко сказать, пожурил…

– Пожурил?! Ну, Мамин, если бы он меня так «журил», я бы до первого этажа провалилась! «Пожурил»! Надо же! Что ты от меня-то хочешь, Мамин?

– Вызовите меня сегодня.

– У тебя там двойка? Единственная двойка по литературе на всю школу! Ну, готовься, спрошу. Мне ваш Моисей Соломонович все твердит: «Плох тот педагог, у кого ученики на двойку учатся!» Понял?! Эта двойка твоя у меня вот здесь! – она похлопала ребром ладони себе по шее.

Я смолчал. А что тут скажешь?.. На уроке она посадила меня за первую парту:

– У меня времени нет гонять тебя за всю четверть. Вот тебе бумага, напиши развернутые ответы на следующие вопросы.

Она продиктовала названия трех тем. Сейчас я, конечно, не помню их, ведь прошло более пятидесяти лет.

Я изложил все, что прочитал за время первого и второго уроков. Учительница наблюдала за мной и, видимо, прониклась серьезностью моего положения. Только я закончил записывать ответы на третий вопрос, она тут же обратилась к классу:

– А что Мамин скажет в дополнение? Гусман, сядьте. Удовлетворительно!

Хорошо, что я успел закончить третий вопрос, и тема, доложенная Гусманом, звучала у меня в ушах. Думаю, что лихо дополнил Гусмана. Ирина Владимировна приняла решение:

– Молодец! За дополнение к сегодняшнему уроку ставлю – демонстративно – пять! За пройденный материал по «четыре» за каждую тему и за четверть вывожу «четыре». Вы, Мамин, аттестованы. Думаю, успокоишь «дгужка»?! А там, кто знает, может, и наоборот! – она рассмеялась. – Советую вам, Мамин, поговорить с другими учителями. Вам надо аттестоваться по всем предметам…

Звонок. Мое робкое признательное спасибо, конечно, уже не было услышано.

Итак, «лед тронулся»! Я решил пропустить следующие два урока и подготовиться, чтобы после уроков ответить по истории – там у меня тоже двойка. Но эта двойка «тянулась» с начала четверти. А поставила ее не историчка, а другая учительница – за опоздание. Исторички в тот день не было, ее замещала Нисса Соломоновна, математичка. На переменке я метнулся к педагогу истории:

– Зинаида Матвеевна, меня вызывал Моисей Соломонович…

– Уже?! Давно пора! Что, хотите отвечать? Я бы вас, Мамин, давно вызвала, да, откровенно говоря, сомневалась: не дай бог не подготовлены, а ставить вторую двойку, рука бы не поднялась. Кстати, а за что у вас в журнале двойка? Я не помню.

– Это, Зинаида Матвеевна, не ваша двойка. Вас тогда не было. Вас заменяла Нисса Соломоновна. Я опоздал на полурока и, оказывается, должен был ждать его окончания. Не входить! А я подумал, хоть что-то узнаю, послушаю. В общем, недоразумение…

– Ну, хорошо. После уроков заходите в соседний класс – «В». Мучить вас не буду. Понимаю.

После уроков я заглянул в ее класс. Она уже собрала все свои книжки, журнал – видимо, забыла про меня и готова была уйти. Я даже засомневался, заходить ли? Но она вскинула голову и приветливо улыбнулась:

– Заходите, Мамин! Что остановились? Заробели?

– Нет!.. Я готов отвечать.

– Значит, так. Я уже говорила с Ниссой Соломоновной о том, что она неправильно поставила в журнал успеваемости оценку за дисциплину. Она эту двойку аннулирует и доложит директору. А с вами мы поступим так: вы готовились, верю, материал за прошедшие два урока повторили. Зачем вас, взрослого человека, томить? Тем более вы, оказывается, ездите во Дворец культуры, занимаетесь в театральном коллективе, Васильев рассказывал. Это так интересно! Я бы тоже с удовольствием! Но!.. Но, но!..

Идите, голубчик. Да!.. Ставлю вам за пройденный материал – «четыре» и «четыре» – за сегодняшний материал. За то, что два часа готовили, ставлю «пять»! За четверть выведу «пять» – авансом! Но чтобы вы не расслаблялись! Я верю вам. Все, голубчик. Старайтесь не пропускать!..

– Зинаида Матвеевна! Спасибо вам! Большое спасибо! Вы так добры!.. Так…

Хорошим педагогом была она. Как-то, то ли спешила, то ли экспериментировала: бросила на стол журнал, посмотрела на часы и заявила классу:

– Контрольной не будет!

Все загалдели:

– А мы готовились! А мы… А мы…

– Кто готов отвечать на «пять», прошу поднять руки.

Мы слышали про такой эксперимент: кто-то где-то проводит такое. Но мы молчали. А вдруг – не то!..

Поднялись три руки. Зинаида Матвеевна сделала какую-то отметку в журнале:

– Три руки. Так. А кто готов отвечать на «четыре»? Поднялось пять рук.

– Так, – она сделала еще пометку в журнале. – Ну а кто готов получить «двойку»?

Все молчат.

– «Героев» нет?.. Ясно. Итак: первая тройка – пятерочники – остаются отвечать. Пятеро получают по «четыре», остальным всем по «тройке».

Я забыл сказать, что это был последний урок. Все на час раньше ушли домой. А из «пятерочников» двое ответили действительно на пять, а одна ученица на «четыре»: Иванушкина Надя экзамен не выдержала. Но, в целом, эксперимент, видимо, удался.

Итак, двоек у меня нет вообще, – это уже что-то! Остались «тги тгойки». Ну, Моисей Соломоныч, держись! «Иду на вы»!.. Остальные предметы сдам, я их знаю! Вот… английский?..

В пятом классе, до войны, у нас был французский, в шестом я учился в другой школе и изучал английский. В седьмом классе – немецкий. Сейчас снова английский!.. Ну, Мамин, думай! Это Соломоныч, его не проведешь!.. Значит, так. У англичанки на уроках я ни разу не был – это плохо. «Прав Аркашка», то бишь, Соломоныч! С другой стороны, она меня не знает…

Думаем! Думаем… В театральном коллективе, во дворце, наверняка есть ребята, знающие английский язык. Они же в институтах учатся! Так. Цепляемся…

На другой день до начала занятий во дворце мне самому как-то неудобно было обращаться с такой просьбой к ребятам, выручил Васильев Коля, он очень переживал за меня:

– Ребята! Кто из вас английский хорошо знает?

В ответ почти хором:

– Я! Я! Я!

Локтев пробормотал длинную фразу, видимо, на английском языке. Я, разумеется, ничего не понял. Но что-то екнуло в мозгах, будто рыбку поймал. Вот она!.. Радостью озарило!

– Ты что сказал, Леш?

– Я по-английски сказал: с первого класса хорошо говорю на «инглиш». Что надо?

– На коня узду накинуть!..

И мы стали вводить Алексея в курс дела. Он согласился:

– Не проблема. Надеюсь, за такой криминал родителей моих не потащат в вашу школу?

На меня пахнуло надеждой! В конце туннеля свет забрезжил!

– Когда надо?..

– Вчера надо! – выпалил Васильев.

Алексей задумался…

– Завтра сможешь? – осторожно поинтересовался я.

– Где увидимся?

– Метро «Павелецкая». Предлагаю – в 18 часов. По рукам? – озорует Васильев.

Алексей согласно хлопнул по руке:

– Хоп!

На другой день мы показали ему учительницу. Локтев подошел к ней и на английском языке представился ей как Мамин; сказал, что знает язык с детства. Кстати замечу, что хохмач Лешка привел с собой приятеля, который добросовестно нам, стоящим в сторонке, все тут же переводил, чтобы мы были в курсе дела.

– А не подошел к вам раньше, – покаянно распинался Лешка, – потому что все время вынужден проводить в больнице, дежурить у постели больной жены.

У учительницы отвисла челюсть. Челюсти отвисли и у нас после перевода. Так ляпнуть! Семнадцати-восемнадцатилетнему парню про больную жену, дежурство! Думали, провалил! Но он для убедительности перешел на русский:

– О-о-чень занят! И потому вынужден пропускать занятия в школе. Поэтому и не аттестован…

Она успокоила его, что-де все понимает и конечно проставит ему оценки за четверть. Алексей поскромничал для верности:

– Мне неудобно перед ребятами! Отметки, наверное, нужны поскромнее!.. И перед учителями…

– Да-да! Конечно! Я понимаю…

Я был аттестован и по английскому языку, получил три «четверки»!

Моисей Соломонович, три – ноль в пользу ученика вечерней школы рабочей молодежи! Едем дальше!.. «Вперед летим! В коммуне – остановка…»

Рассуждаем: Соломоныч упирал на две двойки, – их нет! Три тройки… Можно считать, по трем предметам аттестован на тройки. Дальше: аттестован по литературе, истории, английскому. Положительных оценок более десяти, – мало… Конечно, мало! А ведь еще геометрия, алгебра, физика, химия! Ну, допустим, все это я сдам. Но не желающему быть «кгуглым дугаком» предпочтительно иметь во второй, основной, четверти отметки не ниже «четверки»!

Вперед!..

Контрольная по алгебре. У меня в журнале «тгойка». Ответить надо не менее, чем на «четыре». Тогда в четверти, может, будет «четверка»! Эх, если бы ответить на «пятерочку»!..

Повезло. За контрольную получил «пять». Теперь от ответа мало что зависело! Но за устный ответ я тоже получил «пять»! Итог: в четверти вторая пятерка. Пока все идет «неколебимо»!..

Физика. Предмет для меня не трудный, до войны был любимым. Преподаватель Волков Владимир Иванович тогда меня даже в пример ставил: не шутка – Мамин мотор сам собрал! В классе ученик озорной был – тоже Волков. Как-то на доске паренек Волков написал что-то непотребное. Владимир Иванович гневно, в который раз спрашивает:

– Кто написал?!

Все молчат. Владимир Иванович готов взорваться от негодования:

– Кто написал? Спрашиваю в последний раз!

Вдруг с последней парты, с «Камчатки», голос долговязого переростка с висящим до нижней губы носом, Нуделя:

– Тезка!..

Нудель всегда на всех «стучал».

Весь класс хмыкнул от смеха. Не удержался и Владимир Иванович. Удовлетворенный, пряча улыбку, заявил:

– Ну, Волков, выйди из класса и благодари друга.

– Какой он мне друг? Я только сейчас его за паяльником и увидел-то!

Ребята разразились таким смехом, таким грохотом, что преподаватель, сдерживая смех, видимо, от растерянности крикнул на весь класс:

– Нудель, вон из класса!

Грохот салюта был бы на порядок тише того, что творилось в классе. Нуделя и так не любили, но… «вон из класса!» – просто ни за что! Это уже было наказание свыше…

Прогремел звонок, класс оживился радостными голосами ожидавших конца урока. Ну, это я так вспомнил, к слову…

Так вот, физика – предмет знакомый, легко усваивался, и учебник легко читался. Вышла отвечать Вера Заботина. Преподаватель Савин Виктор Валерианович спрашивает:

– Что задано? Вы готовили задание?

– Да-да, – бодро и несколько удивленно отвечает Заботина.

– Рассказывайте. Что у нас там?

– Тормоток!

– Что-что?! – близорукие очки у преподавателя полезли на лоб.

– Тормотох?..

– Ну, рассказывайте хотя бы про «тормотох». Это любопытно, Заботина.

– А я не пойму, чего они смеются?! Нам это задавали.

– Я не смеюсь. Хотя не могу сказать, что не весело! Вы можете показать, что вы читали?

Заботина взяла книгу и, перелистывая учебник, вернулась к учителю:

– Вот!

– Читайте громче, пожалуйста!

Заботина нашла страницу и начала читать:

– Термическая обработка металла…

Класс от смеха заерзал.

– Отложите книгу. Рассказывайте!

– Я не могу. Что они смеются? Неправильно заглавие прочитала, что ли?

– Заботина, вы сядьте. Успокойтесь. Вот товарищ Мамин расскажет. Прошу всех. Тема серьезная. Послушайте.

Сейчас я, конечно, многого не помню. А тогда… Когда я рассказывал, мне очень хотелось, чтоб Моисей Соломонович в классе был: сидел бы и слушал! Материал я знал хорошо; вдохновился внезапным вызовом, абсолютным доверием педагога, вниманием класса.

Получил «пятерку» и в четверти «пять»! Да здравствует «Тормотох»!

Физика «за бортом». Химия. Лукавить не буду, списал контрольную – получил «пять». Если бы не списал, все равно на «четыре» я бы ответил – знал предмет. Но за четверть у меня было бы из-за соломоновской «тройки» – «три»! А поскольку я ответил на «четыре», то выведенная отметка в четверти – «4»!

До конца года оставалось девять дней. Я уже не боялся Моисея Соломоновича. Откровенно искал встречи. По алгебре получил за вторую четверть «4», по геометрии – «5».

После каникул я опоздал на урок. Стою в коридоре, жду звонка. Оглядываюсь на шум хлопающих дверей: двери между этажами – двойные, ходят туда-сюда, гляжу – Соломоныч!.. Увидев меня, он шарахнулся влево – в класс. Оттуда парнишка выскочил с тряпкой в руках! Не меняя темпа, директор буквально бросился вправо и исчез… в женском туалете!

Прозвенел звонок. С шумом распахнулись двери классов. Девчонки, как всегда, потянулись в туалет. Вдруг оттуда раздался такой визг десятков голосов, будто там мучают с десяток поросят! Все бросились в тот конец коридора. Мальчишки, ничего не понимая, потянулись, кинулись туда же…

Из туалета, расталкивая девочек, выбежал багровый директор школы. Он боялся встретиться со мной глазами!.. А может, мне показалось. Ну, да бог с ним. Почему-то вдруг вспомнился инцидент из далеких довоенных лет…

1938 год. Я учился в пятом классе. Моисей Соломонович преподавал у нас тогда «Конституцию». В домашнем задании на вопрос «Кто такой – “враг народа?”» я написал: «Враг народа – это человек, совершивший грандиозные преступления…»

Господи!.. Видели бы вы, как его распирало от негодования! Он распекал меня перед всем классом, будто я и есть – тот самый злополучный, зловредный, ненавистный враг народа:

– Ггандиозными, Мамин, могут быть свегшения! Бгагогодные дела! Вгаг никогда не может быть ггандиозным! Это пгеступник. Вбейте это себе в голову!..

Зачем надо было так негодовать?..

Теперь, возвращаясь в класс, я думал с удовлетворением:

– Ну что ж! Все встало на свои места: не я – «кгуглый дугак»! Ищите да и обрящете!..

 

Фестиваль. 1957 год

Да… Бегут, бегут годы. Многих друзей, которых я упоминал, может вскользь, рассказывая о школе рабочей молодежи, о Дворце культуры ЗИЛ, уже нет. Столько лет прошло, столько воды утекло!.. А годы те были интересные, и не только потому, что мы молодыми были. Конечно, и это, но были и вехи, так сказать, – их не забыть. Одно из таких событий – Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве. Это был 1957 год – разгар нашей «художественной деятельности» в ДК ЗИЛ.

Там, во Дворце культуры, проявилось творческое начало многих, ставших позже и заслуженными, и народными артистами, и, проще говоря, обожаемыми народными любимцами. Например, популярнейшего Василия Ланового, сыгравшего и Павку Корчагина, и блистательного комвзвода Ивана Варавву в «Офицерах», я помню очень красивым парнишкой, выделявшимся из общей массы, еще в детском секторе. Оттуда вышли и старший Носик, и Земляникин, и Алексей Локтев, и много, много других. Мы все выросли из зиловской самодеятельности. Там зародилось наше творческое самосознание, открылось предназначение и тяга к профессиональному искусству. Господи, сколько молодежи занималось в разных кружках-коллективах – театральном, малых форм, художественного чтения, народном театре. Это было повальное увлечение! И преподавателями у нас были заслуженные люди, видные деятели искусства.

Потому, вероятно, в канун объявленного Всемирного фестиваля молодежи и студентов в Москве и пригласили нас, участников художественной самодеятельности, в концертные программы фестиваля: работаем-то мы, почти как профессионалы, а платить нам ничего не надо, – словом, кругом государству выгода. А среди нас были и танцоры, и певцы, и чтецы, и мастера художественного свиста – чего душе угодно, на любой вкус. Был даже иллюзионист – один. А номера у него были отточены до блеска, и очень оригинальные.

Да. 1957 год. Фестиваль. Вспоминается все как большая цветная феерия – будто разом наступили и Первомай, и праздник Октября, и Новый год. Наша строгая Москва, преимущественно по цвету серая – серые дома, серые заборы, серые памятники, вдруг украсилась огромными цветными транспарантами – во все стены многоэтажных домов, закрыв, между прочим, на дни фестиваля окна квартир. Цветные лозунги поперек улиц, яркие плакаты, гирлянды из разноцветных флажков, воздушные шарики, вымпелы на электрических столбах со смеющимися черными, желтыми и белыми рожицами. И ромашки, кругом громадные ромашки – эмблема фестиваля – с разноцветными лепестками, символизирующими все континенты Земли…

Впервые на улицах Москвы появились выкрашенные в яркие цвета грузовики, легковые машины, автобусы и троллейбусы. Из громкоговорителей неслись песни на разных языках народов мира. Иллюминация, заливающая улицы, – по вечерам столица расцветала тысячами разноцветных огней. В окнах, на крышах – сотни людей, и все они горячо, искренне приветствовали участников фестиваля, гостей столицы. А те – в ярких экзотических костюмах (мы ведь тогда вовсе не были избалованы заграничными нарядами) – виделись нам как что-то необычайное, чуть ли не инопланетное. Всюду объятия, рукопожатия, разноязыкие возгласы…

Москвичам нравились общительные улыбчивые гости; наша столица впервые проводила мероприятие международного масштаба. Впервые в Москве были устранены все преграды, разрушены все запретительные плотины, сняты все ограничения – и, словно талая вода, хлынули на улицы концерты, народные гуляния, маскарады, шествия, аттракционы. Организация была потрясающая. Москва впервые познала себя, расцвела во всей своей красе – древней и современной. Сама открылась миру.

Мы, наша концертная бригада, куда кроме меня входили Миша Ножкин, Леша Локтев, Валерий Носик – всего человек десять-двенадцать, подхваченные праздничным водоворотом, как одержимые носились на зиловском автобусе с одного мероприятия на другое: то в Сокольники, то на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку (потом ВДНХ, ныне ВВЦ), то в Парк культуры и отдыха имени Горького, то в сад Эрмитаж. И не уставали поражаться: как, когда, кто исхитрялся все предусмотреть, все обдумать, все организовать! Были праздники и представления, от которых просто дух захватывало!

Это помню. Помню распирающую грудь радость, ликование, но только как эмоцию! Деталей, подробностей, лиц – уже не помню! Парадокс?..

А вот кое-что из организационных казусов навсегда врезалось в память. Пожалуй, об этом расскажу. И не потому, что собираюсь позубоскалить, позлопыхательствовать, боже упаси! Расскажу потому, что вряд ли много осталось свидетелей тех событий.

Пожалуй, естественно, что устроители и организаторы потока массовых мероприятий предусмотреть все просто не могли. Ведь как это у Грибоедова: «Дистанция огромного размера»! Так что без ошибок, оплошностей и недоразумений обойтись просто не могло. Итак…

С первых дней, а может, даже до начала фестиваля были объявлены дни и часы вечерних праздничных представлений со сценами из разных спектаклей, демонстрацией отрывков из любимых кинофильмов, балетными, певческими номерами и т. п. Например, вся Москва была оклеена афишами с сообщениями о проведении на Москве-реке в районе Парка имени Горького грандиозного театрализованного водного зрелища-парада с участием различных судов, катеров, лодок и барж. По радио и телевидению заливались трелями ведущие, приглашая зрителей, как обычно в то время, бесплатно, на небывалое сказочное представление, которое будет проходить поздно вечером, освещаемое сотнями мощных цветных прожекторов, салютов и фейерверков.

В означенный день народ буквально повалил к Москве-реке. Шли загодя, аж днем – семьями, группами, организациями, делегациями. Занимали места вдоль всей набережной – от Нескучного сада вплоть до Крымского моста. Суда должны были начинать движение от Окружного моста.

Лотошники с мороженым, пирожники и торговцы горячими сосисками, газированная вода, соки в маленьких упаковках финского производства – все было предусмотрено.

К началу сумерек у Парка имени Горького уже было не протолкнуться – куда там добраться до гранитного парапета! Просто яблоку негде упасть!

Далеко до девяти часов вечера, когда было объявлено начало празднества, на набережных уже кишмя кишело. А народ все продолжал прибывать…

Уже заняты все «зрительские» места, возвышающиеся над берегом: люди облепили крыши торговых павильонов, набились в кузова грузовых машин, притулившихся по краю проезжей части, гроздями висели на деревьях. Кто-то исхитрился усесться на крышах автобусов, прибывших к месту водного парада. А милиция вела себя на удивление либерально. Только на электрических столбах никого не было – тут уж блюстители грозно следили за порядком.

В тот день (в дневные часы) на одной из площадок парка был запланирован концерт с нашим участием. Прибыли мы туда из Дворца культуры автобусами вместе с танцевальным ансамблем, их было человек шестьдесят. Закончив выступления, наши танцоры, как были в костюмах, так и поехали к месту вечерней феерии, и мы, естественно с ними. Зрители на набережной, увидев артистов в костюмах, приняли нас за участников ожидаемого вечернего представления и пропустили к самому парапету…

Темнело. Волнение нарастало. Недалеко от нас расположились, кокетливо постреливая в нашу сторону глазками, девчонки-старшеклассницы. Косички, бантики. Но, чтобы как-то стилизоваться под иностранок, все с подстриженными челками и в сатиновых спортивных шароварах. Женских брюк тогда просто не было.

– Как думаешь, – гадает одна, – что будет? С какой сказки начнут?

– «Руслан и Людмила», конечно! – фыркает в ответ подружка.

– А как же голова на барже поместится?.. – интересуется третья.

– Все поместится! И даже Руслан на белой лошади, – так объявляли…

Тьма сгущается. Но почему-то нигде ни одного огонька. Даже на столбах вдоль набережной фонари не зажигаются.

– Пап, а почему темно? – вопрошает сидящий на плечах отца мальчишка лет шести. – Как же мы все увидим? И салюта не видно…

– Так надо, – не очень уверенно отвечает молодой папаша. – Начнут, все будет, как обещали! И корабли, и свет… И салют. Еще время не подошло…

Время не подошло – без пятнадцати девять. Темнота окутывает людей – видны уже только размытые черные пятна вместо голов.

Без десяти девять – копошащиеся силуэты. Без пяти девять…

Обещанные цветные прожекторы, которые должны со дна реки освещать и фарватер, и суда, почему-то не включают.

Почти девять!.. Праздничное возбуждение как-то потихоньку начинает испаряться. Становится зябко, уныло и тревожно. Стрелки на циферблате больших уличных часов уже почти не видны. Сотни глаз впились в белеющий круг. Девять!..

– Девять! – звонко выкрикнул кто-то в толпе.

Все зашевелились, оживились. Откуда-то грянул бравурный марш. Люди инстинктивно дернулись ближе к парапету. Где-то возникла неожиданная толчея. Кто-то попытался штурмом взять более удобное место…

Темно!.. Темно по-прежнему! Уже не видно ни поверхности реки, ни того, что на ней происходит…

– Граждане! Дорогие москвичи! – призывно и сочно зазвучал из репродукторов парка торжественнный голос диктора, по-моему, Левитана. – Мы присутствуем с вами на сказочном представлении. Вот видим, как приближается к нам целая флотилия. Ура-а-а!..

– Ур-а!.. – было подхватили на набережной. Но тут же опомнились:

– А где она? Флотилия-то…

– Кто, милый? – не поняла старушка.

– Флотилия, бабка, флотилия!

– …Вот он белоснежный катер!.. Мы видим его идущим впереди всей армады. Красавец, украшенный разноцветными флажками стран, принимающих участие в Московском Всемирном фестивале молодежи и студентов. Ура-а-а! – призывает Левитан.

– Где? Где-е-е?! – единым дыханием заволновалась толпа.

– Ура-а-а! – слышится в задних рядах.

Им-то ничего не видно. Но они солидарны с голосом из репродуктора. А что делать?.. Не стоять же молча!

– …Вы слышите, как ржет, волнуется под витязем Русланом его боевой конь, – продолжает разливаться ликующий голос диктора. – Но что это?.. Это в лучах прожектора, как молния, сверкнул меч богатыря. Вы видите, как могучей рукой выхватывает Руслан свое грозное оружие из ножен…

– Ура-а-а!.. – шумят уже дружней в задних рядах.

Но перед нами на реке никто никого и ничего не «выхватывает». Перед зрителями абсолютная непроглядная муть.

– Ха-ха! – нервно всхлипнул чей-то озорной голос. – Попробуй в темноте поймать негра!.. Если он твою девчонку целует…

Зрительские массы отозвались разрозненным хохотом.

– В любой темноте негра по зубам отличишь, – флотилию – нет!..

– …Вот в огнях прожекторов, – продолжает шпарить по заготовленному тексту диктор, – мы видим, как летит карла Черномор. Вы слышите этот зловещий свист?..

Если прислушаться, то, пожалуй, и можно расслышать, но не свист и ржание, а слабое тарахтение мотора. Возможно, действительно по реке что-то плывет. Может, даже там и разыгрывается какое-то яркое динамичное театрализованное действо. Может!.. Но где? Для кого? Как?..

Нарастающее возбуждение толпы, гул недовольных, недоумевающих голосов, громкая музыка и баритон Левитана, рокочущий из множества репродукторов, – вот и вся сказочная феерия.

Ночная тьма скрыла все замыслы, все талантливые находки, все сказочные чудеса и красоты. В ночь, как в омут, канули все колоссальные затраты, все нервное напряжение устроителей, и освещение, и фейерверки, и красочные персонажи – словом, все!

– Пап, а я вижу!

– И я вижу! Вон катер какой-то белеет…

– А баржи нет!..

– Во-он она! Раньше проехала!..

– …А этих персонажей вы узнаете? Сказка о рыбаке и рыбке! – восторгается и рвется в черное небо голос Левитана. – Что ж он видит?..

– Ничего! – язвительно вклинивается чей-то злорадный голос.

– …На пороге сидит его старуха и перед ней разбитое корыто…

– Точно корыто! И мы все в нем! – подначивает тот же шутник.

В тесной толпе, не имея возможности ни двинуть плечом, ни выбраться наружу, мы, как полные идиоты, дружно вращаем вместе со всеми головами, повинуясь призывам диктора, и пытаемся хоть как-то разобраться и представить, что за зрелище подготовили для нас устроители празднества.

Но тщетно.

– …Дорогие зрители, обратите внимание, какие сполохи загорелись над противоположным берегом! Это прямо северное сияние… – Левитан шпарит, ну просто сил нет: – …Вы видите уникальные фейерверки: и справа, и слева, со всех сторон одновременно взлетают сотни огней, сотни разноцветных букетов, гирлянд. Смотрите: водоворот сияющих световых вспышек бьет прямо по курсу сказочной флотилии в праздничном московском небе! Захватывающее, небывалое зрелище… – Левитан вдруг поперхнулся… Умолк. Отголоски его сказочной речи повисли в звездном небе… Тишина. Будто и не в парке ты вовсе, а дома – ночью на кровати сидишь. Проснулся по надобности…

– Наконец-то разобрались! Дошло!.. – брюзгливым голосом кто-то попытался разъяснить ситуацию.

Вспыхнула спичка – кто-то прикурил, и рядом обрисовался гражданин в шляпе и с толстым портфелем, похожий на бухгалтера. Может, командировочный, а может, образцовый семьянин припозднился и в кои-то веки без своей половины после работы, не заходя домой, решил приобщиться к вечернему празднику. Тускло засветились ночные лампы на столбах. Парк посерел. Аллеи стали видны…

– Вот безобразие творится на набережных, а?! – подхватил словоохотливого «бухгалтера» мужчина с сыном на плечах. – И на Фрунзенской, и здесь! Неужели нельзя было сообщить раньше, что неувязочка? Людей сказками тешили!..

– А сколько денег бухнули! Представляете?.. – слыша их разговор, включился третий. – Не могли сообщить наверх, доложить: «Так, мол, и так, освещения нет! Торжественное мероприятие срывается».

«Бухгалтер» посмотрел на него, попытался разглядеть…

– Никому нет дела, – равнодушно заметил мужик с мальчиком, остановился, кого-то поджидая. «Бухгалтер» обернулся, посмотрел на расходящихся колонной людей, покачал головой и поспешил из парка…

У всех на устах одно: «Почему?! Почему все так произошло? Почему света не было? Неужели и не подозревали?..»

Толпа как-то непривычно быстро выходила из парка. Но что удивительно – народ не очень расстроился! Возбужденные, взбудораженные, вспотевшие в толкотне люди спокойно, буднично принялись обсуждать насущные проблемы. Кто-то сразу вспомнил про свой завод: директор-де ему твердо обещал…

– Катя не хотела ехать в парк, и была права…

– Где-то в центре пожар был. В садике…

– Надо же в детском садике? Что делается!..

– Хорошо, жертв нет!..

– Надо было раньше уходить, с такой толпой и в метро не попадем!..

Вот такими мы были – люди советские. Праздник обещали – всей душой в него! А не получилось – никто не виноват. Да, так оно и было: «у советских – собственная гордость»!..

А на другой день вся Москва шумела: «Провал! Сорвали праздник!» Всюду судачили: в метро, в автобусах, на производстве; сообщали оправдывающие обстоятельства. Объясняли, что электрикам, налаживающим эту грандиозную систему освещения, просто не хватило времени – работали допоздна. А проверять правильность соединений или, как там у них называется, было поздно. Не решились…

 

– А может, и не разрешили: сюрприза, мол, не будет!..

– А может, не хотели людей пугать! Представьте, если бы среди ночи зажгли все прожектора, что бы было?..

– А может, ничего бы и не было!..

– А сопроводительный текст читал диктор Левитан, сидя у себя на радио, и, если бы не сообщили о случившемся, прочитал бы до конца…

Что поделаешь, так у нас бывает часто.

 

Сокольники

Много концертов в фестивальные дни провела наша бригада и в парке Сокольники. Там также было множество зазывных плакатов и афиш: «На всех специально созданных эстрадных площадках проводятся концерты. Участвуют лучшие исполнители и артисты всех жанров» – сообщалось на одних. «Работают танцевальные площадки. Приглашены оркестры московских дворцов культуры, профессиональные коллективы, эстрадные ансамбли, военные духовые оркестры» – призывали другие.

И действительно, парк был до краев наполнен музыкой, а может, и бескрайне! Все вокруг пело и плясало в кружевной зелени деревьев. Идешь по аллее – на небольшой площадке-раковине играет военный оркестр. Чинно танцуют танго… Идешь дальше – на другой, специально оборудованной сцене в поте лица надрываются гитаристы, ударники. Молодежь заходится в быстрых танцах… Еще дальше – концерт. Конферансье, впившись в хрюкающий микрофон, смешит публику. Откуда-то доносится ария Кармен: «Меня не любишь ты, так берегись…» А еще в десяти шагах – солистка-скрипачка наяривает «Танец с саблями» Хачатуряна в сопровождении струнного ансамбля…

В один из дней перед входом в парк появилось красочное объявление: «Участникам фестиваля сегодня, в девять часов вечера, будут вручены подарки. Прибывший из города Иванова красочный ларь с сувенирами находится у Детского городка. Просьба всем пройти к городку, где будут розданы подарки ивановских текстильщиков».

После выступлений на разных площадках к Детскому городку подошли и мы – почему не получить то, что причитается нам по праву. Куратор от райкома ВЛКСМ, что нами занимался, увидев подходившего к городку солидного дядю с большим животом, озорно предложил:

– Ребята, вон идет директор Детского городка, дуб – редкий! Давайте его разыграем. Я скажу, что вы иностранная группа и что вас надо накормить.

Уговаривать нас не пришлось. Мы ребята не гордые, можем и пошутить, можем и покушать: с утра на ногах, пирожками пятидесятикопеечными обходились. Дядя, на ходу вытирая лоб, спешил к нам. Вдруг споткнулся и, смешно растопырив руки, нырнул вперед шага на три… Как он удержался на ногах, не упал – вопрос интересный. Мы тоже проходили это место и видели вылезший из земли старый корень березы, толщиной сантиметра в три; длинной корявой петлей он возлежал поперек тропинки. Мы обошли, кто-то перешагнул. Ну а он-то местный, тем более директор этого садика!.. А как же дети?.. И вопрос этот, конечно, тоже интересный…

Куратор нас представил:

– Делегаты из разных стран. Можешь с ними поговорить.

Поскольку я знал татарский язык и меня «выдвинули» в переводчики, я попросил директора:

– Расскажите, что значит Детский городок?

Оглянувшись на злополучный корень, директор еще раз вытер свой покрасневший лоб:

– Здесь живут одни дети.

– Вот и хорошо. Расскажите, как живут? Я переведу.

Он к куратору:

– Чего я могу рассказывать, потом затаскают!..

А я ему так солидненько, даже, может, покровительственно объясняю:

– Вы рассказывайте! Я знаю, что можно переводить.

– Может, сначала накормить гостей? Я распоряжусь. Времени у меня мало…

Я оборачиваюсь к ребятам: мол, как? На всякий случай спрашиваю по-татарски: «Что будем делать?»

Они все заулыбались, отрицательно закачали головами:

– Ноу, Гут-гут!.. О’кей-о’кей. Белиссимо, гранд маэстро! Бонжур!..

Я объясняю:

– Нет, хотят слушать!.. – И как начал он «печатать», да так лихо, что никакая машинистка не угналась бы:

– Это, значит, городок, куда приходят дети с родителями. Здесь они питаются пять раз в день! И все бесплатно. Государство для них ничего не жалеет. Они получают икру красную, черную и э-э… пирожные, дорогие блюда, севрюгу, белугу – и всё бесплатно! А как же? У нас девиз: «Все лучшее – детям!»… Вы понимаете? Абсолютно – все! Приходят все, кто хочет. Все на государственном обеспечении.

Меня смех разбирает: «Ну, думаю, мужик уже коммунизм построил в отдельно взятом Детском городке!» А сам по-татарски шпарю – перевожу…

Ребята наши еще дружнее загалдели:

– Гутен там морген, о’кей, бонжур-дур, камарадас-трепадас, патриа о муэртэ, морганем!..

– А сколько таких городков в Москве? – элегантно продолжаю я разговор.

Он, по-прежнему надраивая свой могучий лоб, гоняет по нему несчастного раздавленного комара, размазывая свою же кровь.

– Только в нашем районе семнадцать! – дует без зазрения совести: – В других – по двадцать! У нас в Союзе все обеспечены…

Куратору надоело, он обрывает не в меру разошедшегося соловья:

– Денис Анатольич! Ну что ты треплешь языком?! Кого обманываешь?.. Не стыдно?..

Директор растерялся. В полураскрытый рот, по-моему, комар залетел. Он начал отплевываться или прятался за спасительный кашель?.. Не понимая, продолжал смотреть на куратора.

– Это же наши ребята! Тебя разыграли!.. А вспомни, как ты вчера на собрании девчат ругал, что не знают иностранных языков!.. Так вот!.. На поверку – сам телок!..

Ребята загоготали, начали говорить по-русски.

Денис Анатольевич, нисколько не смущаясь, помолчал, оценил обстановку, посмотрел еще раз на корень березы, видно зацепила она его не только за ногу, и вдруг заявил:

– А я сразу понял, что свои. А то ушел бы сразу!..

Обедать он нас не пригласил. Да мы и не пошли бы – народ начал собираться. Нам хотелось быть ближе ларю, получить сувениры раньше других. А то ведь может и не достаться.

Желающих ухватить дармовые сувениры набралось много, и довольно быстро. Деловито, юрко засновали в толпе музыканты с инструментами, девчата-танцовщицы в национальных костюмах и балетных пачках. Поближе к ларю пробрался конферансье во фраке…

А почти вплотную возле ларя готовились к съемке кинохроникеры. Ставили штативы, подкатывали осветительные приборы. Негромко, но четко переговаривались. Артистическая публика, желая быть запечатленной на кинопленке для кинолетописи или для «Новостей дня» (как уже сообщили по рядам), почтительно уступала пространство членам съемочной группы. А те, осознавая эпохальность своего дела, ни на кого не глядя, то устремлялись куда-то вправо, то влево, обменивались только им понятными репликами:

– Так, выше!.. По лучу…

– Прибор в кадр попадает…

– У меня будет стробоскоп, панорама нужна медленнее. Переставляйте свет…

Передние ряды скоро уплотнялись. Наши ребята вызвались помочь милиции, встали в охранение. Теснимые толпой, мы дружно схватились за руки, образовали шеренгу, чтобы ненароком нас не вытолкнули. Подошли еще несколько милиционеров во главе с подполковником. Стали совещаться, как раздавать:

– Если выстраивать очередь, так она будет до Красной площади, – рассудительно и уныло заметил подполковник.

– Скоро будет темно! – подхватил угодливым тенорком молоденький майор. – Надо бы начинать, трищ подполковник! По ходу видно будет…

Подполковник, видимо, согласившись, дал начальственную отмашку.

Из кабины водителя выпрыгнули проворный дядя, наверное, водитель, и девушка в длинном цветастом сарафане и кокошнике – полномочный представитель ивановских текстильщиц, с каким-то листочком, отпечатанным на машинке. Да!.. Надо было видеть эту правофланговую комсомольских, партийных организаций города Иванова: ядреная свекла с морковью в кричащих, аляповатых ситцах! Впечатление такое, что она никогда в жизни не выходила их цехов родного комбината. Уж такая заскорузлая провинциалка – ну прямо «баба на чайник»! Но что интересно, у нее длинные, пушистые ресницы, а подбритые брови соединяются на переносице не дугой, как обычно, а прямой перекладинкой. Наверное, тоже подбритой. Впечатление – будто глаза с бровями неуклюже пересажены с другого лица. И она, эта сдобная нарумяненная матрешка, еще пыталась кокетничать! Жеманно оправляя перед всем честным народом свои ситцы и сбившиеся волосы, текстильщица резво направилась прямо к режиссеру. Он был мне знаком по съемкам самодеятельности в нашем дворце – Комаров Владимир.

– Что это у вас за бумага? – не дожидаясь ее приближения, резким вопросом остановил ее режиссер.

– Текст приветствия… – девица начала громко и бодро. Но волнение, видимо, перехватило ей горло, и она, дергая шеей, продолжила, сипло оправдываясь: – Мне подготовил речь секретарь парткома нашего комбината…

– Ну вот, – раздосадованно всплеснул руками Комаров, – а у нас синхронные съемки не запланированы! Чтобы снимать и записывать вашу речь, нужна спецаппаратура! А мы ее не взяли!..

Пестрая девица еще больше заалела, стала совсем пунцовой и закрылась рукавом – от расстройства.

– Ладно, – распорядился режиссер, – там посмотрим. Поднимайтесь оба на площадку наверху ларя и начинайте работать. Главное – на камеру не смотреть!..

Свет! – зычно скомандовал он.

Разом вспыхнули прожектора, сразу стало как-то торжественно, празднично. Все вокруг залилось ярким и ровным, будто солнечным светом. Собравшиеся подтянулись, чувствуя исключительность момента, устремили взоры к ларю. Какой-то трубач из зрителей (или так это было запланировано) звонко вывел туш…

– Камера! – последовала команда режиссера.

По разукрашенной, расписанной, как и ларь, традиционными узорами лестнице ивановцы ловко поднялись на специальную площадку – видно, долго и небезуспешно тренировались. Водитель по-хозяйски проворно сорвал пломбу, откинул крышку люка и, перегнувшись, заглянул в ларь…

Вокруг все замерли. Тишина. Только камера стрекочет…

Неожиданно трубач-энтузиаст, затерявшийся в толпе, протяжно и торжественно (классный профессионал!) начал выводить знакомый всем призыв «Слушайте все!» Напряжение, казалось, достигло предела. А водитель вдруг снова захлопнул тяжелую крышку, будто не удержал ее в руках, и, что-то сказав девушке, растерянно посмотрел на камеру…

– Сто-о-оп! – гневно заорал режиссер. – Что случилось? Почему посмотрели на камеру?!

Водитель виновато глядел вниз…

Киноосвещение разом вырубили. Стало темно, как на набережной в Парке имени Горького.

– Мы не можем работать, в ларе темно, – донесся сверху оправдывающийся голос девушки.

Режиссер возмутился:

– В чем дело? Кто должен включить свет?.. Слава, вруби наш!

Снова вспыхнули прожектора. Стало светло и даже будто теплее.

– Я щас, – пробормотал водитель. – Он вихрем спустился по лестнице, влез в машину. Свет в ларе, оказывается, включался из кабины.

– Съемки продолжим с момента открытия люка, – командует режиссер. – Пригото-о-вились! Камера!..

Водитель под взглядом сотен пар глаз быстро взлетел наверх к девушке, тяжело откинул крышку, опять перегнулся через край люка. Тишина, – говорят, комар не пискнет! Но он-то и пискнет, и куснет – спасу нет! Море их, кровососов!.. Но не до них. Задрав головы, все ждут сувениры текстильщиц: не каждый день с неба падают подарки фестивальные. Что поделаешь, такова наша полосатая жизнь!..

Водитель, освещенный ярким киношным светом, видимо, наконец изучил содержимое ларя и обернулся к девушке… Вот он, долгожданный момент! Сейчас. Сейчас все свершится!.. Народ оцепенел. Впечатление такое, что даже дышать перестали. На плоских, как блины, в ярком свете лицах терпеливое ожидание и вопрос: «Как будут раздавать? Кидать будут сверху? Или достанут тюки и внизу распечатают?..»

Водитель потянул девушку за рукав к люку. Она тоже, неловко удерживая на голове кокошник, сунулась в ларь…

– Милиция будет раздавать, – не разжимая губ, шепнул мне Ножкин. – Только кто из них? К кому встать?

– Разделиться надо, – предложил я. – А там, если что, перейдем друг к другу…

Оторвавшись от Мишиного лица, снова поднимаю голову и вижу… Девица еще раз заглянула в ларь и – буквально отпрянула! Вместо ожидаемых сувенирных платков увидела там что-то дикое, непонятное, что возмутило ее до крайности. Я вижу ее лунообразное лицо! А на лице испуг, и ужас, и разочарование с потрясением – ну, не передать словами! Всё вместе! Букетом! Ну вот представьте себе, будто она вдруг увидела чью-то нахальную голую задницу! А может, даже и разукрашенную…

– Стоп! – взвывает режиссер. – В чем дело, почему перестали работать?! И зачем вы все время смотрите на камеру?! Из-за вас у нас брак!

Оба посланца молчат. Девица шмыгает красным носом. Плачет, утирая глаза пышным рукавом. Водитель сверху кричит:

– Милиционера старшего можно сюда?..

– Не режиссируйте! Что за дела?! – теряет терпение режиссер. – Выключить свет!

Мы снова оказываемся в кромешной тьме.

– Мы не милицию приехали снимать, а посланцев ивановских текстильщиц! – в темноте голос режиссера звучит визгливее и отчаяннее. – Скоро режиссерами будут командовать текстильщики!..

Голос водителя сверху:

– Милиция нужна! Тут ЧП!..

Кто-то, видимо, самый сообразительный, включил киношный свет.

…Милицейское начальство уже продвигается к лестнице. Люди молча, с застывшими от напряжения лицами, жмутся друг к другу, уступая милиции дорогу. Думают, там, в ларе, видимо, такие подарки!.. Та-а-кие!.. Мир не видал!

Милиционеры, что стоят внизу, переглядываются, не зная, что предпринять. Начальство уже наверху… Людей у пресловутого Детского городка набилось больше тысячи, а тишина кругом, как в пустом зрительном зале. Молчание подавленное, выжидательное – на едином выдохе. Будто все речистые чтецы, горластые певцы, музыканты и танцоры враз онемели. Исчезли! Будто всё, как электричество, ушло в землю.

Вдруг где-то далеко чья-то собака залаяла, явно породистая, потому что разрядила тишину не жидким дробным повизгиванием, а заявила миру о себе уверенным трубным лаем. И напряжение вдруг спало. Люди зашевелились. Стали слышны голоса:

– Пломба была нетронута. Василиса видела, – там, наверху, водитель рассказывает подполковнику.

– Что там происходит? – нервничает режиссер, поняв, что перестал быть центром всеобщего внимания. – Товарищи, мы работаем или нет? – обращается он к вышестоящему начальству.

Подполковник, перегнувшись через перила, громко сообщает:

– Товарищи! Ларь пуст! Кроме пустых старых картонных коробок и стружки, ничего нет! Надо ли все это снимать?..

Тут разразился такой хохот, грохот, что, казалось, загудел, зашумел, закачался весь парк. У людей, измученных ожиданием, наступила разрядка. Участники фестиваля, претенденты на сувениры хлопали друг друга по плечам, по спинам, вскрикивали, всхлипывали, утирали слезы – и хохотали… Хохотали без удержу!

– Как пуст? Почему пуст?! – мольбой вопиющего в пустыне прорвался голос режиссера. Милиционеры, обретя инициативу, принялись уговаривать публику:

– Товарищи, спектакль окончен. Продолжения не будет. Расходитесь! Идите по домам…

Близкую к обмороку посланницу текстильщиц, как единственный оставшийся сувенир, милиционеры с трудом передают вниз…

– Товарищи! Произошла ошибочка, – пытается угомонить бушующую публику подполковник милиции. – Ларь пуст. Надлежит разбираться…

Сквозь сплошной гогот прорвался задорный свист, а за ним мальчишеский голос:

– Ура!.. Наша взяла!..

– Прошу не безобразить. Идите по домам или на танцплощадки, пока оркестранты не разошлись…

Подполковник, не теряя самообладания, спускается по ступеням, подходит к начавшей расходиться толпе:

– Спокойно, товарищи. Праздник не отменяется. Будем разбираться. Не исключено – забыли погрузить. Может, второй ларь прибудет!..

– Ну да!.. Держи карман ширше! Первый не прибыл, дадут тебе второй!..

– А может, сразу и второй, и третий?.. Организаторы, мать вашу!..

– Ура ивановским текстильщикам!..

Несколько насмешливых голосов подхватили: «Ура-а-а!..»

 

ВДНХ

Последнее или, может, предпоследнее фестивальное гуляние было на ВДНХ. Помню, начали в девятнадцать часов. До двадцати одного часа планировались концерты, аттракционы, различные конкурсы на всех эстрадных площадках. А после выступлений – прощальный ужин. Все художественные коллективы без исключения были прикреплены к определенным кафе, ближайшим к их эстрадной площадке. О прощальном торжественном ужине кричали с каждого столба красочные объявления: «Всех артистов, участников концертных программ, приглашаем на ужин по случаю закрытия фестиваля. Читайте пригласительные билеты». Нам повезло: наша эстрада была у ворот со стороны киностудии имени Горького – рукой подать до кафе. Ребята уже сходили и удостоверились.

День весело катился к ужину. На душе было приятно и покойно: наконец-то вспомнили и о нас. Конец сухомятке!.. Вообще-то фестивальные дни, заполненные бешеным ритмом и эмоциональным напряжением все-таки были очень интересны. Об усталости никто и не думал, хотя однообразие и поднадоело: по нескольку раз в день на разных площадках – то там, то тут – каждый из нас прокатывал свою концертную программу. Понятно, что это надо! Что зрителям это приносит радость! Но, в конце-то концов, мы все же не попугаи!.. А теперь все кончено! Можно перевести дух…

В ожидании торжественного пиршества мы сидели на широкой лавочке и обсуждали фильм «Метелица», в котором снялась почти вся наша группа. Отбирая актеров по всем коллективам Москвы, режиссер Центрального детского театра Владимир Горелов как-то приехал и к нам во Дворец культуры. Просмотрел все, что мы можем делать, на что способны, и пригласил к участию в фильме многих: Миша Ножкин играл белого офицера, его друг, маленький еврейчик, не помню уже фамилии, играл Левинсона, я – комиссара Бакланова, Пивоваров – Метелицу. Всем остальным достались роли красноармейцев и солдат белой армии. Ребятам было абсолютно все равно кого играть, главное – сниматься в кино! Это был первый телевизионный фильм, снятый на Шаболовке в начале пятидесятых годов.

В Сокольниках, на базе конноспортивной школы, мы самозабвенно и азартно осваивали верховую езду. Соревнуясь между собой, мы, молодые ребята, очень скоро научились лихо скакать, виртуозно вольтижировать, лихо размахивать на скаку не бутафорскими саблями. Там же, в Сокольниках, снимались наши бои, где красные без страха рубились и побеждали белых. А белые, по-моему, не имея поставленной режиссером задачи, мало что понимали: «сдавались, погибали и умирали».

Не могу вспоминать без смеха один из репетиционных дней. Съемок из-за дождей не было. На безлюдных аллеях отрабатывали эпизоды атак. Я, находясь в эвакуации, с ребятами ездил, скакал на любом коне, и даже без седла, – дело привычное для всех, кто хоть одно лето жил в деревне. А тут – в седле! Да с шашкой наголо! Чувствуя себя одновременно и Павкой Корчагиным, и комиссаром Баклановым, и вообще революционным героем, я, охваченный «упоением боя», пришпориваю коня и лечу по безлюдной аллее вперед: «У-у-ра-а! За мной!..» Дождь хлещет в лицо. Бодрит…

А за мной просто пристроился режиссер Горелов. Он впервые сел на коня, решил покататься. Но кони-то спортивные, привычные к победным скачкам, совладать с ними непросто. В «пылу сражения» я не сразу понял или не расслышал крик Горелова. А он, оказалось, не в силах удержать разгоряченного коня, в отчаянии кричал, срывая голос до сипа: «Бакланов! Бак-ла-а-но-ов!.. Стой! Бакланов!..»

Оборачиваюсь и вижу: что такое?! Лицо режиссера-постановщика сплошь заляпано ошметками грязи, летящей из-под копыт моего коня!.. Сам Горелов, не чувствуя стремян, еле держится в седле, в такт галопа съезжая то вправо, то влево! Вот-вот шлепнется в лужу… А погода была, я уж упоминал: дожди шли неделями.

Ну, это надо было видеть! Грязь на шее – прямо пышное липкое жабо! Грязь за воротом, на ушах, в ушах, шапкой накрыла волосы!.. Мой стремительный галоп буквально упаковал его бурой жижей, как панцирем, настолько, что он едва мог шевельнуть рукой. Все было заляпано и утрамбовано так щедро, что бедный режиссер самостоятельно не мог ни сползти с коня, ни раздеться. Ребята, искренне сочувствуя, помогали ему…

– Черт бы его побрал! – задыхаясь и отплевываясь, причитал Горелов. – Мой конь, наверно, никогда в жизни не приходил на скачках первым! Ну ничего не мог с ним поделать! Ни отвернуть, ни прибавить рыси – только за хвостом! Скачет, будто ему только этот рыжий хвост и нужен!.. Мне казалось, я даже дышал грязью из-под хвоста! Наверно, на всю жизнь грязи нажрался!..

Ребята, помогавшие ему снять быстро подсыхающие на свежем ветерке грязевые доспехи, рассказывали потом, что только один галстук весил, наверное, килограмма два. Представляете, сколько на нем было нашлепано!

Что делать?.. Не возвращаться же режиссеру, прикрывшемуся в смущении чьим-то пальто, домой в трусах?! Решили послать директора картины в магазин за бельем. А у того, как всегда, при себе не оказалось нужной суммы. Скинулись. Никто не жадничал: ни исполнители главных ролей, ни массовка. Купили режиссеру не только белье, но и рубашку, брюки, кофту и даже галстук. Директор картины обязался все компенсировать. Словом, одели мужика заново. Горелов был доволен, даже рад:

– Коню я обязан обновлением. Куплю ему овса или пару буханок хлеба! Надо же, как чуял чертяка, что у меня сегодня знаковое свидание! Теперь я появлюсь во всем новом…

«Метелица» был первой ласточкой, первым телевизионным художественным фильмом, снятым на Шаболовке. Снимали быстро, второпях: спешили закончить к Октябрьским праздникам. Из-за этого, по ходу, режиссер вынужден был многое перекраивать, лишаясь ряда интересных эпизодов.

Картину принимал Фокин, один из руководителей тогдашнего телевидения. Кажется, фильм наш не слишком ему понравился. Он сетовал на смещение акцентов, отсутствие идейно важных фрагментов, потерю динамики. «Слишком легкая победа», – сокрушенно подвел он итог…

Фокин из тех первопроходцев, кто создавал телевидение в стране. Он был весьма и весьма интересным человеком, вообще, как говорится, «выпадал из общей обоймы». Лицо, спокойные манеры, неторопливая уверенность речи – все в нем притягивало, привлекало, выдавая незаурядность. Чувствовалась в нем самобытная личность, опережающая свое время. Он был и сценаристом, и организовывал передачи, и программы вел. Удивляло и вызывало даже какое-то преклонение еще и то, что, будучи на протезах, он лихо вскакивал на сцену, что-то показывая или рассказывая. И так же лихо соскакивал…

Итак, закончив свою последнюю концертную программу на ВДНХ, мы, сидя не скамеечке, с удовольствием обсуждали наши недавние съемки. Некоторые даже пытались заочно критиковать режиссера:

– А я и не так мог бы остановить лошадь! Поднять на дыбы надо бы!..

– А я мог бы подъехать с другой стороны, рубить с левого плеча. Справа-то для камеры не выигрышно!..

Наступал вечер. Есть хотелось давным-давно: в животах уже и звери урчали и петухи пели… Рот полон слюны. Еще бы: с утра голодные, а деньги – когда уж проедены! Но все кафе до девяти часов закрыты. Чтобы убить время до ужина, решили прогуляться всей компанией.

И вот идем мы по аллее. У Ножкина в руках гитара. В тот день у него было особо залихватское настроение, и он пел свои песни.

– «Кури, ури, ури… Кури папиросы…» – весело, озорно напевает Миша. Песенка шуточная, ироничная и очень заразительная.

Вызывая улыбки встречных, мы шествуем по аллеям. А за нами (откуда что взялось?!) тянется сплошная широкая колонна, как на демонстрации. Смотрим – и навстречу нам идет такая же масса народу! Миша, продолжая напевать, шаловливо предложил:

– Ребята, не сворачивай!..

Встретились. Прошили встречную колонну насквозь, прошли через нее, как вода через решето. Они через нас. Очевидно, встречные решили, что мы ведем всех куда-то на определенное мероприятие и тоже присоединились к нам.

Идем дальше. Дошли до прудов, огибаем… – оглядываемся, а за нами длиннющий хвост! Примкнули еще многие! И всё продолжают и продолжают присоединяться. Бегут, спешат. Становятся в конец целыми группами, приноравливаются к общему шагу. В ногу! В ногу!.. И конца шествию не видно! Впечатление такое, что мы собрали почти всех, кто был в это время на выставке. Ну, смехота! За массовиков нас приняли, что ли? Что делать?..

Деваться некуда. Потопали к своей эстраде и, как заведенная шарманка, давай снова наяривать свою концертную программу – сверх плана!

Начало темнеть. Вот уже – там, тут – вспыхнули разрозненные пятна света. Радостными факелами вдруг засветились фонари. Заиграли, повеселели в подсветке фонтаны… Игровые и эстрадные площадки, в том числе наша, окрасились веселыми разноцветными гирляндами. Неожиданно запели где-то звонкие трубы, и ВДНХ озарилась ярким светом, словно сказочное королевство накануне бала в сказке про Золушку.

Репродукторы в разных точках дружно принялись изрыгать самую разную, но одинаково оглушительную музыку. Необходимость в нашем вынужденном концерте, естественно, отпала. С эстрады мы видели: только что бурно аплодировав, народ вдруг разворачивается к нам спинами и вливается в расходящиеся потоки…

Скоро, скоро где-то там – главное торжество!..

И вдруг, без нескольких минут девять, вместо главного торжества… – темень кромешная! Аб-со-лют-ная! Будто на всей территории ВДНХ кто-то рубильник вырубил! Ничего себе, а?.. Вот тебе и Всемирный праздник молодежи, и дружба народов, и «пусть весь мир узнает нас», и «торжество социализма над капитализмом», – и прочая, и прочая… Да…

После яркого света – тьма такая, будто враз все ослепли! Аж на глаза давит! Вот уж действительно подарочек вам, гости дорогие! Ну прямо на блюдечке! На-ка выкуси, Европа, от нашего азиатского гостеприимства! На! Довольна?!

Все живое на празднестве не только ослепло, но даже, вроде, и оглохло! На какие-то мгновения пронизывающая кладбищенская тишь будто шапкой накрыла всю выставку. Казалось, все моментально вымерли. Или просто наступил конец света!..

И вдруг по всей территории пополз, нарастая и ускоряясь, жуткий непередаваемый гул. Вот уже, как смерч, он закрутился, охватывая все большее и большее пространство! Люди, собравшиеся на праздник со всего света, с распахнутыми для радости, дружбы и любви душами и сердцами, захваченные врасплох, не на шутку встревожились, будто их из сияющего рая их низвергнули туда, где а-ад! И естественно, удивление, потрясение и возмущение прорвались! Хлынули бешеным потоком!.. Ну как тут простому человеку не вспомнить чью-то мать?! Вспоминали!.. И как! На всех языках. Отсюда и родился этот мощнейший непонятный гул. Народ не растерялся, нет! Люди невольно, но верно выразили свое негодование – не стали расходиться. Да и куда расходиться-то во тьме, когда на расстоянии вытянутой руки друг друга не видно!

Чтобы не биться лбами, все делегации, группы и парочки перебрались с аллей – на газоны. Рассредоточились под деревьями, в основном под яблонями. Во-первых, никто тебя не толкнет. А потом, – манит аромат!.. А яблоки? Это же ВДНХ! Яблоки, и ка-ки-е-е!.. Мамочка моя родная! А к тому же еще – все голодные! В таких случаях сорви только одно – и пошло-поехало! Чужие яблоки всегда слаще, я по себе знал.

Вспомнилось Расторгуево, ездил туда к родственникам. Там в первые послевоенные годы в районном клубе, где молодежным театральным коллективом руководил Костя Тыртов, после занятий собиралась компания, человек десять с девчатами. По окончании занятий начинался галдеж: решали, чем заняться, куда себя деть, что делать. Время было осеннее – не позднее, до ночи далеко. А вечера темные – тайнами окутаны, девичьими ласками головы вскружены. Всем было-то лет по семнадцать, кому-то, может, восемнадцать-девятнадцать! Эх, времечко!

Кто-то из ребят расторгуевских философствовал:

– Вот ежели бы молодость растянулась лет на тридцать-сорок, а на трудовые годы да семейные там невзгоды, «на все про все» – год!.. И хватит. Зачем нам стариками быть?

Над ним посмеялись:

– А это от тебя зависит.

– Как это?

– А ты шагай ширше, вот и растянешь!..

Нет, братцы, вернусь-ка я лучше к яблокам, а то и я зашагал «ширше»…

Был в Расторгуеве парень один, по кличке «Козел». Судачили, что ребята застали его за странным неприличным занятием с козой, – отсюда и кличка. Его брезгливо не признавали своим, и он держался стороной. Правда, все время искал возможности сближения – но как?..

Днем Козел шнырял по округе и разнюхивал, где есть хороший и доступный сад. Надо же, не ленился, столько километров отмеривал ежедневно! Находил такой сад километрах в трех-пяти, и по его наводке гурьбой с удовольствием шли на абордаж, хотя у всех были свои сады, и роскошные. А может, потому и ходили, чтоб свои не трогать? Кто знает?

Из Расторгуева в Опаринки километров пять шли охотно, и, что главное, каждому хотелось самому трясти яблоню. И не просто трясти, а потрясти в свое удовольствие, всласть! Чуть потряс, – сыплются яблоки упругим дождем! Ну что тут – нагнись, подними, – и нужно-то пять-семь яблок, себе да девчонке! Так нет, каждый норовит сам потрясти!.. Так и уходили, обезобразив чужой сад.

Ну а я – нет! Ей-богу, нет: не тряс. Мне больше по душе было с девчонкой погулять, особенно с той, беленькой, голосистой, которая песни старинные любила петь. Те, что сидя на завалинках, вспоминая молодость, старики пели – песни отцов своих. Ох и здорово же пела эта чертовка! Слушаешь, – и дух захватывает, будто ты сам в тех песнях. И несешься из края в край, любя и страдая, судьбой обласканный и ею же и преданный: «Дам коня, дам кинжал, дам винтовку свою, а за это за все ты отдай мне жену…» Или: «Когда б имел я златые горы и реки, полные вина, все отдал бы за ласки взоры, и ты владела б мной одна…» Э-эх!.. Нет, все-таки невероятно извилисто русло воспоминаний: не выпрямить, не направить! А времечко-то было золотое – молодость! Итак…

Возвращаясь, все ругали Козла, с досады. Понимали, не приведи он нас, сад был бы не тронут. Отругают, дадут пинка. А в следующий раз снова мучаются от безделья:

– Вот черт, Козла нет, – неумело перебирает струны Минаев Колька. – Скучно… – Вдруг, отложив гитару, вроде как опомнится: – Ребя, а давайте махнем в сад к Козлу! Мне сдается, он нас от своего сада отводит.

– Точно! – плутовато подхватил кто-то.

– А вон Козел идет, легок на помине.

Оказалось, в Суханове, в трех километрах от Расторгуева, Козел опять сад нашел. И опять все с удовольствием собираются в ночной набег. И все разговоры: «Ребята, хватит! Не надо трясти. Жалко! Ведь люди трудились…» – снова оказываются бесполезными:

– Да-да!..

– Да!..

А пришли в сад – ну как не потрясти?!

Так вот то же самое было и на ВДНХ. Вы уж подумали, что я заплутал в своих воспоминаниях? Нет! Помню и к этому клоню. Но все по порядку…

Несмотря на все потрясения и катаклизмы, голодный желудок не давал нам возможность забыть о торжественном ужине. Ровно в двадцать один час мы вошли в свое кафе. Столы накрыты, можно даже сказать, ломятся от закусок. На некоторых столах – приветливо мигают свечи. В полутьме белеют крахмальные салфетки, поблескивают бутылки с минеральной и фруктовой водой. Не успели мы войти, как к нам бросились сразу два официанта. Радостные улыбки до ушей:

 

– А где остальные?

– Кто? Мы все тут – нас тринадцать человек.

– Господи! К кафе прикреплено сто человек. Ужин приготовлен и накрыт на сто! Куда всё девать?..

К нам подсеменил солидный дядя в черном, с щегольскими усиками:

– Ешьте, ребята! Ешьте хоть по пять порций! И по пять – впрок, пока животы не лопнут! – он невесело хмыкнул. – Пожалуйста, ешьте! Не свиньям же выставочным все нести! Господи, и какой же идиот все сорвал?! Какая сволочь приказала свет вырубить?!

Но, черт возьми, почему так бывает?! Как бы ни были голодны, увидев на столах изобилие яств, мы почему-то утратили и пыл, и аппетит. Разглядывая затейливо украшенные блюда и закуски, неторопливо поддевали вилками нежные кусочки, жевали – без наслаждения и азарта – и, конечно, очень быстро насытились. Видя, что мы почти покончили с трапезой, черный дядя с усиками резво подскочил к нашему столу:

– Да вы что, ребята?! Считай, и не попробовали даже ничего! Что вспоминать-то будете? Фестиваль ведь! Вон за тем столом – блюда итальянской кухни, там – китайские. А вот те два стола у окна – латиноамериканские! Ешьте, ешьте, пожалуйста!

Любопытство придало нам резвости и желания еще чего-нибудь отведать. Пошли к указанным столикам. Попробовали одно, другое – прежде всего мясное; испили ананасного сока, кокосового молока… Ну, братцы! Всё! Кажись, неделю можно поститься. Измученные желудки отяжелели. Да и трудный день напоминал о себе. Мы твердо намеревались покинуть гостеприимное кафе. Отчаянно захотелось спать.

Но не тут-то было: программа праздничного ужина не была исчерпана. Начались рассказы, воспоминания, разные байки про смешные случаи с участниками и гостями фестиваля. Два молоденьких официанта, очевидно студенты, исполнили для нас под балалайку куплеты собственного сочинения. Ну, а Миша Ножкин спел им несколько своих песен; мы, как могли, подпевали. Атмосфера все больше теплела, отодвигая сонливость.

Завязался общий разговор. Смех, шутки и даже хохот. Все устали, и хотелось сбросить с себя напряжение, расслабиться. Стало весело, исчезла всякая натянутость, официальность. Никто и не заметил, как все расселись за столами, и началось действительно что-то похожее на праздничный ужин…

Вышли мы из кафе уже под утро. Небо сереет. Прохладно и свежо.

И вдруг вспыхнули фонари, запестрели, игриво подмигивая, электрические гирлянды. Загремели бравурными песнями было захлебнувшиеся репродукторы: врубили, наконец, рубильник.

Боже!.. А яблони-то все – обтрясены! Сплошным цветным ковром ароматные яблоки на траве покоятся. А на яблонях – по одному, по два яблока сиротливо, будто забытые, висят. Видимо трясли не только в свое удовольствие (как мы когда-то), но и от досады за потерянное время и за несостоявшийся праздник. Вот так для меня и моих друзей закончился Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Москве.

Но все-таки я хочу закончить прерванный рассказ про Козла.

Как-то вечером Козел к нам не пришел. Колька опять напомнил про его сад. Решили. Пошли. Костя Мамин (помните, мой двоюродный брат, наш заводила) предложил:

– Пойдем не по Вокзальной улице, можем с ним встретиться, а по Шоссейной. Зайдем в сад не сзади, а со стороны дома: в саду я днем кровать видел, там, видно, спит кто-то. Войдем через калитку, обогнем дом и выйдем в сад со стороны террасы.

Договорились. Осторожно входим в сад. На кровати кто-то лежит. Костя шепотом командует:

– Без меня не начинать!

Усмотрев в темноте натянутую бельевую веревку, срезает ее и тихо, по-кошачьи подбирается к постели. Привязав конец веревки к ножке кровати, он перекидывает ее через спящего, протягивает по низу, опять перекидывает, потом по низу… И так несколько раз. Получилось: спящий спеленован, как младенец! Кто-то испуганно:

– Ребя, он не дышит!.. А недавно вроде дышал. Умер, что ли?..

Костя командует:

– Врежь ему по носу!

– Ой, нет! Он дышит! Слышь, засопел?

– Слышу! Пошли…

Приноровившись к первой яблоне, Костя, зло сплюнув, шепнул:

– Это Козел лежит, сукин сын. Притворяется!..

Обобрали сад. Но все же не очень трясли – свой вроде.

На другой день Козел рано пришел к клубу. Зовет в Калиновку – в двух километрах, одна остановка поезда.

– Там солидный сад… Сегодня ночью у нас калиновские ребята были, человек десять. Как фашисты сад ободрали!

Костя в ответ наивно, искренне так:

– Да ты что?!

– Да!.. Но у меня берданка была. Я пальнул вверх, – они застыли все. Как каменные. Я ложем берданки ка-ак врежу одному-другому – враз попадали! Остальные – бежать! Я быстро перезарядил. Хотел пальнуть, а их и след простыл! Хотел в милицию сдать, да поленился: думаю, лучше к ним в сад пойдем да потрясем как надо!..

Костя невинно так сообщает:

– А мы в клубе были. Там кто-то сказал, калиновские ребята приезжали. Пятеро их было!

– Ну да, пятеро! У меня глаз – алмаз! Десять! Да еще в темноте сколько стояло. Там одному калиновскому – дылде-жуку – крепко досталось, я ему прикладом по лбу!.. Аж у самого из глаз искры посыпались…

Мы ему так и не открылись. Больно красиво врал, сукин сын. Да и жалко было его, он и так чувствовал себя среди ребят чужаком.

 

Ребята пятидесятых

И хотел бы я оторваться от того далекого времени первых послевоенных лет, отдавшись последовательному изложению дальнейших событий, да никак не могу. Не отпускает. Если выражаться высоким штилем, то, можно сказать, это было моей новой жизни переломом. Время кульминации, что ли… Покончено с суровым временем – я на свободе! Молодость, стремление жить, любить, наслаждаться фонтанировали во мне, ища выхода. Я чувствовал себя птицей, парящей в вышине. Казалось, мне все по плечу! А впереди – столько счастья, столько радости, что только наслаждайся. И ни-ни… Спугнешь счастьюшко-то! Ох, как упоительно это состояние! Вспомнишь, – и голова кругом! Даже не верится…

Представьте себе. Ранним утром, строго по расписанию, к каждому поезду от Каширы до Коломенского, на всех станциях собираются рабочие и служащие и едут в Москву, на свои предприятия. Привыкшие друг к другу, ездят месяцами, годами в одних и тех же вагонах, на одних и тех же местах. Утром едут с областными новостями, семейными заботами делятся. Вечером, набрав корма для чад своих, едут с новостями другими, городскими. «Обозревают» международные события:

– А слышал, что Черчилль сказал, будь он неладен?

– Да… А как ему врезал Сталин?!

Словом, тут тебе и политика, и философия, и накопление житейской мудрости, и спортивные страсти по поводу любимых команд. Все устоялось, утрамбовалось, стало жизненной необходимостью: сегодня то же, что было вчера, позавчера; завтра – как сегодня…

А у молодежи свои дела, свои планы-заботы. Свои новости. У них сложились свои сообщества, свои группы: шахматистов, футболистов, «актеров» народного театра в Расторгуеве, где по вечерам режиссером Костя Тыртов. Там собираются заядлые поклонники Мельпомены…

Позволю тут себе несколько отклониться от прямого повествования, потому что зудит во мне, бередит сознание, ну просто не дает покоя одна мысль. Эти люди, о которых я рассказываю, годами ездили в Москву на работу: на заводы «Серп и молот», «Шарикоподшипник», «ЗИЛ», «МЗМА», «Электропровод», фабрику «Парижская Коммуна».

На одном предприятии пару-тройку десятков лет работал сначала дед. Когда подрастали – приводил своих сыновей, а потом и внуков… Рабочие фамилии, династии – это было чрезвычайно распространенное явление. Стахановцы в тридцатых, передовики – в сороковых-пятидесятых, ударники коммунистического труда – почти до конца века. Я хорошо знал этих людей. Для них превыше всего – работа, специальность, гордость за свое мастерство, умение. Обучаясь профессии слесаря в ремесленном училище, я сам прошел через это, отрабатывая кистевые, локтевые и плечевые удары на точность. Бывало, бьешь по зубилу… а получалось – по руке! Рр-а-аз – попал точно! Два – по руке! Тр-р-и – по зубилу, и опять неточно!.. Не щадя себя, преодолевая боль, я трехсотграммовым молотком с размаху бил по иссиня-черной руке вместо зубила… Больно? Рука распухла? Пальцы за обедом не сомкнутся, чтобы кусок хлеба взять? Неважно, зато точный профессиональный удар уже получается. Ты горд.

В те годы не скакали с места на место в погоне за большей зарплатой – за длинным рублем, даже в голову не могло это прийти! Как?! Бросить завод, где еще дед работал, в учениках бегал?..

– Шалишь, брат! Я сына хочу на свой завод определить, вместе на работу ходить, своей специальности обучить. Чтобы и внуки сюда же!..

– На другое место… Это что же – предать?! Зарплата у меня постоянная, на заводе уважают, директор, парторг за руку здоровкаются. Что тут менять? Зачем? Какого рожна искать? Где-то на десятку или двадцатку больше, – ерунда какая! И ради этого завод предать, устои в доме менять?..

– Если зарплата больше, это что – лопать больше, что ли?.. Не сожрешь больше, брюхо лопнет!..

– Конечно, ерунда! Придумают бездельники, морочат людям головы. У Семеныча вон сын: разряд повысили, зарплата повысилась. Семеныч говорит, что делать на эти деньги? В кубышку складывать? Мы к этому не привыкшие… Пропить?..

– Не-е, эти разговоры от лукавого и даже – не от нашего! Все это баловство одно. У нас свое разумение, своя планида… Пошли, Кирей, покурим самосадика. Ну их…

Вот так рассуждали пассажиры утренних электричек – настоящие потомственные рабочие. Да, жили непросто. Трудно! Не жирно, но сытно!.. Но, Боже мой, сколько же достоинства было в этих простых рабочих людях! Они осознавали свою причастность к делам всего советского народа, не «строящего социализм», как скорее всего выразился бы кто-нибудь из пропагандистов-политработников, нет! Они просто твердо знали, что своим трудом каждый час, каждый день делают жизнь страны лучше, уверенней, богаче! Что их дети, а за ними и внуки, смогут еще больше гордиться своей великой державой и своим народом. Право слово, все-таки точно сказал Маяковский: «…завидуйте, я гражданин Советского Союза!»

И величали их чрезвычайно уважительно – «рабочие». Это созидатели, мастеровые, умельцы «золотые руки». Я встречаю сейчас иногда знакомых мужиков с заводов ЗИЛ, МЗМА, спрашиваю, как там в экспериментальном цехе, ведь когда-то и я носил гордое имя «слесарь-экспериментальщик». Смеются мужики:

– Ты что, спал все годы?! Какой экспериментальный?! Ни слесарей-инструментальщиков, ни по штампу, ни лекальщиков лет двадцать, а то и больше нет уже! Пришли с деревень на заработки, так им, чтоб не ушли, чтоб удержать, разряды мастеров дают!.. Где надо лекалами работать, они кувалдами бьют!.. Не-е, и не спрашивай! Не позорь себя, проспал ты, брат, многое…

Это они, мужики из электричек, такие же, как они, и все вместе, подняли из руин промышленность после Гражданской; возвели Магнитогорск, Комсомольск на-Амуре, Днепрогэс, добывали уголь и нефть, строили самолеты, паровозы – да мало ли, всего не перечислишь! Это они составили костяк нашей победоносной армии, проявляя чудеса героизма и самоотверженности на фронте и в тылу в Великую Отечественную. Это они – рабочие, рабочий класс – являли собой основную политическую силу нашей родины в противостоянии с враждебным миром капитализма, готовым любыми способами – идеологической пропагандой, гонкой вооружений, экономическими санкциями – стереть нас с лица земли. Люди моего поколения помнят знаменитый плакат: рабочий огромным молотом бьет по цепям, опутывающим земной шар. А из-под цепей от этих могучих ударов удирает всякая кровососная нечисть – жирные фабриканты, пузатые банкиры, ястребы-генералы… Такую силу и представляли собой попутчики в электричках, обсуждающие семейные производственные проблемы:

– Понимаешь, Степаныч, дочка моя Нинка больно уж «зафрантилась». Каждый день ей «капроны подавай» или… сапожки итальянские. Мазаться начала, как эта… И смех и грех. Вот и думай…

– А мой сорванец вчера в школе окно мячом разбил. Мать вызывают…

– Лексей! А ты премиальные-то по БРИЗу (бюро рационализации и изобретений) получил? Классный резец, шумят, у тебя вышел!..

Это сейчас все средства массовой информации в тревоге забубнили о том, что нет в России квалифицированных рабочих. Работать-де некому!.. Опыт перенять не у кого! Растаял, растворился, исчез в небытие рабочий класс! Почему?! Да потому что, походя, надрывая пупок в строительстве «рыночных отношений», до небес – выше уж некуда – возвели деньги, золото, наживу! Воистину, у нас, да и повсюду в мире, «люди гибнут за металл»! Молодое поколение, думая «сделать бы жизнь с кого», уже не мечтает стать «рабочим классом» (как когда-то мой друг Колька Мухин), не гордится званием создателя материальных ценностей. Нет, что вы?! Нет и нет!.. Ему или ей куда-нибудь бы в банк, в иностранную компанию, в топ-модели, в менеджеры – неважно куда, неважно что делать, лишь бы платили побольше! Побольше, побольше… Да в валюте! Слышал?.. Стыдно сказать, социологические опросы среди школьников показали, что большинство мальчишек хотят стать рэкетирами или «братками», а девочек – валютными проститутками!.. Как горько и больно осознавать все это…

Вот потому и не отпускает меня то время. Те воспоминания, те люди…

Вернемся все-таки к тому, с чего я начал, – к вагонным сообществам, товариществам по интересам.

Если в вагоне играют два шахматиста – значит, оба с разных станций, да и болельщики болеют за разные станции, каждый за свою:

– Не спеши… Ты, Домодедово!..

– Какой тебе Домодедово? Он калиновский…

– Не мешайте, братцы. Я и так пролетаю…

– А ты гляди в оба и не пролетишь!

– Калиновские завсегда за домодедовских болеют…

– За расторгуевских…

– А барыбинские завсегда лезут…

– Не лезут, а прут!..

– Они за востряковцев болеют…

– Ну, мужики! Ну, кончайте!.. Вы ж мешаете. А я корову заложил!

– О-о-о, братцы, пошли отседова!..

А есть группы футболистов. На всех станциях свои футбольные команды. Периодически они встречались, играли. В моем Расторгуеве тоже была футбольная команда, сильная команда. Были интересные встречи, на которые собирались чуть ли не со всех близлежащих и даже дальних станций посмотреть. Поболеть. Ведь когда-то играли отцы, теперь сыновья. И все здесь знали друг друга – сынов, друзей.

– А кто завтра у ворот калиновских?

– Вроде, Скачкова сын. Митька-то в армии, кажется.

– Завтра? Мишка из Расторгуева, Костин брат.

– А-а… Этот ничего. Посмотрим.

Вторая сильная команда была на станции Калиновка (позже ее переименовали в Калинино). Эти проводили встречи на своем – калиновском лугу. Простору-у!.. Хорош этот луг был еще и тем, что после матча все, обе команды, включая болельщиков, гуртом шли купаться на речку, которая пересекала луг. И поскольку у калиновцев было свое футбольное поле, расторгуевцы часто там с ними встречались. В результате обе команды так поднаторели и сдружились, что, когда у расторгуевских футболистов бывала ответственная встреча, они приглашали на игру наиболее сильных игроков из Калиновки. И наоборот.

Накануне событий, о которых я собираюсь рассказать, не то по дороге в Москву, не то по возвращении, в поезде возник спор, чья команда сильнее: расторгуевская или калиновская. Больше всех горячились барыбинские и михневские ребята. Договорились о матче в первое же воскресенье на калиновском поле.

В назначенный день рано утром человек тридцать расторгуевских, футболисты и болельщики, перешли на левую сторону железной дороги, спустились вниз и двинулись вдоль рельсов на калиновский луг. Брат мой двоюродный Костя с несколькими своими верными друзьями впереди. Он был тогда курсантом военного танкового училища в Москве и приезжал к ребятам по выходным дням. Встречи футбольные не пропускал…

Не могу не сказать о нем несколько слов. Лидер! Рожден лидером. Высокий, сильный, отчаянный; за смелость и справедливость – уважаемый даже среди старых, много поживших и повидавших родственников. Были и такие, которые ставили его в пример. Поговаривали, что Костя «весь в деда, князя Алимбекова» – такой же по силе и уму. И имя у него было дедово – Хоснетдин, то есть по-русски Костантин.

Я ему не завидовал, да и как можно завидовать дару божьему, человеческому таланту, его уверенной мужественности, авторитету, умению найти в любой ситуации единственно правильный выход, – нет! Я открыто восхищался, восторгался им. И гордился, какой у меня брат – веселый, открытый, находчивый. За словом в карман не полезет. И всегда во главе всех компаний – безо всяких усилий с его стороны.

Размышляя сейчас о нем, я думаю, было в нем что-то от героев Джека Лондона: Костя «делал себя сам». Занимался боксом, борьбой. Популярен был среди молодежи – от Павелецкого вокзала до Каширы! Ну, такой вот он, мой брат Костя: если уж не Мартин Иден, то расторгуевский Робин Гуд – гордый, самоотверженный заступник за всех обиженных – друзей и знакомых. За помощью и поддержкой обращались всегда к нему, а не в милицию.

В Москву Костя ездил всегда в первом вагоне, так было ему ближе: по тропинке от дома – и прямо в электричку, в первый вагон. А из Москвы, соответственно – в последнем.

Едем как-то из Москвы в последнем вагоне. С нами расторгуевские и калиновские ребята, они всегда с Костей в одном вагоне ездили. Заходит солидный мужик лет пятидесяти в очках с портфелем:

– Товарищи, в вагоне есть Костя?.. Литейщик с ЗИЛа Семеныч просит его пройти в четвертый вагон…

Костя быстро с друзьями туда… Минут через десять возвращаются – возбужденные, довольные:

– Все в порядке. На следующей станции бирюлевские выйдут. Другой электричкой поедут. Не осмелятся не выйти. Это – как закон…

Выяснилось, что там, в четвертом вагоне, бирюлевские ребята затеяли игру в карты и передрались. Напуганные пассажиры переполошились. Старый литейщик Семеныч не выдержал и крикнул:

– Товарищи, кто сейчас выходит?.. Зайдите, пожалуйста, в последний вагон, кликните оттуда Костю. Пусть придет в четвертый. Семеныч, литейщик с ЗИЛа, мол, просит…

Как курсант танкового училища Костя, разумеется, постоянно носил армейский ремень с медной блестящей пряжкой. Но с внутренней стороны на ней была свинцовая напайка. Ох и боялись непутевые этой пряжки. Хотя пускал он ее в ход… в кри-и-тические моменты! – выбить из рук шпаны нож или, там, пистолет. И только…

Но вернусь к прерванному рассказу. День погожий. После ночного майского дождя под тополями невозможно пройти и не остановиться: ласковый тополиный аромат окутывает тебя, пеленает; не хочет, чтоб ты покинул эту поляночку: вон скамеечка, – присядь. И ты не можешь не присесть. И сидишь, и дышишь… Вокруг благоухание. Не передаваемое! Пьянеешь! Это же из сказки, честное слово!.. Опять отвлекся, простите. Детство вспомнил…

За Костиной шеренгой, не отставая, ребята помоложе, «рядовой состав», гордый дружбой с футболистами. Свой мяч гоняют, походя. А я, также периодически наезжавший в Расторгуево погулять и повидаться с друзьями, возглавляю арьергард из девчонок, нарядных, вальяжно-кокетливых и… кажется, по уши влюбленных. Глаза у девчат лукаво блестят, зубы жемчугом мерцают. И я – в белой шелковой косоворотке. Городской, будто из иного теста! «Купец разудалый». Шелк по телу играет… А на душе – весна! Соловьи на душе поют! А девчата, дев-ча-а-та… Подпевают. Я несу гитару (знатока садов – Козла). Он-то от нее избавился, с другими бежит, мяч гоняет. А я играть на гитаре не умею, но несу ее с превеликим удовольствием, даже с бравадой, лихо так водрузив на плечо. Хорошо!.. Ох и хорошо же бывало! Братцы-ы!..

Так вот, идем с песнями по низине к лугу. Вокруг купавки. Девчата врассыпную – в перерыве венки плести. В полутора километрах уже ворота видны футбольные. Трава и кустарники после ночного дождя, нежась на солнышке, изливая благоуханное марево, курятся нежно. Основная масса ребят ушла вперед, а я с девчонками поотстал. Вдруг Полинка Звягина вскрикнула:

– Ребята пропали!..

Ребят впереди действительно не было. Что такое?

И вдруг из оврага, что впереди, облепив какую-то легковую машину с обеих сторон… вылезают наши ребята! Поставили эту машину, погутарили чуть с какими-то мужиками и двинулись дальше.

Когда мы миновали этот овраг, один из чужаков, помню почему-то – моряк, из-за тельняшки видимо, – а было мужиков четверо, – подошел к нам и демонстративно пощупал мою рубашку(?!)… Думаю, хотел испачкать. И вдруг, уставившись злым взглядом в белый шелк моей косоворотки, ну прямо, как бык на красную тряпку, заорал:

– А ты что не помогал?! Боялся рубашку шелковую замарать?

От такой наглости я просто оторопел:

– А тебе что, мало помощников было?..

Он, еще более разъярившись, размахнулся со всей силы, чтоб ударить меня. Я инстинктивно загородился гитарой. Удар был настолько яростен и силен, что гитара, жалобно застонав, треснула. Гриф отломился.

– Костя! Ко-о-стя! – завизжали девчата… и лихо накинулись на моряков. Тут уж и я разозлился: и за гитару, и за дерущихся девчат, и швырнул остатки музыкального инструмента чужаку прямо в физиономию! От неожиданности и визга девчат он чуть откинулся назад, поскользнулся на мокрой траве и… не удержавшись на ногах, сполз вниз, в овраг…

Костя с ребятами подбежал, когда расторгуевские девчонки уже основательно «поработали» над матросней. Оборванные, исцарапанные до крови, не зная, что с нами делать… да еще завидев, что бежит целая ватага, они изготовились к большой драке. Но Костя не допустил… Наматывая на руку курсантский ремень со свинцом на пряжке (ох и ловок он был в драках!), закричал:

– Уходи все! Один справлюсь… Уйди, Козел, а то задену… – замахнулся он ремнем на ближайшего матроса… А тот, отступая с испуга, смачно шмякнулся на рыхлые мокрые грядки. Да ка-ак?! Вместе с длинным забором. Из дома выскочил дед с берданкой:

– Перестреляю всех! К чертовой матери!.. Всю ночь не давали покою!.. – Но, узнав Костю, подобрел: – А, Костя… Ну молодец! Так их, петухов залетных! А то ведь всю ночь стучали-гремели… Ругались. Откель их черт принес?

Тот, что сполз вниз, в овраг, стоял там с растопыренными грязными руками, измазанным лицом и оправдывался:

– Мы ж не нарочно! Машина скользнула… А вылезти не может – юзит… Смотри, почти сорок пять градусов подъем-то!

Крупный детина, главарь видно, тот, что полетел с забором, встал с трудом с карачек, двинулся к машине… Но ребята его не пустили. Сомкнулись… и спихнули машину обратно вниз! Костя крикнул:

– Евсеич, принимай машину! Не отдавай, пока забор не поставят…

Через несколько дней по просьбе Евсеича вместо старых сгнивших столбов ребята врыли новые, по всему периметру участка. Евсеич был мужик свой, расторгуевский, – ну как ему не помочь! Он сам когда-то на калиновском поле, по своей инициативе, на радость молодежи двум командам футбольные ворота поставил. Даже из старых гамаков сетку соорудил.

 

Мама

Тот, кто будет читать эти записи, возможно, удивится: надо же, пишет о братьях, об отце, о разных знакомых, близких и случайных… А о матери, родной матери – ни полстрочки!.. Нет, это не так.

Каждый, кто мало-мальски «жил и мыслил» на этом свете, не может не согласиться со мной, что самых дорогих и близких, самых любимых своих людей мы постоянно обделяем – чувствами, словами, знаками благодарности и признательности и еще многим, многим и многим. Почему?..

Не потому ли, что самое сокровенное, самое глубинное, трепетное, что укоренилось в душе, не высказать никакими словами?! Самые лучшие, самые добрые, самые выразительные, – они все равно будут слабы, недостаточно убедительны и исчерпывающи, чтобы передать ту бездну чувств, которые переполняют тебя по отношению к любимому человеку. Потому мы и не договариваем, обнимая свою мать. Что мы можем? Прижаться, как в детстве, к ее мягкой груди и смахнуть набежавшую слезу? Разве что!..

С годами мы становимся жестче, грубее – мужчины! Мы раздариваем поцелуи на случайных творческих встречах: «Здравствуй, дорогой! Сколько лет, сколько зим!». Не оставляем без внимания и целуем руки женщинам, зацепившим наше внимание яркой внешностью, одариваем их, чем можем; мы легко целуем детей – малыши же!.. А вот мать, женщину, подарившую тебе жизнь и готовую всю свою – до капельки – отдать тебе, мы почему-то целуем редко. Что-то мешает – какая-то застенчивость, скованность…

Мама! Мама!.. Как ты, вероятно, ждала от меня, своего меньшенького, единственного сына ласки, внимания, душевных слов и разговоров. А я?..

Нет, я не считаю себя черствым! Моя душа кричит от отчаяния, я обливаюсь слезами умиления, читая строки Фадеева о материнских руках или горячие пульсирующие хвалы матери от Максима Горького! Ради своей мамы я бы отдал себя на растерзание!..

Господи, ну почему мы так устроены, что осознаем суетность, условность своих комплексов тогда, когда наших родителей уже нет с нами?! Мама!.. Мама…

Я понимаю, почему у большинства беллетристов рассказы о матери носят обрывочный характер – с воспоминаниями об отдельных эпизодах, фактах, событиях. Я не могу и не хочу избегать рассказа о своей маме, – но это тоже будет повествование об отдельных фрагментах из ее и моей жизни. Потому что невозможно выплеснуть на бумагу сонм чувств, мыслей, счастья и горя, трепетного благоговения и еще чего-то несказанного, что таится в тебе где-то глубоко-глубоко. Невозможно!.. Но имя этому – мама.

У отца после смерти первой жены остались, что называется, на руках, четверо детей: старшая дочь Майра, далее – сын Хасан, еще поменьше – дочь Зухра и самый младший, еще не умеющий ходить, Хосаин.

Произошло это в разгар Первой мировой войны. Что это за время, известно. Нам об этом рассказывали фильмы, книги и старшие, пережившие эти годы. И мы, молодежь, слушали их с открытым ртом, поражались…

Разруха. Стояли заводы, железные дороги. Все, что можно было уничтожить – взорвать, сжечь, было взорвано и сожжено. Руины и пепелища кругом: ни тебе целой скирды или стога, ни уцелевшей крыши, чтобы спрятаться от дождя. Стылая, истерзанная несчастная земля – без посевов, садов, скота. Да еще разношерстные банды терзали и без того обескровленную страну. Тиф и голод косили людей сотнями тысяч. Земля плакала кровью истерзанных и измученных…

Одному в Москве прокормить, поднять такую ораву было просто невозможно, и отец, хотя и стремился вырваться из деревни и навсегда осесть в городе, вынужден был продать свой двухэтажный дом на улице Татарской, напротив мечети, и вывезти всю свою семью в Никольское. Дом деда там еще стоял, в нем жил младший брат отца Муса. Он с радостью встретил прибывших, и обе семьи зажили дружно.

А на той же улице в Никольском, буквально через несколько домов, жила моя будущая мать, ей тогда лет шестнадцать исполнилось, может, чуть больше. В их семье тоже четверо, и только дети: старшему брату было, наверное, лет восемнадцать с небольшим, за ним сестренка, родившаяся перед мамой и еще маленький братишка. Родители их умерли. Как выжили эти четверо ребят одни, без взрослых кормильцев – уму непостижимо! Скорее всего, только благодаря участию и помощи соседей – человеческому состраданию, словом.

Кстати, о сострадании! Позволю себе несколько отвлечься…

Многие семьи, спасаясь от голода, покидали в те годы свои дома и уезжали в Ташкент, «город хлебный». А из нашего Никольского, так уж повелось, за пропитанием, на приработки ездили в Астрахань. Поехали в Астрахань за хлебом и старший брат мамы с сестрой. Но по дороге сестра заболела тифом и в Баскунчаке ее сняли с поезда, отправив в больницу. Заботу о ней, по просьбе брата, приняли на себя какие-то попутчики, татары из соседней деревни Никиткино, которые тоже вынуждены были остаться – со своим больным. Брат поехал в Астрахань один; достал там полпуда муки, заехал на обратном пути за сестрой – но оказалось, что там уже нет ни ее, ни тех, кого он просил о ней позаботиться. Мало горя! – он свалился в тифу и сам!..

Отдав муку, добытую ценой таких лишений, новым попутчикам, землякам из татарского села Топкино, наказал, чтобы в Никольском они передали эти полпуда муки его семье – Маминым, из рода Таировых. А сам остался, решив, что по выздоровлении найдет и сестру.

Что удивительно! Попутчики-земляки, сделав крюк, заехали в Никольское. Поведали обо всех злоключениях, выпавших на долю сестры и брата, и передали муку, цену которой не приравнять ни к каким пудам золота! В ней была жизнь, и в первую очередь – жизнь моей будущей мамы! Да и моя, в сущности!..

Брат и сестра Таировы в Никольское так и не вернулись – пропали оба. Больше о них никто ничего не слышал.

А полпуда муки, присланные братом, помогли матери и ее младшему братишке Абдурахману выжить. Чего уж она добавляла в эту муку, с чем мешала – неведомо. Но этой драгоценной муки им хватило надолго! Голод они пережили. Да… Это, так сказать, к вопросу о человеческом сострадании. Стоимость жизни человека в те годы была куда меньше цены ржаного зерна, – а вот поди ж ты! Малознакомые люди не позарились на вожделенное, спасительное, скорее всего так необходимое им самим, но – чужое! Терзаемые муками голода, они не поддались искушению; а ведь свидетелей рядом не было – протяни руку и… возьми! Что такое эфемерные угрызения совести по сравнению с изнуряющим голодом, когда «костлявая», кажется, уже замахнулась на тебя косой?! Нынешнее поколение, конечно, не может представить себе, что это такое. И слава богу!

Но те люди, несмотря на все трудности, доставили по назначению эту несчастную муку, просто спасая жизни чужих детей. Из чувства долга. Из сострадания. Как-то в популярном сериале «Цыган» я услышал выражение – «цыганская почта». Что-то очень похожее бытовало и среди наших земляков-татар, что не позволяло им отступить от общепринятых понятий и обязательств – справедливости, богобоязненности, человечности.

Когда отец привез в Никольское своих четверых детей, юная соседка Нафися, моя будущая мать, сама выросшая сиротой, прониклась острой жалостью к детям человека, которого, как потом признавалась, очень полюбила. Она просто, без всяких просьб, начала помогать им по хозяйству, тем более что покойная жена отца была когда-то любимой подругой ее матери. С детьми она сошлась легко: разница в годах была не большая, старшие дочери отца стали ей почти подружками, а младший, Хосаин, очень скоро стал называть ее «анькай» – маманька.

Была в характере моей матушки эдакая душевность, открытая бесхитростность и простота. Глядя на нее, невозможно было даже представить, что такой человек может таить в себе какую-то недосказанность, недоброжелательность. А как она улыбалась! Как умела шутить! Любую, самую напряженную ситуацию могла мгновенно разрядить какой-нибудь шуткой, прибауткой. Глядишь, – и только что напряженные, сердитые лица уже светятся улыбками! А как пела – душа светилась и у нее, и у тех, кто слушал! Немудрено, что к ней тянулись люди; соседки, подружки ходили за советом, и дом наш всегда был полон.

Короче, отцовские дети очень скоро привязались к Нафисе; без нее, без ее заботы, стряпни, без ее воркующего смеха, ловких рук никто из них уже не мог даже собственной жизни представить. А то, что такая молодая красивая девушка еще и отца любит без памяти, старшие – и сестра Майра, и брат Хасан – уяснили быстро. И через родственников развернули тайное наступление, подталкивая отца к женитьбе на полюбившейся соседке.

Так Нафися стала матерью четырем сиротам. И очень любила их, никогда, ни в чем не отдавая предпочтения своим, появившимся позже детям.

Они тоже очень любили ее, мои сводные братья – опрятные, ухоженные. Выросшие в материнской любви и заботе, они стали уверенными в себе, красивыми парнями. Вспомнилось вдруг, как они уходили на фронт…

Лицо мамы залито слезами, губы дрожат. Но она сдерживает себя, не плачет в голос, как соседки (в те дни сквозь стенку, из распахнутых окон, со двора, с улицы постоянно доносился надрывный плач, стенания и причитания женщин, провожающих сыновей на войну).

Нет, мама не кричит, не стонет, только привычным жестом прижимает к губам уголок платка, словно пытается сдержать рыдания. Но я все вижу, и мое сердце переполняется тревогой, отчаянием, болью. Я не могу сосредоточиться на чем-то одном: взгляд перескакивает с застывшего, словно окаменевшего лица отца на набухшую пульсирующую жилку на виске матери, на ее побелевшие, сжатые в кулачки пальцы. А с них снова – на братьев! Они уходят, уходят на фронт!..

– Мама, родная наша мама! – у Хасана по щеке скатилась слеза, но он даже не почувствовал ее. – Прощай, анькай!..

– Нет-нет! – мать вздохнула так, что, кажется, даже крик не был бы отчаяннее. – Вы вернетесь! Я знаю, вы вернетесь!..

– Анькай, родная! – Хосаин открыто заплакал, он всегда был более порывистым.

– Что бы с нами ни случилось, – сдерживаясь, снова вступил Хасан, – ты держись, крепись. Ты сильная. Мы всегда будем о тебе помнить. Анькаюшка! Ты вырастила нас людьми. Людьми вырастила…

– А вместо себя мы оставляем тебе нашего братишку!.. Если что, он заменит нас. Видишь, какой стал…

Они попрощались со всеми, кто был во дворе бахрушинского дома. Последним поцеловали меня. И обнявшись, с другом Мухаммедом Лайшевым, с вещмешками на плечах втроем пошли к воротам…

Я всю жизнь жалел, что послушался и не пошел провожать их до сборного пункта, который размещался в конце Кожевнической улицы – в нашей 625-й школе. Погибли оба.

А Миша, Мухаммед Лайшев, вернулся с войны. Вся грудь в орденах! Лейтенант-артиллерист. Брал Берлин. И ни разу не был ранен…

Итак, в начале двадцатых годов отец с матерью поженились. Жили дружно. Молодая любовь моей матери, не погасшая с годами, цементировала и лад, и покой в нашей семье – в любые, самые тяжелые времена, несмотря на многодетность, недоедание, болезни и прочие невзгоды и катаклизмы.

Только она, моя милая кроткая «анькаюшка», умела смирять гневливость отца, справляться с его нервозностью и горячностью. И отец любил ее. Человек суровый, можно сказать, крутого нрава, рядом с ней был мягок, предупредителен и нежен.

В Москву из Никольского мы приехали в 1926 году. Мать, хоть и обремененная тяжелыми заботами и многочисленной семьей, была вовлечена в кампанию по «ликвидации неграмотности»: окончила семь классов.

Не знаю, в чем и как проявились ее способность к общественной деятельности, ее умение защищать чужие интересы, но она была избрана членом родительского совета при домоуправлении – от трех домов. И кроме того, была членом родительского комитета в трех разных школах, где учились сестры и я. А когда началась война, это она, наша мама, добилась организации пионерлагеря в Барыбино и вывезла детей из осажденной Москвы за город.

В середине шестидесятых она тяжело заболела. Долго лежала – бледная, измученная. Трудно, тяжело было смотреть на нее. Истерзанное вконец лицо ее не выражало ничего, кроме страдания, обреченности и отчаяния.

Я наконец приехал домой. В Москве был недолго – командировка за командировкой. В комнате матери полумрак, пахнет лекарствами. Тишина. Она спала.

Воспользовавшись моментом, стараясь ее не потревожить, на цыпочках я подобрался поближе к кровати. Почему-то шумело в ушах. Сердце так колотилось, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Какая-то неведомая сила толкала меня. Я собрался погладить волосы мамы, но рука буквально прыгала от волнения… Видимо, мать что-то почувствовала. Веки ее дрогнули, глаза чуть приоткрылись. Она попыталась вглядеться… Вгляделась!

Видели ли вы, как оживает, заливается багряным светом все вокруг, когда из-за горизонта вспыхивают первые лучи солнца? Что-то похожее произошло с матерью! На ее лицо медленно стали возвращаться краски жизни!.. Узнала меня?!

Лицо светлело, озарялось. Оно приняло знакомое – родное выражение! Мама! Мама!.. В глазах, распахнутых мне навстречу, заплескалась радость, а на губах заиграла улыбка – улыбка безграничного счастья. Бледные иссохшие руки потянулись ко мне:

– Сыночек, «балам»! Ребенок мой милый!.. Где ты был так долго? Я ж тебя ждала. Я встаю… Дома есть кто? Сейчас я встану! Ты голодный…

Откуда только взялись у нее силы?! Не знаю!..

Я прирос к полу. Слезы текли из глаз…

Как странно устроен человек! От нежности, сострадания к матери у меня немели руки, кружилась голова, но и каждодневные заботы не отпускали, мысли вихрились и рвались наружу: «Ох, уж эти командировки! Мать больная, сестры на работе. Как же так?.. А мне опять с группой Медынского в Сибирь, в Академгородок. Бессмертный приказывает: “Некому ехать! Можешь все организовать и сразу обратно. Снимать они будут уже без директора, сами”. Кино! Так надо…»

А через месяц мамы не стало…

Горечь утраты. Почему-то она не бывает долгой. Жизненные хлопоты, суета, сиюминутные проблемы – все это, словно русло реки застилает илом, сглаживает, сводит на нет. И несешься по течению! А с годами…

Вспомнишь, – и такая тоска, такая боль, такой жгучий стыд за безответственно утерянные годы, которые природой-то, наверное, предначертано родителям отдавать! Родителям!.. А мы – так безрассудно, так безобразно их упускаем! Э-эх!..

Помню… После занятий, наскоро набросив на себя кепку и залатанное умелыми мамиными руками пальтецо, выходил я из школы, совал руку в карман. А там пирожок или яблоко! А то и конфетка! Мама не просто не забывала о нас, не просто хотела угостить чем-то вкусным, сладким. Она умела подарить радость! Каждому! А в доме всегда было много детей. В 1936 году Из Ленинграда к нам привезли двоих детей Майры, моей старшей сестры; она тогда стала матерью-героиней: у нее уже было семеро и еще родились двойняшки! Чтобы ей было полегче, мать взяла к нам, двоих, не самых маленьких, пока подрастут близнецы…

Война. Муж Майры погиб на фронте – почти сразу, в первый же год. Сестра со всеми девятью ребятишками осталась в Ленинграде. Блокада…

С младшими четырьмя детьми сестра погибла от голода. Только когда наладили «дорогу жизни», появилась возможность вывезти оставшихся пятерых на «большую землю». Через Ладожское озеро они переправлялись в разных грузовиках. Началась бомбежка. В одну из машин попал снаряд. И прямо на глазах у всех грузовик с детьми ушел под лед! А в нем – двое ребятишек Майры…

Все-таки трое оставшихся спаслись; какими-то путями добрались до Пачелмы, объясняя всем, что они из блокадного Ленинграда и им нужно доехать до Татаро-Никольского к деду Макару Осиповичу. Нашлись возчики из села Кашаевки. Зная моего отца и проникшись состраданием к его внукам, они привезли их к нам. Великой радостью для отца и матери было принять внуков! Они стали первыми ласточками, добрыми вестниками из осажденного Ленинграда; после них приехали многие родные и знакомые, пережившие блокаду. Отец, мать, да и мы, с распростертыми объятиями встретили страдальцев. На радостях отец хотел зарезать барашка, которого выменял на вещи в каком-то селе. Мать его укорила: «Как же можно после стольких голодных месяцев, лет – угощать больных детей бараниной!» Послала нас в разные концы села раздобыть сливок и, устроив праздничный ужин, со слезами счастья накормила всех детей «каймаком» – печеными сливками и сладкой кашей из пшеницы.

Восторг, беспредельную радость, какое-то блаженство тех минут я помню и сегодня. Не передать выражения лиц племянников: ведь не расскажешь словами о том, как выглядит спасенный от смерти человек! Как он смотрит на тебя – страдальчески, измученно и одновременно с благодарностью, не веря в то же время в случившееся. А мама!.. Если есть слова и краски, которыми можно передать чувства Мадонны, – то в тот момент я переживал и видел их! Она как будто заново родила, заново одарила их жизнью! Да так, по сути, и было! Она выходила их. Излечила от телесных и душевных ран…

Отец сидел перед печкой. Смотрел на огонь. По его лицу текли слезы. От первого супружества у него осталась теперь одна дочь – Загира с шестилетним сыном Шуриком, жили они вместе с нами. Помогая маме, Загира что-то горячо шептала, мать концом платка вытирала слезы:

– Ты что, отца не знаешь?.. Он даже лекарства на спирту не переносит!..

 

Экзамен во ВГИК

В сорок первом году, в период эвакуации, я проходил занятия во Всеобуче с призывниками двадцать шестого года рождения в Пачелмском районе. Станция Пачелма была для нас всем: и парком, и зрелищем, и местом встреч, – больше-то и ходить было некуда.

Через Пачелму проходили десятки эшелонов со всей страны. Проезжали на фронт и части, сформированные в Пензе. Перед отправкой на фронт призывники из Пензенской области имели возможность сообщить родным, когда проследуют ту или иную станцию, чтобы передать им носильные гражданские вещи, попрощаться еще раз, – возможно, в последний.

И вот именно в такой день мне случилось быть на станции и видеть все происходящее.

На платформе люди обнимались, плакали. Прощались. Передавали близким все, что им уже не нужно будет на фронте. А родные, наоборот, – совали солдатам шарфы, варежки, черные и белые шерстяные носки своей вязки, продукты, хлеб, какие-то свертки… Почему я об этом пишу? Потому что состояние, которое охватило меня тогда, мне пришлось испытать во второй раз – во время экзаменов во ВГИК.

В 1960 или 1961 году, сейчас уже не помню, собрал я документы для поступления во ВГИК на отделение режиссуры художественного фильма. Несколько лет к тому времени я занимался на постояннодействующих семинарах в ВТО, где преподавали выдающиеся педагоги: профессора Абрам Зиновьевич Окунчиков, Мария Осиповна Кнебель, знаменитые режиссеры Эфрос, Попов, Львов-Анохин. Я чувствовал себя почти готовым к вузу.

Практика и теоретические занятия дали мне немало. Однако экзамены показали мою наивность – показали, как говорится, что «на всякого мудреца довольно простоты»!..

Собеседование перед экзаменами проводил Иванов, замдиректора по творческой части, кажется. Беседовал он со мной долго. Среди множества вопросов был и такой:

– Какой фильм вы смотрели последним?

– «Чистое небо» Чухрая.

– А что больше всего понравилось?

– Сцена, когда эшелон проезжает, не останавливается. Проскакивает…

Удивительно, в тот момент, когда решается жизнь, когда все поставлено на карту, – а именно так все и обстояло на этих экзаменах, – чувствуешь себя почти несмышленым ребенком. Ты совсем не защищен какими бы то ни было знаниями. Перед экзаменатором – твоя суть, твое «я», – и ничего больше.

– А почему понравился этот эпизод?

Я думал, думал и сказал:

– Не знаю. Может, вспомнил такой же эпизод, когда во время войны был в эвакуации.

И я рассказал Иванову, как к станции Пачелма медленно подползал эшелон. Из вагонов на ходу выскакивали солдаты и почти все бросались к рынку. Они меняли новые валенки, выданные им перед отправкой на фронт, на буханку хлеба!

Одна старушка взяла у солдата новые серые валенки, осмотрела, подавила пальцем, проверяя на прочность, сунула в мешок. Из того же мешка достала круглую буханку хлеба. Солдат взял буханку и тут же, стоя босиком на снегу, принялся жадно есть… Бабка смотрит на его ноги, и я вижу, как у нее глаза наполняются слезами:

– Как же ты, милок, босой воевать-то будешь?..

А солдат только плечами пожал:

– Э-э, маманя! Не все ль равно как на смерть идти – в валенках аль босиком?!

Старуха посмотрела на него: как он ест, на его босые ноги… как он на снегу переминается. Вытащила из мешка валенки, вернула солдату:

– Надевай, сынок. Негоже за нас, матерей, босым на войну идтить! Забирай, забирай, милый, – и положила ему на буханку кусок сала: – Ешь на здоровье!..

Я рассказал Иванову, как старушка, вернув валенки, перекрестила солдата: «Храни вас Бог!»

Солдат надел валенки на голые ноги, а у самого – слезы!.. Уходил уже, потом вернулся:

– Маманя, дорогая, дай я тебя поцелую! – он прижался к ее морщинистой щеке, обнял, потом поцеловал ей руки…

– А кого вам было жаль больше: женщину или воина? – спросил Иванов.

Я ответил:

– Не помню, мне тогда плакать хотелось!..

Иванов выслушал все и, помолчав, сказал:

– Да-а!.. Я вижу, вы можете мыслить, как кинематографист: монтажно – кинокадрами. Это главное качество будущего режиссера. И есть у вас умение «схватить» в явлениях жизни суть человеческую. И эмоциональность… – вставая, он покосился на меня: – Глаза-то и сейчас полны слез! Все, что будете выплескивать на экран, должно и вас, и зрителя брать за живое. Как у Пушкина: «Над вымыслом слезами обольюсь…» Помните?..

Потом, во время экзаменов, мы, абитуриенты, кучкой стоим в коридоре. Проходит Иванов и спрашивает, обращаясь ко всем:

– Ну что, молодцы, переживаем?

– Да-а, – ответили ребята.

А он, глядя на меня:

– Ну а Мамину-то зачем переживать? (Или «не стоит переживать» – я уж теперь не помню.)

А переживал-то я не напрасно! Верней, напрасно, все равно на мандатной комиссии мне отказали: в тот набор много офицеров демобилизованных было и по целевым направлениям от республик – а они все «идут вне конкурса».

Мне предложили идти на «документальный факультет». Я расстроился, растерялся, да и документальное кино я не знал как следует!.. От отчаяния, от чувства, что все кончено, все оборвалось, так волновался, что в ушах шумело. Мне все слышались слова: «Как копали или накопали…» – не понял!.. Короче, я отказался!

Только потом, когда уже работал на Центральной студии документальных фильмов, вспоминая и сопоставляя, я понял: говорили – «Копалин». Это был ведущий режиссер-документалист и профессор ВГИКа. Я встречал его на Центральной студии. И узнал его! Он тогда сидел на комиссии и готов был взять меня к себе на курс! Ну как не обозвать себя «недоумком»?!

Вот что творит с нами судьба! Я даже не мог тогда представить, что это мое предназначение, главное дело моей жизни, – и отказался! Думал, буду поступать на следующий год. А на следующий год набора на «режиссуру художественного фильма» не было. На третий год набор был, но только на «режиссуру телевизионной постановки». И на четвертый год набора не было. А на пятый, может, и был, но мы с женой уже вступили в жилищный кооператив, учиться на дневном отделении нам двоим было невозможно. Мы поступили на режиссерский факультет Театрального училища имени Щукина, без отрыва от работы на ЦСДФ.

Помню такой случай: во ВГИКе я встретился с Сергеем Аполлинарьевичем Герасимовым, чтобы договориться о съемках интервью для журнала «Новости дня». Герасимов был делегатом ХХ съезда партии, и нам дали задание снять его синхрон о выступлении Хрущева.

Сергей Аполлинарьевич был приветлив, в хорошем настроении – словом, все располагало к дружескому разговору. И я поведал ему о своих злоключениях. Он очень по-доброму беседовал со мной, задавал какие-то вопросы (не помню уже какие) и предложил перейти к нему на курс. Милая, чрезвычайно доброжелательная Тамара Макарова сказала участливо, что прецедент такой у них уже был: к ним на курс перевелись муж и жена Александровы. Но мы с Ларой, к сожалению, воспользоваться этой потрясающей возможностью тоже уже не смогли: жена моя ждала ребенка. Нужно было думать о семье.

 

Документальное кино

Впервые о документальном кино я услышал во Дворце культуры ЗИЛ, куда приезжал знаменитый документалист Роман Кармен после поездки в Индию. Он очень много рассказывал: что видел, что снимал, чем восторгался, чему удивлялся, об удивительной природе экзотической страны, о людях, их традициях, религии, нравах и обрядах… О многом.

Потом к нам приезжал с киногруппой оператор Владимир Комаров, снимал нас, художественную самодеятельность, я тогда уже работал во Дворце руководителем театрального коллектива. Камера, свет, атмосфера съемок снова всколыхнули во мне щемящее, жгучее желание работать в кино. Что-то загорелось, запульсировало, охватило вихрем энергии, энтузиазма. Возможно, эта сумятица чувств как-то отразилась на моем лице – не знаю, но Комаров обратил на меня внимание, выделил из общей массы. Мы разговорились. И я понял, что не только интересно, сложно, но и доступно для меня работать в кинематографе!

Комаров рассказал, как найти киностудию, и назвал адрес: Лихов переулок, дом 6. Адрес отпечатался в моем мозгу на всю жизнь.

Я не спал всю ночь и рано утром пешком пошлепал по набережной до Москворецкого моста, потом по Петровке… Волнующие, будоражащие мысли не давали мне покоя. Шел и не замечал, где иду…

Перед студией суетилась группа молодежи, выезжающая на съемки. Я помог им вынести аппаратуру, благодаря чему мне удалось пройти внутрь без пропуска. И что интересно: успокоившись, познакомившись с ребятами, я осмотрелся и узнал, узнал студию! Здесь раньше помещался «Союздетфильм»! До войны мой папа работал на фабрике «Союзфото», а она и «Союздетфильм» имели один общий пионерлагерь (я, кажется, рассказывал об этом). Отсюда, из этого здания, мы уезжали в лагерь и сюда же возвращались; тогда я учился в пятом классе. Во мне всколыхнулось какое-то трогательно-теплое отношение ко всему: к зданию, как знакомому, к людям, беспокойно снующим по вестибюлю; спускающимся по лестницам, спешащим к лифту.

Я осмелел. Вспомнилось, как здесь, перед войной, уезжая в лагерь, я снова встретил Тыртова Костю, увидел и узнал исполнителя главной роли в фильме «Ошибка инженера Кочина» (он спускался по левой лестнице), узнал многих других артистов. В фойе было очень много людей: кто-то курил, кто-то разговаривал, смеялся, делился впечатлениями и мыслями в ожидании, пока освободится просмотровый зал или начнется худсовет. Кто-то просто отдыхал, сидя на стульях, выставленных рядами вдоль стен. В общем, в этой бурлящей массе людей я не потерялся; как-то – слово за слово познакомился с Трошкиным Владленом Павловичем. Рассказал ему о своих мытарствах. Удивительно, как мне везло в тот день на хороших людей! Владлен Павлович был очень деликатен и внимателен, тактично задавал наводящие вопросы и, убедившись в моем непреклонном желании начать новую жизнь с работы на студии, посоветовал подняться на второй этаж, во второе производственно-творческое объединение (ПТО), к директору Бессмертному.

– Это объединение, – объяснил мне Трошкин, – занимается не событийными фильмами и журналами, как, скажем, первое творческое объединение, специализирующееся, в основном, на выпуске журнала «Новости дня». Второе объединение создает фильмы публицистические, обзорные, фильмы-портреты, что, как мне кажется, ближе вам по вашим творческим данным. Беритесь за любую работу, – он улыбнулся, пожимая мне руку. – Буду рад встретиться с вами в одной съемочной группе. Думаю, с вашей решимостью и рвением дело быстро пойдет на лад…

Бессмертному я так прямо и заявил:

– Хочу работать на студии в любом качестве! Согласен – ассистентом оператора. (А зарплата у ассистентов была 40 рублей.)

После основательного разговора Михаил Самсонович Бессмертный, человек очень мягкий, мудрый, сказал мне:

– Ассистентом я вас взять не могу. Это таскать аппаратуру, заряжать кассеты. А вы человек взрослый, наверное, даже семейный. А вот администратором с зарплатой 60 рублей я вас возьму! Я тоже начинал с администратора. Это работа в съемочной группе, ответственная и интересная. А ассистентами оператора у нас работают мальчишки…

Я согласился и тут же отправился в отдел кадров.

Так началась моя работа в кино – новая ступень, освоение новых высот. Я с головой бросился в организационные заботы, и не было, казалось, поручений, которые я не смог бы выполнить, не было обстоятельств, которые я не ухитрился бы преодолеть! Любые! На самом высоком уровне. Я шел на любое задание, в любую инстанцию без малейших сомнений, уверенный в себе. Еще бы, это ведь необходимо, чтобы не сорвались съемки! Я руководствовался главным и единственным – «надо»!

Как-то, по-моему, к концу второго года работы ко мне пришла целая делегация от студийного комитета ВЛКСМ и сообщила, что готовит «Летопись ЦСДФ», куда войдут главы о лучших фильмах, созданных на студии, лучших творческих работниках и т. п. И каково же было мое удивление, когда мне сообщили, что в «лучшие директоры картины» выдвинут и я. Меня это озадачило, если не сказать испугало… Я работал по своему графику, параллельно на нескольких картинах; времени было в обрез. А работать еще для «Летописи» – это значит кого-то подвести!.. Но все мои отнекивания и ссылки на крайнюю занятость ни к чему не привели. Комсомольцы попросили меня рассказать всего лишь о трех эпизодах, которые «удалось снять исключительно благодаря моим организационным способностям» (и кто только им раззвонил об этом?!). Это кадры с горящими среди бела дня факелами на Ростральных колоннах в Ленинграде, (а их зажигают только по распоряжению председателя Ленгорисполкома, и исключительно – по праздникам и в темное время суток), эпизод, снятый на участке железной дороги Москва – Петербург с предоставленной в наше распоряжение (бесплатно!) платформы с паровозом времен революции, который таскал эту платформу и шикарный классный вагон, прицепленный для обогрева съемочной группы туда-сюда – по желанию оператора. И наконец, кадры подъема и спуска государственного флага над кремлевским куполом… Ну что тут поделаешь? Рассказал… Хотя так и не знаю – успели они создать эту «Летопись» или нет. Студия, прославленная Центральная ордена Красного Знамени студия документальных фильмов, «приказала долго жить» в конце девяностых! Нет детища, созданного фронтовыми операторами, снимавшими под пулями, в любой точке земного шара – в экстремальных условиях. Нет кинопроизводства. Нет кинолетописи жизни великой страны…

Как я добивался успеха в организации съемок, не знаю… Знаю только одно: с любым руководителем, даже самого высокого ранга, я разговаривал, пытаясь вовлечь его в творческий замысел картины, заставить проникнуться важностью идеи и, наконец, крайней необходимостью такого фильма – для страны и народа. Сегодня! Сейчас… Размышляя о том периоде, я склонен думать, что добивался успеха не директорскими методами, а скорее – режиссерскими. Я старался приобщить человека к нашему делу, заставить его почувствовать ответственность, ощутить себя членом съемочной группы, сотворцом, для которого радость, великое удовлетворение воплотить в жизнь задуманное. Не буду утомлять подробностями, поясню чуть-чуть трудности организации только последнего эпизода – с флагом.

Когда возникла необходимость договариваться с комендатурой Кремля о съемках подъема государственного флага над куполом Дома правительства, все руководство ЦСДФ буквально встало на дыбы:

– Вы что, с ума все посходили?! Кто позволит на глазах людей всего города, столицы державы(!) спускать государственный флаг?! «Голос Америки» завтра же сообщит, что в СССР «пало правительство» или еще что-нибудь – похуже! Это же международный скандал!..

Дело в том, что, организуя съемки в каком-либо ведомстве, студия, как правило, обращалась туда с письмом: «Центральная студия документальных фильмов работает над фильмом… Для решения эпизода… необходимо и т. д.».

Так вот это письмо в комендатуру Кремля отказалось подписывать все руководство – все! И всё!.. И тогда, на свой страх и риск, используя служебное удостоверение, где на красном сафьяне золотыми буквами тиснение: «Совет Министров СССР. Государственный комитет по кинематографии», а внутри текст: «Все государственные, партийные, профсоюзные организации обязаны оказывать содействие в проведении съемок», я обратился напрямую в комендатуру Кремля. Ходил по кабинетам, объяснял, уговаривал, вдохновлял, увлекал… Подъем флага над куполом необходимо было снять для эпизода «Переезд столицы Советской России из Петербурга в Москву» (фильм режиссера Л. Кристи «Три весны Ленина»).

И что вы думаете?.. В конце концов я вышел на человека, который назначил день и час, когда мы сможем все снять.

В назначенное время мы с оператором Арцеуловым были у Спасских ворот. Работник Кремля нас встретил – с небольшим узелком под мышкой – и провел на площадку, где предстояло произвести съемку.

Этот человек, помнится, гражданский, наклонившись к ящику с механикой, нажал какие-то кнопки и… спустил государственный флаг! Тишина… Он ждет. Просто, буднично:

– Все у вас? – даже закурил.

– Сейчас-сейчас, – по-моему, у оператора дрожали руки. – Поднимайте!..

Отбросив сигарету, работник Кремля стал поднимать флаг… Оператор снял. И осторожно, можно сказать, даже заискивающе попросил:

– А можно еще?.. Я не совсем уверен, да и крупность другую возьму…

– Пожалуйста!..

Сняли. Довольны все! Такое дело провернули! Стали складываться… А работник Кремля вдруг начал спускать полотнище… (?!) Снял старое, прикрепил новое – яркое, шелковое, – и начал поднимать!..

– Стой!.. – оператор так выкрикнул это слово, что работник Кремля с тревогой обернулся.

Арцеулов сам растерялся. Ноги подкосились, в бессилии он опустился на кофр…

Оказалось, что спуск и подъем полотнища государственного флага – это не только не «международный скандал», а обычная каждодневная акция! Работник Кремля с милой улыбочкой поднимал и опускал новый алый стяг для нас раза три. Выяснилось, его обязанность следить и, когда надо, заменять на флагштоке полотнище государственного флага, если его порвет ветром или оно слишком выгорит на солнце. Вот и всё.

 

Русанов

Первая моя работа на Центральной студии была у режиссера Русанова Павла Васильевича, на картине «Манолис Глезос». Уже во вступительном разговоре с Михаилом Самсоновичем Бессмертным я понял, и понял на всю жизнь, что в кино, особенно в кинохронике, нет слов «не могу». Надо твердо знать: если надо – значит, умри, а сделай! Достань! Обеспечь! Простоя в кино не должно быть. Съемочный день стоит огромных денег. Придерживаться сметы, календарного плана – закон.

Проработал я у Русанова два месяца, как вдруг меня вызвали в отдел кадров и сообщили, что по приказу я назначен старшим администратором и зарплата у меня – 69 рублей. А еще через два месяца я был назначен директором картины с зарплатой 90 рублей! Так на одной картине я прошел все стадии – от администратора до директора.

Я работал словно окрыленный – еще бы, наконец-то профессиональное кино! Я не ограничивал, просто не мог ограничивать себя рамками служебных обязанностей! Мне было интересно все! И постепенно у Русанова я стал не только директором, но и ассистентом режиссера. Я привозил ему просмотренный мною в Госфильмофонде материал, находил в архивах новый, им не виденный. Режиссер Кристи, бывший художественным руководителем производственно-творческого объединения, удивлялся, как я, молодой работник, освободил режиссера Русанова от многих организационных работ, и режиссер занимается только монтажом. Мы не нарушали сроков производства за исключением небольших пролонгаций: из-за затянувшейся печати материала в Госфильмофонде, из-за поисков композитора, грека по национальности, и в укороченные сроки (отведенные для короткометражки) вышли на объем полнометражной картины.

Павел Васильевич – человек удивительно русский, внешне даже как будто простоватый. Мне вспоминается, что он постоянно ходил в каком-то пуловере домашней вязки. Он не придавал большого значения своей внешности, одежде, хотя носил довольно ухоженные усы. Общаясь с людьми, он улыбался, часто держа собеседника за лацканы, будто боялся упустить; вглядывался в глаза и «копал, копал» в их душах, в их сущности как можно глубже, чтобы докопаться до чего-то очень важного для себя.

До самых почтенных лет, а ему тогда было за шестьдесят, он сохранил какую-то долю наивности, удивления перед людьми и не стеснялся учиться у них. Он был лирик по натуре. Неслучайно наиболее ярко раскрылся он в фильмах «Сергей Есенин», «Слово об одной русской матери». Я вспоминаю, как с упоением он рассказывал о съемках скромного памятника Матери, не знаю, где он его разыскал:

– Понимаешь, Рустам, сидит она… Ноги босые. Падает снег. А снять надо так, чтобы зритель почувствовал, как ей зябко, одиноко. Больно…

Если бы был дождь, он снял бы этот памятник совершенно по-другому.

Он заразил меня своим лиризмом, эмоциональным видением, стремлением «оживить» кадр, сделать его одухотворенным. «Вложи душу в съемочный материал» – и зритель будет плакать и над документальным фильмом! Тогда кинематографисты часто вели дискуссии о том, что такое документальное кино: хроника, информация или что-то иное, близкое к другим искусствам – к живописи, художественному кинематографу. Для Русанова такой вопрос не стоял! Он твердо гнул линию своего кино – трепетного, лиричного, трогающего душу.

В фильме «Манолис Глезос» Павел Васильевич делал особый акцент на любви Манолиса к родине, к своему народу, а не на идеях, политических целях патриотов, хотя, конечно, об этом шла речь. Но умение находить в судьбе героев фильма что-то очень личное, созвучное чувствам любого зрителя, было характерно для Русанова-режиссера.

Готовясь к съемкам эпизода «Мамаев курган», Павел Васильевич долго водил Манолиса по мемориалу, держа его привычно за лацканы, заглядывал ему в глаза и говорил, говорил… Напоминал о войне, крови, взрывах, о тысячах павших здесь, у кургана…

Во время съемки Манолис плакал, рассказывая синхронно, как, отправляя его в Россию, греческие патриоты просили поклониться от их имени памяти сталинградцев.

Интересным получился эпизод с партизанами, когда они с раненым, умирающим командиром, отстреливаясь, уходят в горы – в метель, в пургу…

Вот остановились, опустили носилки… Сгрудились вокруг командира. На его лице тают снежинки… За кадром возникает гимн греческих партизан – русская песня «Катюша». Она звучала как-то по-иному: пели по-гречески, и музыкальные обороты, аранжировка – какая-то другая… Но было в этом что-то от хора древнегреческих трагедий. Она звучала как надрывающая душу песня прощания, оплакивания, что ли… Она выбивала слезу.

…А метель все метет и метет. Снежинки облепляют лицо командира, скулы, закрытые веки. Но уже не тают…

Русанов стремился, чтобы эпизоды фильма были опоэтизированы, эмоциональны – только так они могут тронуть зрителя до глубины души.

Мы сдали плановый короткометражный фильм – полнометражным; «выручили» план студии, не нарушив сроков производства. Фотографии членов съемочной группы, и моя в том числе, были вывешены в Доме кино.

В следующей своей картине «Сергей Есенин» Русанов так же тонко и лирично выстраивал эпизоды, связанные с особым, неповторимым отношением поэта к родине, природе, матери, друзьям. Русанов сам немножко был Есениным.

Интересный эпизод на картине был с оператором. Когда предложили Павлу Васильевичу тему, он сказал: «Снимать эту картину можно, только если оператором будет Николай Шмаков». А Шмакова за злоупотребление спиртным демонстративно уволили со студии с ведома Госкино. И приглашать его обратно на студию дирекция не решалась. Русанов, зная, что для меня нет слова «нельзя», отправил меня к председателю Госкино Головне Владимиру Николаевичу, работавшему до этого директором студии.

Я только открыл рот и произнес название фильма – «Есенин», как Владимир Николаевич сразу, в лоб, спросил:

– А кто оператор у Русанова?

Я сказал:

– Пока никого, Владимир Николаевич. На студии говорят, нужно ваше решение. Шмаков-то уволен…

Головня взял трубку и жестко поинтересовался:

– Михал Самсоныч?.. Да! Кто оператор на картине «Есенин»?.. Повтори!.. Ну, так в чем же дело?..

Он окинул меня взглядом, посмотрел внимательно, словно только что увидел:

– У меня! Вот именно! Сам знаешь! Да!.. Никто!.. Пожелай ему лично от моего имени… Ну а как на студии? Да-да. Будь здоров. – И обратился ко мне: – Давно на студии работаете?

Я не успел ответить.

– Михал Самсоныч говорит, вы директор картины? Мамин? За Николаем Шмаковым надо просто проследить. Он – художник. Есенина наизусть знает… Но…

В Константинове Николай Шмаков с утра до начала съемок честно не пил. По окончании съемочного дня его забирали «годки» Есенина, и он пропадал допоздна. И вот, как-то – двенадцать часов ночи, а его нет! Я встревожился: утром съемка, большая массовка: «покос»! Артисты из Рязани в костюмах приезжают. Съемка не может быть сорвана!..

Пошел искать. В одном месте – нет, у кузнеца – нет! Наконец нашел! Сидит с какой-то женщиной на завалинке, стихи ей читает. Привел его домой, уложил, – был уже где-то третий час. Светать начинало!..

Просыпаюсь в шесть часов, – его нет! Что такое? Выбегаю на улицу – не видно! Глянул в сторону Оки – идет с камерой на плечах и с корзиной, полной грибов.

– Ты где был?

– Снял-таки березку. Мати милая!.. Давно хотел, да ветерка не было. А щас – в аккурат!..

Фильм начинается с кадра березки на берегу Оки. Березка трепещет, трепещет… А на березке – эпиграф к фильму: «Стихи мои, спокойно расскажите про жизнь мою…»

В корзине у Николая были грибы – рядовка. Вкусные!.. Когда успел? На завтрак пожарили…

Говорят, человека научить ничему нельзя, если он сам не научится. При желании и у режиссера, и у оператора, и у осветителя, художника – у всех можно многому интересному, увлекательному научиться! Русанов сам учился у всех и всем прививал вкус к этому.

В сценарии фильма «Сергей Есенин» был эпизод покоса – символический. Он должен был зримо раскрывать любовь поэта к родной земле, его кровную связь с ней, с крестьянскими традициями. Но эпизод в сценарии – это всего лишь задумка, тенденция, правда, подробно выписанная автором. Но, как правило, в процессе работы все постоянно меняется – обрастает нюансами, диктуемыми пристрастиями режиссера, его жизненным опытом. И в монтаже эпизод может разительно отличаться от сценария.

Итак, эпизод «Покос». Мне было дано задание найти для съемок двадцать мужчин-косцов и столько же женщин, обеспечить их крестьянскими нарядами.

Я привез из Рязани все, что было нужно. Но погода «уходила». Русанов тревожился за сроки, а съемки не начинал:

– Рустам, а не получится у нас самодеятельность в поле?.. Скажут – «клюква»!..

Я предложил ему снять под фонограмму хоровой песни, по крайней мере она придаст необходимый ритм. И он попросил меня срочно съездить в Москву, в Дом звукозаписи, за фонограммами задорных русских песен.

Когда я вернулся, оказалось, все уже снято. Но, посмотрев материал, я понял, как же не похож покос настоящий на этот – ряженый, надуманный. И вспомнил и покос, и косьбу на лугах родного села Никольского.

 

Маркуша

Вспомнился еще случай из съемочных дней: в Рязанской области снимали мы эпизоды фильма «Его звали Федор», автор сценария С. Смирнов (я уже рассказывал о нем), режиссер Лисакович, оператор Левитан. Приехали на место, пришли в правление колхоза. Поскольку я сам жил в колхозе в дни эвакуации, знал условия, возможности, цену обещаниям колхозного руководства, то как директор запросил все нужное, увеличив объемы и количество в несколько раз. Сейчас деталей уже точно не помню, было это в 1960-х годах, но примерно все обстояло так:

– Нам для съемок нужны человек тридцать доярок, две машины, лучше три; мужики с косами, человек двадцать…

Оператор Аркадий Юлианович Левитан замахал руками:

– Что вы, что вы! Нам столько не надо! Доярок, человек десять-двенадцать, машину, если можно, она подвезет их. Ну и мужиков-косцов, человек десять…

Председатель облегченно вздохнул:

– Ну, это другое дело. По-моему, это сможем. Где у нас бригадир второй бригады?..

Мы ушли. Я говорю Левитану:

– Вы все испортили!..

– Почему?!

– Увидите…

На следующий день пришли мы к правлению колхоза. На завалинке сидит одна женщина, почему-то с ведром. Машин нет. Два мужика в отдалении, – курят. Боятся подойти – с похмелья. Мы к секретарю:

– Где же люди?! Где председатель?

– Председателя вызвали в район. Бригадира, по-моему, так и не нашли.

Подходит женщина с ведром:

– Граждане, долго я еще буду ждать? А то меня соседка ждет, ведро надо вернуть.

– Ну, – говорю Левитану, – ваша заслуга. Съемочный день сорван!

– И-и-и… Как это!.. Больше не буду вмешиваться в организационные дела!..

На следующий день мы поехали в другой колхоз. Председателю, как и вчера, я высказал нашу просьбу «в увеличенном варианте». Когда я объяснялся с председателем, Левитан не выдержал. Отошел в сторону.

Наутро видим: ждет нас одна машина, десять доярок, девять мужиков с косами. И председатель в извиняющейся позе:

– Товарищи, простите… Уважаемые, вот все, что мог сделать! Ночь не спал, мужиков собрал с трех отделений! Бабы – не все доярки, тут и учительница, и дачницы, одна только вчера в гости приехала… Доярки все на фермах. С работы не снимешь, они по часам все доят, на трудодни работают. Им оплата нужна! А машину я из соседнего колхоза взял, и то – район помог! Зато на весь день…

Труд председателя был явен. Я благодарно пожал руку председателю:

– Ну, что делать, спасибо и на этом.

Ох и доволен он был, что сумел угодить. Оправдывался:

– Ну понимаете, ночь не спал!.. Слава богу, выручили! Спасибо вам, уважаемые. Ну верите, ни я, ни баба ночь не спали. Баба мне говорит, ты хоть самогонки выпей, успокойся! Какой там самогонка, только к утру вопрос с машиной разрешился, председатель райисполкома выручил! Ну, слава богу!..

– Вот видите, – говорю Левитану, – получили все, что надо, и нам же спасибо сказали!

Левитан согласно закивал головой.

– Маркуша, – требовательно напомнил он ассистенту, – кассеты опять не забудь! – А мне с улыбкой: – Вы, Рустам, превзошли себя!..

Эту избитую фразу он всем говорил. По этой фразе его на студии и находили:

– Ты не видел этого, как его?.. Ну, этого… Ну – «превзошел себя»?

– А-а, Левитана? Слышал, он в операторской кабине. Кажется, Маркушу вразумляет…

Наутро мы выехали на натуру. Проехались по полям, – ничего интересного. Оператор усмотрел вдали за полем молодой лесок – с грустинкой пейзажик, будто потерянный какой-то. И предложил режиссеру Лисаковичу пройти туда по пашне без машины, чтоб не портить возделанную почву. Пошли… С трудом. Ноги вязли между рыхлыми комьями; непросохшая земля пудами налипала на подошвы…

Наконец выбрали точку съемки, можно приступать к работе. Но не тут-то было! Нет Маркуши, нет камеры!

– Маркуша! Давай сюда камеру! – закричал Левитан.

В ответ – полная тишина.

– Ма-а-рку-у-ша-а! – как можно громче начал звать я.

Тишина. Что делать? Потащились снова через пашню обратно…

Подходим к машине. Осторожно. Не сговариваясь, начали буквально подкрадываться, потому что… Ну просто не могли представить себе, что же произошло?!

Маркуша, сукин сын, развалившись, сидит в машине и с упоением читает детскую книжку, которую накануне купил племяннику.

– Маркуш, ты что ж сидишь-то?! – голос тактичного интеллигентного Левитана от волнения зазвучал фальцетом.

– А что?

– Так мы же ждем тебя! Не снимаем!.. Давай камеру!..

– А вы ничего не сказали!

– Как не сказали?! Мы для чего приехали?

– Снимать. Но вы не сказали, чтоб я камеру нес к вам!..

– Ты издеваешься?! Бери камеру! Марш на площадку по нашему следу! В лесок!..

– А у нас пленка не размотана!.. Нет готовой кассеты!

– Так какого же хрена, мать твою, сидишь, книжки читаешь?

– Это детская книжка!.. А потом вы не говорили, чтоб я пленку размотал, кассеты подготовил…

– Господи!.. Ну как же так?! Так ты еще с вечера должен был не спать ложиться, а пленку размотать!..

– А вы же мне ничего не сказали!..

– А тебе непонятно, что мы сюда приехали ра-а-бо-о-тать! Снима-ать! И размотать пленку, подготовить кассеты, камеру – это твоя прямая обязанность!..

Съемочный день был сорван, и мы, благо у нас был газик, уже, не осторожничая, поехали восвояси прямо по пашне…

С Маркушей случалось немало смешных историй, его имя было у многих на языке. К кому ни подойди, ни спроси:

– Вы Авербуха не видели?

В ответ начинают смеяться:

– Опять что-то натворил! Вот пенек!.. Он, наверное, и родился-то не так, как все! Не парень, а одно недоразумение с кудрями!

– Во-во, – вылупился поперек интересам природы!..

– Ты думаешь, на Авербухе природа прокололась?

– Во всяком случае, эксперимент не впечатляет…

– Тихо! Нина Станиславна идет…

Нина Станиславовна, секретарь нашего объединения, седая старушка, Маркушу обычно опекала, как внука. Чтобы ее не огорчать, операторы умолкли…

Интересный случай был у Маркуши в группе уже упомянутого режиссера-оператора Русанова. Снимали тот самый фильм, госзаказ Комитета по кинематографии, «Манолис Глезос» – о греческом комсомольце-подпольщике, приговоренном фашистами к смерти. Сорвав флаг со свастикой с крыши комендатуры, Манолис водрузил там алый стяг! Отважный патриот чудом избежал казни. А после войны был приглашен в Советский Союз.

Съемки предполагались ответственные, на правительственном уровне. Назначили куратора от ЦК КПСС. Русанов, обычно крайне щепетильный и к аппаратуре, и к пленке, и ассистентов подбирал долго, с не малой осторожностью. Членов съемочной группы он подпускал к работе обычно только после должной и основательной беседы. Но в тот момент, видимо, это был летний период – разгар съемок, на студии свободных людей, верней, ассистентов-операторов не было, и он был вынужден, чуть не плача, со слезами согласиться на кандидатуру Маркуши. Помню, как он метался по вестибюлю и всех опрашивал:

– Как Авербух?..

Ему отвечали:

– На безрыбье и рак рыба! А куда деваться?..

Русанов, нельзя сказать, был растерян, он был раздавлен. Подходит Воронцов Владимир Иванович:

– Вы о ком?

– О Маркуше.

– Ничего, работать может. Только руку надо иметь подлинней, чтоб во время дотянуться и в ухо врезать!.. У тебя курить есть? Кто с сигаретами? – и Воронцов, тут же забыв о нас, ушел стрелять курево.

Павел Васильевич в отчаянии ко мне:

– Ну!.. Что будем делать, директор?

Я мог только пожать плечами:

– Павел Васильевич, таскать кофр, камеру, штатив он может. А в остальном, наверное, надо полагаться на второго оператора – на Рымарева. По-моему, это единственный выход.

Итак, мы приступили к съемкам. В один из дней в помпезном зале ССОДа (Союз советских обществ дружбы с зарубежными странами) на блестящем мраморном полу, в присутствии десятков зарубежных гостей, членов делегаций, Маркуша Авербух готовит к съемкам аппаратуру.

Вместо того чтобы, раскрыв штатив, закрепить ножки и только потом установить камеру, Маркуша, то ли из лени, то ли по собственным понятиям «усовершенствования», прилаживает камеру к штативу прямо на полу. И, не закрепив окончательно, поднимает и устанавливает штатив. И опять – не по принципу, предусмотренному технологией: три точки штатива на три точки треугольника, основанием к оператору, – а произвольно. Оставив штатив с камерой, решил отойти за кассетой и ногой зацепил за ножку штатива. Камера поехала и… не закрепленная, грохнулась всей своей тяжестью на мраморный пол! В зале, где большинство присутствующих иностранцы, говорящие, в соответствии с этикетом полушепотом, раздался оглушительный «взрыв»! Все оцепенели. Установилась такая тишина, которую можно сравнить разве что с вакуумом. Наш куратор от ЦК – бледный, с помертвевшим лицом, вероятно, принял этот грохот за выстрел или разрыв гранаты. Русанов шлепал губами, как рыба, не в силах пошевелиться. Застыли, замерли в шоке все вокруг.

– Что ты наделал, сукин сын?! – наконец смог воскликнуть Русанов. – Эта камера стоит сорок тысяч золотом! Ты побил все объективы! Чем будем снимать? Съемка, ответственная съемка – сорвана!.. Рустам, что нам делать?!

– Что Воронцов сказал?.. – я подумал, что только шуткой смогу вывести Русанова из этого жуткого состояния.

– А что он сказал?

– Что-то про ухо Маркуши…

– А-а-а!.. Ну-ка подойди сюда, олух немытый!

Авербух, не лишенный рассудка, смело подошел к Русанову. Я, грешным делом, подумал, что сейчас произойдет второй взрыв, и не мог оторвать глаз от уха Маркуши.

– Что вы так волнуетесь, Павел Васильевич? – невозмутимо вопросил Маркуша. – Ну и что, что упало?.. В первый раз, что ли?!

– Что-о?! – взорвался Русанов.

Трясущими руками он схватил Авербуха за ворот, пуговицы с рубашки Маркуши разлетелись искрами. Одной рукой режиссер, как былинку, тряс тщедушного ассистента, другой – пытался достать его ухо… Иностранцы в смятении переглядывались.

– Павел Васильевич! Успокойтесь! Смотрят кругом, – успел шепнуть я.

Русанов обмяк. От хамства Маркуши ему стало плохо, он чуть не упал.

Слава богу, к нам никто из устроителей вечера не подошел, все успокоилось само собой. Но Русанов долго сидел на кофре с закрытыми глазами:

– Рустам, я его приласкал, как советовал Воронец?..

– Нет, Павел Васильевич. Я сожалею. Урок был бы наглядный и долгий. А сейчас вы успокойтесь, вон сколько свидетелей продолжают смотреть на нас…

– «Первый раз, что ли»!.. Веришь, от этих слов у меня в глазах потемнело! Но мозг сработал, я сразу же просчитал: если этот оболтус ронял камеру, значит, она не работает! И никто ее не проверял!.. Все три дня синхронной съемки – коту под хвост!.. Где этот шалопай?

– Ушел в буфет, «воды попить».

– Вот негодяй! Его убить мало!.. – И, помолчав, уточнил: – Рустам, он что, нерусский?

– Павел Васильевич, я тоже нерусский. Успокойтесь. Давайте думать, как не упустить, не сорвать съемки… Звукооператор на месте. Есть «Конвас». Надо выходить из создавшейся ситуации. А с Маркушей на студии поговорим…

Молчавший все время звукооператор проронил:

– Оболтус плюс шалопай в квадрате, и нерусский, между нами мальчиками говоря. Не берите его боле, не ставьте съемки под угрозу. И потом, такой грохот был! Я свою аппаратуру проверял, – записалось. Думал, без милиции и органов дело не обойдется!

– Ну что делаем, Дмитрий Георгиевич? Вы что все время молчите? – Я хотел подключить к разговору Рымарева, второго оператора.

– Он и у меня, собачий сын, уронил камеру, – тихо признался Рымарев, человек сдержанный и очень немногословный, фронтовик. – Камера – ничего, а объективы – вдребезги! Пришлось намеченные синхроны снимать на «Конвас», репортажные записи звукооператора выручили. Режиссер как-то вышел из положения… А с Маркуши как с гуся!.. Не понимаю, что его держат?

 

– Он четко понял, что все легко с рук сходит, – подхватил звукооператор. – Вот и сейчас видите, он, негодяй, пошел «воду пить»! Камера не проверена. Кассеты разбросаны… А его нет!

– Зачем ему спешить? Он знает, все образуется. В армию ему надо…

– Во!.. У меня пленки много, кассеты сам заряжал. Давайте определимся с синхроном, – закончил Рымарев.

Маркушу Авербуха призвали в армию. Советов и наказов было не меньше, чем его проказ:

– Ну, Авербух, держись! Покажи дедам, где кузькина мать блаженствует!..

– Где раки зимуют!..

– Аппаратуру треножную не трожь! Саданет, не очухаешься!..

– Ты там не застрели кого по нечаянности. Не рассчитаешься…

– Сразу в генералы не лезь! Надо постепенно, по-людски, а не по авербуховски…

– На всякий случай ухи береги от таких, как Воронцов.

– Сынок, все береги: и ухи, и шею, и задницу от пинков…

– Главное, к жене комполка не ластись. Они еттого не любят! Все береги…

Прошло несколько лет. Авербух вернулся из армии. Как рассказывают ассистенты, там Маркуша, подвизаясь на «клубной ниве» (видимо, опыт работы на ЦСДФ не прошел зря), снимал любительской камерой все, что было нужно замполиту. Поднаторел. Был «вольным» солдатом. По рассказам самого Маркуши, ни к дедам, ни к жене комполка, не имел никакого отношения…

В результате Авербух был рекомендован во ВГИК как «классный кинооператор, которому, как воздух, необходимо повышение профессиональных знаний». Письмо-отношение подмахнул, как ни смешно, сам командующий округом.

В итоге рядовой Авербух вне конкурса был зачислен во ВГИК. И сейчас, по слухам, стал кинорежиссером. Даже, говорят, будто – неплохим!

А вы всё: Маркуша, Маркуша…

 

Медведкин

Следующая моя работа была у Медведкина, знаменитого Александра Ивановича Медведкина, известного всему миру кинодокументалиста, прославившегося в двадцатые годы агитпоездом «Медвед-кино». В годы первой пятилетки этот поезд колесил по стране, по главным стройкам, и коммунист Медведкин снимал короткометражные фильмы-репортажи, разрабатывая новаторские жанры кинопублицистики – политического плаката, фельетона, памфлета, сатирической сказки. Ну, это я так, просто для сведения молодых, которые, скорее всего, и не слышали о Медведкине. Работали мы над фильмом «Дружба со взломом». К этому времени я уже все знал, «что надо, где надо»… Мы ездили с ним в Красногорский киноархив и в Госфильмофонд. С ним было легко работать, он раскрывал свои замыслы, как ему видятся эпизоды, что желательно в том или другом фрагменте. Медведкин вовлекал в процесс создания фильма. Невольно многое становилось мне интересно как будущему режиссеру. Многое виделось его глазами.

Он был крупным режиссером-политиком, в его творческой власти было поднять руководителя любого государства – до ему, Медведкину, известной высоты или втоптать в грязь – тоже до определенной меры, – и все это в строгой дипломатичной форме!

Александр Иванович сильный, мужественный, много битый, но твердый и волевой человек. И ранимый. Многие не понимали его! Кто-то и не пытался понять. Я думаю, это серые режиссеры, привыкшие мыслить стандартами. Они критиковали Александра Ивановича в процессе производства, не удосужившись вникнуть в оригинальность замысла, творческих задумок. А потом… восторгались его фильмами!

Во Франции была образована даже школа кинодокументалиста его имени: «Медведкин-фильм» или «Медвед-кино» – сейчас не помню, да и не в этом дело. Там-то его понимали! Как документалист он для них был рангом не ниже великого Эйзенштейна! А может, даже и выше.

В разработке своих сатирических, полных убийственного сарказма фильмов Александр Иванович был смелым и ярким новатором, начиная еще с двадцатых годов и до конца века. И никогда, ни в одной работе не переставал быть им, всегда удивляя, поражая парадоксальностью таланта. Судите сами, хотя бы только по названиям некоторых фильмов-памфлетов – «Закон подлости», «Дружба со взломом», «Склероз совести»… А в быту он всегда оставался тихим и милым человеком. Только походка выдавала его целеустремленность и своеобразное «движение вперед».

Я лежал в клинике Склифосовского. Он пришел ко мне в больницу – крупный режиссер, гигант – ко мне, тогда мальчишке, и говорит:

– Ну и что ты меня, озорник, покинул? – Взял за ухо, потрепал по-отечески: – Кончай болеть! Лежать мы с тобой не имеем права…

В палату вошли врачи, был обход:

– Здравствуйте, Александр Иванович, – его узнали. – Пришли навестить ученика?

– Я без него – без рук, без ног. Хотел забрать, но вижу…

– Да, Александр Иванович, пару дней – и мы его выпишем…

Медведкин вместе с Михаилом Роммом жил на одной лестничной площадке. Переживал: Ромму дали звание Героя Социалистического Труда, а ему – нет! А он-то трудился в кино «раньше и дольше»!.. Но вскоре и Александр Иванович получил Звезду Героя. Торжествовал внутренне, – мне было приятно это видеть. Ему пожимали руку, поздравляли. Он не улыбался, а слегка поглядывал, как относятся к этому событию другие… Но все студийные были искренне рады за него…

Если судить по-крупному, то злободневные острые кинокартины не могли своевременно попасть на экран: политика в мире менялась так быстро, что успеть за событиями было просто невозможно. Да и руководство студии в выпуске короткометражек было более заинтересовано, так как все решал план. (Тогда ведь телевидение не было так сильно, так оперативно, как сейчас.) А полнометражное медведкинское кино – это экспедиции, пленка, обработка, большой свет, киноархивы… Сотни коробок! Тысячи метров пленки! А потом монтаж, комбинированные кадры по его разработкам и чертежам. Озвучание – сведение синхронов, музыки, шумов. Печать копии… И еще когда высшее руководство соблаговолит посмотреть!.. Да, все это так: наше тяжелое, неповоротливое тогда кинопроизводство не могло угнаться за стремительностью замыслов, высочайшим полетом громадного медведкинского таланта и непредсказуемыми поворотами в судьбах стран и цивилизаций. И все-таки масштабные кинопамфлеты Александра Медведкина навсегда останутся для всех нас ярким свидетельством времени, нашего бытия, политики нашего государства. И учебными пособиями, примерами мастерства подлинного режиссера-документалиста, высочайшего профессионала – для всех приходящих в этот жанр.

Не помню уже, как случилось, что перекинули меня от Медведкина – на другой фильм. То ли там горели сроки, то ли еще что… Но хорошо помню, что Александра Ивановича тогда на студии не было. Да и я, видимо, не слишком противился. Словом, с новой группой уехал в Новосибирск. Вернулись, – Медведкин был болен. Отправились в какую-то другую командировку… Звоню оттуда в объединение, а Нина Станиславовна сообщает:

– А Александр Иванович-то работает без директора…

В ее словах я уловил какой-то упрек, видимо, у них был разговор с Александром Ивановичем. И меня это больно царапнуло. Взволновало. Захотелось объяснить ему, как все произошло. Вернувшись в Москву, я нашел Медведкина в монтажной. Объяснился… Он широко, попросту улыбнулся, похлопал меня по плечу:

– Да брось ты… Я же понимаю, что ты не волен. Да и у меня уже все позади…

Но по его глазам, смотревшим задумчиво, как-то непривычно, я понял: обидел старика… Видимо, какой-то частью души мы прикипели друг к другу, и этот нелепый разрыв не прошел бесследно.

Простите меня, Александр Иваныч!..

 

Катанян

С удовольствием работал я с режиссером Катаняном Василием Васильевичем на картине «Майя Плисецкая». Это, пожалуй, мое особое пристрастие. Высокий, осанистый, щеголеватый, он выделялся из общей массы. Сразу видно – художник, человек богемы. В холле первого этажа всегда собиралось много народу – покурить, обменяться мнениями после худсовета, так Катанян сразу бросался в глаза. Вот человек – весельчак! Где бы он ни был, вернее, ни стоял, с кем бы ни стоял, обязательно раздастся его ступенчатый заливистый хохоток.

Была на студии режиссер Мусатова. Так та смеялась как-то невпопад или просто так – ради смеха. Ее громкий деревянный хохот с первого этажа доносился аж на пятый: «Ха-ха-ха!..» Оператор Цитрон шутил: «Смех Мусатовой – разбудит мертвого!»

А у Василия Васильвича Катаняна смех был – особый. Смешок интеллигента, высокообразованного, постигшего тонкости этикета и хороших манер. Приятный собеседник, одинаково ласково, как-то задушевно беседующий об искусстве, литературе, музыке – вообще о жизни, он мог кого-то изобразить – как-то удивительно точно и не зло, показать походку, позу, манеру, послать к черту – и все это удивительно артистично, жеманно, мило хихикая. Вспоминая его сейчас, перебирая в памяти различные случаи, я как-то – со щемящей болью об ушедшем и невозвратном, осознаю, каким гармоничным божеским созданием был этот человек – Василий Васильевич Катанян!..

Таких людей я, пожалуй, больше и не встречал. В нем не было ничего такого, что могло бы вызвать неприятие, отторжение, какое-то несогласие с ним. Он – как песня, из которой слова не выкинешь. Ну прямо по Чехову – все в нем было прекрасно – и лицо, и душа… И, вероятно, именно в силу его таких природных качеств он был так счастлив друзьями. К нему люди просто тянулись. Я не стану перечислять фамилии известных и даже великих, но название фильма, на котором я встретился с Василием Васильевичем – «Майя Плисецкая», говорит о многом. И Родион Щедрин, потрясающий композитор с каким-то особенным, глубинным чувствованием музыкальной гармонии – муж балерины, и сама великая, непревзойденная Майя Плисецкая дружили с Катаняном. Именно ему Майя Михайловна щедро отдала свои немногие свободные часы для создания фильма-портрета.

Василий Васильевич не был хроникером в общепринятом понимании этого слова. Ему были чужды суета, стремление успеть, ухватить, запечатлеть быстротекущие события каждого дня. Он был творцом другого толка. Выходец из семьи известных интеллигентов, человек утонченный, сотканный из какого-то «особого духовного материала», и, как ни выспренно это прозвучит, я бы сказал: человек из «высших артистических, творческих сфер», он как режиссер тяготел к фильмам-полотнам, исследующим палитру художника, деятеля искусств. Таким был и фильм о балерине Плисецкой. И неслучайно мне, например, больше всего понравился в нашей картине эпизод, где кадры синхронного интервью балерины, рассказывающей, как меняется пластика в зависимости от национального колорита, национальной принадлежности танца, перемежаются с кадрами древнегреческих амфор, на которых через многие века дошли до нас мгновения танца в экспрессивных позах танцовщиц. Вот это почерк режиссера Катаняна! Выразительными средствами киноискусства, с помощью комбинированных кадров, он рассказал об искусстве балета, привлекая в качестве доказательного аргумента живопись, графику древних художников…

Хочется отметить, что положительная энергетика, исходившая от Василия Васильевича, передавалась и людям, его окружавшим. Странным образом люди, ставшие ему ближе, даже просто члены его съемочной группы, находили доброжелательный отклик и со стороны друзей нашего режиссера.

Помню, готовились мы к съемкам синхронного интервью Плисецкой. Почему-то решили снимать не в театре, а у нас на студии, в просмотровом зале первого этажа. Вынесли лишние кресла, подготовили к съемкам директорскую мебель. Стали готовить осветительную аппаратуру.

Понимая, что балерине без зеркала ни переодеться, ни макияж поправить – ни вообще!.. – я отправился на поиски зеркала, желательно большого, чтобы смотреться почти во весь рост. Пробежался по этажам, поинтересовался у женщин «нет ли в их комнатах». Ничего нет… Но надо. Надо!.. Остановился у раздевалки, думаю, успею ли добежать до парикмахерской?.. Обернулся, – висит!.. Будто спрашивает: «Меня ищешь? Вот оно я, дуралей…» Висит то, что надо! Я быстро к осветителям. С их помощью освободив зеркало от креплений, потащил его к просмотровому залу. Втаскиваю громоздкую ношу – а Майя Михайловна уже там! Норковая шубка небрежно, но очень изящно возлежит на свободном кресле. А прима стоит, уныло оглядывая «апартаменты». Увидела меня и как-то горячо, искренне обрадовалась:

– Ой, Рустам! Как же хорошо! А я уж думаю, как же я без зеркала-то? Спасибо, дорогой! Прав Вася, ты в любой ситуации найдешь выход…

Это, конечно, результат хлопот Василия Васильевича, постаравшегося, между делом, расхвалить меня на случай. Чтобы облегчить мои взаимоотношения с Плисецкой! Характер-то у Майи Михайловны – непростой… Но негоже смертному судить о богине! Со мной-то, кстати, она была очень предупредительна и мила. Хотя, раз обмолвившись, просто в качестве объяснения приведу один пример…

Вечер в Кремлевском дворце съездов по случаю вручения Ленинской премии балерине Плисецкой, народной артистке СССР. Мы снимаем… Боже, как она танцевала! Это что-то неописуемое. Фантастический каскад ее самых ярких номеров: Одетта-Одиллия из «Лебединого озера», умирающий лебедь Сен-Санса, умопомрачительная, летящая в прыжке Китри из «Дон Кихота»… Публика неистовствовала. Я много раз слышал, что исполнители Большого театра не любят КДС. Зрительный зал, огромный, как аэропорт (они так его тогда и называли), не мог через рампу принять живые человеческие эмоции, излучаемые артистами. Эта тонкая энергия попросту не перехлестывалась в зал – дистанция огромного размера! Но в тот вечер Плисецкая побила все мыслимые и немыслимые рекорды! Зал содрогался и дышал в унисон ее движениям… И взрывался ревом оваций!..

В перерыве к Катаняну подходит Щедрин:

– Не знаю, Вась, как сегодня дальше сложится… Ты ведь знаешь характер Майи…

– Знаю…

Вот и все, что я хотел сказать…

Но сам я в этот же вечер удостоился великой чести. Заскочил по каким-то делам в грим-уборную балерины. Она встретила меня пленительной улыбкой:

– Ну как? Что там?..

– Ой!.. Маймихална!.. Катанян, по-моему, плачет. Говорит, «убью ее»! И Родиону говорит: «И тебя убью!.. Что вы делаете с моим зрителем?»

Майя Михайловна, улыбаясь, подставила мне щечку для поцелуя. А я растерялся… Только прижался на полсекунды к ней щекой! О чем и сожалею горько вот уже около пятидесяти лет. Этакий застенчивый простак!..

С замиранием сердца дал я Катаняну свои режиссерские наброски. Он пригласил меня домой, на Басманную, где жил в деревянном доме на первом этаже. Мы много и как-то очень дружески, как два профессионала, разговаривали, обсуждали мои работы, мои планы, говорили о проблемах кинематографа. Кстати, тогда я узнал, что Василий Василевич очень дружен с широко известным режиссером Эльдаром Рязановым – они однокурсники.

– Я, Рустамчик, тебе всегда помогу, – говорил Катанян. – Если тебе в жизни понадобится чей-то совет дружеский, мало ли в нашей жизни непредвиденных, путаных обстоятельств, есть два верных человека, которых я знаю. Они не откажут в искренних советах. Это Лиознова Таня и Эльдар Рязанов. Если что, обращайся от моего имени к Эльдару. Он поможет…

К слову, если помните, в фильме «Ирония судьбы или с легким паром» герои много раз вспоминают: «Катаняны», «…а как же Катаняны», «…с Катанянами»… Так вот – это добрая экранная память о долгой дружбе двух творцов – Рязанова и Катаняна. А Лиознова Таня – режиссер фильма «Семнадцать мгновений весны», ставшего легендой и любимейшей картиной наших людей. Да… А мне так и не привелось обременить друзей Василь Васильича.

Мать Катаняна Галина Дмитриевна угощала нас кофе. А жена Катаняна – скромная, утонченная Инна, поражала какой-то удивительной деликатностью. Ее невозможно было представить на кухне жарящей, парящей что-то, в окружении кастрюль. Она производила впечатление человека, живущего какой-то особой, внутренней жизнью. Кстати, позже я узнал, что она работала над диссертацией то ли по японскому кинематографу, то ли по литературе.

Помню, используя знание японского, прямо с экрана переводила нам «Ворота Расемон» Куросавы. В ответ на нашу восторженную благодарность улыбнулась:

– Там же были субтитры на английском…

Рассказываю о человеке, которым восхищаюсь, и не покидает меня чувство, что я так и не сумел передать что-то главное… Да, жизнь Василия Васильевича казалась гладкой, безмятежной, легкой. И сам он виделся эдаким баловнем судьбы: ну прямо Моцарт советского периода. Одарен всеми мыслимыми и немыслимыми талантами. Живет шутя, не напрягаясь. И все его любят… И фильм «Майя Плисецкая» на каком-то кинофестивале в Италии получил первый приз и премию в миллион лир.

Но тогда все советские граждане, получавшие денежные премии за рубежом, должны были «по установленному положению» передавать их государству. Василий Васильевич только что купил кооперативную квартиру и наверняка был в долгах, но я ни разу не слышал, чтобы он сокрушался по поводу утраченных денег. Как-то Плисецкая пошутила:

– Вася, а где же твоя премия? Ты что зажимаешь?

Василий Васильевич в ответ широко развел руки и хохотнул:

– Увы!..

Но ведь так не бывает, чтобы жизнь текла без сучка, без задоринки. Это даже детям известно. Стало быть, у Катаняна была еще и какая-то иная жизнь, какое-то другое, сокровенное, неведомое всем дело, которое целенаправленно поглощало его «я», всю его основную энергию, мысли и таланты. Так мне кажется. Ибо не мог такой человек, щедро одаренный от Бога, глубокий, тонкий, образованный, жить только так – смеясь, легко и непринужденно. И только тем, что было на виду… Конечно, тогда я обо всем этом не задумывался. Принимал его таким, каким видел, – сосредоточением самых завидных человеческих качеств. На поверхности были – режиссура на Центральной студии документальных фильмов, хождение на работу, командировки, съемки, разговоры в прокуренном вестибюле – все это из серии нерастраченного. А что таилось во внутренней, затаенной жизни – неведомо. Во всяком случае мне. Может быть, он писал… О чем-то главном, задушевном. Писал, как говорится, «в стол», – время-то было ох непростое! Время, когда – «нельзя!» было куда больше милостивого – «можно»…

Но что толку строить домыслы. Не в них дело. Дело в непостижимой многогранности человека, его души. В том, что было сокрыто от многих…

Как же он был доброжелателен, если не сказать великодушен. Его характер, душа просто стремились, «спешили делать добро». Вспоминаю, как он подошел ко мне в вестибюле первого этажа в один из дней подготовки к пресловутым экзаменам на Высшие режиссерские курсы (а я, вроде, даже и не рассказывал ему об этом!):

– Рустам! Хочешь, я попробую разузнать у Вермишевой, какой фильм она собирается показать абитуриентам?..

Я просто растерялся от такого предложения:

– Да что вы, Василь Васильич… Не на-адо!.. Екатерина Иванна (Вермишева, режиссер нашей студии, набирала этот курс) просила, чтобы мы с Ларой принесли ей режиссерские сценарии каких-нибудь отрывков. Мы ей кое-что показали…

– Ну и что она сказала? Я-то знаю твои возможности!..

– Да вроде ей понравилось… Она даже сказала, что просматривала работы девчонок, ассистенток наших, которых студия рекомендует, и наши работы ей больше понравились. Чувствуется, мол, и режиссерская подготовка, и видение режиссерское…

– То есть она, так сказать, выдала вам аванс надежды?

– Вроде… А выспрашивать у нее… Как бы она не насторожилась. Она ведь знает, что я с вами работаю… Нет, не стоит!..

«Э-эх!.. – подумываю я сейчас. – Открой Катанян свою заинтересованность в моей судьбе Вермишевой – и, возможно, никакой чин от Комитета кинематографии РСФСР не помешал бы!..»

Я рассказывал, что у Василия Васильевича был волшебный ключик к душе каждого, со всеми он был дружен. И в этом случае Вермишева как художественный руководитель курса могла отстоять мою кандидатуру! И путь мой в кинорежиссуру был бы короче… Но у судьбы, как у истории, нет сослагательного наклонения. Так что – ко всем чертям «если бы да кабы»…

Я рассказывал, как ко мне в Институт Склифосовского приходил Александр Иванович Медведкин. Василий Васильевич тоже навещал меня. Так и вижу: идет по коридору, изящно поводя плечами; полы накинутого халата стремительно развеваются от красивых движений артиста; в руке, так же изящно прижатой к груди, (простите за тавтологию, иначе не скажешь), пакет с апельсинами… Ну что я, казалось бы, ему? Человеку из такой известной семьи, богатому именитыми друзьями?! Да, редкой души был человек!.. И оригинал к тому же.

Вспоминается такой случай. Мне надоела моя прическа, я постригся коротко и начесал волосы вперед. Он увидел:

– Ну, Рустам, как тебе хорошо! Я тоже так хочу постричься! Веди меня к своему цирюльнику!

– Так это в любой парикмахерской…

– Веди меня сейчас же к своему парикмахеру! А то раздумаю…

Я думал, он шутит, – нет, постригся на Садовом кольце, недалеко от студии.

На другой день увидел меня, подошел:

– Рустамчик, моя жена передала тебе огромное спасибо за мою сногсшибательную, для Катаняна, прическу!..

Через несколько дней мы снимали в универмаге «Москва» на Ленинском проспекте, не помню что… Пока готовили свет, ставили камеру, я спустился на этаж ниже… Увидел, примерил и купил себе черное пальто с плечами реглан широкого покроя. Василь Васильич увидел:

– Рустамчик, ты без меня купил чудесное пальто! Я тоже хочу такое!..

Оператор Абрам Львович Хавчин возмутился:

– Василий Васильич, вы смеетесь, начинаем снимать! Куда вы?

– Иди к черту со своей съемкой, ха-ха!.. Не видишь, иду с Рустамчиком покупать пальто. Пойдем, и ты себе купишь пальто за компанию!

Оператор плюнул и пошел с нами. Катаняну купили пальто, а оператору – нет. Катанян, довольный приобретением, все подшучивал:

– Ну что ты за нами ходишь, вон купи супруге помады, она у тебя любит мазаться!

Надел пальто и весь день съемки сидел в нем. Когда уходили, он мне говорит:

– Рустамчик, зачем мы купили мне пальто? Я устал от него. Обратно примут?

– Пойдемте, попробуем сдать.

– Ну их к черту! Я терпеть не могу торгашей! И потом, ленюсь… Скажу Инне, что ты меня сагитировал пальто купить. Она тебя уважает…

Какой же он был – искрящийся! Обаятельный, непохожий на других. У него не могло быть врагов. Хотя завистники, наверное, были. Как у всех людей – широких душой, брызжущих весельем и оптимизмом.

Спустя несколько лет, уже став режиссером, прихожу студию по каким-то делам. Настроение – лучше не бывает! Вижу Катаняна:

– Василь Васильич, поздравьте меня.

– …?

– Лара мне сына родила.

– Ой, молодцы!.. Ну молодцы, ребята! Конечно, поздравляю. А как назвали?

– Пока не придумали!.. Вот если бы я был Василием, назвали бы его Василь Васильичем…

– Не ломай голову, назови Эльдаром. Будет еще один Эльдарчик. Я бы своего назвал Эльдарчиком!..

Так наш сын стал Эльдаром.

Прошло уже более тридцати лет. Но иногда, и довольно часто, я гляжу на сына, вспоминаю его маленьким… И в ушах у меня звучит: «…Я бы своего назвал Эльдарчиком!..» Вот так! В моем сыне соединились две линии: память о Василии Васильевиче и об удивительной дружбе Катаняна и Рязанова.

Написал я этот эпизод, схватился за фотоальбом. Вот эта фотография…

Василий Васильевич вполоборота: взгляд мягкий, даже застенчивый. Галстук-бабочка, но не простой, а с каким-то кокетливым кантиком. И надпись по косой: «Рустаму на память о работе над фильмом «Плисецкая». 1965 год. Лето. Жара…»

Эх, годы, годы, годы… Черт бы вас побрал!

 

Гутман

Работал я и с Ильей Семеновичем Гутманом – режиссером-оператором. Правда, это только для меня, новичка в документальном кино, звучало так просто – «режиссер-оператор». Для самого Ильи Семеновича приход в режиссуру был далеко непрост и нелегок. Оператором Гутман был классным! Прошел всю войну с «Конвасом» в руках! Это понять надо: в руках кинокамера, а не автомат! И даже не пистолет, который выдавался каждому фронтовому оператору, но, как правило, болтался в заднем кармане. Камеру-то из рук выпускать нельзя! А вдруг что-то интересное?! Масштабное?! Что-то характерное именно для этого боевого мгновения?..

Я знаю – те, кто прошел войну – люди особенные. Одних она перетерла, сломала хребет, сделав жалкими себялюбивыми нытиками, в других разбудила мужество и отвагу, третьих подняла до высот героизма и патриотизма. «Безумству храбрых поем мы песню!» – восклицал Горький, и я, не смейтесь, с ним заодно. Илья Гутман действительно был храбрым человеком, до отчаянности. Он как-то не любил вспоминать о своих военных годах. Не знаю почему. Из скромности или просто тяжело ворошить?.. Но иногда невзначай кое-что проскакивало…

Помню, как-то обедали мы у них с Ларой. Кстати, обмолвлюсь, Илья Семенович был на редкость гостеприимным, радушным. Зина, его жена, иной раз даже сетовала: «Знаю ведь, что Илюха в любой момент может откуда-нибудь гостей привести. Готовлю что-нибудь загодя – винегрет, там, рыбу под маринадом… И все равно! Частенько он просто застает меня врасплох! Не успеваю!..»

Так вот, сидим мы за обеденным столом. Все чинно. И Танюшка, их дочь, лет четырнадцати, какая-то нежная, с милой непосредственной улыбкой и наивно-лукавыми глазами тоже с нами. Лара моя, у которой опыта в кулинарии – даже кот не наплакал и которой я Зинины блюда ставил в пример, что-то выплеснула под настроение об их отношениях, о тепле семейного очага… А Илья Семенович рассмеялся:

– Да, ребята, а меня ведь могло и не быть за этим столом! Закопали бы где-то в лесу, и дело с концом!

– Как это?

– Да было дело… Во время войны. В окружении… Я начал снимать, как политрук с пистолетом в руке бросился наперерез нашим отступающим: «Стой! – орет. – Назад!..» Ну герой!.. Естественно, я перевел камеру на отступающих. А те под огнем – бегут лавиной!.. И вдруг этот политрук – пистолет на меня: «Ты что снимаешь, гад?! Пристрелю!..»

Да… Удивительно мужественный был человек Илья Семенович. С каким-то настоящим, крепким стержнем. Никогда не жаловался на здоровье, хотя потом я узнал (не от него самого, а через Лару, которая очень сошлась с Зиной), что здоровье у него было весьма и весьма подорвано. Взять только съемки «Пика Дружбы», которые попросту, на всю жизнь, наградили его жуткими болями в ногах. Ведь подъем-то они совершали, «все свое неся с собой» – а это не только продукты, одежда и прочее, что нес каждый альпинист. Это в первую голову – камера, штатив, кассетники, пленка, объективы!..

Как-то про своего монтажера Таю, не помню фамилии, Илья с восторгом сказал: «Она мастер! Черта с дьяволом, а если надо, и с Богом смонтирует!» Так вот, Гутман был таким оператором, который мог все! И с чертом! И с дьяволом! И с Богом!.. Но была у него особая человеческая черта, о которой поэт сказал: «Во всем мне хочется дойти до самой сути…» И эта самая черта не давала ему останавливаться. Его тянуло выше и дальше – в режиссуру. Он чувствовал, что может!.. Скажет с экрана свое, особенное, никем пока не раскрытое!..

Но такому классному оператору, как Гутман, нелегко было перейти свой Рубикон. Как прекрасный оператор он был нужен хорошим, классным режиссерам. И даже великому, прославленному Роману Кармену, который даже обиделся на Илью Семеновича, когда тот сообщил ему о решении взять, наконец, режиссерскую работу. Хотя позже, когда началась работа над двадцатисерийной эпопеей «Неизвестная война», художественным руководителем которой был Кармен, тот сам предложил Илье Гутману режиссерскую работу аж на двух фильмах.

Первая моя работа с Гутманом как режиссером-оператором была на фильме «Перед началом спектакля». Короткометражка. Без великих судьбоносных тем и идей. И все-таки – новаторская работа! Было это году в 1964-м. Время, когда нашу Центральную студию документальных фильмов называли «придворной». Это, в первую очередь, «паркетные съемки по протоколу» приемов в Кремле, съемки «пребывания» иностранных правительственных делегаций, репортажи с международных научных симпозиумов и конференций, громкие сообщения о высоких трудовых достижениях на шахтах, заводах, колхозных полях…

А тут – в кадре простые люди. Смущенные. Помятые. Неброско одетые. Таких во множестве мы видим в магазинах, трамваях, метро. И не замечаем… А все они тянутся к культуре. Мечтают попасть в театр…

Поясню. Гутман задумал снять из чрева кабинки кассира появляющиеся в окошке лица. Людей, выпрашивающих билетик на сегодняшний спектакль… Попросту говоря, это была идея съемок «скрытой камерой», что тогда считалось у нас большим новшеством. А снимать-то надо (ни больше ни меньше!) из кассы Большого театра! Кассир Большого театра – царь и бог! И тогда, и сейчас! Нет, пожалуй, тогда еще больше, потому что уж очень у нас в Стране Советов преклонялись перед иностранцами. В первую очередь – билеты им. А уж о разных именитых зрителях, о брони райкомов, горкомов и выше – и речи нет. Словом, у кассира оставались крохи. И в его власти по своему усмотрению их распределять.

Не буду вдаваться в подробности моих переговоров по организации этих съемок: ведь помимо камеры на штативе, оператора, в кассу надо было еще засунуть осветительный прибор с одним, хотя бы одним осветителем! «А касса не резиновая!» Но все-таки вопрос был решен. Кассир уступил, прельстившись бутылкой хо-ро-о-шего коньяка! И вот представьте…

В окошко кассы просовывается мужик в лохматой, сшитой из собачьей шкуры шапке. (Каждый старается просунуться как можно глубже, поближе к кассиру. Им кажется, так их лучше поймут.) Мужик отталкивает локтями, спиной тех, кто тоже пытается приблизиться к заветной кассе.

– Послушай, кассир… Уважаемый!.. Товарищ! Я из Сибири. Всю жизнь мечтал в Большой театр попасть… – (Его оттаскивают сзади.) – Тыщи километров проехал…

– Проехал или прошел?

– Чево?

– Дорогой! На сегодня билетов нет. На послезавтра – два в бельэтаж…

Голова, вдруг дернувшись, исчезает. Вместо нее появляется потное лицо властной женщины, вероятно, победившей всех в толкучке у кассы:

– Мне на… – тоже исчезает.

Влезает опять сибиряк. Без шапки:

– Отдайте шапку!.. Простите, дайте на завтра…

– Нет на завтра! На послезавтра!..

– Я завтра уезжаю…

– Я же сказал, на завтра нет билетов! Отойдите от кассы…

– Давайте шапку!.. Тьфу, давайте на завтра. На после, послезавтра… Щас вот деньги достану…

Просовывается рука женщины, вся в кольцах. Слышен голос:

– На завтра три билета на Годунова…

– Завтра – Плисецкая!.. Женщина, уберите руку. Сибиряк, где ваша рука?

– В шапке… Это… Деньги и в шапке!..

Слышны голоса из очереди:

– Сибиряк, катись отсюда! Вам все мало! Я из Узбекистана, и то стою…

У Гутмана как режиссера была какая-то своя манера, я бы даже сказал – интонация. Он строил свои картины каким-то особым, одному ему присущим – удивительным образом. Из глубины содержания каждого эпизода, монтажной фразы, из слияния изобразительного ряда, дикторского текста и музыки всплывала какая-то проникновенная человеческая интонация, эмоция, теплота. Казалось бы, привычное, известное он ухитрялся оборачивать к зрителю новой, неизвестной гранью.

Расскажу немного о следующем нашем совместном фильме – «38 минут в Италии». Работа очень и очень примечательная во многих отношениях.

Конечно, с Гутманом в Италии я не был. Тогда не практиковались выезды за границу членов съемочной группы. Выезжал только оператор, таща на себе и пленку, и съемочную, и даже осветительную аппаратуру. Валюты выдавали в обрез. Где уж тут нанимать носильщиков и подсобных рабочих! Всё на себе! Всё сам! Един – во всех мыслимых и немыслимых лицах и ипостасях.

Гутман привез столько интересного материала, что из него, вероятно, при желании можно было собрать не одну полнометражную картину. Как жаль, что производственные рамки были у нас просто непробиваемыми! По плану короткометражка, – и будьте любезны! Тем более что тема – «не государственной важности». А все, что останется («Интересное? – Отлично»!), – в фильмотеку! Не пропадет… Так и сложилась у Ильи Семеновича картина с неожиданным названием – «38 минут в Италии». Тридцать восемь минут – короткометражка…

Текст к картине писал известный писатель Виктор Некрасов. Разумеется, уже этот выбор режиссера предопределял подход к изобразительному ряду. Не хроникальный репортаж, не очерковые заметки. А фильм – наблюдение. Раздумье…

Почему-то вдруг вспомнилось… Заскочил я в монтажную, чтобы решить с Гутманом какой-то вопрос. Сидят они с Виктором Некрасовым за монтажным столом. На экране карапуз на дорожке, то ли спортивной, то ли на проезжей части, – не помню уже. Но главное вот что:

– Отойди, малыш! Не мешай!.. – читает Некрасов.

– Стой! – прерывает его Илья Семенович. – Я сейчас кое-что подправлю. Здесь не та пластика получается… – Он быстро подхватывает какие-то планы с софитов монтажного стола – что-то в руках, что-то в зубах… Переставляет. Сам склеивает… – Вот теперь читай, – предлагает он и включает изображение…

– Отойди, малыш, – читают они дуэтом, следуя за ритмом движений карапуза на экране. – Не мешай!..

Некрасов удовлетворенно смеется, и они пожимают друг другу руки… Казалось, ничего не произошло, а пластика изменилась. И вся фраза монтажная пошла в ином ритме. Так скрупулезно Гутман-режиссер работал на всех этапах производства.

Вероятно, удивляет, что, упомянув писателя Виктора Некрасова, широко известного своей суровой реалистичной прозой о воинах, защищавших Сталинград, я не удосужился ничего о нем рассказать из того, что удалось узнать в процессе совместной работы. Расскажу…

За короткое время производства фильма мы не могли сойтись с ним «на дружеской ноге», – это ясно. Но представление о нем, как о человеке мудром, принципиальном, твердом и целеустремленном, у меня сложилось четкое. Не знаю, как получилось, что Гутман пригласил Некрасова на текст к своему фильму, из каких соображений. Может, хотел поддержать писателя, имя которого было у советской прессы и КГБ на слуху – как «неблагонадежного». Разумеется, для режиссера Гутмана это дополнительная головная боль – ему даже пришлось испрашивать в соответствующих инстанциях разрешение на возможность заключения договора с писателем Некрасовым. Слава богу, таковое разрешение дали…

Так вот. О Некрасове. В литературных кругах, на страницах периодики – с легкой руки Хрущева – очень много толковали тогда о повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Похвалы и дифирамбы лились рекой.

Прочитал я эту повесть, и как-то не вызвала она у меня восторга. Решил поделиться своими сомнениями с Некрасовым:

– Виктор Платоныч! Хочу с вами посоветоваться. Разрешите мои сомнения как художник, как литератор…

– Ну-ну… давай. Спрашивай. Чем могу, как говорится…

– Ведь нас как учили?.. Принципы социалистического реализма требуют от художника, чтобы он не копался на задворках, не смаковал недостатки… Так ведь?! Чтоб отражал жизнь «в ее революционном развитии», вел читателя к чему-то светлому… Увлекал стремлением к тому, чтобы завтра сделать жизнь ярче, прекраснее… А «Иван Денисович» Солженицына – совсем другая литература… Какая-то мутная, беспросветная. Переполненная людскими пороками…

– Знаешь, Рустам! Я считаю, что и такая литература имеет право на существование… В принципе – любая! Ведь соцреализм – это продолжение метода критического реализма. Так?

– Наверно…

– А вообще, скажу тебе, не морочь себе голову теориями о методах и принципах. Не понравился тебе «Один день Ивана Денисыча»?

– Нет!..

– Имеешь право! И не смущайся! И плевать, что его на всех углах расхваливают. Ты имеешь свое мнение – и это главное. Береги его. И отстаивай!..

А несколько лет спустя, уже во время работы на Киностудии Министерства обороны, снимали мы в Киеве, родном городе Некрасова. Съемочный день выдался тяжелым, утомительным, и консультант фильма генерал Крупченко, человек импульсивный, заводной, заикнулся было:

– Неплохо бы и разрядиться, братцы…

Местный полковник от КГБ, «прикрепленный» к нам для решения возможных проблем, мгновенно подхватил на лету:

– Конечно-конечно!.. Вот тут, в трех-четырех шагах, ресторанчик…

Нас хорошо приняли. За ширмочкой быстро накрыли стол. Мы расслабились…

– Я тут часто бываю, – признался полковник. – Тут все свои. Вон за тем столиком сидели мы с Некрасовым, писателем. Знаете?..

– Слушай, – Крупченко будто схватился за ниточку, – а что с Некрасовым? В Москве вовсю говорят, что его лишили гражданства, выслали за кордон?..

– Ну, нет… Наоборот, была установка – снять это напряжение, нездоровые слухи. Показать – он свободен. Старались вывести его на публику, поощряли свободу действий, передвижений. Был случай, я позвонил ему: «Давай встретимся! Посидим, поговорим спокойненько…» Вон за тем столиком сидели. Приняли по разику, может, по два… Подходит женщина: «Виктор Платоныч! Родненький! Какими судьбами? Такая встреча!..» Некрасов тут же вскочил – и ей: «Знакомьтесь, это полковник КГБ!..» У женщины отпала челюсть: «Простите…» – и ходу! Некрасов сел. Вот – гусь! Каков, а?.. Говорю: «Зачем же вы так, Виктор Платоныч? Человека напугали…» – «Ну да!.. Вы два-три вопроса зададите, потом таскать будете, невинную… Вам дело накопать, а нам – сединой своей довольствоваться…»

Был у меня еще один, похожий, случай. Уже в Москве. Поднимаюсь я по Гнездниковскому переулку от Госкино к улице Горького. И вдруг вижу – навстречу, метрах в пятидесяти, Некрасов! Скорым шагом идет рядом с какими-то мужиками. Я, обрадованный, расплылся в улыбке! Готов был кинуться навстречу, окликнуть, поприветствовать… А его лицо вдруг мгновенно изменилось – как-то замкнулось, что ли. Стало отчужденным. От неожиданности я растерялся. Даже не успел сориентироваться, не приостановил свой порыв, как… Мужики, шедшие с ним, произвели рокировку: тот, что шел слева от него, выдвинулся на шаг вперед – и корпусом перекрыл его! Я не смог бы даже окликнуть… Сделай я полшага, мужик левым плечом скинул бы меня с тротуара… Я понял! Некрасова куда-то сопровождали! И своим нарочитым поведением, жестким выражением лица, нежеланием подпустить к себе он предупреждал меня, как ту женщину – из Киева! «Не дай бог, будут таскать! Береги себя. Будь дальше от них. Лучше ничего не доказывать. Да и не докажешь ничего!..» Сберегал меня – для спокойной жизни, для семьи. А сам, видимо, уже знал, что не быть ему более «гражданином Советского Союза»…

Вот такой он был человек – писатель Некрасов. Кремень. Твердый, несгибаемый. Чуткий и душевный. Такой человек своим талантом не мог не придать особое своеобразие дикторскому тексту к короткометражке Ильи Гутмана «38 минут в Италии».

Если представится случай, посмотрите эту картину. Не пожалеете! Я вспоминаю, с каким удовольствием, с каким «кайфом», как сказали бы сегодняшние молодые, смотрел я готовый фильм. Это были просто потрясающие кадры операторских наблюдений. Не гротесковые, не жанровые. Не в поисках национального колорита… а какие-то – общечеловеческие! Портретные! Выхваченные из гущи жизни. Что ни кадр, то картина. Крупность, композиция, настроение – все разное. И все трогает, волнует. Запоминается. Это был просто «неореализм» в документальном публицистическом кино Ильи Гутмана.

Размышляя сейчас о мастерстве режиссера Гутмана, его умении «копать глубоко и вдумчиво», выискивать новые аспекты привычного, о его трепетном отношении к жанру документального, неигрового кино, стремлении развивать его и двигать вперед, совершенствуя и совершенствуясь, я думаю, в чем же причины его удач? В опыте, абсолютном владении операторским ремеслом? Да, наверное… Но ведь их было много – фронтовых операторов, а Гутман и ВГИК-то закончил только в 1943 году. Может быть, военные испытания, опасность, укрепившие характер, волю, раскалившие эмоциональную систему до предела, до самого высокого градуса? Конечно!.. Но не уйти, не сбросить со счетов его неуспокоенность, стремление «дойти до самой сути», желание воплотить в жизнь задуманное, поставив на карту весь напор, весь объем жизненных сил. Его доброту к людям и широту души. И, конечно, особый дар, талант чувствования и глубокого овладения темой и материалом. Говорят, люди того времени – это продукт советской действительности. Может быть. Я и сам такой «продукт». Но дай бог всем последующим поколениям творцов и служителей муз отдаваться творчеству с такой преданностью идее и искусству, как Илья Гутман.

Как человек опытный, Илья Семенович был очень разборчив в подборе членов съемочной группы. Людей, особенно перед командировкой, он подбирал долго и основательно. Но потом не отпускал тех, с кем сработался, так же долго и ревниво. В творческом плане он не был похож ни на кого – своим удальством, рисковостью. Для его кино не было препятствий: какая там техника безопасности! Подумаешь, буду снимать из люльки под куполом цирка – надо львами, тиграми, – все чепуха и перестраховка!

Попробую пояснить. Запустили в производство фильм о цирке. Кстати, Гутман снял несколько самых разных фильмов о цирке. Он, как никто другой, знал искусство манежа и был влюблен в него до самозабвения.

Итак, мой первый фильм о цирке с режиссером Гутманом. Я с главным энергетиком студии выехал в Сочи, чтобы подготовить все к приезду группы, которая прибудет с большой осветительной аппаратурой. Кажется, Михаил Самсонович Бессмертный, директор нашего объединения, или кто-то другой, напутствуя меня, предупредил: «Со светом будет нелегко, так как цирк находится по одну сторону правительственного шоссе, а возможность подключения – подстанция – по другую. И получить разрешение, чтобы провести кабель над дорогой или копать поперек, – исключено». Все эти проблемы я должен был решить и все организовать: получить «добро», составить план, заверить по каким-то пунктам у главного архитектора Сочи, – словом, как сказали бы сейчас – «миссия невыполнима»…

А поскольку дорога-то – не простая, правительственная, то кроме разрешения архитектора должны быть визы милиции, органов госбезопасности. А сочинский КГБ требует решения московского! Пожарные тоже в унисон: «Мы не лыком шиты…» И никто не берется подписать раньше других. Ну, наверное, понятно излагаю.

Поэтому-то мы и выехали на разведку или, как говорил Гутман: «Выехали первым эшелоном! Свет трети города должен работать на съемку – на цирк!» Все бы ничего, если бы все решалось в одном городе. А тут Москва: «Дайте план места действия, утвержденный местными органами!» Местные: «Без разрешения Москвы не имеем права!» Мы с энергетиком до приезда группы успели загореть, не заглядывая на пляж. К морю некогда было подойти!..

Наконец прибыла вся группа, с лихтвагенами, по-моему, машин семь-восемь, и вопрос подключения нашей аппаратуры к городской магистрали отпал. Обошли все трудности и препоны.

Цирк-шапито сложен из вагонки и чуть ли не висит на канатах. Начали заносить осветительную аппаратуру. Директор как увидел, сколько надо разместить, – схватился за голову! Мягко говоря. Он кинулся звонить в Москву управляющему цирками Марку Местечкину. Не дозвонился, нас выручили выходные дни.

Аппаратуру мы все-таки внесли, расставили. Гутману мало: нужны прожектора, шесть штук! Но они не могут быть внесены, даже я понимал это, без разрешения директора цирка. Каждый прожектор занимал четыре квадратных метра, – столько мест надо освободить, демонтировать! У каждого прибора по пожарному, – и все расходы за счет цирка! (Фильм заказан Госцирком, управлением.) Каково бедняге директору?!

Тогда по предложению энергетика прожектора решили поставить снаружи. Директор все время ходил рядом со мной, он боялся Гутмана: не дай бог, еще что придумает. Господи, как он похудел за день! Просто «сдулся», опал. Снял галстук, потом рубашку. Снял майку, надел рубашку. С него лил пот. Он пропотел так, что рядом невозможно было стоять. Его помощник ничего не понимал, выпученными глазами смотрел на директора, на Гутмана. Выспрашивал, какая у меня зарплата, сколько платят осветителям, режиссеру, легко ли устроиться на студию ассистентом режиссера или оператора. Он так меня доставал, что я был вынужден посылать его подальше или куда-нибудь – по делу.

Чтобы поставить наши прожектора снаружи, надо было в стенах прорезать окна – по два квадратных метра в шести местах и, конечно, соблюдать технику пожарной безопасности! И все это – скорей, скорей: календарный план горит. А тут еще непонятно, где в шапито несущие стойки.

Да, чуть не забыл! Когда директор увидел всю осветительную аппаратуру, его чуть «кондратий не хватил». Доведенный до отчаяния, он завопил:

– Занести все это вы сможете не просто через мой труп, а через трупы работников пожарного управления!

Я пригласил начальника Пожарного управления. Полковник охотно приехал, все осмотрел. Поинтересовался у директора цирка, как с оплатой, ибо у каждого прожектора должны дежурить по два человека, а внутри, у каждого прибора – по пожарному. А всего приборов с полсотни! Хорошая сумма набегает! Полковник и «успокоил» всех:

– Ничего, наберем людей. Город большой. А директор цирка, конечно, должен им заплатить!

Я вначале смолчал, думал, часть расходов директор заплатит – по незнанию. Но он, как узнал про оплату, так и присел у забора… Но не рассчитал свою тяжесть. Забор повалился, – и директор вместе с забором. Встал, даже не стал отряхиваться…

А когда до него дошло, что еще и окна надо пилить, то побежал снова звонить Местечкину. Тот распорядился таким громовым тоном, что мне пришлось отойти от стола:

– Гутману не мешать, мать твою!.. Выполняй все, что необходимо!

Оскорбленный директор закричал в трубку:

– С сегодняшнего дня, с девяти пятнадцати, считайте – мое заявление об увольнении у вас на столе!.. – Посмотрел на меня свирепыми глазами, открыл рот, будто хотел проглотить, и проскрипел: – Чтоб вам всем!..

Он бросил трубку так, что она разлетелась на куски. Вышел и, не подходя к группе, побрел, шатаясь. Но… повернулся к нам, молча оглядел свой цирк, творящиеся «безобразия» – и отчаянно махнул рукой:

– А-а-а, гори все! Синим пламенем!.. – послал всех к известной матери и ушел совсем, буркнув помощнику с выпуклыми глазами: «Хозяйничай!»

Тот, кивая на ходу, потрусил вслед за начальником…

Помощник, вроде его звали Игорем, вскоре появился.

Но… другим человеком! Казалось, он даже потолстел, держался солиднее: на нем уже был галстук директора, который тот сдернул сгоряча. Облеченный властью, помощник был готов решить все проблемы.

Да, еще, чтобы не забыть: полковник, главный начальник Пожарного управления был очень интересным человеком. Летчик в прошлом, он за спасение Иосипа Броз Тито, ставшего после победы над фашизмом первым человеком в своем государстве, получил орден Героя Югославии под номером два. Спасая Тито, они буквально сняли его со скалы, окруженной фашистами. И вывезли под обстрелом в Россию!.. Так вот, этот начальник готов был сделать и разрешить все.

– Пришел бы ты ко мне раньше, – объяснял он мне, – все вопросы решили бы без Москвы и КГБ. В Сочи все меня знают и боятся. Я могу весь город обесточить по технике безопасности! Даже КГБ могу оставить без света!..

И это правда. Когда снимали фильм о пожарной безопасности в высотных гостиницах Москвы, мы столкнулись с таким фактом: пожарных боятся все, большие штрафы налагать могут…

Боже, сколько работников студии он устраивал в гостиницу «Ариадна»! Ко мне в Сочи приезжали наши студийные с записками от начальников – разного калибра. Я всех отправлял к полковнику… И никому не было отказа! Пожарный начальник по моей просьбе устраивал приезжающих киношников в пансионаты, гостиницы, санатории. Наверное, полстудии пристроилось с его помощью на отдых в Сочи! У гостиницы «Ариадна» на пляже загорали человек тридцать киношников и их знакомых. И у всех номера с видом на море. Этому полковнику Пожарного управления города Сочи памятник можно было поставить! Уникальный был человек.

Говорили, даже Михаил Самсонович Бессмертный, самый строгий производственник, давал отпуск всем подряд:

– Пока есть такая возможность, поезжайте в Сочи. Пишите заявление – на отпуск, на отгулы… Все поезжайте. Я бы сам поехал, да ПТО не на кого оставить… Больше такого случая не будет. Это раз в сто лет может случиться…

Но своих родственников Бессмертный не присылал…

Вернусь к помощнику директора цирка. Узнав, что я ему заплачу по три рубля в день за помощь (а подсобным рабочим по смете полагалось по рубль пятьдесят), он стал «нашим человеком». Сам пилил окна, не разбираясь, что пилит – доски, деревянные крепления или несущие столбы.

Наконец, когда окна были выпилены, прожектора установлены, свет пробный включили, у каждого прибора встали пожарные, казалось, можно было аплодировать!.. Как вдруг раздался визгливый многоступенчатый скрип, и стены шапито, стоя на месте, развернулись на полметра по кругу и… осели сантиметров на десять!

Выпуклые глаза помощника еще более и как-то неестественно округлились:

– Надо же!..

Что он имел в виду? Я не спрашивал. Может, он подумал, что пилил не то, что нужно?

Полковник первым пришел в себя:

– Мужики, вы целы?!

– Целы, целы! – ответили тридцать семь пожарных.

И полковник, лихой вояка, бодро сказал Гутману:

– Ну, режиссер, по-моему, все! Теперь можно работать. Пожара, во всяком случае, не будет! А в остальном, братцы, будьте осторожны!.. Бекарыч, проводи!

Я вышел с ним.

– Руслан Бекарыч, если что надо по Сочи, кому надо, ты знай – все у нас в руках. Я после спасения Тито его полюбил. А сегодня полюбил кино… Великая вещь снимать кино!..

Все съемки мы провели без происшествий. Отметили путевки водителям лихтвагенов, что прибыли своим ходом, дали им дополнительно по неделе на отдых в Сочи и уехали домой. Помощник директора цирка все дни был героем и не отходил от меня:

– Что еще надо сделать? Бекарыч, все в нашей силе!..

Когда спустя лет пять мы с Ларой были в Сочи, я зашел к нему, думал, поможет утроиться в гостинице цирковой. Он, подлец, сделал вид, что и не вспомнил меня. А полковник был рад встрече, отлично устроил нас в «Ариадне».

Кстати, когда съемочная группа уже сворачивалась, Гутман, довольный, сказал мне:

– Ну, Рустам, спасибо! Без тебя всего этого не было бы! Может, останешься на недельку? Искупаешься, наконец?

– Да нет, Илья Семеныч! Наверное, ко мне нескоро вернется ощущение, что Сочи – курорт. В этой кутерьме так все перегорело!.. Поехали домой!

Но купаться все же пришлось…

Последний день. Командировочные отмечены, билеты в карманах. Все трудности позади. Завтра в Москву. Можно и расслабиться… И я, строго придерживаясь традиции документалистов, приглашаю всю группу в ресторан «Ариадны». Посидели. Приняли, как полагается, для приличия… Ну и пошли, как всегда, разговоры после съемок: «Было бы лучше, если б снимали не так, а вот так…», «А помните, как этот начудил…» Над смешным смеялись, над спорным спорили. Не ругались. А после всего пошли купаться. Из ресторана уходили чуть ли не последними.

Спустились к морю где-то в районе пристани. Не дожидаясь, когда подойдут остальные, я быстро скинул с себя все. Охотников вроде больше не было – и я бултых в черную дыру Черного моря! Слова Ильи Семеновича «не смей» осознал уже под водой. Ушел, дурак, в глубину…

Приятно, слов нет! Сделал три-четыре взмаха, не хватило воздуха. Вынырнул. Обернулся… Что такое?! Ничего не видно, только море шумит. Где берег? Куда плыть? Подумал – море за спиной. Развернулся. Темень – хоть тебе что… Никого! И огоньков нет. Думаю, ну не пьяный же я, не один пришел… Где все? Тут что-то не так… Решил, вдохну больше воздуха, опущусь на дно, достану и оттолкнусь сильнее… Не может быть, должны быть огни на берегу!

Нырнул глубоко – дна нет! Еще глубже… Нет дна! Грудь разрывает, а мне еще подниматься! Поднимаюсь, не могу сдержаться: воздух нужен! Вдохну!.. Какой вдохну, – глотну и вниз?! И… каюк… Наверх, наверх! Наверх!.. Голова… Хотя бы глоток… Слава богу, – пью воздух. Хлебаю… Голова кружится. Но сил уже нет на воде держаться. Берег… Где берег?! Нет огоньков. Ничего не получилось… Рассказывают, в таких ситуациях семью вспоминают, близких, любимых. Ничего подобного! Одно – где берег?!

С трудом нырнул и тут же вынырнул. Будто кто меня вытолкнул из воды. Твою мать!.. Что же делать? Ничего не могу…

Нет! Что значит «не могу»? Надо, твою мать! Надо!.. Вобрал больше воздуха, нырнул. Ниже… Глубже… Дна нет! Еще глубже, – опять мимо… Яма, что ли? Грудь раздирает… Быстрей наверх. Вынырнул. По-моему, меня трясло. А огоньков-то – нет! Братцы, растерялся. Все! Конец. Развернулся резко, что было сил…

И надо же, сво-ло-чи, – появились! Горят, словно только что зажглись! Дышу… Сладко дышу. Уже не спешу. Рассуждаю: что же произошло? Черт морской попутал? Да нет же. Понял я… Волны большие, а я находился в ложбине, между гребнями. Потому ничего и не видел. В общем, я – к берегу…

Ребята взбудоражены:

– Ты где был, хрен моржовый? Чего молчал?! Семеныч предложил всем нырять, тебя спасать, дурака… Осветители побежали тревогу бить…

Я им не стал ничего рассказывать. Меня трясло хлеще малярии…

Рассказ об этой командировке вышел пространным, но, я думаю, неслучайно. Надеюсь, теперь понятно, почему съемочный коллектив называется группой?! Группа – единение! В процессе подготовки и проведения съемок все профессии и должности связаны в единый узел, не взирая на то, как они именуются – творческими или техническими. Всеми движет энтузиазм, включая, как вы видели, даже привлеченных к процессу чиновников и официальных лиц. Все преисполнены вдохновения и готовы даже – к подвижничеству! Да, братцы… это и есть кино, искусство, которое нельзя не любить.

На «Кинохронике» все работали самоотверженно. Это была студия высоких патриотических и нравственных традиций; здесь работали прославленный Роман Кармен, известные всей стране режиссеры и операторы Каспий, Бессарабов, Трошкин, Кочетков, Микоша, Цитрон, Рымарев – да их сотни! Хроникеры – люди необыкновенной самоотдачи, готовые ревниво состязаться друг с другом за право ринуться на съемки в любую горячую точку планеты.

И Гутман Илья Семенович до мозга костей был таким хроникером. Работавшие с ним в одной съемочной группе люди заражались его энтузиазмом и прилагали максимум усилий, чтобы помочь в осуществлении замысла. Чтобы снимаемые кадры стали еще выразительней. Чтобы, глядя на них, любой, даже кинематографист, воскликнул:

 

– Ну надо же! Как же это снято?!

Я вспоминаю, как во время одной из цирковых съемок оператор Виктор Усанов, довольно высокий и крупный мужчина, неловко залезая в люльку, из которой он готовился под куполом снимать воздушных акробатов, порвал не только брюки, но и трусы!.. Но приводить себя в порядок уже некогда! Уже запели трубы, возвещая выход артистов на арену!.. И оператор, практически с голым задом, под куполом цирка на глазах задравших головы зрителей отснял все необходимые кадры! И он не мог иначе. Гутман знал, что Виктор не подведет, снимет все, что задано.

Помню, сам Илья Семенович тяжело заболел пневмонией. Фильм вынуждены были поставить на консервацию. Спрашиваю у его жены Зины, работавшей мастером в цехе съемочной техники – исключительно порядочным, доброжелательным человеком была она, настоящая пара большому кинематографисту:

– Где это супруг так простудился? Вроде у нас не было съемок на натуре!..

– Да вот, во время Ноябрьских праздников он подменил кого-то из операторов на Красной площади. Я заставила его надеть дубленку, – холодно же! А она, видишь ли, кому-то не понравилась. Такая старая потертая дубленка – да перед Мавзолеем!.. Вот и снимал он весь парад и демонстрацию в одном пиджачке!..

И еще! Нельзя не отметить, что у Гутмана была какая-то особая тяга к совершенствованию пластического изобразительного ряда, к освоению каких-то новых подручных средств и новых технологий. Он был одним из первых документалистов, кто пришел к панорамному кино, а затем – к широкоформатному фильму со стереофоническим звучанием. Люди старшего поколения помнят, вероятно, это диво, которое демонстрировали зрителю на ВДНХ – «круговую кинопанораму», и какой фурор производили первые сеансы широкоформатных фильмов.

А каким он был общительным, хлебосольным человеком! Любил шутки, розыгрыши, песни под гитару. И друзей у него было очень много. Особенно он дорожил дружбой с Юрием Никулиным. Зина, жена, сетовала:

– Мы всё с Никулиными да с Никулиными… Все праздники с ними! Представляешь, в последний раз, после застолья, пошли они провожать нас и вдруг придумали: стали подпрыгивать под окнами первого этажа и заглядывать, что там происходит!.. Хохочут: «Интересно же»! Ну ладно, Юрка – клоун! А Илюха, что?.. Ведь так и в милицию очень даже легко!..

Я тогда подумал, как много всего разного намешано в Илье Семеновиче. Он был склонен и к клоунаде! Почти детское чувство готовности – принимать и удивляться, радоваться, восторгаться парадом-алле – чистый наив с верой в чудеса, в необыкновенных людей, восхищающих зрителя своим искусством, – все это цвело в нем ярким благоуханным цветом. Цирк, видимо, не просто его большая любовь! Что-то цирковое, зрелищное, яркое рвалось из него наружу, требовало выхода! Что-то такое – феерическое не успело реализоваться! К сожалению…

Когда мы с Ларой наконец получили свою кооперативную квартиру в Кузьминках, одними из первых гостей были у нас Илья Семенович с Зиной. Помню, вошли они в нашу маленькую прихожую, веселые, даже какие-то озорные. Сразу вручили подарок – тяжеленную хрустальную вазу для фруктов. И Илья Семенович, лукаво подмигнув, заговорщически сообщил:

– А вот тут, – он постучал ладонью по стене, – раввин где-то поставил крестик… Чтобы в этом доме появился мальчик… Или девочка!..

Вскоре после упомянутого новоселья мы с Ларой уехали в Сибирь, на съемки дипломных фильмов. И надолго оторвались от Гутманов. Было это в начале семидесятых. За дипломными фильмами пошли другие. Мы вошли в штат Восточно-Сибирской студии кинохроники и пребывали в благословенных краях Прибайкалья вплоть… Да… Как же он оказался прав! Появился – мальчик!..

А встретиться с Ильей Семеновичем и Зиной по-старому, в неторопливом застолье, нам больше так и не довелось. То есть на бегу – в киноархивах, в вестибюле ЦСДФ – сталкивались, говорили, спеша по каким-то неотложным делам. Уславливались о встречах. Созванивались, но… видимо, не судьба!..

Он переехал на новую квартиру, куда-то в Химки. А это ох как далеко от наших Кузьминок! С малышом не поедешь, а оставить его не на кого…

Дети наши росли. Мы старели. Вот и Танюшка Гутман, его дочь, та самая милая девочка, о которой я упоминал, стала кинорежиссером. А до этого – старший сын Ильи пришел в документальное кино, сначала оператором, а потом и режиссером… Кстати, – и смех и грех!.. Вспомнилось вдруг, как и я приложил некие усилия к тому, чтобы Татьяна Гутман поступила во ВГИК. Позволю себе маленькое отступление…

Дочь Ильи Семеновича поступала на факультет режиссуры не документального, а научно-популярного фильма. На документальный в тот год набора не было. Если помните, в Институте кинематографии далеко не каждый год производился набор на все факультеты, и из-за этого мне так и не довелось учиться во ВГИКе. Так вот. Татьяна Гутман прошла успешно все творческие конкурсы и готовилась к экзаменам по общеобразовательным предметам. И сам Илья Семенович, и Зина были чрезвычайно горды успехами своего чада. Помнится, Зина со смехом, со слов Татьяны, рассказывала, как та проходила собеседование. Ее спросили:

– Как бы вы действовали на месте Дубчека? (Это был период, когда наши войска вошли в Чехословакию.)

– Ну и что ты ответила? – спросила взволнованная мать.

– Не волнуйся, мама, уж я им все расписала, что, как – во всех аспектах…

Острая на язычок, находчивая, хитроумная была девочка. Дети зачастую идут даже дальше родителей! Интересно, какой она стала? Я, наверное, ее и не узнаю.

Кстати, эта находчивая девочка, когда мандатная комиссия института, по окончании учебы хотела ее направить в Ленинград, категорически отказалась туда ехать – мать серьезно прихварывала, и отец был уже в солидном возрасте.

– Как, – возмущенно спросил ее кто-то из членов комиссии, – вы не хотите жить и работать в городе Ленинграде – колыбели революции?!

– А зачем мне ехать в «колыбель революции», когда я живу в Москве на самом революционном месте – на улице 1905 года?..

Но вернусь к рассказу о поступлении Татьяны Гутман во ВГИК. Дней за пять до начала общеобразовательных экзаменов я случайно разговорился в вестибюле с кем-то из молодых режиссеров. Слово за слово, и мой собеседник, как-то между прочим, обмолвился:

– А ты знаешь, дочка твоего Гутмана может пролететь на экзаменах!..

– ?!

– Да-да, поверь мне! Я знаю, что говорю!.. Там сейчас есть такой преподаватель, принимает экзамены по истории (он назвал мне фамилию, которая, к счастью, не сохранилась в моей памяти), антисемит – лютый! Всех евреев срезает на экзаменах…

Я тут же бросился искать Илью Семеновича. Не знаю, какие меры смог предпринять встревоженный отец, но все кончилось благополучно…

С тех пор прошло более тридцати пяти лет. Хрустальная ваза – подарок четы Гутманов – цела. По торжественным дням она украшает наш стол… И мы вспоминаем…

Конечно, все эти годы, пока мы не виделись, Илья Гутман не стоял на месте, не такой он человек. Я следил за его работами и поражался росту творческого диапазона – публициста, мыслителя, философа. Горячего неравнодушного человека. Патриота своей страны и своей профессии… Я видел, как на глазах он превращался в маститого мудрого практика. Меня потрясла его задумка о фильме «Не стреляйте, мы журналисты!». Эта картина должна была стать данью памяти всем нашим фронтовым операторам времен Великой Отечественной и тем, кто сегодня, рискуя жизнью, ведет съемки в горячих, взрывоопасных точках планеты. Это должен быть фильм (я рассказываю со слов самого Гутмана), повествующий о самоотверженности журналистов, героев-репортеров…

Я представил себе, каким проникновенным будет этот фильм, да еще созданный именно Гутманом. Это воззвание от первого лица – от имени журналиста – к человечности . От оператора, несущего свет правды под снайперскими прицелами, под пулями; уязвимого, смертного, взывающего к правителям и армиям нашего жестокого времени, содрогающегося в конвульсиях от беспощадной борьбы между Добром и Злом.

Я не видел этого фильма и даже не знаю, удалось ли Гутману воплотить свою задумку в жизнь. Но понимание, какой удивительный путь прошел этот человек – от оператора-хроникера, с задачей простой фиксации разворачивающихся на глазах событий, до большого мастера, автора-режиссера, осознавшего великую миссию художника «Глаголом жечь сердца людей!», заставляет меня гордиться тем, что я был его современником и соратником.

Ну что ж, здесь, видимо, время и место, исполнить панегирик документальному кино! Есть в нем такое определение творческой деятельности, как «автор-оператор», «автор-режиссер». В художественном, игровом кино режиссер-постановщик, как правило, работает над сценарием, написанным не им, а другим человеком. И его мировоззрение, его гражданская, человеческая позиции раскрываются с помощью палитры различных выразительных средств в процессе постановки. Совсем другое дело – кино неигровое, кинопублицистика. Из всего многообразия тем, явлений, фактов, событий жизни на земле кинодокументалист, во всяком случае такого масштаба, как Илья Гутман, выбирает тему, над которой хотел бы работать, сам. И начинает ее пробивать ! Да-да! Именно так у нас это называется – пробивать! Потому что творец, убеждая, бьется, борется с власть предержащими в разных инстанциях, изнашивая сердце, истрепывая нервы, отдавая на алтарь искусства свое здоровье… Спорит до хрипоты, до изнеможения! Зачем? Во имя чего? Он пробивает право воплотить на экране свою мечту в жизнь! Право рассказать людям о том, что его так волнует, о чем он не может молчать. Вот так!..

 

Арцеулов

С Арцеуловым Олегом Константиновичем я больше работал как с оператором. А как с режиссером – только на одной картине «Гнедые, серые, вороные», где он и автор сценария, и режиссер, и снимал сам.

Помню берега Москвы-реки, пастбища, распластанные до городской черты. На заливных лугах пасутся табуны буденновских коней. «Пасутся вольны, не хранимы…» Есть еще в Подмосковье места не потравленные, где течет чистая Москва-река, где еще есть рыба. Стоят невырубленные сосновые боры. Шумят дубравы. Сытные тучные луга кормят табуны, в которых гладкие крупы коней лоснятся, словно налитые.

Видимо, у Арцеулова была какая-то договоренность – мы въехали в заповедную зону без препятствий. Дошли до ближайшего табуна. Расположились. Олег побродил вокруг и вдоль табуна, выискивая для себя точки съемок. Остановился, подозвал помощника с камерой. Сел на кофр и стал наблюдать за жеребчиком-стригунком. Тот вылез из-под кобылицы, осмотрелся: «Что? Где? Как?», – решал, чем заняться. Лихо подпрыгнул боком в одну сторону, потом в другую; отбежал метров на десять, вытянул шею, будто хотел узнать, все ли его видят. Всеми четырьмя копытами одновременно оторвался от земли, легко подпрыгнул и задумался: «Получилось или нет?..» И поскакал, прыгая в одну сторону, в другую… Подбежал к матери, опять уткнулся, куда ему надо, и тут же выскочил обратно, будто он сыт и прибегал только отметиться. Опять осмотрелся и начал скакать. И так несколько раз, повторяя одно и то же.

Олег снял только один дубль, длинный – метров на двадцать пять. Монтажер высказывала свое неудовольствие: «В документальной картине, короткометражной, такой длинный план! Не знаешь, где резать!»

«Зачем резать? – думал я. – У Арцеулова получился пусть длинный, но монтажный, со своей законченной пластикой и драматургией план». Этот план не был формальным, как обычно снимают длинную панораму, это продуманный мини-рассказ с началом, кульминацией и финалом. Конечно, этот план Олегом был продуман и весь вошел в картину – в этом арцеуловское видение.

Я помню такой план: крупно – куст зрелой лесной земляники, медленная панорама с отъездом… – поляна вся, буквально вся, усыпана алыми ягодами. Редко такую поляну теперь увидишь. Вдруг тишина нарушается надвигающимся грохотом. Нарушая идиллию, панорама медленно продолжает подниматься – это бульдозер входит в кадр. Ломая старый сруб дома, очищает площадку. Панорама выше… – новое многоэтажное здание; отъезд до общего плана – жилой микрорайон. Длинный, на полкассеты план. Но какой!? Если в общем ритме собрать картину из таких планов – это не обычный документальный, а художественно-документальный фильм. Это искусство зрелого оператора, который несколькими планами в короткометражном фильме рассказывает то, что другой не выразит и полнометражной картиной. Это стиль и манера работы оператора Олега Арцеулова.

Олег очень медленно, скрупулезно выбирал точку и момент съемок, он всегда искал необычные решения. Его натренированный глаз смотрел и видел, словно в окуляр кинокамеры – кадрами, монтажно. И вместе с тем, он удивительно быстро и точно реагировал на слова собеседника в процессе таких осмотров-поисков.

В Горках мы снимали несколько эпизодов для фильма «Три весны Ленина», режиссер Л. Кристи. Вот Олег готовится к съемкам эпизода «Приезд Ленина в Горки»: он явно решил снимать «с точки зрения Ильича», будто его глазами. Вошел в комнату, поднял голову, разглядывая люстру… А я возьми да и вмешайся:

– Олег! А мне кажется, Ленин не стал бы разглядывать люстру! Что он, люстр не видел? Вспомни, как он ходил: быстро, стремительно! Вот вошел. Приостановился – кресло резное, ручной работы мастера!.. Оглядел, привычно-быстро наклонил голову… И пошел дальше!

Олег, ни словом не отозвавшись на реплику, мгновенно возвращается к дверям – идет быстро, мелкими шажками, словом, по-ленински, и примеривается, как я предложил.

Вот такое удивительное сочетание качеств в одном человеке! С одной стороны, Олег был человеком совсем непростым. Его отец был очень знаменитым летчиком, и сын держался так, словно все время помнил о достоинстве фамилии: он был подчеркнуто независим, я бы сказал, даже горделив, тяготел к внешней импозантности. И конечно, знал себе цену как оператору! И в то же время так легко мог подхватить подсказку, оборачивая ее себе на пользу!

В Ленинграде на съемках того же фильма о Ленине помощником оператора у него был паренек Виктор Бышов, озорник заядлый. И они хохмили, шутили, разыгрывали друг друга, тренируясь в скоропалительности рождения экспромтов.

Вот как-то собираемся на натурные съемки. Сижу в арендованной машине. Пришел Олег, а помощника нет. Ждали прилично. Наконец Бышов, вальяжно неся кофр, подходит к машине. Олег возмущен, с негодованием спрашивает:

– Ты что так долго? Заставляешь себя ждать!

Виктор недовольным голосом:

– Пистолет-то не заряжен был! Заряжал!.. И потом сами же сказали, «гранаты возьми». Их надо было проверить…

Арцеулов мгновенно подхватил розыгрыш:

– Ты дурака не валяй! Должен был все с вечера приготовить! Смотри, тебя уже раз предупреждали! В таком деле второго раза не бывает!.. Девять граммов, и все…

Я, зная их, не придал значения этой болтовне. Водителю говорю:

– Поехали!

И Боже!.. Водитель – какой-то не такой, будто подменили. Маленький стал – ниже на целую голову! Бледный, глазами хлопает, что-то по сторонам высматривает. Молчит как-то странно. Выехали на площадь… И вдруг водитель резко со скрежетом остановил машину и… бегом к постовому! Ну, говорю Олегу:

– Иди объясняйся!

– Я документы не взял.

Я вышел из машины, гляжу, постовой повернулся к нам боком и правой рукой уже шарит сзади, пытается пистолет достать, что ли! А водитель, сукин сын, за него прячется!.. Народ стягивается. Видит, что машина резко затормозила и с визгом остановилась в неположенном месте… И конечно, видит и постового, и водителя, который прячется…

Я демонстративно вытаскиваю удостоверение, а у нас тогда были удостоверения – ой-ой-ой! – на обложке: «Совет Министров СССР. Комитет по кинематографии». Подхожу и почти кричу:

– Мы киностудия!

Постовой видит – народ собирается, вроде он не один, успокоился…

Я говорю:

– Мы из Москвы. Киностудия. Это ребята репетируют роли свои!..

Постовой внимательно посмотрел удостоверение, подошел к машине. Посмотрел удостоверения у Арцеулова и Бышова и говорит:

– Так вы кинохроника, а говорите «репетиция»!

– Так мы работаем на хронике. А по вечерам они занимаются… в театральной самодеятельности.

Постовой отдал нам честь и с негодованием прикрикнул на водителя:

– Документы! Шалопай!

– За что, командир? – не то удивился, не то испугался водитель.

– Иди!.. Неси документы, пока не отправил суток на пятнадцать!

Водитель побежал. Принес. Постовой что-то пометил, вернул. Водитель, мрачный, сел в машину:

– Ну, москвичи, с вами не соскучишься!

Олег Арцеулов возмутился:

– Что?! Это что, я побежал к постовому?.. Или ты, Бышов?

– Как я? С гранатами да средь белого дня побегу к постовому?

Олег язвительно:

– Надо будет, и средь белого дня побежишь! И зарежешь, и выстрелишь – выполнишь все, что надо!.. Поехали, хватит! Пока везло. Но в следующий раз стреляю без предупреждения. Как за побег!..

Водитель так ничего и не понял. Всю дорогу поглядывал на меня с недоумением.

Всего лишь один пример. А сколько было таких розыгрышей! Я, конечно, об этом рассказал – к слову. Олег Арцеулов, как и всякий человек, единство противоположностей. Таким он запомнился мне более всего: строгость, суховатость облика… и какое-то залихватское детское хохмачество!

Тогда же, во время съемок в Ленинграде, мы получили телеграмму и телефонное подтверждение: «Отложить все съемки и подключиться к съемкам Романа Кармена». Дело в том, что Кармен сопровождал Фиделя Кастро, прибывшего в СССР с визитом.

Узнав в Ленгорисполкоме, когда в Ленинград прибывает Фидель Кастро, мы попросили для себя расписание мест посещения. Расписание нам дали, но предупредили, что вся группа гостей не будет строго придерживаться расписания в силу ряда непредвиденных обстоятельств, скорее намекнули: Фидель не любит принудиловки и как человек экспансивный в минуту меняет намерения.

И действительно, когда мы прибыли в соответствии с расписанием к Эрмитажу, оказалось, что гости были там намного раньше. Мы поехали к Кировскому заводу – выяснилось: они только что выехали с завода. Нам посоветовали не придерживаться расписания, а выбрать одно место и ждать там, потому что туда Фидель прибудет непременно. Мы поехали на крейсер «Аврора» – на той же черной открытой легковой машине «ЗИС», арендованной на Ленфильме.

Когда мы прибыли к стоянке «Авроры», там уже вовсю шла подготовка к приему (по расписанию гости должны были прибыть во второй половине дня). Но, видимо, и там знали, что расписание меняется, – и при виде нас началась явная суматоха, какие-то громкие команды, потом рваное: «Ойся!..»

Я бегом к трапу:

– Может, Фидель уже здесь? Опять опоздали?!

Тороплюсь, как бы не споткнуться, не упасть, не дай бог!.. А на крейсере – суматошный беспорядочный топот, громкая беготня. Несется зычная команда: «И-и-рно!»

Я заношу ногу на белую надраенную до блеска палубу, – и опять несется лихо: «Ва!.. Во!.. Во… А-а-няйсь!..»

Я поднимаю глаза… Передо мной навытяжку, по стойке «Смирно», в строю вся команда, включая офицеров! А командир, капитан первого ранга что-то четко мне говорит. Оказалось, рапортует… Отдал мне честь и протянул руку в белой перчатке. Я машинально пожал и жду, что дальше будет. И он молчит, ждет, что я скажу…

– Мы из киностудии… – объясняю я в полной тишине. Грянувший оглушительный хохот, наверное, был подобен залпу «Авроры». Успокоиться не могли долго. Хохотали до колик, до боли в скулах… Команд не было слышно.

– Ха-ха-ха! Киношники!.. – по щекам молодого командира текли слезы. Он пытался достать их тыльной стороной ладони, боясь испачкать свои белые перчатки.

Выяснилось, что, глядя на нашу шикарную открытую машину, командование крейсера приняло нас за проверяющих от Ленгорисполкома или от КГБ. И все жутко перетрусили, что, конечно, недопустимо для морского люда.

На «Авроре» мы прождали весь день. Никто так и не приехал.

А когда рано утром следующего дня мы прибыли на крейсер, оказалось, что небольшая группа во главе Фиделем Кастро и Романом Карменом уже посетила «Аврору» без помпы.

Материала по Фиделю Кастро мы сняли мало, в основном проезды. И один длинный «арцеуловский» план, когда, подъезжая к Адмиралтейству, Кармен, заметив нас из встречной машины, мягко отодвинулся чуть в сторону, освободив для кадра всю фигуру Кастро. И получилось: …в кадре бурно приветствующий народ… подъезжает машина с Фиделем и Карменом. Крупно – Фидель и Кармен. И Кармен – истинный кинематографист – направляет внимание Фиделя в нашу сторону, открывая возможность оператору Арцеулову снять Кастро крупно, в фас – одного.

На этом я бы закончил рассказ о работе на Центральной студии документальных фильмов, но, чувствую, без краткого, хотя бы очень краткого, воспоминания о Романе Кармене этого сделать нельзя. Все же он был ключевой фигурой в нашем документальном кино.

 

Роман Кармен

Поскольку мои воспоминания ориентированы все-таки не только на собратьев-кинематографистов и не на старшее поколение, а на более молодых, не знающих мое время, я поясню, кем был Роман Кармен – оператор, режиссер, сценарист, журналист. Народный артист, лауреат Государственной премии СССР и Ленинской премии.

Как директору с Карменом ни на одной картине от начала до конца, вплотную, работать мне не пришлось. Но сталкиваться с ним, выполнять его просьбы, поручения приходилось постоянно. Его директор, загруженный, как и он сам, «сверх головы» – мог просто отсутствовать. Особенно часто это происходило в период производства двадцатисерийного фильма «Неизвестная война». Это был прорыв: после долгих лет холодной войны по заказу США советские кинематографисты делали многосерийный документальный фильм, задача которого наконец пролить свет истины на события Второй мировой войны. Кармен – художественный руководитель проекта – буквально разрывался, ему надо было успеть всюду – решать, согласовывать, добиваться… Из-за дефицита времени он обращался за помощью к директорам, которых хорошо знал. Обращался и ко мне: например, не напомню ли я, фамилию, имя, отчество директора какой-либо студии, – с ним надо срочно связаться; или – не смогу ли позвонить в Госфильмофонд Надежде Филипповне, завотделом немецкой хроники, которую я хорошо знал, и выяснить, не готов ли материал, им заказанный; или – подготовить просмотровый зал к приезду Берта Ланкастера, помочь в организации доставки из архива уже готового материала, – да мало ли случаев. К его просьбам я всегда относился с почтением и готовностью. Он располагал к этому, потому что, несмотря на общительность, простоту и даже дружеское расположение, было в нем что-то от человека – особенного, какой-то иной, более высокой духовной организации. Словом, пьедестал исключительности при общении с ним никогда не исчезал. Приятно быть полезным такому человеку.

Роман Лазаревич Кармен… Каким он был? И каким помнится?.. Подвижный, сухопарый и… всегда улыбчивый, открытый. Всемирная известность не покрыла его глянцем величия. Он был очень приветлив и демократичен. Его можно было остановить на лестнице, как мне помнится, он почти не пользовался лифтом. Его окликали, задавали вопросы на ходу. И он отвечал, не останавливаясь… А бывало, и остановится, вероятно, затронутый важностью вопроса или темы. И подробно начинает объяснять, рассуждать, вовлекая в дискуссию собеседника. Сильна была в нем жилка педагога, неистребимы тяга к творчеству как дару божьему и желание поделиться опытом с молодежью…

Но менее всего мне хотелось бы перечислять достоинства Романа Лазаревича как выдающегося режиссера и профессионала. Об этом писали многие и много. А мне хотелось бы рассказать что-то такое, свое, что, как мне кажется, известно очень и очень немногим. А может быть, и только мне одному.

Вспоминается подготовка к шестидесятилетнему юбилею Кармена. Он обратился ко мне с просьбой:

– Нет ли у тебя знакомого, интеллигентного такого, баяниста?..

– Вы имеете в виду профессионала, Роман Лазаревич? Для съемок? Виртуоза?..

– Да нет! Хорошего такого и приятного на вид… Чтобы мог играть и барыню, и цыганочку…

Был у нас на студии, в фотоцехе, такой парень – и снимал неплохо, и на баяне играл здорово. Я подвел его к Кармену. Роман Лазаревич куда-то спешил и, словно боясь упуcтить водителя, держал его за руку.

– Слушай, – он благодарно и в то же время просительно улыбнулся мне, словно призывая в помощь, – это очень хорошо, что он еще и фотограф… Спасибо, Рустам… А ты, – обратился он к фотографу-баянисту (к сожалению, забыл я, как звали парня), – найди меня через час… А лучше – через два…

Потом этот парень рассказывал, как Кармен пригласил его на празднование юбилея. Дал ему свой фотоаппарат и просил снимать самые динамичные репортажные кадры, где хозяин будет «в окружении интересных людей», заметил: «Приглашено много знаменитостей…»

– Снимай по несколько вариантов в течение вечера, – наставлял мэтр фотографа. – Наблюдай. Выхватывай живые, неповторимые моменты… Не гонись за привычными – представительскими, дежурными кадрами – этого глянцевого добра в любой газете с избытком… Бери, в основном, поясные, групповые планы. Захочешь что-то опубликовать, возражать не буду, только прежде мне покажи. Тебе пригодится это… А мне все это нужно – для летописи! В личный, так сказать, архив. Договорились?..

Я не стал тогда расспрашивать парня, как пригодилось его умение играть на баяне барыню и цыганочку с выходом. Мне было ясно: Роман Лазаревич хотел организовать празднование по-домашнему. И в то же время, по традиции, с возможным размахом – по-русски. С баяном, застольными песнями и веселыми плясками…

Вспоминая это сейчас, я понимаю: не в стиле Кармена было устроить празднование юбилея в каком-нибудь помпезном банкетном зале и украсить столы посудой царской фамилии из Эрмитажа, как это, не задумываясь, делают некоторые высокопоставленные чиновники сейчас.

Да… такого и не могло быть! Тогда все подчинено было зарплате. И ни-ни… Даже зарубежные премии за наши фильмы не выплачивались. Режиссерам даже одним глазком увидеть не давали премию.

Да и тщеславия такого, как у нынешних властителей или чиновников, не было у этого поистине исключительного человека и настоящего художника.

И не мог он – Кармен, великий Кармен, прельститься посудой с чужого стола. Несуразица, да и только!.. И не было у прославленного кинематографиста таких денег.

Вспомнился и такой случай. Взял он меня с собой, не помню уже, по какому поводу, на прием к Поспелову – тот был директором Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.

В приемной ждали совсем недолго, можно сказать, чуть-чуть. Пили удивительно ароматный китайский чай… Когда секретарша произнесла: «Можете войти!», Роман Лазарович, лучезарно улыбнувшись, поблагодарил ее. Как-то подтянулся, собрался… Шепнул мне: «Смотри!..»

Лицо его озарилось приветливостью. Но вместе с тем, как мне показалось, улыбка Кармена выражала абсолютную невозможность услышать и тем более принять любые возражения…

Роман Лазаревич пошел к столу… Поспелов встал и медленно двинулся навстречу, протягивая для пожатия руку. Кармен легкой деловой походкой приблизился к Поспелову, перекладывая на ходу папку с документами из правой руки в левую… И вдруг роняет папку!.. Документы, по-моему, один или два листа, остальные – фотографии, рассыпались… Я нагнулся было собрать. Но Поспелов опередил меня и начал собирать фото, разглядывая их. Боже мой! Это была феерия известнейших лиц рядом с Карменом! Долорес Ибаррури обнимает Кармена, Кармен беседует с Морисом Торезом, ему жмет руку Пальмиро Тольятти, целует Хемингуэй. Кармен с Фиделем Кастро, Мао Дзэдуном, Индирой Ганди, с королем Эфиопии, с другими коронованными особами… Десятка два фотографий – одна интересней другой!.. Я обалдел. Но, по-моему, сильней меня обалдел от увиденного Поспелов. Он был как-то даже сконфужен, обескуражен. Думается, он не был бы поражен сильнее, даже если бы увидел стоящего перед ним посетителя – на фото рядом с Богом!

– Ну и коллекция у вас, товарищ Кармен!

– Это из моего личного архива, редакция просила занести… Что поделаешь, приходится всем помогать. Это ведь не иконы – живые люди. Их истории интересуют всех. А я никому не могу отказать. Да и мне никто не отказывает…

Поспелов согласно закивал головой…

Потрясенный, я уж и не помню, что было дальше. Поспелов предложил нам сесть… Кармен быстро изложил суть посещения, они кратко обменялись какими-то репликами… И мы вышли.

Да… Вот такой случай. Ну, разве мог высокий чин от КПСС отказать человеку-легенде, которого, как друга, как брата, обнимают, целуют короли и генсеки компартий всего мира?!

С каким документом мы приходили, какая роль мне предназначалась – все напрочь стерлось из моей памяти. Да разве важно это?..

А что значит «Смотри!» – я понял. Это прозвучало как «Учись!».

 

Старая фотография

Моя сестра, перебирая свои бумаги, нашла старую довоенную фотографию с надписью «Рустаму на память». На фотографии родственник – дядя Миша Лайшев. Он, как и мы, жил в подвале дома Бахрушина, вместе со своими сестрами. Как подвал отстраивался, обживался, я уже писал. На обороте фотографии надпись – приветствие, пожелания и приписка: «Рустам, извини за плохое фото. Снимал тоже призывник. Он только учится снимать». К чему приписка?.. Дело в том, что для дяди Миши я был почти профессионалом.

Когда я перешел в четвертый класс, в день рождения, муж сестры подарил мне детский фотоаппарат. Этот наш зять, я имею в виду мужа сестры, был, пожалуй, самым образованным среди родни – ученый, кандидат наук, доцент, преподаватель вуза. И вот, видимо, решил он подтянуть меня к какой-либо профессии, заразить интересным делом, чтобы я поменьше гонял во дворе мяч и разгильдяйствовал, как все мальчишки. Фотоаппарат маленький такой, фанерный, стоил шесть рублей девяносто копеек. Продавали их в фотомагазине рядом с Зацепским рынком. Негативы стеклянные, размером шесть на девять. Отец мой в то время работал на фабрике «Союзфото». Он и отвел меня к главному фотографу, который научил снимать и обрабатывать стеклянную пластинку-негатив и печатать карточки при дневном свете.

Фотографии получались хорошие, коричневой тональности, такие фотографии до войны делали только в ленинградских фотостудиях. Сейчас, к сожалению, на стекло не снимают и при дневном свете не печатают: утеряна технология и не выпускаются нужные химикаты. Да сегодня, пожалуй, начинающему фотографу и не нужны те тайны ремесла. Все решает автоматика, цифровое изображение… А тогда всему надо было учиться. Помимо занятий с главным фотографом в «Союзфото», я посещал в фотокружок при клубе имени Кагановича. В общем, во дворе и среди родственников вскоре я уже слыл профессионалом. И сейчас, по истечении стольких лет, некоторые фотографии, снятые мной тем аппаратом, сохранились.

К чему я все это рассказываю?.. Призывник-фотограф оставил на фото, присланном дядей Мишей, свою тисненую овальную печать с гравировкой по дуге: «Салазкинъ», внизу – «В. С.» – и через твердый знак!

Я уже писал, как жили мы в Расторгуеве у Салазкина Владимира Владимировича, как бывали с отцом на Кузнецком Мосту у него на квартире. Тогда, в тридцатых годах, ему было за семьдесят. По годам, получается, что солдат-фотограф – скорее всего, правнук! И печать у него прадедова: «Салазкин В. С.». Владимир Сергеевич! Ну другого просто не может быть!..

Какие же фортеля выкидывает с нами судьба! Как сводит и разводит!..

Жаль, что фото дошло до меня только в 2005 году. Дядя Миша служил в тридцатых годах в Белоруссии, в Уручье. А я много раз выезжал туда в семидесятых-восьмидесятых на киносъемки в ракетную воинскую часть. И каждый раз мне казалось, что с Уручьем меня что-то связывает…

Ну никак в голове не укладывается, как это возможно! Наверно, тогда, в детстве, мне и попадалась на глаза эта фотография, но осмыслить всю информацию, вложенную в нее, я, конечно, не мог. А странное напевное слово Уручье осталось где-то в извилинах памяти…

Вернулся Лайшев из армии в конце тридцатых. Разговора о подаренной фотографии тогда у нас почему-то не было.

Прошло столько лет. Я смотрю сейчас на снимок, на молодого щеголеватого и бравого военного – дядю Мишу, и думаю. Думаю… Ну почему? Почему распорядилась так судьба?! Дала шанс встречи с потомком Салазкина, будто протянула ниточку нашей возможной дружбы – как завет моего отца, как напутствие по жизни – и все перечеркнула! Разбросала!..

Будто хотела продолжения духовной связи между двумя нашими родами – Маминых и Салазкиных – и развела!.. Перекинула зыбкий мостик надежды от прошлого к настоящему – и сожгла мосты! Не дала сбыться возможному и необходимому!..

Ведь служили-то Лайшев и Салазкин вместе. Может, Салазкин-фотограф рассказал, что он тоже москвич, так сказать, земляк. Что жили в Расторгуеве… Нельзя исключить, что и дядя Миша, зная, что мы жили в Расторгуеве у Салазкиных, о дружбе моего отца с прадедом своего сослуживца, решил и нас свести осторожненько.

Ведь иначе не объяснить, почему эту фотографию подарил он именно мне, а не кому-нибудь из братьев; с ними-то он был близок, дружил! Нет, он надписал снимок мне! Мне – как младшему из рода Маминых по мужской линии. Вероятно, дядя Миша предполагал, что я, как самый младший, смогу нести и развивать эту связь, эту дружбу дальше и дольше других.

Она живет во мне, эта духовная связь между отцом и старым Салазкиным, до сих пор. Живет и отзывается в душе чем-то сокровенным, добрым, трогательным. И кажется мне, что я, как и мой отец, должен быть обязаным, признательным роду Салазкиных. Кто знает, может быть, я мог бы чем-то помочь молодому Салазкину? Может, он так же, как я в нем, нуждался во мне?..

Никто уже не даст мне ответа. Никто. А мысли сверлят, будоражат, гнетут: не состоялось, не пришлось, не случилось!.. А покоя нет. Что ж, выходит, есть в этом и моя вина?..

Ну не может быть, чтобы на фамилию Мамин случайно была послана фотография, сделанная Салазкиным, и поставлена печать как доказательство: «Да, я Салазкин». И печать-то – прадедова! Ибо в тридцатых годах писали уже по-другому…

 

Откровение

Читатель, возможно, задумается: вот человек прожил интересную жизнь, как режиссер документальных и научно-популярных фильмов объездил всю Страну Советов, все республики, все страны Варшавского договора. Много повидал. Встречал интересных людей. Наверняка был свидетелем эпохальных событий. А пишет – как в курятник лазал, в три года девочку поцеловал, как лес валил… Волка видел. Сельской учительнице в альбом стихи чужие писал. О чем там еще?.. Зачем? Кому все это нужно? Неужели это самое главное в его жизни? И это главный итог прожитого? Итог жизни во времени, вместе со страной, с людьми?.. Ведь так много событий прошло за эти восемьдесят лет! Ушел один век, начался другой…

Я не писатель, не журналист. Я режиссер.

Ездили по стране все, в том числе писатели, журналисты, художники. Тонны бумаги израсходованы на описание грандиозных свершений: открытие самых больших в мире ГЭС, строительство БАМа, освоение природных богатств Сибири и Севера, покорение Северного полюса, Антарктиды, космоса, прославление героизма советских людей в горячих точках планеты – и прочая, и прочая… Зачем же мне делать то, что блистательно сделали и делают другие? И как профессионально! Открой любую книгу воспоминаний, мемуаров – и прочтешь размышления «о времени и о себе».

Как сценарист, как режиссер я снимал фильмы, и, надеюсь, неплохо. Все это было и у меня: и патриотизм, и высокая идейность, и художническое слияние с героическим временем и великой моей страной, и гражданский пафос. И готовность еженощно, ежечасно жертвовать всем – временем, здоровьем, семьей и даже жизнью во имя служения Родине. Я изо всех сил рвался в Чернобыль сразу после аварии, на войну в Афганистан. Конечно, понимал, что рискую, что могу просто не вернуться домой. Но цель рассказать с экрана о самом важном для страны и народа, всколыхнуть сердца зрителей высокой идеей (как только я могу это сделать – так мне казалось) была для меня превыше всего!

Сколько сил и нервов отдал я, обличая в своих публицистических фильмах агрессивный лагерь империализма, военный блок НАТО, стиснувший Советский Союз кольцом военных баз со всех сторон! Ночные смены, съемки на севере и в знойных песках; авиация, ПВО, ракетные войска, атомные подводные лодки… Учения, тревоги. Испытания и пуски…

И сдача фильмов «на самом высоком уровне». И упрямое, зачастую просто тупое чиновничье непонимание кинематографического замысла, образности языка, просто монтажа. Придирки, поправки, вырезание «по живому» самых лучших, самых выстраданных эпизодов.

А потом снова бесконечный поиск в архивах нужных летописных материалов. И вдруг – торжество, радость открытия, когда находишь новые, неизвестные доселе кадры, которые станут зерном, эмоциональным стержнем, неопровержимым аргументом и фактом в сюжете.

И снова – гонка: поезда, самолеты. План, календарные сроки. Жутко тяжелая аппаратура – на себе. Нехватка пленки, слабый свет. Нет транспорта, нет бензина, нет осветителей – и всё на нервах, на пределе, в надрыв. И так изо дня в день, из месяца в месяц. Из года в год. Вот что такое наше кинопроизводство тогда.

Но никто из нас, кинематографистов, ни за что и ни на что на свете не променял бы свою нелегкую судьбу. И оно жило, наше кино! Боролось и побеждало!

«Люди, будьте бдительны!» – этот призыв стучал в моем мозгу и сердце. «Нас, нашу страну, снова, как в годы Второй мировой, замышляют покорить, уничтожить!..» Конечно, набрасывая эти тезисы сейчас, я просто стремлюсь к образно-лаконичному выражению, но уверяю, это была настоящая война, война идеологическая, и я чувствовал себя бойцом переднего края. Своей публицистикой я защищал Родину. Обличая, развенчивая врага, я боролся за мир в каждом доме. Я искренне верил в праведность и необходимость своей работы…

Так вот, я считаю, я просто уверен, что лезть «в писатели» непрофессионалу – нечего. Потому и не лезу!.. Но и лезть в режиссуру, наотмашь отрицать что-то в кинематографе непрофессионалу – негоже. Для начала нужно научиться элементарному, хотя бы при входе вытирать ноги.

Мои записки продиктованы совсем другим… Я открываю душу.

У человека, прожившего немало лет, возникает невольно потребность вспомнить былое – это, думаю, понятно. Откровенно говоря, усталое сердце само окунается в прошлое. И вот тут-то, оказывается, возвращаются, приходят к тебе не твои заботы и дела в бурном течении времени и событий, чему ты когда-то отдал столько сил и крови, а совсем-совсем другое. Что-то сокровенное, составившее в течение десятков лет твое «я», твою матрицу, что ли. Что-то, как я сейчас понимаю, выстроившее твои личные особенности, характер. Неслучайно подсознание подкидывает именно эти эпизоды, а не другие. Я их перелопачиваю в своем сознании, и, естественно, они попадают на бумагу. А потом и на глаза читателям. Так что это не сор и не безделица. Хотя кому не известны строки о стихах, которые растут из сора.

Так вот, из сора этих, кажущихся мелкими, событий и эпизодов, из воспоминаний о бесконечно дорогих мне людях, из пейзажей, открывших мне красоту земного, из картин прошлого, слез и детских радостей, из встреч и расставаний, из любви и ненависти и сложился я – Мамин Рустам Бекарович. Человек. Со своим пониманием добра, мерой ума и справедливости, со своими пристрастиями, достоинствами и недостатками. Не хороший и не плохой – просто человек, поживший на свете. И, может быть, соприкоснувшись с моим индивидуальным прошлым, нахлынувшим на меня сейчас по законам и причинам неизвестным, тот, кто читает эти строки, откроет, осознает, как это происходит в жизни, что является решающим в становлении человека, его характера…

Вспоминаются родители. И вспоминаются не только и не столько их последние годы, а прежде всего – молодые. Мне восемьдесят, а им – на десятки лет меньше! Наведываются друзья детства, юности, соратники, которых нет давно…

Почему, по каким импульсам, энергетическим полям, по какому неизъяснимому велению сердца приходят они к тебе? И чье сердце велит им – их или твое?..

Ты с ними беседуешь, с ними сливаешься душой. Отдыхаешь. Они словно впрыскивают в тебя живительные силы. Ты молодеешь. С ними ты и смеешься, и поешь, и плачешь. Плачешь слезами радости. Радости встреч. И душа омывается счастьем. Нирвана! Гармония! Для тебя это все удивительно материально, живо. О, как это все непостижимо!.. Что это – игра ума? Подсознания? Или это встречи на стыке противоположных миров?

Если бы человек был лишен возможности воспоминаний, он бы потерял полжизни. Если человек не вспоминает прошлое или ему нечего вспоминать, то чем он жил? В чем суть прожитого? И для чего он вообще живет?

Воспоминание или прошлое дает нам право решать свою жизнь, строить ее, изменять, править… Учеба в школе – это одно… В институте мы учимся по-другому. После института идем по жизни не так, как раньше, в двадцать. В сорок – не так, как в тридцать… Это просто: половодье прошлого несет нас. Без прошлого нет будущего – аксиома. У всех нас есть общее прошлое, несомненно. Но у каждого есть и свое. Вот о чем я толкую и пишу…

А эпизоды с «мелочами»? Ну и что?.. Ну зацепило. Повторяю: я пишу для себя. Не могу не писать. А уж читатель волен решать и выбирать…

 

Бурятия

После окончания Театрального училища имени Щукина я и моя жена Лариса Колесова, учившаяся со мной на одном курсе, получили разрешение Министерства высшего и среднего специального образования защищаться не спектаклями, а фильмами, в порядке особого исключения, так как оба работали на Центральной студии документальных фильмов и все курсовые работы сдавали на кинопленке. На наше счастье, мы встретились с директором Восточно-Сибирской студии кинохроники Ягудиным Юсупом Усмановичем. Узнав, что мы готовы поехать в Иркутск, он пригласил нас на работу и обещал дать темы для дипломных работ. Мы согласились, это было уже предложение для режиссеров. Но разговоров, различных прожектов, сборов, метаний по инстанциям и магазинам было, как любил выражаться Ягудин, Царство ему Небесное, «вагон и маленькая тележка»! Удивительно мягкий, интеллигентный был человек, хотя и вырос в кинематографиста из партийных работников.

Итак, мы бросаем Москву! Даже не были уверены, что не навсегда. Мы едем в Сибирь! Всей семьей! В стужу и испытания, на кинолетопись геройских строек. Там Братская и Ангарская ГЭС, там гигант нефтехимии, там – священный Байкал!.. Ехали поездом и сразу со всеми вещами. Ехали семь дней – целую неделю!

Приехали. И знаете, разместили нас в старой церкви, в двух смежных комнатах на втором этаже. Церковь была каким-то образом «модернизирована», приспособлена под нужды студии кинохроники. Здесь располагались и проявка, и цех съемочной техники, и редакция, и администрация – словом, здесь, в старом полуразвалившемся храме с высоким белым шпилем, напоминавшем католический костел, и создавалась кинолетопись великих свершений в Восточной Сибири. К моменту нашего приезда студия со всеми своими производственными цехами переехала в новое, только что отстроенное здание, а в церкви еще оставалась какая-то «малость». И поэтому мы какое-то время жили там, как я понимаю, заняв помещение приемной и бывшего кабинета директора Ягудина. Помню, на первом этаже дежурили охранники; свои узелки с провизией они хитроумно подвешивали, чтобы туда не забрались тараканы и мыши, которыми почему-то кишмя кишел первый этаж. А на втором – странно! – никакой живности не было.

В Иркутске мне, как режиссеру из столицы, с Центральной студии документальных фильмов, сразу поручили ответственную картину, заказанную для проката за рубежом ССОДом. Фильм должен был состоять из нескольких новелл-очерков, повествующих о новых людях республики Бурятия – известной балерине Сахьяновой, народной артистке СССР, молодом физике Чемитдоржиеве и еще о ком-то, не помню, так как волею судеб сценарных героев фильма пришлось менять. Но не всё сразу – об этом позже.

Не помню и изначального названия сценария. Договорились, что на моей режиссерской работе мне будет ассистировать жена, а на ее картине – ассистентом буду я, – кадров тогда не хватало.

Мы получили удостоверения, командировочные, необходимые документы и вылетели в Улан-Удэ, столицу Бурятии, на ознакомление с объектами съемок. В Бурятии мы сразу будто окунулись в волшебство: летели на маленьком самолете через священный Байкал, – чудо! Приземлились будто в неведомой стране: кругом буряты – смуглые, узкоглазые, говорят на своем языке. Гостиница «Байкал» – на центральной площади, напротив здания обкома партии. Справа – Совет Министров республики. Впечатления ворохом сыпались, вызывая удивление и восторг.

Созвонившись по телефону, договорились о встрече с оператором корреспондентского пункта в Улан-Удэ Дегтяревым. Михаил Петрович пришел вечером к нам в гостиницу, приодевшись: в шляпе, в новом темно-синем пальто. Он его тут же снял и остался в добротном новом костюме при модном галстуке. А как же, пришел знакомиться со столичными режиссерами! Мы поговорили, дали ему сценарий. Оказалось, что с объектами съемок он, в основном, знаком. Бывал там.

Утром мы отправились в обком на прием ко второму секретарю Алесандру Александровичу Бадиеву. Картинка в памяти встает ясно: светлый кабинет с большим окном, солнце бьет в стекло, за столом приветливый круглолицый бурят в темном костюме. Улыбается, приглашает садиться. Представляет нам довольно узколицего с настороженными глазами-щелками инструктора отдела пропаганды Похосоева: «С ним вам придется работать вплотную…» И как-то незаметно чары рассеялись: несмотря на улыбчивость и благожелательный прием на нас сразу обрушилась жесткая партийная установка:

– Обком ваш сценарий не устраивает.

Мы в недоумении:

– Это не наш сценарий…

– Знаем. Писала некая Олзоева, наша местная. Поэтесса. Мы ей уже говорили, что сценарий не годится. Часть героев надо заменить – у нас есть более достойные кандидатуры… Так вот, товарищ Похосоев ознакомит вас с новыми кандидатурами, которые мы вам рекомендуем…

Господи, ну что тут скажешь! Прямо как снег не голову!.. Сценарий утвержден, фильм запущен в производство! Деньки съемочного периода защелкали – тик-так!.. Куда деваться, что делать?! Звоним Ягудину, так, мол, и так…

– Ты что?! – негодующе недоумевает директор студии. – Делай все, как обком велит! Если они не примут картину, все прахом пойдет, все в корзину! Мнение обкома неоспоримо и для заказчика, и для Госкино!..

Сколько же лет пришлось мне работать в этих тисках «Партия сказала – “НАДО!..”» Сколько бессмысленных споров, упирающихся в номенклатурный догматизм и высокомерие, сколько бессонных ночей, сколько убитых нервов, сколько попорченной крови!.. А сколько выношенных, дорогих сердцу эпизодов по велению сверху отправлено в корзину – не счесть! Кстати поясню: при монтаже все срезки пленки, ненужные дубли скидываются в специальную корзину – металлический каркас, обтянутый тканью, вот что значит у киношников «пошло в корзину».

Итак, первая рекомендуемая обкомом героиня – главный инженер авиазавода Дорида Семеновна Сыренова. Уазик корпункта приказом по студии выделен в наше распоряжение, и оператор Михаил Петрович, сев за руль, сам повез нас на завод, где когда-то снимал сюжет для киножурнала «Новости дня».

Познакомились с героиней. К нашему удовлетворению она оказалась обаятельной, свободно говорящей по-русски моложавой буряткой. Разговор вела легко, без излишнего кокетства и как-то очень доброжелательно, живо. Провела нас в главный цех сборки самолета Ан-25, где я и решил снимать начальный эпизод. Для меня как режиссера это были первые съемки. Честно признаться, я даже растерялся: цех-ангар – огромнейший; какая-то особая тишина и стерильность. Люди, работающие там, священнодействуют сразу над несколькими самолетами!..

Я не знал, с чего начинать съемку. А оператор ждет!.. Надо сказать, что от первых снятых кадров зависят дальнейшие взаимоотношения в киногруппе и общий интерес к работе.

Я топтался, осматривал самолет… И думал, с чего начинать и как не проколоться перед оператором. Он-то, хоть и не имел профессионального образования, но давно работал на корпункте и, несомненно, имел опыт. Не дождавшись моих предложений, Михаил Петрович с явным нетерпением спросил:

– Мы будем снимать, Рустам Бекарович?

– Да-да, Михаил Петрович, снимайте, снимайте! Я вот тут нашел кое-что, соображаю… Вы внутри определились?

– Да! Там пульт управления. Выигрышный.

– Со светом?

– Можно и без света. Тут красивые солнечные лучи по косой освещают весь пульт…

– Сейчас поднимемся.

Поднялись. Красиво с косыми лучами. Но это статика…

– Михаил Петрович, вот попробуйте снять со светом весь пульт. Не статично, а как бы разглядывая, медленно, будто ищете определенный рычажок: …Вот он! Нет, не тот, но где-то здесь. Вот дошел до края – нет, опять не здесь… Но где же он? И пошел обратно, также медленно… План метра на четыре. Нет, на пять! Там же ракорд тридцать-сорок кадров.

– Ясненько, Рустам Бекарыч, будет сделано! Всё…

Снято! Его правая рука от кнопки включения камеры лихо откинулась вверх, как бывает у залихватского гармониста, который, пробежав последний аккорд, отбрасывает руку. Я поздравил оператора с первым снятым кадром. Так поздравляли операторов Медведкин, Кармен, Кристи, Катанян – почти все режиссеры, с которыми мне довелось работать, – видимо, старая киношная традиция. Традицию продолжил и я.

И пошло!.. Освободился от первоначальной зажатости, уже видел нужные интересные планы. Снимали монтажно, строя сюжет.

Ну вот, взялся за гуж, не говори, что не дюж! Сняли героиню на работе, теперь что же? Снимаем ее дома. Все задумки, монтажные фразы, все эпизоды рождаются спонтанно, на ходу, по наитию, – сценария-то нет. С первой же картины я не только «сам себе режиссер, но и сам себе сценарист». Дорида Семеновна внимательно слушает мои соображения, охотно подхватывает, стараясь помочь общему делу:

– Рустам Бекарович, я вас поняла. Будем беседовать за накрытым столом, я угощу вас и Ларису Павловну настоящими бурятскими позами. Кстати, у вас будет возможность оценить, я действительно хорошо умею их готовить. Горячие, сочные. Бульон так и брызжет из них…

– Хорошо, Дорида Семеновна. И неплохо бы надеть вам что-нибудь национальное – платье, халат. Не фольклорное, но желательно красивое. Фильм-то у нас цветной. Теперь квартира, интерьер. Она у вас однокомнатная?

– Да. Мы на очереди, ждем…

Чтобы доказать зарубежному зрителю, что уровень жизни в СССР высокий и наши люди живут в благоустроенных современных домах, пришлось изощряться: единственную комнату, обогатив ее мебелью соседей, сняли из прихожей как гостиную. Прихожую с помощью зеркал и висящих кашпо – как вторую. А в туалете, прикрыв унитаз изящным журнальным столиком с телефоном, повесив коврик и эстамп, исключая боковые стены, соорудили нечто вроде третьей комнаты. Когда показывали готовый фильм Бадиеву, тот удивленно спросил у Похосоева:

– Она что, разве уже получила квартиру?

– Да нет, Александр Александрыч, это же киношники! Это они из однокомнатной трехкомнатную соорудили!..

– Как это?

– Они могут! Они все могут. Киношники, – одно слово!

– Ну вот! Что ж ты от меня ждешь? Пусть они и тебе сделают, хоть пятикомнатную!..

– Я понял вас, Александр Александрович, – улыбнулся он.

– Ну вот и хорошо, – Бадиев бросил строгий взгляд на Похосоева.

Тот удивленно, с тревогой посмотрел на меня. Будто я виноват в чем-то… Вот ерунда! При чем тут кино? По-моему, один из них не понял другого…

По окончании съемок новеллы о главном инженере авиазавода, Сыреновой Дориде Семеновне, предстояло разработать сюжет о чабане-буряте. В обкоме знакомили меня с биографиями, показывали фото, но ничего интересного, да еще для зарубежного зрителя, откровенно говоря, не было. В основном, не подходили внешне: буряты-то итак все узкоглазые, – а тут глаз совсем не видно! Вместо носа – пуговица. Какая-то во всем облике неопрятность – вся жизнь в степи.

Обком подбирал героев по их показателям: сколько овец в отаре, какой получил приплод, сколько сдал овчин, мяса, шерсти и т. д. А нам нужны герои, по возможности, фотогеничные, современные, а не анкеты с цифрами достижений – чтобы интересно было зарубежному зрителю и смотреть, и слушать, чтобы своей внешностью, обликом наши герои-буряты, представители прежде вымирающего народа, могли представлять современную Бурятию, «агитировать за советскую власть».

Решили вылететь на вертолете к пастбищам и знакомиться с людьми лично; с нами полетел консультант от обкома. Ну ничего не нашли, даже близко!.. Какая там фотогеничность, даже говорить не хочется! Эти люди родились в степи, всю жизнь в юртах, в пыли. Специфика овцеводства такова, что с ранней весны до осени чабаны с тысячными отарами овец кочуют с места на место. Животные выедают в степи всю траву, что вынуждает пастухов двигаться все дальше и дальше, даже в горы, на сочные долины. Конечно, тут ни кино, ни телевидения, ни газет, ни даже воды в достатке нет, – только отары да степь. Не за что уцепиться, чтобы показать быт современного человека, а из убогости кочевья достойный сюжет не построишь.

Летим. Летим еще к одному чабану… Консультант, завотделом сельского хозяйства Раднев говорит:

– Вот сейчас подлетим к стойбищу одного интересного чабана, может, подойдет? Своеобразный мужик, лет сорока. Жена молодая, детишки. Выписал себе «Волгу»… Вот-вот, смотрите, его пастбище! «Волгу» белую видите?.. Интересный случай: чабаны – богатые люди и капризные. Захотел он иметь белую «Волгу» и написал в обком: «Хочу купить “белуволгу”. Денег однака в еттом году много… Пажалста». Денег у них действительно много, всё, что захотят, им и привозят, только закажи. Директива партии такая есть. До революции-то – сами знаете: и сифилис, и трахома. Какой-то английский путешественник писал про Бурятию: «Дикий край. Сюда никогда не дойдет цивилизация…» Так вот, прислали ему машину на вертолете. Привезли. Залили бензин, завели; показали, как с места тронуться, как остановить. Степь широка – риска никакого, катайся, раз захотел. Он сел и поехал. Круг сделать не успел, заехал в яму. Остановился, вылез и говорит: «Однака на кой хрен мне етта «Волга»! На нем за бараном погонисься – и обратно не вернесься!» – Раднев со смаком передавал колорит речи. – И бросил «Волгу»-то! Вот несколько лет тут и стоит етта «Волга» – белая. А кому она нужна, как ее вывезешь? А ему нужна, твердит: «Однака етта моя «Волга»!..» А вон его юрта, дети бегают. Во-о-н и сам вышел на звук вертолета. Он понимает, без особых дел вертолет к нему не прилетит. В юрту ушел переодеваться, сейчас выйдет.

Вспомнилось: когда снимал фильм об эвенках-оленеводах в Джугджурской долине, был такой случай. Снимали улицу, прорубленную в тайге, двух-трех комнатные дома из кедрового бруса с пристройками. Комнаты заставлены привезенной на вертолетах чешской, финской мебелью, (кстати, замечу – как правило, не распакованной). Зашли к одному: в большой комнате белый рояль, крышка – вся в черных точках. Думаю, что такое? Мухи засидели что ли? А консультант поясняет, смеясь: «Нет, это он, оленевод, шкурки мокрые на рояле растягивает. Мелкими гвоздями прибивает». Оленевод хитро улыбается: «Однака шкурки лючче полючаюсся».

Вышли на улицу: идет эвенк, из карманов торчат бутылки с коньяком и в руках бутылок пять. Одна выскользнула. Он поддал ее ногой с досады и пошел дальше; если б нагнулся, выронил бы все. Консультант замечает ему: «Однако мало взял. Бутылка не довольна, не хочет идти с тобой!» – «Однака мине хватат. Дома ищще есть. Жинка взила».

…Сделав небольшой круг, вертолет приземлился. Чабан, засучивая рукава, вышел из юрты в белой нейлоновой рубашке. Раднев доволен:

– Я точно говорил, переодевался.

Подходим к чабану. На нем рубашка-то модная – финская, белая, нейлоновая, но… Грязная донельзя, и вся в крови, – он, видимо, в ней и барана режет, и гостей принимает. Снимать его нельзя, даже поменяв рубашку. От запаха немытого тела просто мутит. Дети подбежали; старшему лет девять, под носом заскорузло все. Вышла жена. Ну… красавица! Только одежда, конечно, тоже замусоленная. Лара мне говорит:

– Вот кого надо снимать: и красавица настоящая, и держится, как надо. И лицо открытое, умное. И вообще…

Я засомневался:

– Лохматая. Волосы длинные, путаные…

– Отведем в парикмахерскую, оденем. Слушай, а может, даже в джинсы? Представляешь, длинноволосая бурятка с распущенными волосами, как воронье крыло, и в джинсах! Раз денег у них много, скупиться не будут…

– А она чабанит? – уточнил я у консультанта, все еще не сдаваясь.

– А как же! Ударница! С мужем работает. Не отстает…

Меня вдруг осенило: что если ее на коня посадить?! На вороного коня!..

В синих джинсах, красной шелковой блузке скачет она вдоль Баргузинского хребта. Развеваются черные волосы, играя, плескаясь по алому шелку, наполняемому упругим ветром. Вперед, вперед!.. Это уже рождение образа. Красное с черным!.. Молодая устремленность, преодоление. Природная красота Бурятии и красота человека, слившегося с этой природой и побеждающего ее. На скаку она поворачивает коня и, укрупняясь, скачет на камеру. На крупном плане останавливается. Вот она – Бурятия!

В конце концов сняли мы и сюжет о чабанке. Получилось. После просмотра довольный Бадиев выплеснул:

– Чабанка снята прекрасно! – Потом как-то осторожно взглянул на нас искоса, понял, что не след партийному работнику так искренне восхищаться, исправился: – Я хочу сказать, хорошо, хорошо сняли чабанку.

…Встречали мы нашу героиню-чабанку в Москве на съезде комсомола. Словом, «пошла она в гору» с нашей легкой руки. А еще через год узнали, что стала она Героем Социалистического Труда.

 

Василий Найдаков

На съемках картины «Весна Бурятии» мне помогали многие: первый секретарь обкома Модогоев, второй секретарь, по идеологии – Бадиев, завотделом сельского хозяйства Раднев, секретари райкомов, члены правительства, директор Института общественных наук Найдаков. А вспоминаются сейчас только встречи с Модогоевым да Найдаковым, хотя я чрезвычайно признателен и Радневу, свозившему меня в Саяны, горы удивительной красоты (с Радневым на вертолете мы полосовали республику вдоль и поперек в поисках героя фильма). Кстати, кандидат философских наук (по правде, уже и не помню – философских или филологических?) искусствовед Найдаков был нам представлен как еще одна неоспоримая кандидатура для съемок.

Так вот, встреча с первым секретарем обкома. Как и кто ее организовал, не помню, но было это во время одной из наших командировок в Москву, в период съемок фильма «Весна Бурятии». Пригласили нас в гостиницу «Россия», главную тогда московскую гостиницу с видом на Кремль.

Но прежде несколько слов о статусе первого секретаря обкома. Современной молодежи вряд ли понятно, что это за должность. Попробую объяснить: это не губернатор и даже не президент республики – их должности ограничены Законодательным собранием, представителями президента страны по субъектам федерации, контролем прокуратуры, налоговой инспекции, – да мало ли чем! А первый секретарь обкома – царь и бог! Выше нет никого, это главное лицо во всей республике! Кстати сказать, в многонациональном Советском Союзе не так много было известно о Бурятской респулике. Как, смеясь, мне рассказывал искусствовед Василий Церенович Найдаков, на посланную на рассмотрение в Москву докторскую диссертацию по теме «Бурятский фольклор» высокие умы от научных инстанций ответили, что «не рассматривают зарубежные работы»! Смешно, но Бурятию они приняли за Монголию!..

Бурятия. Какая это сказочная, самобытная страна на берегу уникального озера Байкал! Экзотическая. С удивительно красивыми пейзажами. С редкими растениями и животными. И буряты – народ экзотический, не похожий ни на якутов, ни на ненцев, вообще ни на какой-либо из народов Севера. Лица смуглые, глаза узкие, раскосые. Горожане в столице Улан-Удэ одеты по последней моде. Говорят на чистейшем русском языке, хотя бурятский – на слух – язык очень трудный, гортанный какой-то. Как, помню, залихватски пошутил Найдаков: «Акцент мы оставили грузинам!..»

А какие там дороги! Удивительно! Кажется, ни в одной из республик Советского Союза я не видел таких дорог: широкие, с ровным, плотным асфальтовым покрытием. Придорожные барьеры, столбики, перекрытия мостов, дорожные знаки и указатели – все свежевыкрашенно, радуя глаз, мелькает разными цветами. И у каждого населенного пункта – деревушки, хуторка, поселка – обязательно телефон-автомат. И это в шестидесятых годах, за многие тысячи километров от столицы. Куда там нашему Подмосковью!..

Так вот, пригласил нас к себе в гостиницу «Россия» первый секретарь обкома Модогоев. Речь должна была пойти о съемках нового фильма – к юбилею республики, его готовились отпраздновать в следующем году.

Пришли мы с Ларой. В дверях нас встретил второй секретарь Бадиев (с ним по вопросам съемок мы виделись уже не раз еще в Улан-Удэ), провел нас в гостиную. Модогоев, широколицый, грузный (внешность его нам была хорошо известна по многочисленным портретам на улицах бурятской столицы), улыбаясь, привстал, широким жестом пригласил садиться. Номер был обставлен по моде того времени – низкий журнальный столик, низкие кресла, тумбочки. Все расселись. Не помню, с чего начался разговор, какими фразами мы обменялись, но вдруг Модогоев тяжело выкарабкался из своего низкого кресла и, повернувшись к нам тыльной частью, принялся копаться в низенькой тумбочке… И вот парадокс! Парадокс ли, причуды памяти или это та самая неожиданная художественная деталь, которая бросается в глаза человеку творческому и до времени хранится в его памяти, чтобы потом неожиданно всплыть, обрасти деталями, превращаясь в образ?.. Судите и рядите, как хотите! Но теперь память подкидывает мне такую картинку: тучный хозяин номера, всесильный властелин Бурятии, раскорячившись и выставив перед нами свою необъятную задницу, пыхтя, долго-долго шарит в маленькой тумбочке. Представляете себе этот кадр?..

Покопавшись, Модогоев извлек из тумбочки бутылку вина. Мы выпили за знакомство, за будущие творческие успехи на ниве прославления Бурятии. Вино было сладкое и довольно крепкое. Помнится, хозяин с гордостью сообщил, что привез его из-за границы…

Кстати сказать, эта высокая аудиенция нам во многом помогла, как-то сразу сдвинулись и динамично закрутились все шестеренки наших организационных дел. Поясню только на одном примере.

Литературным сценарием были предусмотрены съемки редчайших музейных экспонатов – старинных бурханов (уникальные иконы, писанные на шелке специально приготовленными красками, стойкими и яркими, замешанными на печени байкальского осетра); съемки ритуальных масок – удивительно выразительных по мимическому рисунку и раскраске. Помню, они меня поразили своей живописностью куда более, чем маски африканские. Уже представлялось, в какой восторг приведут зарубежного зрителя подобные кадры, ведь за границей еще менее, чем у нас, знают о Бурятии, стране с древними тибетскими и буддийскими традициями.

Так-то так, но в разрешении на эти съемки нам категорически отказали. Мы в дирекцию музея – отказ! Мы в Министерство культуры – отказ, это де предметы религиозного культа и пропагандировать их на весь мир мы не позволим. Ни райком, ни обком помочь нам не брались…

А после встречи с Модогоевым все решилось как-то само собой, хотя, естественно, я ему ни на что не жаловался и словом не обмолвился об этих наших проблемах.

И какие же добротные получились эпизоды с масками. Они выстроились как-то неожиданно смело, профессионально, пластически интересно. Решение пришло по наитию – в процессе монтажа. Поясню…

Снимали эпизод с Василием Найдаковым. Наш новоявленный герой, уважаемый директор солидного Института общественных наук, идет с тяжелым портфелем по улице Улан-Удэ после работы, в костюме, несмотря на жаркий день, и беседует с представителем съемочной группы. Отвечая на вопросы Лары (специально – по режиссерскому замыслу), Василий Церенович принялся рассказывать ей о ритуальных масках. Все длиннее фразы, все быстрее жестикуляция… Найдаков так увлекся темой, что забылся. Ему мешал портфель. Прислонив его к электрическому столбу, он размахивал руками, живописал всем лицом. Приседал, устремлялся вперед – ну прямо хотел взлететь!.. Наблюдать за ним было чрезвычайно интересно – творческий человек, увлекающийся, эмоциональный. И мы наблюдали – с противоположной стороны улицы скрытой камерой!

Портфель явно мешал нашему искусствоведу. Явно. Он сковывал его движения. Все чаще Найдаков ставил его на землю, продолжая активно жестикулировать… А потом, в монтаже, родилась идея контрапунктом врезать в эту монтажную фразу кадры отснятых масок! И получилось!..

Найдаков рассказывает. Увлеченно, гордясь национальными традициями, торопясь передать как можно больше информации – живо, в красках… И вдруг – маска! Грозная, с всклокоченными седыми прядями… Или другая – черная зловещая, с хищным оскалом… Найдаков чуть задумался, улыбнулся… И маска ухмыляется – хитро, лукаво…

Василий Церенович так увлекался, что уходил довольно далеко от оставленного на тротуаре портфеля. И, вдруг опомнившись, бросался бегом назад – совсем как школьник. Он и был молод – наш искусствовед – не более сорока. Густые черные волосы, живая добрая улыбка, быстрые порывистые жесты. Хитроумный проницательный взор. Как человек образованный, умный, тонкий, он был начисто свободен от наносной шелухи условностей, какой-либо скованности. Абсолютно самодостаточный, «человек – сам в себе». Уверенно чувствующий себя в любой ситуации и в то же время – увлекающийся, порывистый. Он из тех людей, о которых говорят – «на всякого мудреца довольно простоты».

Да, перейдя рубеж необходимости согласования кандидатур героев фильма с Бурятским обкомом КПСС, мы даже вроде бы смирились. Много ездили по Бурятии, много сняли: сюжет о балерине, народной артистке СССР, новеллу о молодом многообещающем инженере-физике. Страна, «куда никогда не дойдет цивилизация», как категорично заявлял забытый всеми европейский ученый, имела блистательную балерину, успешно развивала современную науку, участвуя на равных в международных симпозиумах. Лариса Сахьянова – выдающееся явление не только национальной бурятской культуры, но и в целом – советской. Народная артистка СССР, она танцевала все ведущие партии в прекрасном современном Театре оперы и балета Улан-Удэ. Имея представление об уровне танцевальной школы на примере великой Плисецкой и опыт съемок с Катаняном, мы приложили все усилия, чтобы показать достижения балета в далекой Бурятии.

Уже после завершения фильма, через год, а может, и более, Найдаков, будучи в Москве, заезжал ко мне домой. Рассматривая мою библиотеку (книг уже тогда у меня было довольно много и размещались они на большом открытом стеллаже, который я сам и смастерил), гость извлек томик Омара Хайяма:

– Как же я хотел иметь Хайяма! Ты не представляешь! Все-таки в Москве, видимо, проще достать. Вон и Хэмингуэй, четырехтомник новый, уже есть у тебя!.. Какая библиотека у тебя, в двух комнатах не умещается!.. Хайямчик, – он нежно погладил обложку рукой, – обожаю! Я украду его у вас!

Посмеялись.

– Не боишься, что уведу?..

Я с удивлением посмотрел на него.

Сели за стол, который, расстаравшись, накрыла Лара (времена-то были весьма и весьма непростые, достать что-либо вкусненькое для гостя было почти невозможно). Приятных воспоминаний хватило надолго, засиделись допоздна…

Спустя какое-то время обратился я зачем-то к книжному стеллажу. Глядь, – а Хайяма-то нет! Искал, искал – нет, и всё!..

Василий Церенович, плут, признайся, неужели и впрямь ты увел моего Хайяма?!

Я тогда не принял всерьез его реплику. А после отъезда, оказалось, украл-таки, сукин сын!.. Ну да ладно, человек он хороший. Пусть будет ему на пользу. Я сам виноват. Он предупредил, – и мне надо было решить, что делать. Подарить!..

 

У щучьего озера

После съемок возвращаемся из Баргузина. Интересная деталь: пока ехали туда по долинам Бурятии, было лето. Приблизились к хребту – запахло осенью, прохладой. Поднялись еще выше, перевалили через горный хребет, – холодная зима. Мы стали буквально мерзнуть! Поехали быстрее, спустились до «весны»…

«Летом» сняли, что надо. И возвращались в том же порядке: осень, зима, весна. Уже был вечер, и в темноте что-то белело, непонятно что… Но весь луг впереди – белый. Думали, снег. А зима-то прошла! Мы уже ее не чувствуем – тепло, снег бы давно растаял. Остановили машину, все вылезли размять ноги. Подошли ближе…

Боже! Это ромашки! И их так много, как сплошным ковром выстлано. И все как одна крупные. Крупнее садовых. И аромат – удивительный!.. Кстати, не могу не сказать, хотя бы чуть-чуть, о других сибирских цветах.

Багульник! Вы знаете, что это такое? Нет, это не те сухие ветки, что продаются в Москве перед 8 Марта и удивляют горожанок быстро распускающимися цветками. Багульник – это сиренево-розовые сопки! Это ароматное чарующее марево, тянущееся на десятки километров.

Или лиловые ирисы, красующиеся под жарким солнцем на полянках в тайге, крупные, высокие. А рядом в лощине – лед!.. Или жарки! Это уж вообще не передать словами! Рыжее жаркое пламя в соцветиях! Ах, как долго мне снилась Сибирь после отъезда в Москву!..

Словом, впечатлений много. Да, чуть не забыл досказать. Когда приехали на ромашковый луг, уже стемнело. Сколько оставалось до населенного пункта, никто из нас не знал, ехали без консультанта. Положились на водителя, Василия Ивановича. Поскольку мы все были голодные, то отказались от предложения оператора Михаила Петровича ехать в лисий питомник – лис черно-бурых смотреть. Решили ехать к свояку водителя, живущему на берегу Щучьего озера, и там перекусить.

– Ну и зря! – смачно уговаривал Михаил Петрович. – Я там был, ел котлеты из лисички!.. А что, вкусно! – горячо заверил он, заметив, как Лара передернулась. – Правда, когда домой приехал, предложил остатки трапезы жене, – она не стала есть. Предложил собаке – и она, сучка, не стала есть. Сам все съел. Вкусно было!..

– Не-е! – возразил водитель, – я москвичей нормальной едой попотчую. Тут до Щучьего озера – рукой подать!..

Как он находил дорогу в темноте? Немыслимо! Машина двигалась только потому, что у нас был военный газик: ехали по оголенным многолетним корням, медленно, опасно кренясь то на одну сторону, то на другую. Терпели… и только потому, что с голодухи охотно верилось во «вкусную» сказку Василия Ивановича:

– Место жизни свояка – сказочное! И покушаем, и отдохнем! А утром, увидев всю красоту, вы сами не сможете уехать! Рыбки наловим!..

Из леса вынырнули – и чуть было не выпали в озеро!.. Сдали назад, круто повернули влево…

Водитель отсчитал три избы: «В четвертой свояк живет!..» Остановились. И вдруг фары выключились! Почему?.. Даже водителю это показалось подозрительным. Он вышел из машины, куда-то сунулся и… пропал в темноте! Вдруг ворота со скрипом открылись. Водитель сел в машину…

– Это я ворота открыл! Вижу, фары не зажглись… – Василий Иванович чертыхнулся чересчур выразительно, но все-таки в кромешной тьме машину во двор загнал.

– Ты как ворота открыл? – с некоторым беспокойством спросил я.

– Очень просто. У них тут все одинаково, не волнуйтесь! Дома никого нет. Свояк, верно, у тещи. Вы заходите в избу, располагайтесь. Я щас за ними схожу.

Я было отказался, но водитель на правах хозяина настоял.

Пошли в избу – в ногах и, тем более, в темноте – правды нет. Вошли. Василий Иванович зажег спичку.

– Откуда взял?

– В печурке!.. Здесь у всех спички в печурке. Могут быть над лампой, – он поднял руку. – Вот, видите, и здесь спички! Так у всех… – достал из печи чугунок с кашей: – Кто будет? Вкусно пахнет! – Из прихожей занес сметаны, разлил всем по чашкам: – Кушайте, я пошел за свояком!.. – На ходу жуя, торопливо вышел. И тут же вернулся: – Во! Я тут все знаю! – в руках у него бутыль с мутным содержимым и кус, килограмма на два, сала с мясными прожилками. У нас у всех во рту аж повлажнело. Он достал другие чашки. Удивился: – Надо же, где купил? Таких у них сроду не было!

Разлил самогон по чашкам, нарезал аппетитные куски сала. На столе под салфеткой были теплые еще лепешки. И мы прилично подкрепились. Василий убежал. Поев, мы разделись и, кто где мог, расположились спать. Вырубились… Вдруг!.. С грохотом распахивается дверь:

– Братцы, бежим! Мы не в тот дом зашли, свояка дом рядом!..

– А мы у кого?

– У соседа! Плохого соседа! Не дай бог с ним встретиться! Они все, видать, на свадьбе на другом конце деревни. Оттуда песни свадебные слышатся!..

– А твои родственники где?

– Там же. Мне девчушка ихняя рассказала. Бежим, братцы! Некогда!.. Человек этот плохой! Я в прошлый раз с ним повздорил, добро еще мне свояк помог! Сейчас он спьяну дел может натворить! Да бежим же!.. Быстрей все выходим со двора!..

Мы быстренько собрали вещи. На ходу предлагаю:

– Надо деньги оставить за самогон, за сало там, лепешки…

– Ка-а-кие деньги?! Кому они тут нужны? Тут и магазинов-то нет! Они на местном питании живут: орехи, рыба, свинина, ягоды. Люди-то лесные! Ди-и-кие!..

Он завел машину, – странно, что завелась! И фары зажглись. Выехали.

Василий Иванович вышел из машины закрывать ворота, но с внутренней стороны…

– Чего возишься? Просто прикрой. Едем быстрей!

– Не-е!.. У них с внутренней стороны закрываются. Нельзя!..

Уже светлело. Мы бежали, как волки от собак. Машина завернула в лес и, будто мстя за соседа, подбрасывая нас, как мячики, поскакала по грубым оголенным сосновым корням. В лесу стал слышней шум веселившихся лесных жителей. Что они подумают?.. Лишь бы не догнали… Ой!..

 

Дары Хамба-Ламы

Снимая фильм о Бурятии, мы колесили по многим районам, ездили долгими безлюдными дорогами. Бывало, между поселками сто пятьдесят и более километров. Тогда мобильных телефонов не было. Трудно даже представить, как могли жить без такой, казалось бы, безделицы, которую и в руке-то не ощутишь!.. Случись что в дороге – и вроде попал, как кур в ощип! Конец!

Но, оказывается, это не совсем так: местные жители выезжали в любой конец без страха. Во-первых, перед выездом вся техника проверялась на совесть. Разрабатывался маршрут. Выясняли, кто еще едет или поедет по этой дороге, когда поедет, – и несчастные случаи миновали. И потом, по дорогам в лесу попадались легкие деревянные строения – вроде буддийских часовен. В них можно было и непогоду переждать, и отдохнуть, во всяком случае, это уже что-то… Но главное, внутри строения для новичка – просто музей! По стенам висят бурханы тибетской и китайской работы – не древние, но, несомненно, произведения искусства. Красиво. На полках бронзовые ряды статуй – раскосые будды, всевозможные бронзовые чаши, глиняные фигурки особого обжига, любопытные данциги – колокольчики, от малейшего соприкосновения издающие звук, который длится до трех минут; большие звенят до пяти минут. Словом, прямо пещера Али-Бабы, полная удивительных сокровищ, достойных украсить любой музей или квартиру ценителя искусств. А внизу – большая глиняная чаша, полная монет. Я было нагнулся, чтоб разглядеть, какого они достоинства. Консультант, завотделом пропаганды района, что выезжал вместе с нами, напугал меня окриком:

– Стой!

Я удивился, отдернул руку:

– В чем дело?

– Нельзя! Вы что, не знаете, ведь это дацан в лесу! Это все равно что церковь в России. Нельзя ничего трогать, тем более брать!.. Можем, не дай бог, до дома не доехать!..

– Ку-у-да?! Что за шутки? Вы же пропагандист, а верите в чепуху!..

Он стал объяснять, понизив голос:

– Мы здесь не одни. Всего этого даже коснуться нельзя!.. Не желательно. На руках может оказаться язва, может закружиться голова. Врача здесь нет… Если кто вздумает забрать бронзовую скульптурку, у домашних могут возникнуть непредсказуемые неприятности. Это общеизвестно. У нас в райкомах были на эту тему лекции. Тут особое дело: с машиной может случиться что-то такое – застрянем не на один день! Мы же машину сейчас не видим? А он, невидимый, все видит и раньше нас доложит кому надо…

– Ну и что? Кого не видим? Что за чепуха? Кто доложит?!

– Нельзя ни-че-го трогать! Об этом все буряты знают. Вы видите – ничего не тронуто! И денег здесь немало, да и бурхан – сам по себе ценность!.. По дороге расскажу, а сейчас пойдемте. Нельзя машину надолго оставлять.

Он, скосив и без того узкие глаза (наверное, у него в роду были и буряты), едва заметно, но выразительно кивнул в сторону большого куста, сплошь увешанного цветными ленточками, почти закрывающими листья. И демонстративно громко стал нам объяснять:

– Это дацан в лесу. Место поклонения нашей достойной вере. Все равно что церковь в России. Трогать ничего нельзя. Вы правильно поступили, что ничего не трогали. Вот постоим, немного попьем, напитаемся веры буддийской и поедем. Оставим с уважением все как есть!.. Можете оставить мелочь. Из уважения к Будде можете привязать ленточки…

Мы, ничего не понимая, положили в чашу, у кого была, мелочь. Лара поправила ленточки на ветке. И, украдкой оглядываясь, мы гурьбой пошли к машине… Ощущение было, прямо скажем, не из приятных. Думалось, – клянусь, думалось всерьез! – что ненароком мы могли коснуться какой-либо святыни в этом дацане и теперь нас может постигнуть кара небесная. Хотелось как можно скорее покинуть это место! Омыться, что ли?! Жутковато! Жутковато было на душе. Словом, завотделом пропаганды райкома зарядил нас тревогой и мистикой надолго!

В машине он молчал. То ли не хотел возвращаться к неприятному разговору, то ли надеялся, мы не будем интересоваться. Я не выдержал:

– Ну-ка, пропагандист, давай рассказывай! Здесь все свои, вводи нас в курс дела. Что за мистика?! Раз мы уже приобщились в какой-то мере к буддийской вере, поняли, что там, в молельне… м-м-м, в дацане, говорить на эту тему нежелательно, если не сказать нельзя, мы вас сейчас внимательно слушаем. Это должно быть очень интересно.

– Дело в том, что никакой мистики нет. Просто вера буддийская так крепко организована, что похожа на что-то сверхъестественное. Вот мы были сейчас в дацане. А к машине могли подойти чужие люди, что-то сделать, сломать… Мы это обнаружили бы только в дороге и не знали бы до самой смерти, чья это работа. Если бы кто-то просто тронул статуэтки, на руках могли образоваться язвы! Привезли фигурки домой, а через несколько дней убедились бы, что зря тронули! Ламы большие травники. Вы наверняка слышали о тибетском учении и чудесах тибетских лам, их медицине…

Я поглядел на своих спутников и убедился, что все они также встревожены. Лара усиленно оттирала пальцы носовым платком, – еще бы, ведь она прикасалась к ритуальным ленточкам на ветках!

– Эти дацаны под строгим наблюдением. И ничего трогать нельзя. Ничего не пройдет незамеченным, – на этом все и стоит. Долго стоять нельзя, может закружиться голова. Это для того, чтобы люди не имели возможности и времени спрятать что-либо. Если ламы сами что-нибудь дарят, то и при этом предупреждают… Значит, все нормально до тех пор, пока вы не нарушите их предупреждение. Они скажут: «Вот видите, лама вас предупреждал, вы не послушались…» У них все схвачено, как говорится. Словом, это своего рода этика буддизма: что можно, что нельзя. При этом преследуется, в основном, интерес Будды. Главное, держать народ в страхе – «у Будды длинные руки, он все знает, все видит и за все грехи и проступки накажет. Будда – это всё…»

В главном дацане Бурятии мы снимали большой буддийский праздник. Все чрезвычайно красочно. Ламы в оранжевых одеждах, толпы народа. Крутятся с глухим стуком вертушки, отпускающие буддистам грехи. Звенят данциги. Гремят трубы. Ламы речитативом поют молитвы… Главный лама – Хамба-Лама попросил снять об этом празднике и дацане фильм, все торжество, со всеми атрибутами – ритуалами, трубами, барабанами. Поскольку для любого фильма снимается, как правило, весь обряд – несколькими дублями, мы выполнили просьбу Верховного буддийского святителя. Хамба-Ламе фильм понравился. У них до тех не было ни одного цветного фильма. А тут – яркий солнечный день, сотни верующих и само торжественное празднество во всей красе и стати.

Верховный лама Бурятии пригласил в себе на прием всю группу. Видимо, служители церкви знают толк и в застолье. Длинный стол, накрытый белой крахмальной скатертью, сиял дорогим фарфором, серебром и хрусталем. На столе громоздились самые разные фрукты, сушеные и свежие, соки, морсы. Молодые послушники в оранжевых чогу, неслышно передвигаясь по трапезной, появлялись мгновенно возле гостей, предугадывая их желание. Нас угостили печеными сливками, удивительно вкусными и ароматными «позами» – национальным бурятским блюдом, напоминающим большие, истекающие горячим бульоном пельмени. На прощание Хамба-Лама вручил нам с Ларой «хадаки» – широкие шелковые шарфы, которые водрузили нам на шеи с пожеланиями долголетия и здоровья. Мне на память лама подарил небольшую бронзовую статуэтку Будды, предупредив: «Эту фигуру вы должны поставить дома на почетное место. Она наделена особыми свойствами и как живая будет охранять и предупреждать вас, предохранять от всего злого». По приезде домой в Москву я так и сделал: поставил фигурку на самое почетное место – в книжный стеллаж за стекло, рядом с переводом Корана, «Повестью временных лет» и другими редкими философскими книгами. Просыпаясь утром, я видел будду, и поневоле все мысли были в какой-то мере связаны с ним. Приходил вечером домой – видел будду, и опять невольные думы о нем: «Он оберегает. Он предупреждает, он – всё!» И так долгие месяцы… Этот будда стал занимать в моей жизни слишком много места. Он стал одухотворенным наблюдателем за моей жизнью, за моими помыслами и поступками. Я помнил, что говорил лама: «Он как живой и будет помогать, но только до тех пор, пока ты его не раскроешь, не снимешь нижнюю пластину, закрывающую днище. Это его разрушит…»

Мне надоело, и я решил вскрыть пластину. Разумом я четко понимал, что в буддизме, как и во всякой религии, есть силовое, воинствующее начало: запугать верующих, чтобы никогда не выходили из подчинения. И мне хотелось вырваться из силков порабощения. Но какой-то безотчетный страх оставался. А вдруг?.. В обкоме меня тоже предупреждали: «Ты будешь ощущать своего Будду живым до тех пор, пока не вскроешь. А чтобы не вскрыл, они начинили его разными травами. Это могут быть добрые травы и молитвы, а могут быть и смертельно опасные. И, если вскроешь, заболеет вся семья!..» Ну вот! Значит, захваченный буддийской верой, я дома держу бомбу!.. Надо срочно от нее избавиться! Не от статуэтки из бронзы, конечно, а от ее содержимого!..

Не один день я собирался с духом. Наконец, выбрал момент и отправил домашних гулять. Открыл все окна. Пустил в ванной горячую воду и, пассатижами вспоров низ статуэтки, бросил все в ванну. В квартире поднялся такой запах, что встревожились все соседи до первого этажа. Я выбежал на балкон. Невероятный запах, головокружение. Я уже хотел вызывать «скорую»… Но скоро все прекратилось. Надев резиновые Ларины перчатки, я вымыл статуэтку жидким мылом, убеждая и успокаивая себя: «Все-все!.. Фигурка уже утратила свою мистическую силу! Теперь это просто старинная бронза тибетской работы. Вот… тонкое художественное литье, непроницаемое лицо небожителя, отверстия для палочек-курильниц… Все!..» Я проветрил квартиру, закрыл днище пластиной и поставил статуэтку на место. Теперь, рассматривая свой раритет, я удивлялся сам себе: исчезла вся мистическая непостижимость, страх перед неприкосновенностью божества, священный трепет. Мой будда стал просто бронзовой вещицей. Но!.. Но, но… Если бы я просто, при всех, вскрыл «эту вещицу», возможно, заболеть могли многие! И воспринималось бы все это как нарушение покоя Будды, его «осквернение». На этом держится вера буддийская, да и другие религии: если ты видишь перед собой святыню, деталь храмовой культуры – то и отношение к ней должно быть соответственное. Не кощунствуй, не нарушай священных заповедей!.. Сотворив себе кумира, не надругайся над ним!..

Кстати, в связи с этой памятной статуэткой нашими детьми – снохой и сыном – недавно мне был преподнесен памятный урок. С годами моя квартира, что вероятно неизбежно для всех, обросла множеством вещей и, главное, книг. «Мой будда» почти потерялся в пестроте обложек и переплетов. Я решил подарить его детям: у них квартира новая, не обременена лишними вещами и деталями. И вдруг Даша, невестка, мне говорит:

– Нет, Рустам Бекарович! Как бы там ни было, этот будда был подарен вам не только как священная реликвия, а как знак доброжелательности, особого расположения к вам Верховного святителя республики, целого народа. Пусть он не предмет культа, но он, конечно, должен оставаться в вашем доме, потому что в нем вся сила и глубина его пожеланий. Пожеланий здоровья и долголетия…

Я к сыну:

– Эльдар?..

А он:

– Пап!.. Ну сказали же!.. Все! Вопрос не обсуждается…

Вот так!

Может, поэтому я и живу? И помню, и размышляю до сих пор?! А?..

 

Казус с министром торговли

Наши картины на бурятском материале «Весна Бурятии» и «Художник Сампилов» благополучно сданы. Но мы снова в Улан-Удэ – работаем над литературным сценарием фильма к юбилею республики, по просьбе обкома, высоко оценившего наши первые работы.

В гостиничный номер, мешая работе, постоянно звонят: то Машу подавай, то Сашу или Катю, то Дамдин Дымбрыловича, – надоело!

И вот как-то утром бреюсь. Звонок! Мужской голос с «кашей во рту»:

– Санжиеву!

– Нет таких!..

Кладу трубку. Не успел отойти, опять звонок:

– Анну Семенну Санжиеву!

– Анны Семеновны нет. Нет таких!..

Положил трубку. Второй раз намыливаю лицо. Опять звонок, твою мать!.. Снимаю трубку.

– Попросите пожалста Анну Семенну!..

– Товарищ, сколько можно?! Вам же отвечают: «нет таких»!

Кладу, скорее бросаю трубку! Иду ополаскиваться. Звонок… Снимаю трубку. Молчу…

– Я вас очен прошу! Будьте любезны! Это, однако, очен нужно!..

– Кого?!

– Семенну, Анну!

– Вы что, издеваетесь?! Который раз вам говорят: нету здесь «Анны Семенны»! Нет! Понимаете? Не-ет!

– А куда я попал?

– Ой, господи! Это гостиница. Номер занят режиссером. Вы мешаете работать!..

– Рустам Бекарыч?..

– Да… А кто звонит?

– Рустам Бекарыч, пожалста извиняйте! Это Хабов!.. (Или Хамов – неразборчиво!)

На всякий случай говорю и я также неразборчиво:

– Я слушаю вас, товарищ Хамов.

– Анна Семенна – наш человек. К ней, однако, на базу ревизия должна прийти! Ее нужно предупредить!.. Это я, Ахал Ахалыч. У меня она, однако, по этому телефону записана…

Я уже потешаюсь:

– Нахал Нахалыч, здесь в списке ее телефона нет.

Лара покатывается со смеху:

– Что это у тебя за друг «Нахал Нахалыч» появился?

Развеселился и я…

– Рустам Бекарыч, я ее разыскиваю. Дело очен серьезное! Предупредить ее, однако, надо. Прошу еще раз: пожалста, простите!.. Заходите! С супругой заходите! Может, что нужно?!

– Нет-нет, Нахал Нахалыч! Однако ничего не нужно! Спасибо!

Извинившись еще раз, он повесил трубку. Думаю: «Какой-то Хамов!.. А может, не “Хамов” и вовсе, а по-другому как-то! Ведь Бурятия, акцент-то у многих сильный!.. Да еще телефон искажает!.. Нахал Нахалыч какой-то. А если шутки в сторону?.. Меня знает. Пригласил… И еще ревизия где-то, – а это действительно серьезно! А я – “хаханьки”: Хамов, Нахал Нахалыч!.. Надо его разыскать, объясниться…»

Недавно, буквально на днях, мы сдавали картину. Присутствовало человек двадцать, все из Совета министров Бурятии. Скорее всего, этот «Хамов» – из Совмина! Товарищ номенклатурный… Еще может подумать, напоролся на московского человека, проговорился про ревизию!.. Нет, надо его навестить.

На второй день иду в Совмин. В приемной у дежурной спрашиваю, на всякий случай незаметно прикрывая рот, чтобы произношение было неразборчиво:

– Скажите, как пройти к товарищу Хамову?

Она лихо подхватывает:

– Хаболову? Это третья дверь справа, по коридору.

Иду по коридору… На дверях надпись: Хаболов М. М., министр торговли. Я был потрясен!.. Министр торговли республики, – а я, пенек! В ушах звучит: «Ахал», или «Махал», или «Нахал»…

Представляюсь секретарю:

– Я режиссер Мамин из Москвы. К товарищу Хаболову можно?

– Пожалуйста!

– Простите, а как его правильно называть?

– Михаил Михайлович!

Только она произнесла имя, открывается дверь и, надевая на ходу плащ, выходит бурят. Вроде лицо знакомое. Поворачивает голову:

– Ой!.. Рустам Бекарыч! Пожалста, проходите. Я не спешу.

Он снимает плащ и в кабинете кладет на спинку стула. Рассаживаемся. Он смущен:

– Вы меня, бога ради, извините за тот разговор. Рустам Бекарыч, я виноват!..

Этот низенький бурят давал мне урок такта – чистая душа. Он делал вид, что не понял, как я над ним потешался. А может быть, и в самом деле не понял?..

– Понимаю, оторвал вас от работы, Рустам Бекарыч! Но, к сожалению, я не знал, что ее телефон изменился! А предупредить было необходимо!.. Вы же знаете, какие бывают ревизоры, как они относится к работникам торговли. Они не учитывают ни нюансы работы, ни наличие необходимых товаров… На всю страну требуются десятки тысяч шапок пыжиковых, это же немыслимо! Да и не сыщешь столько!.. Их какой-нибудь десяток – на всю нашу республику! Или дубленки, – на всех не нашьешь! А так – пяток-другой для работников правительства или района! Вы понимаете, завотделом в телогрейке на работу не пойдет! Так ведь?.. Вы понимаете… – он постепенно успокоился и участливо спросил: – А вам, Рустам Бекарыч, ничего не надо? Супруге? Вы скажите. Не стесняйтесь! Что можно, всегда сделаем…

Теперь пришла моя очередь проявить учтивость. Я извинился, объяснил, что по телефону речь неразборчива, да и ошибаются номером часто… Словом, отказавшись от его предложений, я откланялся.

Лара в женской запальчивости упрекнула меня:

– Надо же, отказался!.. Посмотри, какие воротники на базаре продают – собольи!.. Ведь у них можно было и шапки купить, и дубленки! А мы в чем ходим?!

Вечером, когда мы со съемок пришли к себе в номер, на подоконнике стояла литровая банка, на три четверти наполненная черной икрой, и знаменитый байкальский омуль, копченый. Красота!.. Лара тогда была беременна, мы ждали нашего первенца, и эти деликатесы пришлись нам весьма и весьма кстати. А утром в дверь постучала официантка из ресторана и спросила: «Что будете заказывать на завтрак, на обед и на который час?..»

Да, работа в Восточной Сибири и, особенно в Бурятии, привнесла в нашу жизнь множество самых ярких, добрых и памятных впечатлений. Съемки, поездки – это удивительная творческая наполненность жизни, удовлетворение, подъем души, радость. Это яркие эмоции, праздник, полет – словом, это просто мечта! Сказочная природа вокруг, экзотика, масса новых впечатлений – колоссальная эмоциональная подпитка! Это жизнь на взлете, это ощущение счастья. И люди… Незнакомые, интересные, обогащающие нашу жизнь новыми впечатлениями, добротой, заботой, открывающие наши души для света, благодарности и любви.

Время было непростое, но мы при всех продовольственных трудностях получали все желаемое: облепиховый сок, омуля и байкальского осетра, любое мясо и фрукты – так люди из правительства республики выражали заботу о нашем первенце, которого донашивала Лара.

Но, к сожалению, предстоящие роды заставили нас покинуть Бурятию, отказаться от предложенной обкомом работы над полнометражным фильмом к юбилею республики, ибо рисковать жизнью жены и ребенка я не мог, хотя, повторяю, в Бурятии нам были готовы создать все условия и даже предоставить квартиру. Но, конечно, какая там могла быть работа с новорожденным на руках – ущерб и творчеству, и ребенку. Пришлось закусить удила, наступить «на горло собственной песне» и вернуться в Москву.

Но все-таки память о Сибири, о Бурятии до сих пор жива…

 

Памятные дни в долине Джугджур

Незабываем момент первого торжества в моей новой профессии, профессии кинорежиссера, к которой я стремился всю жизнь: день сдачи в Москве фильма «Весна Бурятии», снятого на Восточно-Сибирской студии кинохроники по заказу ССОДа. Заказ по тем временам престижный. Еще бы: твою первую работу увидит зарубежный зритель! Межведомственная комиссия, в составе которой были известные писатели, журналисты, политики и кинематографисты, дала фильму самую высокую оценку и рекомендовала его «для демонстрации во всех странах, где есть совпосольства». От радости, чувства самоутверждения настроение у меня было приподнятое. Ко мне подходили члены комиссии, говорили одобрительные, поощрительные слова. Но я в состоянии эйфории не запоминал, к сожалению, их имен и должностей. А жаль. Каждый, кому приходилось прокладывать себе дорогу в профессию самому, знает, как важно бывает опереться порой на мнение высокого профессионала. Я же в тот день из-за своего нервического состояния практически растерял своих доброжелателей. Но одно имя – драматурга и критика Добродеева, который закончил свое выступление словами: «Вот такие, достойные картины нужны ССОДу!», признательной зарубкой осталось в памяти.

После фильма «Весна Бурятии» мы с Ларой успели сделать еще две картины на иркутской студии – «Художник Сампилов» и «Братск – город молодости» из серии «10 минут по СССР», оба по моим сценариям. А в ССОДе, после первого удачного опыта, мне даже предложили подумать над сценарием нового фильма «Города в тайге» – о молодых городах, растущих в местах добычи нефти и газа. Словом, все складывалось отлично: твори, выдумывай, пробуй! Подходили ко мне редакторы Госкино, говорили о том, что я могу сам выбирать себе студию: хочу – подальше, хочу – поближе к центру. А один из них заманивал меня перспективой съемок в неизведанных местах: например, на Дальневосточной студии кинохроники в Хабаровске сделать фильм о малой народности севера – эвенках. Фильм был заказан тем же ССОДом… Ну, это что касается профессии – работы. А в личной жизни произошли весьма и весьма серьезные изменения.

У нас родился сын! Желанный! Здоровый! Мы были счастливы. Но Лара, естественно, целиком погрузилась в заботы о малыше, отрешившись и от кинематографа, и от режиссуры. А мне ехать в Иркутск, бросить ее одну – на бесчисленные заботы, бессонные ночи… Нельзя! Ну просто невозможно!

Пока были деньги, жили в Москве – заботами о сыне. Я писал задуманный сценарий. Вывез семью на дачу на все лето. Но где-то через год (сын уже начал ходить, лопотал вовсю), деньги начали таять. Надо было впрягаться в производство нового фильма. И тут в Госкино РСФСР мне напомнили о Дальневосточной студии: фильм об эвенках по заказу ССОДа уже включен в план производства, надо срочно приступать к работе. Не очень охотно я согласился. Ну, во-первых, большие перелеты! Да и места съемок – где-то не то под Магаданом, не то за Магаданом!.. Точнее – где-то в районе Охотска! А может, и дальше…

– Да-да, там! – с поспешностью сообщил мне главный редактор Кинокомитета Гваришвили, даже не представляя, что меня тревожит и какой это край света. Раньше-то, вдвоем с Ларой, мы бы, не задумываясь! Чем дальше, тем интереснее! Новые места, новые люди…

– В общем, Рустам Бекарович, на месте все уточните…

Короче, никто толком ничего не знает, твердят одно:

– Там никто еще снимал! Там интересно!.. Вы, Рустам Бекарович, будете как первопроходец от кинематографа. Как первооткрыватель!..

– Там еще никто не снимал, – пробую возразить я, – а говорите «интересно»…

– Ну, если говорить, «не интересно», вы же не поедете!..

– Резонно!.. А сценарий-то хоть есть? Чтоб ознакомиться!

– Есть, но лучше не читать! Написал местный редактор районной газеты. Там больше про то, как проехать; описания излучин рек, тайги, красивые гряды гор… Северный оленеводческий колхоз, выполнение плана – так, иллюстративная ерунда! Мы рассчитываем на ваш сценарный план, если можно, или на режиссерский сценарий. Сразу берите быка за рога, так сказать! Чтобы не тратить время!..

Я вылетел в Хабаровск. Часов через восемь-девять был на месте. Нашел студию… В Москве мне твердили: «Выручать хабаровчан надо!..» А здесь, скажу откровенно, никого не обрадовал я своим приездом! Встретили как варяга!.. И вместо того чтобы помочь освоиться, понять, что за тема мне предназначена, куда лететь, какие сроки производства, каких подвохов ждать от погоды, кто оператор, – мне с места в карьер принялись рассказывать, скорее всего в назидание, что годом раньше, до моего приезда, служил здесь в армии по призыву паренек с известной фамилией. Я не выказал ни малейшего интереса, не до того мне было… Но, видимо, сценарий рассказа, распределение ролей хабаровчанами были продуманы заранее. Рассказывали мне этот эпизод в лицах, с воодушевлением и сарказмом. Про паренька, про именитого папу (то ли члена ЦК, то ли кинорежиссера), добившегося для сынка заключения договора со студией на съемки фильма вместо армейской службы. Про то, как сынок так ничего и не сумел снять… Фамилии не уточняли…

Я недоумевал, чего они от меня добиваются? Чтобы я развернулся и улетел обратно в Москву?.. Какое, черт возьми, мне дело до чьих-то неудачных режиссерских опусов, тем более давно канувших в Лету?.. Это только ремесленник, только сапожник уверен, что каждое новое его произведение будет совершенством. Настоящий художник всегда сомневается в себе, всегда осознает, что работа, в которую вложил столько сил и нервов, может попросту «уйти в песок». Но мне-то, видимо, рассказывали с прицелом, чтобы я мотал на ус. Я ж для них, повторюсь, – варяг. Это просто удивительно, как в глубинке, в провинции, не любят нас – москвичей, столичных жителей. Я понял, они и меня подставят. Это как пить дать. Надо Москвой заслониться. Предупредил, «если оператор пьет, вышлю в тот же день и даю телеграмму в Москву о выезде домой»! Кажется, такой расклад дел для директора студии был приемлем.

А что делать?.. Взял я номер телефона автора, деньги на дорогу и, вынужденно отказавшись от сценария, пообещал: «На месте ознакомлюсь с объектами, людьми, подготовлю и пришлю режиссерский сценарий. Потом решите, что делать!..»

Заказал просмотровый зал, отсмотрел киноматериал предполагаемого оператора. Ничего: вкус есть, чувствует натуру – словом, работать можно!

Вылетел самолетом в Охотск. Долетели и сели благополучно. А дальше, – не поверите!.. На каждом шагу – ну просто шок. Сначала гляжу: самолет подруливает к аэровокзалу, а вокруг грибов-подосиновиков – море! Будто на каждый квадратный метр полтора ведра грибов выпростали! Самые крупные – с теннисный мячик, а мелкие – с шарик для настольного тенниса, более мелких и не видно. Я было нагнулся привычно, как у нас, москвичей, принято, чтобы собрать побыстрее: ну грибы-то ядреные, шляпки красные, просто сами в руки просятся! А за моей спиной звонкий девчачий голос недоумевает, удивляется:

– Зачем вам эти грибы? Такого добра здесь во всех поселках, что подорожников в Подмосковье!..

Я разогнулся. Смотрю – рядом девчонка лет восемнадцати чем-то похожая на бурятку, метиска, что ли. Одета модно. Сняла темные солнечные очки, смотрит на меня пристально, может, даже чуть со смешинкой:

– Вы куда путь держите?

– В поселок Арка.

– Мне тоже туда. Там такого добра – косой косят! Свиней кормят. Надоест еще…

Шустрая словоохотливая девчонка сообщила, что надо ждать транспорт, который доставит нас на другой аэродром. Я слушал ее и оглядывался…

Серое здание аэропорта. Дощатые помосты вместо тротуаров. Тетки потертые… Что тут можно найти интересного для ССОДа? Такого унылого захолустья и в средней полосе полно! Зачем ехать за тыщу верст – киселя хлебать!

– А вы сами давно в Арке?

– Всю свою долгую и скучную жизнь.

– У вас там такое же унылое захолустье? Тротуары дощатые. Интересно только то, что грибы косят? Кстати, косой или и комбайны задействованы?

– Вы зря иронизируете. У нас вырублены целые улицы в тайге, даже названия не успеваем давать. Для оленеводов строят прекрасные трехкомнатные дома со всеми удобствами. У вас в Москве таких нет… Сейчас осень, рыба на нерест идет. Совхоз будет ловить для населения, это местный своеобразный праздник. Музыка. Соревнования по изготовлению икры, разделке рыбы. Раздача рыбы по семьям. Награждение… У нас много интересного, все сразу и не вспомнишь. И потом многое для меня – обыденно, знакомо. А для вас увиденное может быть и оригинально… В общем, все увидите сами.

Часа через два подошел вездеход. Девчонка вскочила:

– Этот лимузин за нами прибыл.

– Вездеход?!

– Ну да! Военный вездеход. Он доставит нас до другого аэродрома. Это не один десяток километров. Без вездехода туда не добраться.

– До поселка Арки?

– Ну что вы! До поселка надо еще лететь часа два на кукурузнике.

– А там от аэродрома до Арки на чем добираться? На оленях?

– Не буду больше рассказывать! – девчонка хитро прищурилась.

Милая, славная. Совсем как городская. Ямочки на щеках.

– Вам потом будет не интересно. Увидите все сами!

Откуда-то к вездеходу подтянулось много народу, в основном пожилые женщины, старушки с кошелками, ведрами. Девчонка, подметив мой интерес, объяснила:

– Это местные жители. Из Арки привозят в Охотск на базар черную смородину лесную, орехи, икру – потихонечку, на икру есть запрет. Но… А здесь они покупают галантерею, кухонную утварь, материал какой…

– А вы местная? Как вас зовут?

– Алина Полоротова…

У меня сразу мелькнуло в мозгу: А-ли-и-на! Любят в глубинке необычные звучные имена. Я даже встречался с якутом, который, представляясь, со вкусом гордо выговаривал свое имя: Аполлон Афанасьевич.

– Я дочь председателя совхоза Кузьмы Александровича. На большую землю ездила отдыхать. В Крыму была, в Сочи, Батуми. Видите, как загорела?.. А вы зачем в Арку добираетесь? Что там потеряли?.. Извините за грубую шутку.

– Я еду к товарищу Полоротову Кузьме Александровичу. Но мне почему-то сказали – «Кузьма Алексеевич».

– Напутали. Он у нас один. А вы не ответили, зачем он вам?..

Хочу напомнить, что весь светский разговор мы ведем, сидя на вездеходе. Кругом – море… Мы плывем, как на барже какой. Вездеход то ныряет, кивая носом, то кидает его в стороны – резко, неожиданно. Мотор стучит, сипит, надрывается. Пахнет нагретым металлом, бензиновыми парами. Неприятное ощущение: сидим ведь на грузном громыхающем железе, а не в лодке. Брошены на волю судьбы. Отдавшись этим мыслям, я спросил:

– Небезопасная поездка, наверно? Я чувствую себя далеко не комфортно. А женщины местные, смотрю, хоть бы что!..

– Так вы в первый раз, а они с сороковых годов добираются этим путем. Для них это привычно! А вы кто?..

– Давно слышал песенку шуточную: «Раз утонете, два утонете, а потом привыкнете!..» Мне кажется, они уже много раз тонули, привыкли и ничего не боятся.

– Вы невнимательны или не хотите отвечать. Кто вы? И зачем вам папа?..

Трудно было понять, что ей более любопытно: мой интерес к ее отцу или что мне нужно в Арке.

– Если я вам скажу, вы закидаете меня вопросами. А мне хочется больше от вас узнать об Арке, о людях, ее населяющих…

– Вы журналист? Всю жизнь не любила журналистов. Они одни только вопросы задают. С ними неинтересно. А вы… Вы все хитро выясняете!

– А что я выяснял? По-моему, ни одного вопроса не задал. Вы сами рассказываете, а мне интересно.

– Так зачем вам папа?

– Я что, напугал вас? Я не из милиции. Тем более, думаю, что председатель, даже при очень большом желании, криминала сотворить не может…

– Зачем вам мой папа?! – голосок у нее зазвенел. Глаза стали колючими.

– Милая Алина! Я не милиционер и не кагэбист. Я режиссер. Еду знакомиться с местами обитания малой народности – эвенков. С их жизнью. Фильм заказан ССОДом для показа за рубежом. Вот и все. А вы: «Зачем вам папа?!» Ваш папа все равно что губернатор! Он должен меня выслушать, устроить, познакомить с людьми. Помочь съемкам… Вот ознакомлюсь со всем, что нужно, вызову оператора с камерой, и произведем съемки. Успокоил я вас, Алина Кузьминична?

Она всплеснула руками, засмеялась:

– Ладно, не буду вам вопросы задавать, раз вы их боитесь. Вот приедем, увидите: папа сам мне предложит вас опекать, со всеми знакомить. У него очень много дел! С шести утра до девяти вечера занят своим совхозом. Домой приходит только обедать и ночевать…

К Арке мы подлетали не на кукурузнике, (там, по-моему, всего два места), а в самолете, где разместились человек десять, две козы, козел да шкаф платяной с зеркалом, который везла вертлявая баба. Ух, как она за зеркало тряслась: «Где я тут такое зеркало найду?!» Интересно, как бы она повела себя, если б козел это самое зеркало – боднул?

Сверху было видно: большое село с широкой улицей. Пасутся коровы – с десяток.

– Алина Кузьминична, а где аэродром?

– А во-он, видите: мужчина и женщина коров гоняют! Это начальник аэродрома с женой очищают площадку для посадки.

И действительно, когда мы сели, в сторонке, неподалеку от нашего лайнера, стояли коровы, привычно пощипывая травку всем стадом.

Познакомились с начальником аэропорта, на нем из всех форменных отличий была только фуражка летчика. Договорились о встрече. Он показался мне интересным собеседником. Кстати, предложил:

– Если что с устройством у Полоротова вам не подойдет, то у меня самого – большой дом. Скотины нет, все чисто. И радио круглые сутки, и телефон – можно и в Москву звонить…

Пока мы беседовали, Алина всячески выказывала нетерпение. Я слишком долго разговаривал?.. Или ей не понравилось, что начальник аэропорта перехватывает пальму первенства? Не знаю! Но, когда мы закончили разговор, моя спутница решительно подхватила меня под руку и потянула за собой…

После небольшого чаепития с белой свежей булкой, сливочным маслом и икрой, выложенной в столовую тарелку, мы с Алиной пошли в правление искать ее отца. Шли по проложенным над землей – сантиметров на тридцать – доскам, заменяющим тротуар, – иначе не пройти. Почва там глинистая и независимо от количества осадков и времени года никогда не просыхает. Да и с гор все время стекает влага потоками разной ширины и мощности – всю весну, все лето. А осенью – и говорить нечего.

Между досками, как в Подмосковье растут лопухи, здесь красуются крупные шляпки маслят. Я обратил внимание, как женщина привычно тесаком подрубила их и, бросив в ведро, занесла в дом.

– Это кормить поросят, – объяснила Алина. – У нас кормят поросят грибами и рыбой. Не всякий запасает кету на зиму, некоторые грибами кормят…

В правлении шло собрание. Председателю пошли доложить, что прибыли дочь и режиссер. Было слышно, как вдруг там зашумели, загалдели. И стали расходиться…

Алина сразу высыпала отцу весь ворох информации обо мне. Полоротов, человек сухой, чернявый, очень подвижный, можно сказать, даже не по годам суетливый. Под пышными, ухоженно-расчесанными усами – явной гордостью брюнета-аборигена, добродушная хитроватая улыбка (вот в кого дочь-то!).

Предложил присесть прямо тут же на скамье президиума:

– Ну, какие первоочередные вопросы у кинорежиссера?

– Почему все разошлись?

Он пояснил:

– Они думали, вы сейчас будете их снимать. Поэтому разошлись.

– Почему? Мне казалось, что люди, в основном, любят сниматься. Лестно увидеть себя на экране, в кино…

– Не-ет! Наши все равно сниматься не будут! Дело в том, что большинство из них беглые.

– И что, их не ищут?

– Почему не ищут? О них знают: и что здесь работают, и что норму выполняют, ведут достойный образ жизни. А если их арестовать, какая с того польза? Там их надо еще и кормить, и содержать! А здесь они пользу приносят. И потом, они уже тем наказаны, что не могут выехать никуда: в розыске все находятся. Это самые дисциплинированные мужики. Не пьют, в отличие от местных эвенков…

– А что эвенки?

– Пьянь! Голая пьянь!.. Денег много – вот и пьют. У оленеводов стада большие, из тысячи голов больше половины – матки. Чуете, какой приплод? Никто никогда не учтет. А они, муж и жена, каждый имеет свое оленье стадо. Вызывают вертолет, грузят оленей – муж для себя, жена для себя, – везут в Охотск. Оттуда ящиками прут коньяк; он у себя пьет, она у себя. Кончится коньяк, друг у друга воруют…

– По дороге женщина маслята срезала, – в разговор вступила Алина, – так вот эта эвенка зарубила мужа, он воровал у нее коньяк. Судья спрашивает, зачем отрубила ему голову? Она говорит: «Я не хотела! Я ударила, он задергался. Было жалко. Я и отрубила голову…» Ей дали три года, а через год отпустили: она не старая, двоих-троих еще может родить. Эвенки ведь вымирают, а надо как-то поддержать их численность. Это, видимо, своеобразная политика государства в отношении малых народностей. Вы ведь знаете, для спасения все средства хороши. Поэтому и ваш фильм заказали для спецпоказа за рубежом! Так, наверное?.. Им власть во всем идет навстречу, – Алина увлеклась в своем рассказе.

Отец искоса поглядывал на нее, покручивал кончик уса, но не перебивал любимую дочь.

– Им детей воспитывать не нужно. Как только родятся, их оставляют в яслях. А матери со стадами кочуют, они даже не знают, дети живы или нет. После яслей автоматически переходят в детские сады, потом – интернат. После интерната, где кончают десятилетку, уезжают в другие города – в институт. Сейчас у них есть и свои врачи, и педагоги, инженеры, летчики. Они ведь на полном обеспечении у государства. Вот так и поддерживают малые народы, товарищ режиссер…

На краю летного поля «аэропорта Арка» возведена двухэтажная дощатая будка, по-другому не скажешь, размер ее четыре на пять. На втором этаже, куда ведет наружная лестница, кабинет начальника. Он оборудован всем, что положено руководству: помимо стола с двумя телефонами пара стульев, кресло и дюжина огнетушителей – «на случай». У полукруглого, в две стены, окна пристроилась деревянная вешалка с рогульками. На ней одиноко скучает парадная фуражка самого начальника.

На первом этаже три койки: в непогоду там летчикам приходится ночевать. Это было самое удобное место ночлега и для меня.

Алина повела меня знакомиться с достопримечательностями, и в первую очередь – с горной кишащей рыбой рекой Аркой. Издали уже был слышен бурлящий шум. Такое впечатление, что у рыб, идущих на нерест, бурное профсоюзное или партийное собрание. Спутница моя увлеченно рассказывала, то забегая вперед, то возвращаясь и подпрыгивая. Было что-то в ней от озорной школьницы. Я не мог понять, то ли она хотела понравиться, то ли непосредственность выплескивалась. А я слушал и думал: «Как жаль, что эта девочка не эвенка. Это было бы точное попадание – отличная героиня фильма…»

– Сейчас рыба идет на нерест, но ее мало. Она нерестится раз в несколько лет… – Алина объясняла, но я точно не помню: кажется, раз в четыре года. – Никто без крайней необходимости в реку не вступает. Ну нельзя, понимаете?..

Подошли к реке. Рыба, одна к одной, плывет вверх по течению. Еще одно чудо! Никогда не видел такого: поверхность воды булькает, словно кипит! Серые извивающиеся спинки плотно, какими-то причудливыми зигзагами, будто сговорившись, движутся – ну как на демонстрации! – стройными согласованными рядами. А то – обгоняют друг друга… Но у всех одно – четкая устремленность…

– Когда она идет на нерест в свой год, ребята, озоруя, пробегают по рыбе на тот берег!..

«Вот бы снять!» – сверкнуло у меня в мозгу.

– А ширина реки в этом месте метров десять! – она снова заглянула мне в глаза. – Вот с какой плотностью рыба несет свое потомство вверх! Представляете! По рыбьим спинам, «аки по суху!» Идет силою инстинкта в безопасные тихие и глухие плавни, только им самим памятные, где они сами когда-то обрели жизнь. Интересно! Да?..

– Пожалуй! Вы кто по профессии? Или только учитесь?

– Я в этом году поступила в Хабаровский мединститут.

– Вам нравится быть врачом? Вы так интересно рассказывали о рыбах! Я думал, вы или в рыбной промышленности, или биолог!

– А я сама не знаю, где я. Поступила в медицинский за компанию с подружкой, а готовилась в педагогический. И о профессии стюардессы мечтала, хотела путешествовать. У нас в Хабаровске, куда хочешь можно поступать, везде места есть. И потом можно поменять профессию! Все хочется испытать: и лечить, и учить, и судить! И еще чего-то! А чего?.. Всем хочется, и мне хочется! А что?.. Говорят, с возрастом все пройдет. Я думаю, все это глупость взрослых, не понимают они нас!..

– Когда у вас «праздник рыбы»?

– Папа сказал, что представитель рыбнадзора где-то в другой части района, освободится недели через две. Стало быть, представителя нет. Можно устраивать праздник.

– Это как?

– Представитель нужен для официального проведения. Это когда все под присмотром властей ловят рыбу и делят – каждой семье по пять рыбин на человека. И всё! А что такое пять рыбин на человека в год?

– Конечно, ничто!

– Так вот, сегодня в правлении решат, когда начинать лов рыбы – без контроля. Чтоб обеспечить себя на год, по справедливости…

С утра народ потянулся к реке. Пошел и я…

На берегу стоят столы. На одном, покрытом красной материей, лежат журнал и счеты. Рядом расставлены стулья. Всё в соответствии со строгим ритуалом советского или партийного празднества. Обыденно. Официально. Неинтересно.

Рыбаки готовят сети. Это уже что-то: хоть какое-то действо! Интересно, что будет?.. Мне-то нужен какой-то колорит, экзотика. Эвены и эвенки нужны – лучше не страшные. Ох, как они плохо выглядят! Маленькие, хилые, грязные. Я вспомнил, как искал чабана в Бурятии. Неужели и эти – все такие же «не кинематографические», как любил выражаться оператор бурят Дегтярев?..

Но искать надо. Не снимать же Алину! А с другой стороны?.. Молодая. Есть в ней что-то самобытное. Лицо, повадки – явно, человек не с запада. Проглядывает что-то сибирское – может, предки из аборигенов. Чернявая, черноглазая… Полоротова – может, эвенки и прозвали так какого-нибудь беззубого прадеда: Полоротов – полый рот…

Нужен синхрон, она может и говорить на камеру. У эвенков язык вроде потерян. Общаясь на камеру, она будет рассказывать по-русски. Надо подумать!..

Подошли председатель и, видимо, бухгалтер, потому что он сразу схватился за счеты и поставил их так, как ему удобней.

Рыбаки с сетями вошли в реку. Ходили, кружили, топтались, – мне это было, как говорят, до лампочки. Наконец началось…

Сети вытащили на берег. Рыбы полно! Крупная, серебристая! Рыбаки выбирают улов. Сильная живучая рыба бьется, выскальзывает из рук. Хвостами, головами наотмашь бьет людей по лицу, по губам – борется за жизнь! Шмякается на землю. Извиваясь и подпрыгивая по траве, бросается в сторону реки. Смех, галдеж, шутки, подтрунивания:

– Стой-стой!.. Ку-у-да! Куда, я сказал?! Живучая, стерва!..

– Эй, Михалыч, как она тебя саданула! Теперь неделю с женкой целоваться не сможешь!

– Я ей скажу, рыбка молодая поцеловала!

– Не поймет. Домой не пустит. Оправдываться придется.

– Наоборот!..

– Это уж – вдругорядь!..

– Глянь, как прыгает!

– Ты куда, – стоять! Ты мне самому нужна!.. – Мужик еле ухватил рыбину: – Выскальзывает, собака. Смотри, зажарю!

– А в прошлом-то разе как у Бориски глаз опух!

– Да-а! Фингал знатный был! Чуть-чуть, – и без глаза бы оставила!

– А кета-то была – пуда на два!..

– Отку-у-дова!? Килограмм на десять! Это он сказал «два пуда»…

– Сергиенко! Пять человек! – пытаясь перекричать гвалт рыбаков, выкликает бухгалтер. Отчитывают пятьдесят рыб, выкладывают в корзину. Выдают.

– Петрищев!.. – Еще один получает и отходит. И так – до середины дня: ловили, раздавали и в журнале отмечали.

Мне было непонятно. Алина говорила «по пять рыбин на человека», а тут все десять! Хотел спросить, но куда там! Лезть в гущу рыбаков, разыскивать ее в толчее, – не мое дело, решил.

На другой день повторилось то же самое, и так дней десять! Раздавали каждый день одним и тем же людям по десять рыб на человека. Я понимаю абсурдность подсчета и нудность записи. Но что делать! Это было время, когда мы не шиковали, знали, что такое «дефьсит» по Райкину. А рыба красная, икра – ого какой дефицит!

Оказалось – это привычное дело: из правления звонят в рыбнадзор с просьбой прислать представителя: «Пора-де начинать лов. Устали ждать, много ведь и других дел! Когда же прибудет представитель?»

Им сообщают: «Представитель своим ходом на лодке с мотором вышел в Арку. Ждите. Днями будет у вас». Вот этот-то перерыв – «днями» – и используют живенько, чтобы запастись слегка рыбкой. А потом…

На реке аврал! Все сети убрали и унесли сушить – к приезду представителя рыбнадзора они должны быть первозданно сухими, нетронутыми!

Столы, стулья отнесли в сторонку. На берегу всё убрали. Не оставили ни одной чешуйки! – посему ждали представителя.

Появился «долгожданный» чиновник – опухший, изъеденный таежной живностью. Грянул духовой оркестр из трех «музыкантов»: один мужик с трубой, другой с барабаном, третий – с бубном; оказывается, представителя всегда встречают с музыкой.

Расставили столы, вынесли транспаранты. Выкликнули по фамилиям членов комиссии из передовиков и приступили к официальному лову. Да, кстати!.. Опухшее лицо представителя протерли коньяком. Остатки он с кем-то из рыбаков, не медля ни секунды, «принял на грудь». Кузьма Александрович, сославшись на сердце, отказался.

Раздали строго по пять рыбин и быстренько закончили всю процедуру. Составили акты, подписали. Сфотографировались на память. И пошли на торжественный обед – с коньяком. В тех краях потребляют только коньяк; водку, говорят, невыгодно завозить в такую даль.

Вечером проводили представителя. Подарили ему банку икры: в пол-литровой емкости граммов четыреста – для жены. Знай наших, мы не браконьерствуем! Представитель рыбнадзора был доволен.

А наутро открылся сезон икры! Вот уж и торжество, и праздник. И разгульность, и широта совхозной – советской натуры! Ловили, сколько хотели! Раздавали по десять рыб, тут же на берегу потрошили в ведра икру, а рыбу бросали в реку: «Малькам! Им тоже надо кушать!» Однако эвенки, я заметил, поступали наоборот: икру выбрасывали в реку, а рыбу забирали.

И продолжалось это буйство – до первого снега.

Ну вот. Рыбой все обеспечены, и по закону, и по справедливости. Председателю Полоротову телефонограммой объявлена благодарность за оперативность: управились-то за несколько часов и освободили представителя рыбнадзора для других текущих дел!

В один из дней (я уже трудился над режиссерским сценарием) Алина пришла в будку к начальнику аэродрома и пригласила меня на охоту:

– Учитель Дмитрий Федорович идет на моторной лодке вниз по течению пострелять уток, он согласился взять меня и вас, Рустам Бекарович. С собой брать ничего не нужно, у него все есть. Он всегда, собираясь на охоту, берет припасов на неделю. А мы идем на день-два…

Охотник Дмитрий Федорович – одноглазый крепкий мужик лет сорока, с задубелым, в шрамах, лицом. Когда-то проворный медведь когтистой лапой успел ударить его по лицу. Тогда он и глаз потерял.

Знакомясь, охотник жесткой ладонью крепко пожал мне руку и, широко, смущенно улыбнувшись, предложил: «Зовите меня просто Дима». Я представился – Рустам. Алина, которую я называл не иначе, как Алина Кузьминична, подчеркивая свою взрослость, тут же кокетливо ввернула: «А я – просто Алина». Ну хорошо, просто Алина…

Сели в лодку. Дима дал нам зеленые пиджаки-накидки: «На реке прохладно». И мы пошли. По берегам тайга, сплошная, могучая. Высоченные кедры… Но Алина долго молчать не могла:

– Кедровник!.. Сюда мы на лодках семьями приходим за орехами. Чуть дальше, в глубине тайги, растут малорослые кедрачи. Они не выше человеческого роста, с них удобно собирать. Ходишь вокруг дерева и снимаешь шишки. Но одним ходить опасно: медведей много. А чтоб с ними сладить, нужен не один стрелок. Сколько мужиков у нас в Арке покалечено. Охотников!..

Минут через сорок Алина снова встрепенулась:

– По-моему, на берегу кто-то сидит!

Пока я искал где, одноглазый Дима спокойно заявил:

– Это медведь. Мы сейчас поближе подойдем.

Алина, как завзятая охотница, советует:

– Зря. Испугаем его!

Но Дима не соглашается:

– Река шумит. Мы с подветренной стороны подойдем, он нас и не услышит. И поглядим, что он там делает. Смотрите! Медведь молодой, не осторожничает. Он, наверно, рыбу ловит…

Дима подвел лодку почти вплотную к поваленному в реку дереву, за ним нас медведю не видно, а он у нас на виду. Сидит на берегу, ну прямо как человек! Задние лапы в воде, а правой передней лапой смачно бьет по воде. Вытаскивает – в лапе рыба килограмма на два-три, такую на днях совхозники ловили! Мишка заносит лапу с рыбой назад, слегка приподнимается, кладет улов себе под задницу… А рыбка – бултых! – и в воду! Медведь или не видит, или играет. Опять сильно шлепает по воде, в лапе опять рыба. Кладет за спину, и опять рыба плюхается в реку!

– Медведь молодой. Играет! Стрелять ни к чему, сейчас рыбой надо заниматься. Смородиной, орехами. Не до медведя. Пусть подрастет…

И мы поплыли дальше. Дима поясняет:

– Сейчас, за поворотом, в тиши – утки место облюбовали. Там поохотимся. Мы опять – со стороны реки, а ветер – от них. Нас не сразу учуют…

Мы тихо повернули и, идя без мотора, вышли из-за поворота.

На воде больше десятка уток. Река несет лодку к ним. Дима держит ружье у плеча, прицеливается. Мне походя командует:

– Берите весла! Приготовьтесь!..

И выстрелил! Стая мгновенно взмыла в воздух. Дима кричит:

– Давай! Греби быстрей!..

На воде барахтаются, бьют крыльями подранки. Подплываем, успеваем вытащить из воды трех. А два подранка вдруг тяжело отрываются от воды и низко-низко летят к кустам. Дима расстроился:

– Мне, дураку, надо было сперва объяснить суть охоты. А я… Потеряли двух уток!

Оказывается, у него заряд – рассеивающий, он глушит по многу уток сразу.

– Надо быстрей собирать, иначе улетят. Хорошо, если только контужены, а бывает, улетит и там, в кустах, погибает. Без охотничьей собаки их не достать…

Он врубил мотор, и мы пошли дальше. Алина предложила выйти на берег, прогуляться, показать мне тайгу. Вышли. Она почти сразу подняла тревогу:

– Тут следы какие-то свежие!

Дима пошел посмотреть и быстро вернулся:

– Это медведь, матерый! Только что прошел, может вернуться. Быстрей в лодку!..

Поплыли дальше. Уток больше не встретили. А на обратном пути видели матерого медведя. Он стоял там, где мы собирались прогуляться, и провожал нас, как показалось, тяжелым суровым взглядом. Пока мы не завернули…

Дима пригласил нас на жареную утку по-охотничьи: без всяких приправ – чистый аромат настоящей дичи:

– Зажарю всех! Чтоб в памяти надолго оставались и вкус, и охота…

 

Жена Димы Ася положила мне и Алине по целой утке – поджаренной, с хрустящей румяной корочкой. Дима поднял стопку, приготовился произнести тост…

Мне же не терпелось впервые в жизни попробовать вкус жареной дикой утки. Московские утки – из магазина – почти не отличаются от куриного мяса. А я помнил и помню вкус деревенских уток и гусей. Ася сказала:

– Я так много переела этих уток, что, кажется, московская курица вкуснее Диминых уток. Ну пожалуйста, пробуйте, как вам желается! А выпить вы всегда успеете!

Я попробовал… И не заметил, как съел всю утку! Ну, во-первых, она несколько меньше наших. А что касается вкуса!..

У меня нет слов, чтобы описать это. Дорогие мои, нужно попробовать! А попытаться передать вкус – ну ничего не передать! Можно только подбирать слова восторга и восхищения… И только!.. Ну почмокать для возврата ощущений и услады слуха. Поезжайте к Диме, он вас всех накормит!

Кстати, поведаю-ка я вам, как один инженер ленинградского завода оказался в этих местах. Встречался я с ним и его женой. Беседовали – неторопливо, душевно. Ленинградцы, они все равно что москвичи. Почувствовал я родные души.

– Пишет мне однополчанин, – попыхивая трубкой, рассказывал мне хозяин, не помню уже, к сожалению, его имени. Мы с ним от Москвы почти до Берлина дошли; оба ранены, после войны переписывались. Он постоянно приглашал приехать в гости. Шли годы. Ну как приехать в отпуск? Это же у черта на куличках! За пазухой у кузькиной матери…

– Пока доберешься – и отпуск кончится! – звонко рассмеялась его жена. – Да и все отпускные уйдут, на обратную дорогу не останется.

– И вообще, мы с супружкой тяжелы на подъем, – он добродушно и ласково обнял ее за плечи. – И вдруг присылает он нам кучу денег и зовет: «Приезжай! Может, последний раз увидимся. Приезжай с женой». Подумали и решили: нельзя же обратно деньги отсылать! Надо уважить. Сколько денег своих хватит, – поедем на них, его деньги попробуем не трогать. Поехали…

Я слушал рассказчика и удивлялся. Надо же – истый горожанин, питерский интеллигент, и явно не в первом поколении. И, рассказывая-то о своем городе, больше называет его Питером. Пышная, чуть тронутая сединой шевелюра, шелковая домашняя тужурка, отделанная крученым кантом. В зубах хорошая дорогая трубка. Пахнет дорогим голландским табаком. В то время я и сам не выпускал трубку изо рта, в чем-чем, а в этом разбираюсь. Словом, передо мной сидел не отшельник из забытой богом глубинки, а философ-гурман, очень похожий на русского барина. Было в нем что-то от мхатовского артиста Ливанова: неспешный бархатный баритон уверенного в себе человека, плавные жесты…

– Ну, так вот: добрались. Неделю пожили, – и что вы думаете, товарищ дорогой?.. Дали телеграммы в Питер, чтобы выслали все наши документы! Бросили квартиру родственникам и остались жить здесь, на берегу горной Арки. Живем, дорогой мой, – не жалеем! Не болеем, не скучаем…

Забыл пояснить! Человек этот живет не в самой Арке, а в Кетанде, на выселках – в распластанной на многие километры вольной долине за Джугджурским хребтом, где пасутся тысячные стада оленей. Домов там всего девять. Но и они пустуют: хозяева-эвенки кочуют с оленями, бывают дома раз-два в месяц. Приезжают, разбивают перед своими домами с удобствами легкие чумы и ночуют там, рассуждая примерно так:

– В доме опасно, однака! Улисса – наш дом родной. Тайги хозяин – ведмедь – придет, – не учуешь!.. Он дверь ломат, однака!..

Бывший инженер работает в магазине, скорей – при магазине. Представьте его работу: в месяц раз или два выдает оленеводам то, что ими заказано:

– Наедут раз в месяц, заберут весь заказанный товар, продукты, охотничьи припасы, – и всё! Торговля окончена, я свободен, как ветер с гор!

Для себя он заказывает необходимую литературу, журналы. И что-то, по-моему, пишет. На столе портативная пишущая машинка «Эрика», стопка отпечатанных листов. И всюду трубки разные…

– Для эвенков Кетанды районные власти сами мебель заказывают – лучшую, между прочим. По ведомости начислено пятнадцать-двадцать тысяч; через черточку высчитывается стоимость мебели, пианино или еще чего, а оленеводам, как говорят в Питере, – до фени… Если что завезли им в дом, значит, так нужно властям: «Они сидят высоко, однака, им лючче видно». На коньяк осталось – и ладно. Возят на вертолетах мотоциклы для оленеводов, мотороллеры чешские «Чезетта»!.. А как же: денег у них много, ведь в тысячных стадах сколько за лето молодняка прибавится, учесть невозможно. Вот и колдуют, как хотят… Ну, и чтоб на выпивку не тратили, не губили себя… Поглядите, как у них дома обставлены. Такой мебели – чешской, румынской, египетской – ни в Москве, ни в Питере не сыщешь. А они в домах этих и жить не хотят! Да!.. Древний инстинкт выше цивилизации…

Во дворе, на заборе, у инженера три медвежьи шкуры висят. Говорит, косолапые «сами приходят во двор, в окно заглядывают»:

– Тут, конечно, и приходится стрелять! В упор. А иначе – опасно!.. Медведей – отбою нет!..

– Их тут столько! – осторожно добавляет жена. – У нас и колбасы свои медвежьи – сырого копчения! И солонина, – всего полно. Икры! – всех угощаем и в дорогу даем. А остается, выбрасываем в Арку и делаем свежую…

– Вот так и живем – как в сказке, – легонько хохотнув, подытоживает муж.

Во дворе, под крышей дощатой, прикрытая легким марлевым пологом от наносимого ветром таежного сора, вялится кета – десятка два рыбин, лоснящихся от жира.

– Только себе вялим, и все одно – остается! Ягоды – черной смородины – хоть вагон заготовь! Орехи кедровые – вон бор целый! Натуральное хозяйство… – уже охотнее расписывает прелести жития-бытия жена. Кстати, два слова об этой женщине: о ней не скажешь: «обремененная тяжким трудом и заботами», хотя и живут без водопровода, канализации и без горячей воды. Щедрость природы, видимо, заряжает таким запасом энергии и здоровья, что этих людей на все хватает. И внешне она – какая-то ухоженная. Статная, гибкая, улыбчивая. Уверенная в себе:

– Хозяин обматывает телогрейкой ствол кедра, чтобы не повредить кору, и лупит толстой длинной палкой – в руку толщиной – стряхивая шишки. А я только подбираю… – Глядя на мужа, горделиво улыбается: – И не поспеваю за ним…

– Тут все есть для хорошей жизни. Никаких волнений, никаких забот. Поверите, дорогой, душа открылась для чего-то нового, возвышенного… Вот зарплату получаю, а деньги-то мне и не нужны. Тратить не на что! Природа-мать, тайга, река кормят… Теперь мы пишем – родным, знакомым. Зовем, приглашаем, – и никто не едет!..

Признаться, вспомнил я все это, прочитал… И защемило! Захотелось туда – в Арку! В эти места заповедные!.. Ей-богу, бросить бы все – городское, наносное, будничное, – и туда! Одно останавливает: страну развалили, все изменилось! Может, там уж ни оленей, ни рыбы, ни медведей нет?!

Я окончательно обосновался на первом этаже будки начальника «авиапорта Арка». Алина по совету Кузьмы Александровича снабдила меня всем необходимым: ложки, вилки, чашки, тарелки, чайник, – все. Даже икры принесла в пол-литровой банке. Утром, в восемь, иду в пекарню – через дорогу, беру пяток теплых белых булочек. Сливочное масло под окном, и икра на столе. Три булочки – и сыт до обеда. Обедаю в четырнадцать часов у Полоротовых, так распорядился отец Алины. Стесняет меня обед в чужом доме. Хочется рыбки половить. Ухи сварить. Кеты пожарить, грибов насобирать, – свободы мало.

Алина, увидев, что полбанки икры я уже «освоил», поинтересовалась:

– Рустам, а не хотите родным в Москву икры переслать? Ведь там икры, по-моему, нет. Запрет наложен. Приятно будет домашним!

Я обалдел:

– Что значит «хотите или не хотите»? Обязательно послал бы! Даже противоестественно как-то: не послать. Я благодаря приятным людям лакомлюсь, а родные и не подозревают. Но как?.. Ведь для этого надо лететь в Охотск, на почту. И потом не разрешат вывозить икру – криминал!

– Зачем в Охотск? Надо заказать стандартный ящик-посылку, возможно, они даже есть на нашей почте. Я покажу, как упаковать, чтоб не текло и не пахло, и на нашей почте девчонки все оформят. Вам они не откажут, я знаю. Пошлете на свой адрес. Потом я могу послать на ваш адрес. Потом опять вы. А можно и письмо вложить, чтобы написали еще какой-нибудь адрес – и туда пошлем… Предлагаю вам свои услуги. Может, меня добрым словом вспомните!..

Я так и сделал: послал несколько раз, и все посылки дошли до адресатов. Как узнал по возвращении, среди родных только и разговору было, что же это за чудо! Не икра, а «небо на языке»!

Настал день, когда интеллигенция Арки, русские и эвенки, объединившись в большую группу и прихватив ведра, бидоны, на пятнадцати лодках-моторках пошли вверх по течению – за черной смородиной. В группе два аккордеона, гитары – три; одна почему-то не участвовала в музыкальном сопровождении, что-то не поделили в пути: девчонка-гитаристка обиделась на подружек и отказалась поддерживать настроение своей игрой. Аккордеонисты же по случаю предстоящего пикника, видимо, втихую, не медля, приложились к горячительному и одновременно, не согласовываясь, заиграли песни – каждый свою. Но, поскольку лодок много, растянулись на полкилометра, – вроде и ничего, ухо никому не резало.

Лодки несутся длинным караваном. Ревут моторы и… надрываясь, ревут человеческие глотки, кто во что горазд… Пьянит тайга: просторы, красота… Ажиотаж царит на реке. На каких-то лодках поют, причем на каждой – свою песню. А если где-то не поют – значит, там спорят, не дают пить: «Едем работать! Потом, перед отъездом, наглотаетесь!..» И так часа два…

Прибыли. На остров или островок – никто толком не знал. Ясно одно: нужно собирать смородину – за этим приехали. Разошлись.

Я огляделся. Кругом кусты черной смородины – ну что называется, видимо-невидимо! Запах плывет сладкий, дурманящий. Решил помочь Алине. Что интересно: собираем, не сходя с места, с одного куста, а Алина вдруг предлагает: «Отойдите на минутку, посмотрите…» Я отошел и вижу: где собирал, там – зелено. А вокруг – черным-черно, все смородина, – сплошь! С одного куста собрали два ведра. Уходя, обернулись: черные кусты – с двумя оголившимися зелеными пятнами.

Все собрались на берегу, уложили ведра и бидоны в лодки и с мешками пошли вглубь – собирать орехи. Пошли и мы с Димой и Асей, оставив Алину готовить обед. На берегу задымили костры. Несмотря на перепалки, аккордеонисты и гитаристы начали подстраиваться, организовывать ансамбль.

Собирать кедровые шишки – ничего интересного. Ходишь вокруг одного дерева, как тот Иван-дурак из сказки – тупо, бездумно, ну, прямо как в обычном саду вокруг яблони: вот яблоко, вон еще! Опять яблоко, пониже – тоже яблоко… А здесь шишки: вот шишка, вот еще шишка. И там нужно достать, и тут нужно собрать. Только запах кедра приятен, а так – ходишь и кидаешь в мешок – скучное дело!

Но собирать надо. Зачем иначе пришли? Помогай, Рустам Бекарыч. Даром что ли икру вкушал да утки жареной отведал? Хорошим людям помогать – одно удовольствие, должно быть. А ты «не интересно»! Найди интерес! Например, что тут может быть интересного для фильма об эвенках? Ага, задумался! То-то же. Работать приехал. Трудись. Что еще не видел? Алина про улицы новые безымянные рассказывала…

На берегу все с полными мешками. Загружают лодки. Эх, где оператор?.. Потом такой живой эпизод организовывать надо будет. Пора вызывать – много уходящих объектов…

Казалось бы, после такого легкого веселого, продуктивно проведенного дня и возвращаться будет весело. Да нет, приуныли все. Или устали? Незаметно для себя, но устали. Или музыканты-мужья опьянели.

Но возвращались неинтересно. Даже не ругались. По реке моторки дружно гудели, будто только для них и организовали этот «пикник». А женщины, по-моему, даже и не обедали. Неужели всегда так?

Вечером пришла Алина. Сидели на лавочке, прислонившись к стене аэропортовской будки. Вечер темный, вернее густо-черный, – ничего не видно. Ладонь поднесешь к носу и не видишь. Тишина такая глубокая, даже комаров не слышно. Говорили о жизни, о годах уходящих, о будущем, о ее подругах, о Москве. Алину интересовала моя работа в кино, вообще – кинематограф. И не как симпатичную девчонку, мечтающую увидеть себя на экране, а как человека вдумчивого, ищущего связь экранного искусства с жизнью, ее процессами и законами.

– Я ведь и Москву-то знаю – проездом. Можно сказать, совсем не знаю. А с вашим приездом я даже на Арку, и на людей ее, и конечно на эвенков, смотрю как-то по-другому. Ловлю себя на этом. Наверное, с вашей позиции? Да?.. Думаю, что я бы снимала для других об Арке, моей родине, о ее людях… – Она долго рассказывала о чутких необыкновенных преподавателях, о «друзьях на всю жизнь», о тех людях, кого бы она «засняла» для кинохроники – на годы, показала бы людям… – Я бесполезно провела время в отпуске. Конечно, не считая пользы для здоровья, может быть. Я даже отца теперь «вижу по-другому». Раньше как-то не замечала его отношения к людям. Он относится обыкновенно… Но ведь люди – «не обыкновенно»! Не объект! Относиться ко всем с положения председателя к работающему – неправильно! Наверное, надо бы как человек к человеку, в первую очередь. Знать своих людей, их заботы, чаяния. Мало ли от чего зависит благополучие твоего работника…

– Алина, мне кажется, вы поспешили с поступлением на медицинский. В ваших любопытных рассуждениях я слышу голос абитуриента, поступающего на сценарный факультет или на отделение режиссуры – во ВГИК. Может, вы могли бы себя попробовать в журналистике или психологии. Правильно, серьезно рассуждаете… Вам, думаю, надо сейчас побольше читать. Не пропускать новых тенденций в художественной литературе, публицистике, в кино, – благо у вас есть все возможности выписывать любые журналы. Библиотека неплохая. Смотрите, сколько сейчас интересного! Распутин, Астафьев. Ищите, что вам ближе всего!.. Вот сейчас по телевидению, мне жена сообщила, новый фильм идет – «Семнадцать мгновений весны». Новое слово в осмыслении, что такое детектив на экране. По-новому, не шаблонно решены образы и нашего резидента-разведчика, и врагов. А я, к сожалению, не увижу его – нет у вас телевизионного приема. Отстану в определенном смысле. Когда его еще повторят? Да и повторят ли?.. У нас ведь, знаете, порой бывает, что достойный фильм хулят, а пропагандистскую чушь возносят до небес… Я заболтал вас? Не поздно? Не хотите спать?

– Рустам Бекарыч, вы смеетесь надо мной или не видите во мне «взрослость»?

– Ну почему же! Я хочу напомнить слова Ломоносова:

…И быстрых разумом Невтонов, – тут же лихо подхватила моя собеседница: Российская земля рождать!.. Слушая вас, я в своих глазах «взрослуюсь»!..

Ну вот, на этом можно и закончить рассказ о том, как создавался ставший для меня проходным фильм «Хозяева Джугджурской долины». О необыкновенной земле-планете Арка, ее завораживающей в своей первозданности красоте и притягательности. О девочке Алине, для которой я стал случайно встреченным на жизненном пути человеком.

Я писал о чудесной силе таких случайных встреч для меня самого. Хотелось бы думать, что и я, возможно, оставил какую-то зазубринку в ее сознании, чем-то помог ей определиться в жизни. Жаль, что больше я не встречался с ней, и не знаю, не ведаю, как сложилась ее судьба.

«Шаганэ ты моя, Шаганэ…»

 

Великий дар

Да, чем дольше живешь, тем больше поражаешься, какое же непостижимое явление – человек. Как многое ему дано: мыслить и страдать, видеть, обонять и слышать, любить, наслаждаться, проникаться чужой болью, жертвовать собой и ненавидеть – немало: на любой вкус и потребность, Но…

…Есть один особый дар, ниспосланный каждому, дар великий… Эх! Опять меня на обочину занесло. Я имею в виду не какую-то особенность, одаренность как черту человеческую, – нет! Я говорю о великом даре, которым награждаются буквально все, каждый человек, не ценя его и принимая как должное. О чем я?.. Да, о памяти! Память делает человека личностью, индивидуумом, мыслящей субстанцией. И чем больше, чем чаще человек эксплуатирует этот свой великий дар, тем более он – Человек. С ней он могучее древо с корнями, плоть от плоти своей земли, своей страны, семьи. И вместе с тем самостоятельная ячейка цивилизации.

Вы только вдумайтесь, что такое память. Это история. Это время, сконцентрированное в века. Это искусство и культура. Это языки, средство общения стран и народов. Это высшее творение матери-природы – «гомо сапиенс», человек разумный с бессмертной душой. А без нее – просто Иван, не помнящий родства, так, растение…

Ой!.. Куда меня потянули размышления? А ведь я и не хотел вовсе умствовать…

Итак, память. Кем дана она нам? За какие такие заслуги? Но точно, не за грехи, потому что открывает перед нами новые, невиданные горизонты, потрясающие возможности. Ах, Боже мой, какое же это волшебство – память! И ты сам – великий волшебник. Вот попробуйте! Включил память, щелк… – и ты в детстве! И трава не расти! Опять ты быстроногий малец. Все тебе нипочем, бегаешь, как стригунок, в коротких штанишках, с вечными синяками и ссадинами. Прятки, лапта, игра «в войну». Девчонок за косички «метишь» – моя любовь!.. Снова расшибаешь многострадальные коленки, плачешь, смеешься. И, несмотря на то, что прожил ты на свете не один десяток лет, в эти мгновения ты такой же легкий, невесомый, как тогда, такой же бездумно счастливый… И небо над тобой – то же. И звуки, и крики, и прозвища ребят. Но обратите внимание: проживая снова прожитое, ты его невольно корректируешь. В воспоминаниях ты тот же, но действуешь уже без прежних ошибок. Благодаря памяти ты исправляешь прошлое, а это уже, согласитесь, и вовсе что-то из высших сфер, из теории относительности. И все это память! Понимаете?.. Вот!..

Кинешься в юность, – и ты снова в плену подросткового очарования, первой любви. С ней вместе мечтаешь, строишь какие-то планы, воздушные замки. В голове мысли о дальних дорогах, какими мы будем, когда станем взрослыми, да и о будущих детях, которых, наверное, воспитать не просто. О сынах думаешь. Об их судьбах, службе в армии… Б-а-а!.. Да ты ли это?

– Э-э-э, да у тебя живот полез! Как вас величать по батюшке? Как?! А где шевелюра?.. Да и была ли она?..

Да!.. Эх, бывало: «Дядь, меня, мама сказала, “под мальчика” надо стричь…» Текут годы…

– Дядь, «под полубокс» пожалуйста…

– «Под польку…»

– Знаете, постригите так, чтоб сама стрижка была художественной, а волос на голове было больше. Ну вот так, как у Гамлета. Видели в театре Маяковского? «Быть или не быть…»

– Как у Самойлова, что ль?

– Да! Только, по-моему, там сейчас Казаков играет или Марцевич… Вот как у Марцевича!..

И так с помощью этого чудодейственного дара – памяти, выравнивая изгибы судьбы, ты и любишь по-новому, и веришь по-другому, обретаешь новые идеалы и святыни. Ты учитываешь все прошлые изъяны. Проживая помятые, тронутые промахами и ошибками годы, видишь себя более зрелым, в улучшенном варианте. И твое прошлое видится тебе иначе, волнует по-другому, и будоражит так сильно, будто ты преодолеваешь спирали спружиненного памятью времени, врываясь в то или иное мгновение.

Да-да, именно так!..

Ведь это же великое счастье снова и снова проживать в памяти события, знаменательные даты, годы… Ты обретаешь право прожить вторую жизнь или третью. Ты, словно Творец, строишь ее дальше, гармонизируешь, создаешь и даже – интересней, мудрее…

Хотя… Хотя нельзя не согласиться и с таким мнением, что мы ни в чем не властны над событиями своей жизни.

Ни на йоту!.. Все – свыше, и все – без нас. Вспоминаю, как глубоко и парадоксально охарактеризовала сей факт одна знакомая стареющая женщина:

– А ведь жизнь наша коротка, как детская распашоночка. Коротка, коротка!.. И даже, может, и опачканная!..

А дар великий, дар памяти продлевает ее. И многократно! Вспомнить такое – тоже толк, ибо на ошибках не ты, так другие учатся.

Как-то удивительный артист Ефим Копелян сказал: «Жизнь, брат, она штука озорная. Ее так, на табачок, не променяешь! Вот ведь как!..»

Это я так, между прочим, рассуждал. Не судите…

 

И так бывает

Сегодня со мной произошел любопытный случай. Смешной, нелепый, несуразный – всего понемножку. Попробую рассказать.

Последнее время у меня здорово болят ноги. Лара ворчит:

– Это твой вес! Носишь на себе лишних двадцать килограммов! Представляешь, какая нагрузка и на суставы, и на сосуды, и на сердце… Прилип к своему компьютеру! А надо каждый божий день заставлять себя выбираться на прогулки. Ходить. Недаром говорят, «движение – это жизнь»… И все в таком духе. Сама, конечно, не бегает. Иногда, видимо, с целью проверки, идет со мной.

Ну ладно, убедила. Хожу скорым шагом – «бегаю». А расстояние от нашего подъезда до остановки «Детский сад», освоенный мною маршрут, – минут пятнадцать ходу, строго по часам. Туда и обратно – тридцать. Стараюсь не останавливаться. «Движение – это жизнь», – тикают в мозгу слова Лары. Иди, иди!..

Многое еще в этой жизни не сделано! – твержу себе. И продолжаю свой маршрут по второму разу. Ну, понятное дело, время не убывает. Это уже сороковые минуты моей «спортивной» ходьбы, Ноги тяжелые, но тащу. Сбиваюсь с ритма. Устал. Конечно, устал!..

Измочаленный, присаживаюсь на край металлического заборчика. Настроение – хуже унылого. Держусь двумя руками за свою трость, подаренную сыном. Без трости, пожалуй, скоро трудно будет ходить. А она опора – будто сына рядом чувствую. Сижу. Размышляю…

По тротуару шеренгой, гуляючи, идет группа женщин. Человек пять, лет от тридцати до сорока. С ними девчонка лет десяти – видно, семья с гостями. Та, что с краю, ближе к бордюру, смотрит на меня и, улыбаясь лукаво, что-то говорит… Понял – обо мне, потому что все стали разглядывать меня с пристальным любопытством. Подошли ближе. Крайняя, не останавливаясь, с легкой, озорной улыбкой вдруг звонко так, уверенно заявила с вызовом:

– Ну, дядя, и много же девок было у тебя!..

Все заулыбались. А девчонка – аж обернулась и приостановилась, – так хотелось ей, видно, приметы какие-то разглядеть! Я был ошарашен и не нашелся, что ответить. А самая бойкая – та, что начала разговор, с лукавинкой игриво продолжила:

– Ох и много девок было! Много-много!.. – и, уже удаляясь, форсируя голос, все продолжала: – Краса-а-вец был! Красавец!.. И сейчас красивый…

Они ушли. Я долго смотрел вслед и недоумевал: «С кем-то, наверное, спутала меня». Но тут же, признаюсь, поплыли и другие мысли: «А может, и правда? Я еще… это?..» Захотелось взглянуть на себя в зеркало.

А они отошли метров на пятьдесят и женщина, что с лукавинкой, обернулась и, пятясь, продолжала мне что-то говорить. Улыбнулась. Прощаясь, помахала рукой. А у меня мысли неслись вскачь, неожиданные, совсем по Пушкину:

– Ну уж нет! Дудки!.. Это совсем не про меня, я ведь далеко не тридцатилетний, как Александр Сергеевич.

Мои радости и утешения – в верности, преданности, тепле семейного очага. А закат… Пусть он будет наоборот – как теплая ласковая золотая осень – ярким и, по возможности, долгим. Ну вот и с Пушкиным поспорил! Спасибо озорной обаятельной женщине. Всколыхнула что-то во мне!..

Рассказал о случившемся Ларе. Супружница посмеялась в ответ, но я видел, что и она согласна с кокеткой, отпустившей мне комплимент! Приятно! Настроение сразу улучшилось, ноги перестали болеть. Хорошо!.. Хорошо, когда есть надежда на радость, на удовлетворение жизнью, на любовь близких. Спрашиваю:

– Лар, а как ты думаешь, что бы Катанян сказал в такой ситуации?

– Захихикал бы рассыпчато и заявил: «Ой, девочки, вы мне теперь совсем не нужны!..»

Мне понравился такой ответ. Но где-то в глубине подсознания все-таки прозвучало противоречие: «А мне самому? Слова этой женщины – не скажешь, что не были приятны!..»

– Слушай, а Медведкин что бы сказал?

Лара задумалась:

– Александр Иваныч строго поманил бы ее пальцем, посадил бы рядом и сказал: «Не всегда самая легкая, самая первая мысль – лучшая. И всегда – не самая умная. И уж конечно, не стоит ее сразу выплескивать и обнародовать…»

Я согласно покивал головой и подумал, что я-то как раз мог сгоряча нагрубить, обидеть эту женщину. С сокрушением признался в этом Ларе. А она тут же с пониманием подхватила:

– И хорошо, и молодец, что не брякнул. Не нахамил. Не обидел. Может, ты ей действительно чем-то понравился! Может, похож на кого-то… Ведь остановилась же Скобцева посередине Арбата, с удивлением глядя на тебя! Помнишь?.. Даже обернулась несколько раз, ты тогда на Бондарчука похож был…

Действительно, мне многие говорили: «Ты похож на Бондарчука, когда без усов».

А может, и вправду я еще не совсем стариком выгляжу. А насчет «девок»… Ну, не знаю. Очень уж это сокровенное. Хотя…

 

Странный человек

Как-то случайно то ли на газетной, то ли на журнальной странице мне попалась на глаза фотография мужчины. Он был снят в непривычном для репортеров ракурсе – выразительно, крупно, портретно. Фото мгновенно зацепило мое внимание: пронзительный взгляд, широковатое мужественное лицо с особым взлетом бровей. Очень знакомое лицо. Где я его видел?..

Но тогда я не стал копаться в памяти – занятие это довольно бесполезное, сколько ни терзай ее, она все равно не откроет свои тайники, до времени, конечно. Даже в звучание фамилии не стал тогда вдумываться, уж больно необычно имя – Рихард Зорге. Нет! Не знаю… Да и откуда? Немец. Разведчик. Легендарная личность. Не всплыло, не вспомнилось, – да и ладно. Скорее всего, он просто похож на кого-то.

Но все-таки этот облик, это лицо что-то взбудоражило, замутило во мне. Периодически оно всплывало передо мной. Цепляло, общалось где-то там внутри, в подсознании… Я хотел, я мучительно пытался вспомнить… Военные годы – нет… Эвакуация – нет! Такое благородное лицо да в глухой Пензенской области – конечно, нет. Так и не вспомнил.

Прошли годы – немного, правда. На экраны вышел французский фильм «Рихард Зорге». На громадной афише кинотеатра «Россия» появилось лицо, очень похожее на моего знакомого незнакомца. Мы с Ларой попали на премьеру. Не назову фамилии режиссера, но вспоминаю его в фойе, окруженного почтительной свитой, рядом с очаровательной экзотической актрисой Анук Эме в японском кимоно. Она была чрезвычайно популярна у нас в стране после проката полюбившегося фильма «Мужчина и женщина». Все стены были увешаны фотографиями Зорге, проспектами, знакомящими зрителя с подробностями биографии знаменитого разведчика, одним из первых оповестившего Сталина о дате начала Второй мировой войны, о том, что 22 июня 1941 года Гитлер бросит всю свою военную армаду на Советский Союз.

И опять это лицо! Этот знакомый взгляд!.. Говорю Ларе:

– А я где-то встречался с Зорге! Не помню где и как, но… мне кажется, он был у нас в подвале перед войной!..

– Ты что? Кто он, и кто тогда был ты?! Законспирированный разведчик – и ты, мальчишка!.. Да и был-то он тогда в Японии!.. – Не поняла! Не поверила.

А где-то в конце 90-х или в начале нового века узнаю, что умер наш родственник, земляк, тоже Мамин, Абубекар – тезка моего отца. Он жил на Пятницкой в многоэтажном сером доме, неподалеку от Серпуховской площади. Дом этот примечателен тем, что в нем на первом этаже был большой банк. Помню, проходя с кем-то из ребят мимо металлической решетки, мы зачарованно глядели в открытое окно подвала на женщин, считающих деньги. В их руках мелькали пачки, толстенные пачки купюр. Господи, Боже мой! Как же лихо они перебирали, пропускали сквозь пальцы, пересчитывая, дензнаки! Невообразимо!.. Женщинам не понравилось такое разглядывание. Нас поругали, и мы ушли. Потом, спустя какое-то время, окна банковского подвала совсем закрыли от обозрения. Но дело не в этом, я опять увлекся.

Так вот, дом этот был еще интересен и тем, что с торца здания банка, в первом этаже, была жилая квартира, где жил наш родственник, тот самый Мамин Абубекар. Квартира имела два входа: с Пятницкой и со двора на Малой Ордынке. Зайти к родственнику можно было с одной улицы, а выйти – во двор другой. А чтобы обойти снаружи эти два входа, понадобилось бы пройти часть улицы Пятницкой, половину Серпуховской площади и не малую часть Ордынки – это минут пятнадцать скорым шагом! С какой надобности в двадцатых годах, а может, и раньше был построен этот дом? Неведомо. А может, и скорее всего, – специально! Не каприза же ради! Но я-то, навещая Абубекара-абзи, всякий раз думал, что здесь, наверное, собирались революционеры-подпольщики, а может, и Ленин бывал!.. Очень-очень интересная квартирка! Вот бы где с ребятами в прятки или в войну поиграть: никто не найдет!..

Так вот, приехав выразить соболезнования семье усопшего родственника, я вошел в его «особенную» квартирку и мгновенно вспомнил лето 1939-го, а может, 1940 года.

И человека, так похожего на Зорге! Тогда по свадебным делам старшего брата Хасана мы были у земляка Абубекараабзи, и там впервые увидел я его гостя – русского, не москвича. Познакомились.

Гость был общителен, оживлен, весел. Он располагал к беседе, шутил, много рассказывал. Вообще он очаровал всех, и в первую очередь, конечно, меня. Я смотрел на него, слушал и как будто разглядывал волшебный фонарь или смотрел кино про путешествия: еще бы, таких людей я еще не встречал! Этот столько знал, столько видел! Во многих странах побывал. И занятие его звучало как иностранная речь, как музыкальное созвучие – ком-ми-вояжер.

Он говорил, что занимается фарфором, хрусталем; продает свои товары в иностранные государства, каким-то известным компаниям. Рассказывал о Германии, что-то про другие страны. Я многого не понимал, но не отрываясь смотрел на него и видел доброе привлекательное лицо. Оно мне нравилось. Видимо, поэтому и запомнилось на всю жизнь.

Этот необыкновенный человек понравился и моим братьям. Со старшим они сблизились настолько, что гость подарил ему свои часы. В ответ Хасан отдал свои – обменялись, словом. Как сейчас помню эти часы «Лимания», с маленькой кнопочкой: нажмешь – секундная стрелка бежит, еще раз нажмешь – остановится. Диво дивное, чудо чудное для тех времен! И даже для взрослых. Обо мне и говорить нечего: подержав их единожды в руках, я запомнил это чудо техники, как видите, на всю жизнь.

У родственника тогда был болен ребенок, поэтому разговаривали все вполголоса. И все же засиделись допоздна. Братья предложили гостю заночевать у нас, и он запросто согласился.

Так этот странный человек и оказался у нас в подвале у Павелецкого вокзала. Все расселись за столом, накрытым чем бог послал, но на тот случай мать исхитрилась состряпать «перемячи». Итак…

Жарко. Знойно. Несмотря на то что в подвале всегда было «тенистее» и прохладней, окна у нас распахнуты настежь. Комнаты наполнены ароматом вечерних цветов. Семья у нас, как я уже рассказывал, была большая, но на ночь все разместились – преимущественно на полу. Братья уступили гостю свою кровать, для нас это было обычным проявлением гостеприимства.

Что удивительно: когда проснулись, обнаружили, что гостя уже нет, он ушел от нас тихо и незаметно, видимо, через открытое окно, никого не разбудив. На столе обнаружили оставленный им фотоаппарат-гармошку «Фотокор» (по-моему, он так назывался).

За завтраком только и было разговору, что о ночном госте. Братья и отец, обсуждая, удивлялись: «Зачем в Японию через Китай везти из Германии сервизы и вазы, ведь у них там своего “такого добра” много, этим япошек не удивишь. И почему ушел не простившись?.. Зачем оставил фотоаппарат?.. Забыл?..» Хасан больше помалкивал. Может, он что-то знал или не хотел обсуждать нового приятеля.

Мать вмешалась:

– Добрый человек, не хотел беспокоить. Постеснялся будить… – Но Хосаин и отец не унимались, перебирая доводы, сомнения, недоумения…

Фотоаппарат, оставленный или забытый гостем, отец понес к земляку, своему тезке, поскольку с ним гость давно был знаком и, наезжая в Москву, ночевал у него много раз. Как я теперь понимаю, Зорге была удобно в той интересной квартирке с двумя тайными входами-выходами; разведчику, конечно, необходимы всякие запасные варианты – мало ли что. Родственник успокоил отца:

– Аппарат гость оставил, видимо, за ночлег. Не беспокойтесь. Это подарок. Он всегда что-нибудь оставляет…

Я тогда занимался фотографией, и наш гость видел мои снимки. Поэтому домашние, перебрав различные варианты, остановились на одном: фотоаппарат он оставил мне. К кассетам его аппарата наши пластинки подходили. Я начал снимать им, но снимки не получались: не было контраста, отсутствовали белый и черный цвета. Фотографии получались мутными, неприятно серыми. Короче, я в нем не разобрался и вынужден был вернуться к своей камере. Хотя наверняка этот аппарат был таким же чудом техники и механики, как часы «Лимания». Но никто не знал, как им пользоваться, в чем его особенность… Подарок! Неразгаданная тайна.

В эвакуации отец поменял этот иностранный аппарат на четверть пуда муки. Рассказывал, как покупатель долго рассматривал камеру и остался очень доволен. На вопрос: «А зачем она вам, ведь здесь нет нужных химикатов, нет пластинок?» – ответил вопросом: «А сколько кассет к нему?» – «По-моему, было шесть, но остались в Москве». – «Не страшно, не всю же жизнь жить в Пензенской области…»

Наверное, он разгадал какой-то секрет и понял ценность аппарата. Ведь это был, скорее всего, фотоаппарат из Германии, а всем известно, какая у немцев техника и оптика. Только мне, постреленку, тогда это было невдомек. А жаль! Была бы не только память сердца, но сохранился бы и подарок удивительного, легендарного человека.

Ну что тут скажешь?! Превратности судьбы и случайности встреч, конечно, не случайны. Видимо, судьбе было почему-то угодно свести меня с такой глыбой, как Зорге. Она, эта затейница судьба, столкнула меня с ним и распорядилась так, чтобы я вспомнил эту встречу и уже никогда не забывал. Более тридцати лет было в памяти это лицо. Зачем? Почему? Для чего?..

Может, мне суждено дольше других помнить и размышлять о несправедливой судьбе великого разведчика? А может, и не только о нем как о личности, но и о том, как складываются наши взаимоотношения с государством? В чем смысл жертвенности в служении Родине? Есть ли рамки в понятии «патриотизм»?.. И почему у нас так быстро забывают своих героев?

Я задаю эти вопросы, а сердце и мозг кричат: «Нет! Не смей так думать! Для того и дана человеку жизнь, чтобы осмысленно и свято посвятить ее высоким идеалам!» – Да! Так нас учила Родина – Советский Союз. И так старался жить и служить свой Родине и я – режиссер-документалист.

Возможно, кто-то усомнится, что это был действительно Зорге. Ведь пишут же сейчас журналисты, что в те годы над ним висел дамоклов меч ареста, что был он под колпаком КГБ и приехать в Москву и так рисковать просто не мог… Все это так. Но все же, все же… Пишут также, что у него в Москве была любимая женщина и он рвался к ней. И может быть, именно поэтому находился инкогнито у случайных людей, опасаясь слежки… В любом случае, я, как и все, верю в исключительность судьбы. И знаю, что встречался с Зорге.

 

Случай в милиции

Меня как-то вызвали в милицию, им нужен был свидетель по делам соседа. Вхожу в кабинет, протягиваю паспорт:

– Меня вызывали по делу Бахтиарова Альберта…

– Мы не вызывали, а пригласили. Это разные вещи, согласитесь.

– Возможно.

В руке у него мой паспорт. Разглядывает…

– Назовите имя, отчество, фамилию!

Называю. Отложил паспорт. Пишет.

– Год рождения?

– Двадцать шестой.

– Назовите год рождения!

– Двадцать шестой!

– Что – двадцать шестой? Год своего рождения назовите. Пожалуйста! – и смотрит с удивлением.

– Год моего рождения тысяча девятьсот двадцать шестой. А что это вас так удивляет?

– Да нет. Ну, это… двадцать шестой… Вы меня извините, – лейтенант снял улыбку. – Это так необычно. У нас чаще отвечают – восьмидесятый, восемьдесят пятый. Ну, семьдесят пятый, редко – семидесятый, не дай бог – шестидесятый. Но два-адцать шестой!.. Это, извините, вроде что-то, аж – оттуда! Издалека, из – до войны! Для нас непривычно, извините еще раз… – он как-то совсем засмущался; снял фуражку, пригладил коротко стриженные волосы. – Это же другая эпоха, другое время. Это же бог знает что! Это же интересно… – отодвинул папку с начатым протоколом. – Простите, как вас?.. – посмотрел в бумаги: – Рустам Бекарович! А… как вам наше время? Как было тогда? Тогда как жили? – Мне почему-то приятны были и его смущение, и готовность отложить официальный тон, и какой-то неподдельный мальчишеский интерес, можно сказать, жгучее любопытство. Курносенький такой, уверенный в себе. Он по-хозяйски расположился за столом в кабинете, разложил бумаги, готовый записывать мои показания. И глаза живые, не оловянные.

– Интересно жили. Жизнью страны жили, ее интересами. Это, знаете, вы правильно сказали, время довоенное, «доколлективизационное». Я хорошо помню тридцатые годы. Папанинский дрейф на льдине, их спасение, прибытие в Москву. Встречу… Перелет Чкалова, Байдукова, Белякова в Америку. Триумф. Беспосадочный перелет Гризодубовой, Осипенко, еще забыл фамилию третьей. Да, Раскова… Вы небось и не слышали об этом?.. – Он, не разжимая губ, отрицательно затряс головой.

– А Стаханов? Целое событие – его появление. Ударники, стахановское движение по всей стране. Это перестройка не только в шахтах, а вообще в промышленности, в производстве. Фильм «Донецкие шахтеры» помните?

Ответа не последовало, мой командир только голову повесил.

– Паша Ангелина, женщина-комбайнер, Герой труда, ее последователи. Строительство метро. Метростроевцы. А картину «Добровольцы» вы видели, о метростроевцах?

Опять отрицательное мотание головой. Но интерес, вижу, не угасает.

– Открытие ВСХВ – Всесоюзной Сельскохозяйственной Выставки в 1939 году. Демонстрировались арбузы астраханские по двадцать два килограмма! Выращенная на огородах ВСХВ сахарная свекла на глазах у зрителей автоматически промывалась, резалась на кусочки, на конвейерной ленте подавалась к различным прозрачным стеклянным трубочкам, емкостям (все это было видно), превращалась в темную жидкость, помню, говорили – в «патоку» и… наконец сыпался белый сахар! А сыпался он в маленькие мешочки, которые укладывались, зашивались и подавались к железнодорожному маленькому вагончику, стоящему на платформе миниатюрной станции, где груженый вагончик двигался к концу платформы – к прилавку и там же продавался. Желающих купить была – уйма!.. Все хотели купить сахар ВСХВ, изготовленный на твоих же глазах. Это сейчас все автоматизировано. Нанотехнологии… А тогда, в 39-м, это чудо техники выглядело сказкой. В другом павильоне крупные светло-коричневые листы укладывались на движущиеся транспортерные ленты, уходили в маленькие, почти игрушечные фабрики, говорили, что это макеты папиросных фабрик. Там они превращались в табак. На тех же движущихся лентах на глазах посетителей набивались папиросы, отсчитывались ровно по 25 штук, откладывались в коробки, запечатывались, уплывали в конец прилавка, где их тут же продавали. Папиросы ВСХВ – высший сорт. Было ощущение, что покупали все – курящие и некурящие! Но, надо сказать, порядка не было. Раздавались голоса: «Безобразие! Где милиция?»

Мой собеседник понимающе улыбнулся. Но опять молча, словно опасаясь, что я прерву свой рассказ.

– С правой стороны – павильоны среднеазиатских республик. Водопады, витражи, скульптуры. В павильонах разные сорта фруктов – изобилие, многоцветье, аромат. На огражденное поле выводят породистых лошадей, показывают огромных быков, белых, как снег, чистеньких барашков, – уходить не хотелось.

– Это я видел в фильме «Свинарка и пастух», – вдруг заговорил милиционер. – Я думал, это выдумки, только для кино… Там еще пели, помните: «Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве». Прикольное кино!..

– В других павильонах были станки разные: и для взрослых, и для детей. К ним трудно было пробраться. А павильоны игрушек – чего там только не было! Музыка. Праздник!.. Мы всей семьей поехали к девяти утра, а вернулись поздно вечером. Там и обедали, и ужинали, кухни разных республик пробовали. Нас было много: наша семья, братья, старшие сестры с мужьями, две семьи из Ленинграда – родственники специально к открытию ВСХВ прибыли. На фотографии двадцать четыре человека, она у меня до сих пор сохранилась… Ежегодно отмечались праздники – День авиации, День военно-морского флота, – да как! На весь Союз празднество, торжество, гордость за свою Армию, за свой народ. В праздник Первого Мая шли на демонстрацию все, буквально все. Можно было пристроиться к любому заводскому или фабричному коллективу, потому что в них работали отцы, матери, братья ребят с нашего двора, с соседнего двора. Тогда всё, можно сказать, было проще; как в деревне, многие знали друг друга. Все живущие на одной улице и на прилегающих улицах были знакомы. А сейчас и соседа по лестничной площадке не знают. Жили все одним – общими бедами, общими радостями. Никому не завидовали. И почему-то предпочитали ходить пешком. Не поверишь, во время демонстраций дворы оставались пустыми. Мы как-то вернулись, а во дворе только два дворника сидят – наш дядя Федя и дворник из пятого дома, напротив. Спрашивают: «Ну и как? Кого видели?» А мы видели всех, все правительство: и Сталина, и Ворошилова, и Буденного, и Молотова… Были там и Тухачевский, и Блюхер, и Максим Горький, Орджоникидзе и карапет Ежов…

– А этот, как его… ну Берия был на трибуне?

– А по-моему, его тогда еще и не было в Кремле. Его не помню. Не знаю…

Мой собеседник поерзал, что-то обдумывая, и основательно подперся кулачком, готовясь слушать дальше.

– Много интересного было в то время. Государство думало о народе, народ с уважением относился к руководителям. Вот представь: весна 45-го года, только-только кончилась война, а к осени отменили продовольственные карточки! И каждый год – снижение цен! Пусть малые снижения, но они были, и это помогало людям жить. Все знали: потихоньку, но идем к лучшему. Дойдем или нет, но идем-то верно…

Как можно не верить? БАМ – стройка века! Самые большие в мире ГЭС – для кого? Не для тети же! А целина? Какое движение, какой подъем, энтузиазм, вся страна всколыхнулась. Пусть не все получилось, многое сорвалось, но шли-то правильно! Кому был нужен хлеб? Тете, дяде или всем нам? А?..

А каналы «Москва – Волга», «Волго-Донской», «Беломорканал»? Москва – порт пяти морей!.. Некоторые говорят:

«А жертвы?!» Да, конечно, оправдать репрессии нельзя, жизнь человеческая уникальна, бесценна! Но и нельзя не видеть, что развитие цивилизаций, становление государств – это бесконечные войны и бесконечные жертвы, такова правда истории. И наши цари-реформаторы Иван Грозный, Петр Первый – это и кровь, и тысячи тысяч загубленных жизней. Но стоит славный Санкт-Петербург, и жива великая Россия. И мы одержали победу в самой кровопролитной войне…

Некоторые «субчики» твердят: «Кому нужна была блокада Ленинграда? Зачем, во имя чего такие немыслимые человеческие жертвы?!» А ведь если бы не выстояли ленинградцы в той страшной блокаде, если бы сила человеческого духа не одержала верх над голодом, если бы неукротимая любовь к Родине и стремление не поддаться врагу не были сильнее страха смерти – не было бы, думаю, и победы под Москвой! Не исключено, не было бы и победоносного конца войны.

«Субчики» продолжают скулить: «А какая разница, под какой властью жить, зато были бы живы сгинувшие в блокаде люди!.. Ну немцы, ну американцы! Живут же там! И живут неплохо…» Да живут, но это не ты! Ты же – русский!.. Охаять можно многое. Разобраться, что весомее на чаше весов истории мы не можем, пусть мозгуют и решают политики, историки. Это все на их совести… С шестидесятых годов я работал на Центральной студии документальных фильмов. Эта студия имела более двадцати корпунктов, и все они присылали сюжеты о важных событиях, происходивших в разных точках страны: какие масштабы развернуты, что делается в Челябинске, что в Куйбышеве, что на Дальнем Востоке. Что было вчера, что сегодня, какие планы на завтра. На основе присланных со всей страны сюжетов выпускался журнал «Новости дня». Во всех кинотеатрах сеансы начинались этим журналом, и вся страна знала, что делается на родине, чем народ живет. А сейчас чуть ли не по всем программам телевидения показывают, как готовить суп, кашу, как нарезать лук или морковь к салату. Или как готовить деликатесы, до которых простому человеку – как до Луны пешком и обратно. Сегодня забываешь, где этот Челябинск, или его уже нет? А Таганрог, Куйбышев? Живут ли там люди? А Иркутск, Братск, Улан-Удэ, Охотск, Магадан, Тобольск, Академгородок – что делается там? Как люди живут в тех городах? Любят ли они свою родину, как любили мы? Готовы ли, в случае чего, защищать ее? Идти добровольцем в ополченские отряды?.. И где она, Родина? Что защищать?.. Олигархов? Их трубы?.. Нефть, газ – достояние народа, так нам говорили. И это достояние они, эти олигархи, продают нам же втридорога! Во всяком случае, дороже, чем иностранцам. А народ?.. Да, ты правильно понял – нищенствует!.. Моя сводная сестра в пятидесятые годы ухала с семьей в Ташкент. По совету врачей. Мы ездили к ней в Узбекистан. А теперь, чтоб туда поехать в один конец – пенсии не хватает! Сестра умерла. А наших племянников, уже взрослых, мы не видели. Ни разу. Это что?.. До девяностых годов я объездил всю страну. Я ее знал. Тогда это была родина отцов и дедов. Ты жил в своем государстве и работал для своего государства, то есть для себя. И жил ты, как жили твои родители. А сейчас?.. Сейчас новые «идеалы», новые нравственные и материальные ценности. На что стало похоже телевидение? Под разными названиями те же «Панорама», «Смехопанорама», «Юрмала», «Аншлаг», «Кривое зеркало» или бенефисы одних и тех же юмористов – как бельмо на глазу! Одно и то же, одно и то же! Куда им столько денег? Тысячи долларов с бенефиса да еще поездки по стране, с концертов – сотни тысяч! А искусства нет! Чуть ли не по всем программам безголосые певцы и певички «под фанеру», полуголые девицы с обнаженными животами, блестящими бляхами на пупке, с раскрашенными лицами и надутыми силиконом губами. И кривляются, и корчат рожи. Эти же передачи показывают по другим программам, под другими названиями, перетасовав номера. Что это – жизнь страны?.. Разве это не обман, не кощунство? Куда столько пошлости?! Ведь история ничего не забудет. О них будут говорить: «В начале двадцать первого века для эстрады было позорное время. Ее топтали. Откровенно и бесстыдно топтали…» Исполнители оправдываются: «Мы смешим народ. Народу это нравится, он устал от проблем и неурядиц…» Смешите. Смешить – это хорошо. Но смешите как профессионалы, пользуясь высоким актерским мастерством, настоящей профессией. Но ведь нет этого! Как же это стало возможным? Народный артист – народный, подчеркиваю! – выходит на сцену, переодевшись в кондукторшу с необъятным бюстом, и ходит по сцене, ломаясь – грубо, безвкусно, на ходу придумывая далеко не литературный текст на потеху публике. Разве это эстрада – нецензурный юмор «ниже пояса»? Искусство?! Это балаган самого низкого пошиба, разумеется, не имеющий ничего общего с известными в прошлом лубковыми зрелищами на русских ярмарках, где имели место и яркая злободневная сатира, и «видимый миру смех сквозь незримые, невидимые слезы». Да, если выходить на сцену в трусах, будут больше смеяться. А если тот же художественный руководитель всех этих передач выйдет на сцену без трусов – смеху будет куда больше! Из Америки специально приедут на него смотреть и дивиться. Только где же тут искусство и куда подевались тонкий юмор, изящная саркастическая подача текста, глубокое знание психологии зрителя, присущие прежде этому артисту? Скорее всего, их «съели» фантастические гонорары… А крупный мастер сцены, неповторимый юморист, любимец народа не выходит на сцену! Ему стыдно за эстраду… Я говорю о Хазанове… Давно пора под любым предлогом и без предлога гнать с российской сцены прикрывающихся «рыночными отношениями» халтурщиков!.. Прошу простить, я отнял у вас столько времени. Заговорился. Извините.

– Нет-нет, что вы! Вы так много интересного рассказали. А мы, знаете, как-то перестали замечать, что творится вокруг. А ведь подумать – это же ужас! Какими вырастут наши дети? Дети и наше телевидение несовместимы…

– Так как же с вашими вопросами относительно моих соседей?

– Нет-нет, не будем терять на них ваше время. Спасибо вам. До свидания, Рустам Бекарович. Мне было очень интересно с вами разговаривать. Я бы вас еще раз вызвал, если б можно было, чтобы послушать…

– Вы умеете слушать…

Я ушел. И, пораженный, думал: все-таки жизнь предоставляет нам иногда возможность убедиться, что не все и не всё укладываются в рамки шаблонов и штампов. Ведь какой стереотип у нас сложился: милиционер – это твердолобый недалекий детина, тяготеющий к повадкам «держиморды». А тут… мягкий, даже застенчивый человек, заинтересованный в познаниях. Неравнодушный и порядочный… Да, этот лейтенант действительно из тех людей, которые «красят» занимаемое ими место. И слава богу, что не обросла еще его душа черствостью и властолюбием. И хочется надеяться, что не обрастет. Не всё еще утратили мы, «есть еще порох в пороховницах»! Есть! Есть вера и надежда.

 

Запахи

Я вспоминаю и перебираю фрагменты моей жизни по-разному. Современное, ну, скажем, недалекое прошлое, приходит ко мне – каким-то более упрощенным, плоским. Неотчетливым. И даже не слишком волнует. Не очень трогает душу, не цепляет так, как события детства. «Далеких лет воспоминания» – совсем иные! Многогранные, цветные, яркие. Волнующие и даже какие-то… Звонкие! Я начинаю записывать, и они, приближаясь, наплывая, становятся все более живыми, выпуклыми. Сиюминутными и настоящими! Они развиваются, движутся, звучат, окружая меня и прожитым, и чем-то новым! Может быть, это моя режиссерская привычка – думать кадрами, воплощать чувственное – в видимое… Но, ей-богу, это так увлекательно!

События далекого детства заставляют меня и жить по-детски – с распахнутой душой! С потребностью погрузиться в волшебство, в нереальное, преобразуя прожитые события и себя в них – в какое-то действо, похожее на сказку. Мне порой даже начинает казаться, что и пишу-то не совсем я, а кто-то, кто диктует под руку. Ему тоже много лет и тоже не все интересно в настоящем. Он умнее меня, знает и помнит лучше, чем я. А то далекое прошлое – и его волнует сильнее. Он меня вовлекает туда и подсказывает, подбрасывая детали… Расширяет границы воспоминаний, обогащая их иным пониманием, иным жизненным опытом и мудростью. Какой-нибудь психолог сказал бы, что в такие моменты просто включается подсознание, просыпаются какие-то доселе дремавшие каналы, выплескивая хранившуюся в них информацию. Наверное… Иначе как бы я мог запомнить слова о моем состоянии, сказанные маме доктором, когда мне было четыре года? Тогда я не мог знать что такое «система крови», «сердце»; понять и запомнить слова «эмоциональный», «впечатлительный».

И еще: когда я вспоминал этот эпизод, размышляя, машинально пошел на кухню… И поймал себя вдруг на том, что ощутил сильный запах керосина! Да-да!.. Не удивляйтесь, запах керосина это как раз и есть тот манок подсознания, который перебросил меня к воспоминаниям, воссоздавая картины далекого-далекого прошлого: я – зареванный четырехлетний… встревоженная мама… И нависший надо мной доктор; большой, грузный. С саквояжем…

Если бы мне как режиссеру пришлось ставить этот эпизод в кино, я бы, возможно, пытаясь передать эту игру подсознания, наводящего мостик мгновенной переброски из настоящего в прошлое, поместил на моей современной кухне, где-нибудь рядом с кухонным комбайном или микроволновкой… – керосинку! Смешно?.. О нет, дорогой, в двадцатые-тридцатые годы керосинка была первой необходимостью в каждой семье. Дело в том, что до прихода доктора, в то далекое детское времечко, мать стирала белье. Кипятила. И, видимо, разговаривая с доктором, отходила, проверяя керосинку, от которой жутко несло… Вот этот запах керосина и соединил во мне прошлое и настоящее…

Да… Частенько в процессе воспоминаний мной владеют запахи. Они главенствуют, руководя моим подсознанием, направляют меня в угодное им, именно им, а не другим ощущениям и органам чувств, русло.

Тупой, приторный запах теплой крови накрывает меня, когда я вспоминаю жуткие страхи, владевшие мной в четырехлетнем возрасте. Мать, пытаясь преодолеть во мне это непонятное содрогание и отчаяние, думая избавить меня от них, закрыла меня, одного, в комнате:

– Сиди здесь! Пойми, тебе нечего бояться! И не смей плакать!..

Но на меня тут же накатывал знакомый тошнотворный запах… Он пронизывал, пропитывал меня, пробирался во все поры. Сдавливал грудь, горло… В ушах начинало глухо и тупо стучать… Объятый непреодолимым вселенским ужасом, я впадал в истерику. Орал. Неистово! Исступленно! Не понимая и не осознавая, что со мной… В конце концов мама вынуждена была обратиться с этой проблемой к доктору…

Другой пример.

Конец восьмидесятых. Долина Джугджур. Всем поселком, как говорили местные, «идем за кедрачом». Тарахтит мотор, лодки скользят по воде. А пахнет не бензином, не рекой, не землей или травой – пахнет кедром! Вот он, этот запах – и сейчас морочит, манит, пьянит…

И я вспоминаю Видное, дом Верещагина. С правой стороны особняка «Григорьваныча» росли красивые кедры. На самом верху уже были орехи – шишки большие, полные зрелых зерен. Так высоко лазать я не мог – сползал. А сучьев не было. Я бросал по шишкам палки, камни. Конечно, шишки с орехами не падали, но иглы осыпались и щедро обдавали меня ароматом, своеобразным, непохожим на еловый или сосновый. Я и теперь ощущаю этот запах кедра… Он пряно щекочет мне ноздри, пробирается терпким ароматом глубже – в бронхи. И неудержимо влечет за собой, подкидывая другие картины и воспоминания…

…На правом берегу Арки покатым склоном опускалась в воду зеленая сопка. Кажется, сядешь… – и скатишься по ней прямо вниз, в горную реку! А устлана она мхом интенсивно-яркой зелени и такой гущины, что нога проваливалась аж по колено. Мягко, тепло. Ласкает – ну другого слова нет! Блаженство! Но шагаешь с осторожностью – будто и дна нет под тобой…

И нехоженая, может, сотни лет земля ласково, по-матерински принимает тебя. Обнимает, приветствует: «Здравствуй, сын! Рада тебе! Добро пожаловать!» А вокруг – сплошь! – кустарники, каждый где-то четыре-пять метров в окружности и не более полутора метров высоты, увешанные на удивление зрелыми кедровыми шишками. Назывались они кедрачами. С одного куста три человека собирали по полмешка. Верхние не трогали – пусть дозревают. Вот уж где симфония ароматов! Но главенствующий – запах кедра, всколыхнувший во мне приятные воспоминания.

Зачем я написал про кедрачи?.. Так, к слову – это запахи меня так далеко завели.

Или вот передо мной старая детская фотография, шесть на девять. Разглядываю изображение – побурело, потускнело… А ощущаю я запах проявителя, закрепителя, которыми обрабатывал стекло, фотобумагу. И всплывает в памяти отрочество, юность. Молодость…

…Я глянцую на кухне отпечатанные фотографии, одни, другие. Наклеиваю их для сушки на стекло – много, разных. Пахнет теми же химикалиями. Больше всего снимков Майи Плисецкой, запечатлевших мгновения танца. Динамичных, передающих экспрессию, остановивших движение. Я рассматриваю собственные снимки и удивляюсь сам себе: «Ай да Мамин, сукин сын… Неплохо! Ей-богу, неплохо!..» Особенно мне понравился снимок Плисецкой в «Умирающем лебеде». Тело балерины как-то сгруппировано, пластично натянуто… Из-за трепетных движений изображение будто в легкой дымке… Ну действительно, прямо лебедь! «Умирающий лебедь»!.. Я тогда готовился к поступлению во ВГИК и много снимал Майю Михайловну (это был период совместной работы с Катаняном). Он, кстати, и выпросил у меня после экзаменов всю подборку: «Рустамчик, миленький, отдай их мне! Я подарю Майе…»

Удивительно! Мой настрой на запахи перекидывает меня… за кулисы Большого театра… Какая-то фантасмагория! От созерцания фотографий с мгновениями балетов я мгновенно начинаю ощущать… запах кулис! Особый! Неповторимый!.. И уже этот запах подкидывает живые картины, поразившие меня в моменты наблюдения за танцем Майи Плисецкой из-за кулис…

…Прима-балерина крутит фуэте… Кажется, тридцать два!.. Вот она – ликующая, блистательная – порхая, убегает со сцены… И только скрывается от зрителя за занавесом, как почти падает – без сил! Ее подхватывают, усаживают в кресло… И бегом – вокруг сцены, за декорациями – несут к другому выходу из-за кулис!.. Чтобы в нужный момент, с началом музыкальной фразы, она снова выпорхнула на сцену – воздушная, легкая, прекрасная…

– До-ли́-на! До-ли́-и-на! – вдруг услышал призывный голос Лары.

И снова перед глазами – фотографии, наклеенные на стекло. Моя старая кухня на Озерковской набережной. Запах проявителя и закрепителя, с которых все началось. Надо же! И это вспомнилось:

– Доли́-и-на-а! – это был наш позывной. Когда Лара освобождалась пораньше и мы могли встретиться до назначенного срока, она приходила, моя дорогая, ко мне под окна и звала…

 

Киностудия МО СССР

Пришло время рассказать о работе на Киностудии Министерства обороны СССР. Выбрал я эту студию не из особой любви к военной тематике, а скорее, по территориальному признаку – она была расположена практически в нашем микрорайоне, и при желании, можно было ходить на работу пешком или ездить на автобусе минут пятнадцать. Ходили мы с Ларой устраиваться на работу по очереди: один идет на переговоры, другой ждет с коляской на улице, сыну было тогда около двух лет, а бабушки или няни, которая бы сидела с ним постоянно, у нас, естественно, не было. Да и денег лишних тоже. То есть нужно было выбирать место работы таким образом, чтобы, друг друга подменяя, мы могли дотянуть до того времени, когда сынишка пойдет в детский сад. А там уж легче…

Сказать, что трудоустройство прошло у нас без сучка и задоринки, было бы неверно. Пришлось преодолеть много трудностей, и немалых. Каких и как – об этом чуть позже.

Киностудия МО СССР – это, прежде всего, студия, выпускающая военно-учебные фильмы; кроме того, в план производства включались картины по заказу организаций и ведомств, научно-популярные и документальные ленты.

Итак, мы пришли устраиваться на работу. На счету каждого были уже законченные режиссерские работы, снятые на Иркутской студии, и дипломы режиссеров. Первая ознакомительная встреча с художественным руководителем студии. По всем приметам прошла она хорошо. Худрук, или главный режиссер, дал благожелательный отклик и согласие на прием нас в творческий состав студии.

Вторая встреча с начальником производства – разговор, прерываемый телефонными звонками, руганью по поводу возможного срыва квартального плана, но главное, мне показалось, он был недоволен тем, что я сразу заявил о своем амплуа: мне-де ближе всего военно-политическая, военно-патриотическая тематика, то есть фильмы по заказу Главного политического управления. Расстались на том, что он «будет думать»…

Следом – встреча с главным редактором студии. Этого начальника, по-моему, он был тогда подполковником, наоборот, заинтересовал мой опыт работы на ЦСДФ, мое пристрастие к документальному кино и желание делать преимущественно фильмы по заказу ГлавПУРа. Человек он был живой, общительный, с интересом расспрашивал и с удовольствием слушал. Проговорили долго. Я с тревогой думал, как там на улице Лара; тревожится, наверное! Да и наследник наш мог разораться. А голосок у него был дай боже! Короче, закончилась наша беседа с главным редактором тем, что он дал мне аннотацию на двухчастевый главпуровский фильм «Империализм – источник войн», пухлый сценарий страниц на сто пятьдесят, и заявил: «Если вы сделаете на эту тему нормальный сценарный план для ГлавПУРА, то гарантирую: и вы, и ваша супруга будете приняты в штат».

Чтобы не обременять никого излишними подробностями, сообщу: абстрагируясь от общеизвестных цитат и призывов в разбухшем в сценарии, опираясь на аннотацию заказчика, я собрал сценарный план на восемнадцати страницах. По прочтении главный редактор, потирая от радости руки, быстро спрятал его в стол, сообщив, что сейчас же едет в ГлавПУР. Спустя совсем короткое время, не более двух часов, он позвонил нам домой, обрадовав, что можем оформляться. Так мы стали военными кинематографистами.

Первым нашим фильмом стал упомянутый «Империализм – источник войн». Почему «нашим»? Потому что Лара, чтобы не ездить в киноэкспедиции и быть все время с ребенком, оформилась для начала ассистентом режиссера. Фильм получился динамичным, ярким, хлестким; мы нашли массу очень интересного, незаезженного фильмотечного материала, иностранной хроники, благо, источники нам были знакомы по ЦСДФ. Худсовет и Комиссия министра обороны (это вместо приемки в Госкино) работу оценили очень высоко, мы стали сразу заметными творческими фигурами на студии. К слову сказать, выяснилось, что начальник производства, выразивший неудовольствие по поводу моих пристрастий к документалистике, оказывается, сам хотел быть режиссером этого фильма и потому возражал против нашего приема на работу. А главный редактор перед этим только что в качестве режиссера сдал военно-политическую картину, тоже построенную на фильмотеке, и, что называется, утонул в ней: картина давно была закончена, а материал из лаборатории все продолжал поступать. Перерасход средств был ужасающий (подполковник сам мне в этом признался со смехом), и со сценарием следующего фильма (он тоже это понял) не совсем справился; мой сценарный план и стал литературной основой будущего фильма. Автором сценария в титрах был, конечно, наш главный редактор, и без лести хочу заметить, дикторский текст он написал классный. Помню, в монтажной, а работал он увлеченно, с удовольствием, как и беседовал, говорил мне: «Ты как режиссер только скажи мне, как видишь эту монтажную фразу, чего ты здесь хочешь? Я все могу! Могу шепотом. Могу так, что стены будут дрожать!..» А когда он уволился из армии, прослужив в ней всю жизнь политработником, вдруг резко переменился: покрасил волосы хной – сквозь рыжину все-таки проступали седые пряди – и принялся зарабатывать тем, что читал лекции на темы вроде «Библия – основа нашей религии», даже, говорят, активно пел в церковном хоре. Это была ельцинская пора, тогда все пошло враскосяк и никто не знал, какого еще лиха ждать завтра.

Работа на военной студии свела меня со многими интересными людьми, настоящими профессионалами, кадровыми офицерами. Мне открылась новая, неизвестная ранее сторона жизни. Работалось с увлечением, с энтузиазмом, как будто я поднимался в гору, преодолевая препятствия, трудности, – все выше и выше. Появился какой-то азарт, уверенность в себе. Чернобыльская трагедия – мне хотелось снимать там, не думая об опасности, угрозе облучения. Афганистан – и я думал, как бы построил свой фильм, чтобы был не столько репортажем с места событий, сколько документальным исследованием, фильмом-размышлением. Но некоторые руководители, видимо желая добра, советовали: «Не рыпайся! У тебя что – работы нет? Или ее мало?.. Сиди, Мамкин…»

 

Сценарий «Русь моя святая»

Проснулся часа в три ночи: в ушах гремит колокольный набат, слышится ржание лошадей, надрывный плач детей, женщин… А перед глазами – бушующая стихия рыжего клокочущего пламени. И лицо мое горит сухим жаром, как будто огонь прямо тут, рядом…

Дело в том, что мое сознание тогда, в конце девяностых, было запружено замыслами сценария «Русь моя святая…» и вчера допоздна я обдумывал эпизод пожара Москвы. Кто-то, возможно, удивится: «А это еще зачем ему? В его-то годы?..» И я не знаю. Не было у меня наполеоновских планов сделать сценарий, поставить его, вывести на экран, ибо это было время «безвременья», неуверенности во всем, разрушения, выталкивания культуры «в рынок». Но нет мне покоя. Я не могу жить так просто – каждодневными заботами, добыванием «хлеба насущного», поликлиникой, лечением хворей… Я продукт своего времени и, главное, своей профессии. Я режиссер документального кино. Знаете, что это такое?

Большинство людей сейчас считает, что новости на экране телевизора – это и есть тот киножанр, о котором я толкую, тем более что наши самые ретивые и самонадеянные телекомментаторы, скоренько собрав материал о знаменитостях, поп-звездах, зачастую со скандальным душком, в зазывной рекламе так и объявляют: «Документальный фильм имярек о том-то и о том-то…» Нет, дорогой, документальное кино – это гражданская позиция, мировоззрение, это борьба за идею. Это обнаженное сердце и наполненный клокочущей кровью пульс, это взывающий напряженной мыслью мозг творца, обращающегося к зрителю с экрана.

Мой сценарий «Русь моя…» для игрового кино, но родилась его идея в противовес потоку «чернухо-порнухи», криминальных картин с мордобоем, убийствами, реками крови, проливаемой бравыми братками. Она родилась от жгучего желания напомнить зрителю, в какой удивительной стране мы живем, как неповторима и поучительна ее история, как потрясающе велик русский человек, его душа, деяния и нравственные традиции, – словом, меня заставили взяться за рукопись гражданская позиция и профессиональная привычка режиссера-документалиста бороться с экрана, доказывать, защищать и защищаться.

А началось все совершенно неожиданно. Наша Киностудия Министерства обороны создавала фильмы не только на военные темы, но и по заказу разных министерств и ведомств. И мне выпала доля снимать технико-пропагандистский фильм о траловом лове по заказу Министерства рыбного хозяйства не где-нибудь, а в Атлантическом океане! Съемки намечались на разных судах, в цехах разделки рыбы, в полутемных морозильных камерах, цехах консервирования и, конечно, главное – съемки ночного траления. Посему киношного имущества набралось у нас немало. В Калининграде не без труда погрузились мы со всем своим тяжеленным многоместным оборудованием (съемочной аппаратурой, пленкой, большим светом, подчеркну – негабаритным) на большой морозильный траулер (БМРТ) «Грибоедов» и отчалили… Наше плавание – это, конечно, отдельная история: безбрежный океан, зыбь, шторм, военные самолеты НАТО, сопровождавшие нас на всем пути… Возможно, я как-нибудь расскажу об этом, если возникнет интерес. Но сейчас о другом. Хотя…

Нет, кое-что все-таки расскажу. Когда мы отходили от калининградского причала, слез было – ой-ой-ой! Плакали рыбаки, а больше рыбачки в возрасте, в основном, от двадцати лет до сорока. Прощались с мужьями, женихами, родителями, детьми. Ведь уходили-то на полгода, да куда – к черту на рога! Да где-то там еще и этот – «проклятый треугольник»… На целых полгода! По-моему, некоторые уже жалели о подписанных контрактах. Вспоминаю, как рыдала, убивалась одна молодая девчонка, чуть старше двадцати:

– Не поеду никуда! Ой, мама! Мамочка!.. Где ты?.. – Словом, прощались все с тяжелым сердцем. Долго махали горизонту, где остался родной берег. Долго… Уже и берега не видно, а все махали, махали, не решаясь оторваться. И плакали…

Когда шли вдоль северных берегов Голландии, над нами делали облет американские самолеты и сбрасывали что-то… Казалось, метили прямо в судно, в нас. Это «что-то» летело с противным свистом… и с визгом падало в воду. Ощущение не из приятных. На каждый такой сброс женщины на нашем корабле отзывались отчаянным визгом. Которые постарше – крестились украдкой. И мы, вжав головы в плечи, не знали, что и думать.

– Это американские летчики хулиганят, – успокоил всех капитан. – Бросают пустые консервные банки, они и визжат. Потешаются янки… Мазурики, «олрайтеры»! Мать их…

Поутру следующего дня или, может, несколько позже увидели впереди, почти на горизонте, чистую блестящую на солнце взлетную полосу и белый самолет на ней. А полоса под самолетом курилась, какие-то нежные воздушные потоки дрожали, ласкали его, будто понуждали или подталкивали лайнер к взлету. Наше судно, приближаясь к берегу, начало забирать вправо, выходить на конец полосы…

– Вот, сволочи, какие самолеты строят! – вытянув шеи, восхищались, всяк по-своему, сгрудившиеся на палубе. – Смотри – это ж надо!.. Вот красота!.. Как на картинке. Почему у нас нет таких? Неужели наши такие построить не могут?..

А когда мы проходили поперек взлетной полосы, самолет оторвался от земли. Ну какой же это был красавец! Дух захватило. Никто из нас такого не видел, и я тоже, хотя много летал и повидал их немало. Но такого!..

А красавец-лайнер, приближаясь, укрупнялся, как будто специально поддразнивая нас… И вдруг, прямо над нашими головами, большие красные буквы на белых крыльях – СССР!.. Твою-ю ма-ать!.. Что тут было – не передать: крики, слезы, объятия. Еще не высохшие слезы расставания и слезы восторга, гордости – все смешалось. Наверное, возгласы «Ура!» были слышны и летчикам. Этот красавец – наш, советский! «Наш, наши»! «Мы не одни, всюду наши!..»

А с каким упоением, взахлеб, с чувством небывалого родства приветствовали мы с нашего борта рыбаков, возвращающихся после полугодового отсутствия. И наш БМРТ звучными ободряющими гудками перекликался с идущими домой судами, словно передавая привет Родине…

Сняли мы все довольно быстро, ибо ничто не мешало производственному процессу: рыба «шла», рыбаки привычно и сноровисто делали свое дело. Консультант от Минрыбхоза следил, чтобы они не допускали нарушений техники безопасности – и дело «в шляпе». Более того, нам «повезло» с погодой: был шторм, и мы сумели вне плана снять второй фильм – «Шторм», о технике безопасности на рыболовецких судах во время шторма.

Итак, мы закончили съемки за две недели. Но БМРТ вышел в море на полгода, возможно, и более! А у нас производственный план, календарный график, сроки… Как быть? Надо же возвращаться, но как?.. Не развернешь же по желанию судно к берегу. Уговариваю консультанта:

– Пойдем к капитану. Надо радировать в Минрыбхоз: «Работа закончена, дальнейшее пребывание киногруппы на корабле нецелесообразно».

И полетела в Москву радиограмма: «Работа закончена. Во избежание перерасхода средств и сроков производства необходима эвакуация киногруппы. Прошу решения. Режиссер Киностудии МО, консультант Минрыбхоза». Не прошло и получаса – ответ: «Меры приняты. К вам следует загруженная рыбой база. Следуете в Таллин. До встречи». Вот так… И уж поскольку воспоминания «завели меня за моря, за океяны», расскажу-ка я, как лихо мы перебазировались в водах Атлантики с большого морозильного траулера…

В день эвакуации разбушевался нешуточный шторм. Но мы, люди неопытные в мореходстве, совсем не волновались, не раздумывая и не представляя, как будет происходить вся процедура пересадки на базу. Упаковали всю свою съемочную аппаратуру; отснятую пленку разместили в яуфах – железных круглых ящиках с ручками – чтобы было удобнее перегружать; хрупкие осветительные приборы – в картонные коробки, негабаритные софиты и штативы – в чехлы и ящики.

Через несколько часов с подветренной стороны от прибывшей базы стала отходить большая шлюпка с тремя матросами в оранжевых спасательных жилетах. На каждого из нас напялили такие же. Шлюпка долго не могла приблизиться к нашему судну… Рев взбесившегося моря, оскал высоких волн, готовых проглотить скорлупку с моряками, тревожили и настораживали. А пререкания моряков с базы и траулера просто пугали: ничего нельзя было понять. Казалось, в бессилии они не знают, что с нами делать… На траулере гадали:

– Шторм пять-шесть баллов?

– Да тут все восемь!..

Шлюпке все никак не удавалось пришвартоваться к нашему борту. Огромные озлобленные волны упорно, будто проверяя суденышко на прочность, не подпускали ее, безвольную, к нам; мотали, кидали, остервенело швыряли то вправо, то влево. Низвергали куда-то глубоко вниз, где она на глазах уменьшалась в два-три раза, а потом вскидывали почти на уровень палубы траулера. Пожилые, видавшие виды рыбаки качали головами:

– На хрена вам это нужно, молодежь? Родителей не жалко? Так детей пожалейте!.. Куда в такую озверелую пасть? Переждите, сынки.

Но отступать некуда. Нам наконец объяснили технологию эвакуации:

– Когда волна подымает шлюпку вверх, ни в коем случае не прыгай! Без ног останешься!.. Понял?!

– Понял…

– А вот когда шлюпка от самой верхней точки начнет уходить, не зевай. Прыгай! Следи… Во-от, во-от пошла… Вот в самый такой момент и прыгай!..

Легко сказать! На море такой раздергай – жизнь не мила! И действительно, на кой хрен нам производственный план, эта эвакуация?.. Будь она… Волны, как сплошная бушующая масса, что-то похожее на мыслящую субстанцию с Соляриса, пугают, угрожают, предупреждают о смертельной опасности. Вверх – почти на уровень палубы, вниз – в пучину. Вправо, влево… Оступись, один неверный шаг, – и все!..

Вот шлюпка опять наверху – можно прыгать!.. Прыгать-то можно, но… но шлюпчонку, мгновенно ставшую крохотной, уносит в сторону. Ноги напряжены, тело как струна. Уже глаза болят от напряжения. А матросы-рыбаки за спиной переговариваются:

– Вон тот мужик, что чаек кормил…

– Приручал…

– Ну, может, и приручал! Так он говорил, в этом районе плохие шторма бывают! По техбезопасности передавать людей при такой погоде нельзя! Сгинуть могут!

– Надо же, а капитан говорил, «в исключительных случаях можно»…

Сейчас я уж и не помню, как мы все-таки очутились в шлюпке. Как? Ка-а-ак?! До сих пор не понимаю. Когда пытались передать на шлюпку осветительную аппаратуру, утопили один негабаритный ящик с перекалками, стихия с жадностью заглотила его. Показалось даже, океан стал тише, будто принял жертву. Вдруг с какой-то легкостью нырнул в волны тяжелый операторский штатив. Бульк… – скользнул из рук матроса.

– Все! Осветительные приборы перегружать нельзя – утопим. Нас на студии не поймут… – решили мы с директором Володей Кариным. – Придется Мелёхину плавать до конца рейса…

Наш бедный осветитель, кстати один из лучших на Киностудии МО, опытный бригадир, хлебнул приключений из рыбацкой чаши в полной мере: у берегов Испании наш БМРТ «Грибоедов» якобы за незаконный лов арестовали, долго держали моряков на судне, не позволяя выйти на берег; а для пополнения припасов валютных средств уже не осталось. И пока шло разбирательство, команда, по рассказам нашего осветителя, голодала. Питались блюдами из мороженой рыбы (собственного улова), чаем и леденцами, все прочее было съедено, так как корабль давно уже должен быть дома.

Итак, мы в шлюпке. Плывем по океану. Наш консультант, со звучной, кстати, морской фамилией Бартенев, сидит на корме и поет:

Ему кажется, что он демонстрирует нам чудеса храбрости и самообладания. А у самого – лицо белое… глаза шальные. Вдруг он видит за моей спиной что-то страшное: лицо исказилось, рот полуоткрыт… Мне показалось, он крикнул: «Мама!..» Весь сжался, съежился, лицо помертвело. Взор безумно метнулся куда-то вверх… Я обернулся: на нас катил огромный вал! Намного выше нас! Вот-вот всех раздавит!.. Инстинктивно я прикрыл голову руками, зажмурился… Ну, думаю, все! Конец!.. Вот…

– Рустам Бекарыч!.. – слышу вдруг голос Бартенева.

Смотрю – улыбается:

– Испугались?..

А за кормой, за спиной нашего консультанта, смертельная волна уже уходит дальше – вниз. Обернулся, – невероятного вала нет и в помине! И я понял: в шторм можно избежать беды, если править лодкой или шлюпкой – на волну. Хотелось мне в ответ «подколоть» Бартенева, бывалого моряка: «Я больше испугался, увидев ужас на твоем лице… А волна… тут уж я ко всему был готов…» Но я ничего не сказал. Пожалел. Парень он был хороший, все мы люди, и никто ни от чего не огражден.

Ну а когда мы наконец ступили на палубу базы, будто попали на другую планету… Удивительное дело. Тишина. Недалеко парень с девушкой мирно беседуют, на палубе лужи, как зеркала, не шелохнутся… Ну да ладно. Все кончено, идем по Атлантике домой.

Изнывая от ничегонеделания, пошел я в судовую библиотеку и нашел там тома «Истории государства Российского» Карамзина. И увлекся. Не то слово – загорелся! Сначала – проектом научно-популярного фильма. Но, когда производственная загруженность мне этого не позволила (об этом рассказ пойдет дальше), я увлекся идеей написания сценария художественного фильма. Так и началась работа над сценарием «Русь моя святая…»

 

Не делай добра

Говорят: «Не делай человеку добра, не получишь зла!» Пожив так долго на свете и повидав много, ох как много всяких и разных людей, я частенько вспоминаю эту поговорку: «Не делай добра!» Да…

Наверное, небезосновательно она засела в памяти поколений, наверное, многие и многие корили себя за проявленную заботу, щедрость, гостеприимство, обернувшиеся потом от одáренного злобой, несправедливостью и даже подлостью. Отчего так? Не знаю… Но хочу возразить – добра в людях больше, несоизмеримо больше! Вспомним Великую Отечественную: люди несли в Фонд обороны все свои сбережения, драгоценности, делились с беженцами кровом, последней картофелиной или краюхой хлеба. А сейчас?.. Где-то неизвестные перевели деньги, и немалые, на медицинскую операцию совершенно незнакомым людям, здесь – усыновили малыша-инвалида, ставшего пятым, десятым ребенком в их семье, еще где-то – ветеран афганской войны, инвалид, всю свою пенсию вкладывает в строительство храма в родном селе… А последние события в Южной Осетии? Люди из разных концов России несли для отправки пострадавшим от грузинской агрессии всё, чем могли помочь, не считаясь с затратами, – лекарства, одежду, обувь, одеяла, игрушки, книги – и прочая, и прочая. Что руководит этими людьми? Великая сила добра! И, казалось бы, никакие обстоятельства не должны, не могут обратить его во зло.

Я не стану вдаваться в философские и нравственные дебри, пытаясь разобраться в причинах превращения добра во зло, – это, пожалуй, тема для отдельного трактата, но об одном случае хочу рассказать. Судите сами, в чем причина нравственного увечья героя моего воспоминания.

Произошло это в начале восьмидесятых. Я работал на Киностудии МО СССР. Главного редактора студии подполковника Трофимова во главе съемочной группы командировали в Афганистан, это был период, когда туда был введен контингент наших войск. Произведя съемки всего, что было запланировано и утверждено директивой Генштаба, группа готовилась к возвращению.

Но, как говорится, на войне, как на войне, там есть и герои, и маркитантки. Неподалеку от места дислокации нашей группы, кажется, в районе Кандагара, один из молодых, но больших военачальников (фамилия не разглашалась, можно было только догадываться) устроил шикарное застолье с ищущими приключений, пикантных ощущений собутыльниками и, как водится, с барышнями из тех самых «маркитанток». Откуда такие берутся на местах боевых действий, можно только гадать: кто-то по велению сердца бросается исполнять свой интернациональный долг, кто-то – ради валюты, а кто-то ищет приключений разного рода – война, мол, все спишет!

Приглашен был и наш главный редактор, но не для участия в вечеринке, а для того, чтобы запечатлеть ее на кинопленке – «для истории». Трофимов присутствовать отказался. Ан не тут-то было!..

Молодой зарвавшийся генерал вызвал к себе «на ковер» подполковника Трофимова; сначала просил, а потом потребовал в жесткой форме исполнить его приказ: «Снять пирушку, девчат и всю веселую круговерть!» А вам, должно быть, известно правило: в армии приказ вышестоящего начальника не обсуждается!

Но Трофимов отказался категорически: кино – не фото, – щелкнул и готово! Кинопленка обрабатывается в лаборатории в Москве, выдается строго по лимиту: сколько негатива, столько должно быть отпечатано и позитива. И прислать в Афганистан отснятое все равно невозможно, так как все отсматривается ОТК, фиксируется в нарядах-заказах и под расписку выдается в монтажный цех.

Молодой командующий пришел в ярость, пригрозил Трофимову увольнением из армии, но, поостыв и поразмыслив, видимо, пришел к выводу, что Трофимов может довести до Генштаба информацию о создавшейся ситуации. И решил опередить его, отослав в партком студии кляузное письмо, где в ярких красках охарактеризовал нашего главного редактора как организатора попойки и оргии с женщинами, упирал на его непристойное поведение, несовместимое со званием коммуниста. Вот так!

А ведь наши военные кинематографисты полетели в Афганистан, чтобы рассказать с экрана о героизме советских солдат и офицеров, о риске и испытаниях, о тяжелых военных буднях. Сами рисковали жизнью, потому что настоящий интерес и волнение могут вызвать только те кадры, которые сняты на переднем крае – под огнем моджахедов, среди взрывов. А тут… Пошленькая скандальная история, направленная на то, чтобы растоптать офицера Трофимова, сломать ему жизнь! «Клубничка», да и только!

Наш секретарь парткома, не стану называть его фамилии, потому что, по сути, рассказ не о нем как таковом, а о явлении! Итак, получив это письмо, наш партийный босс даже не поинтересовался у членов группы, что и как там было, а с ходу решил устроить Трофимову разгон-головомойку в угоду молодому распалившемуся генералу. Мало того, он стал уговаривать, подбивать людей на выступление на парткоме, чтобы публично осудить Трофимова.

Но в коллективе студии, (я не хочу сказать, что уж очень сплоченный был у нас состав, но тут была задета честь всех кинематографистов: какой-то чин пытается лезть грязными руками в самое святое – в душу творца!) – все, буквально все были возмущены и не согласились идти на поводу у парткома. Наоборот, рядовые коммунисты, члены бюро убеждали нашего секретаря, что это письмо – попытка оговорить Трофимова, приписать ему несуществующие проступки. Практически все коммунисты были за Трофимова, молодого скромного парня, прилагавшего большие усилия к тому, чтобы наше военное кино перестало быть техническим, «специфическим», чтобы студия наконец начала выпускать больше публицистических, военно-патриотических лент, – словом, знали его хорошо и верили ему.

Тем не менее, парторг уговаривал каждого по очереди: «Нужно дать положительный отклик на письмо генерала. Спорить с вышестоящим начальством в армии не принято. Командир не может лгать!..»

Не исключено, что генерал, в случае отсутствия должного реагирования со стороны партийной организации, мог и секретарю парткома серьезно пригрозить, иначе трудно объяснить ярое упорство нашего партийного босса по чьему-то письму любой ценой очернить своего товарища.

На партсобрании против позиции секретаря и в защиту коммуниста Трофимова выступили многие. Я поинтересовался у сидящего рядом режиссера Титаренко:

– Почему молчат те, кто был на «обработке»? Надо бы им выступить.

Титаренко согласился и, вдруг встав, заявил:

– Вот товарищ Мамин предлагает тех, кто был вызван в партком на «обработку», поднять руки.

И раздалось со всех сторон:

– Поднимите! Товарищи, поднимите руки! Кто лично был приглашен к секретарю парткома и кого там пытались «обработать».

Поднялось более десятка рук.

Парторг впился в меня глазами бульдога. Он изменился в лице. У меня было такое ощущение, что, будь его воля, вцепился бы мне в горло.

А через несколько дней на крылечке нашего «Белого дома», где располагалось командование, партком и профком, я случайно столкнулся с оператором, бывшим вместе с Трофимовым в афганской командировке.

– А ты знаешь, Рустам, – сообщил он мне, – парторг-то и на тебя пытался собак повесить!

– Как это?

– Да вот… вызывал меня несколько раз, нажимал, как только мог, чтобы я написал заявление, будто ты меня оскорбил.

– ?!

– Да! Угрожал! Мол, если я откажусь, ни на одну зарубежную командировку партком не даст мне рекомендации. А напишу, – мол, ничего не произойдет. Только для отчета, служебная и партийная необходимость…

Словом, меня вызвали на очередное заседание парткома. Первым вопросом в повестке было «Дело Мамина». Зачитали заявление оператора: «…Мамин оскорбил!..»

Вопрос членов комитета:

– Подробнее!

– Что значит «оскорбил»?

– Как оскорбил? Ударил? Или еще что – похлеще? Конкретнее!..

Оператор:

– Как… Я уж не помню как…

Недовольный ответом, парторг возмущается:

– Как не помните?! Вы что сказали, когда были у меня?

– Я ничего не говорил. Вы сами сказали, что он меня оскорбил, и заставили написать заявление…

В кабинете раздался смех.

Cекретарь:

– Товарищ оператор, вы на парткоме. Следите за своей речью.

– Ну… Я же помню. Только из командировки вернулся. Не хотел ничего писать. Вы сказали, «так надо»… Вроде для галочки…

Наш парторг уткнулся в бумаги…

Я встал и пошел к выходу. Секретарь парткома не осмелился меня удерживать. По дороге я предложил и оператору выйти. За спиной члены парткома продолжали смеяться.

Мы вышли на крылечко студийного «Белого дома». Парень негодует:

– …Вот, дерьмо, даже диктовал эту кляузу. Ну, мразь… А ведь секретарь парткома…

Вот и вся история. Так служебный долг, по-разному понимаемый разными людьми, раскрылся двумя противоположными сторонами – добром и злом. И все-таки мне кажется, что беспринципная подлость и зло служаки-секретаря – это не врожденная данность, а результат обладания властью, которую он боялся потерять.

Убить человека или уничтожить его морально – для меня звенья одной цепи. Понятия и деяния – равнозначные! И не считаю, что я категоричен слишком. Когда судили нацистских преступников, все они в один голос утверждали: «Мы исполняли приказ! Мы только солдаты!» И наш секретарь парткома, как солдат, тоже стало быть, исполнял приказ? Без сомнений, без угрызений совести. По сути, убивал товарища! Пусть не физически! Но стирал в пыль его имя, честь офицера, достоинство человека. И это в то время, когда на каждой стене висели стенды с перечнем постулатов «Морального кодекса строителей коммунизма». Я не собираюсь их перечислять, они во многом перекликаются с заповедями Христа. А вот сказать, что для меня неприемлемо в человеке, могу: трусость, низкопоклонство, холуйство, беспринципность. Это, конечно, не все. Но, наверное, главное…

 

Ветви древа великого

Как-то в Академии бронетанковых войск, когда я снимал фильм Киностудии Министерства обороны, ко мне подошел подполковник или полковник, уже не помню (это было в 1980-м году), Евгений Яковлевич Джугашвили, слушатель этой Академии. Моложавый, с легкой сединой, тщательно причесанный, с темными пристальными глазами, одновременно поразившими меня какой-то бархатной глубиной и мягкостью. Извинившись и представившись только по званию и фамилии, он очень деликатно попросил, «поскольку я работаю в архивах, по мере возможности, посмотреть, не попадется ли в немецкой кинохронике какой-либо материал о его отце, Якове Джугашвили». Я согласился. Джугашвили был очень вежлив и предупредителен и, скорее всего, не потому, что робел перед «киношниками», – чувствовалось, что это ему крайне важно: очень уж запутана история его отца, солдата, которого Сталин не согласился обменять на фельдмаршала Паулюса. Толки тогда ходили разные, в том числе и о предательстве сына вождя – Якова, и о его будто бы согласии сотрудничать с врагом. Можно себе представить, какой неизмеримой тяжести груз носил на себе его сын, какой «миллион терзаний»!..

Этот случайный эпизод взволновал меня какой-то «неслучайностью», какой-то точной предначертанностью: ведь нельзя же посчитать такую встречу ошибкой, опиской в книге судьбы. Мирное повседневное течение моей жизни было нарушено пересечением с судьбой человека, являвшегося «ветвью великого древа» – фамилии, определявшей целую эпоху в истории нашего государства, – Джугашвили, Сталин.

«Прикинуть на себя» создавшуюся во время войны ситуацию просто невозможно! Так и звучит в ушах характерное, со сталинским акцентом: «Я солдат на маршалов не меняю!..»

А ведь мог! Мог в одно мгновение! Что там поверженный, обмороженный и жалко-сникший Паулюс!.. Судьбоносная роль Сталинградской победы от этого обмена ничуть не уменьшилась бы! И все поняли бы несчастного отца, согласись он на предложение германского командования. Но он был общепризнанным «вождем народов» и не мог поддаться велению отцовского сердца. Не мог! Не мог! Потому что у миллионов и миллионов советских отцов сыновья сгинули в фашистском плену!

Поистине это сюжет, не уступающий древнегреческим трагедиям. И решение Сталина правильно поняли многие наши люди, они прониклись трагедией отца и оценили волю вождя. Многие, но только не Никита Хрущев. Его сын Леонид тоже попал в плен, и Хрущев плакал, умоляя Сталина спасти его. Сталин и здесь, естественно, отказал. По сути, Хрущев всю жизнь не мог простить вождю этого отказа; в период «оттепели» он многократно педалировал в своих речах черствость, жестокосердие, отсутствие отцовских чувств у Сталина, называя его «жестоким к своим детям». Я вспоминаю злое лицо Хрущева, когда он говорил о нелюбви Сталина к своим детям, «он-де даже не жил с ними». А ведь и ежу понятно, что Сталин не мог принадлежать семье – он был вождем народов, отцом всех и каждого в великой стране Советский Союз! И как руководитель государства считал, что его дети должны строить свою жизнь сами. Как бы оценивали люди детей Сталина, растущих в привилегированных условиях под крылом родителей в Кремле? Кстати, этого так и не смог избежать Василий, окруженный подхалимами.

А Хрущев жил не только с детьми, а и с внуками – я знаю, я слышал от многих, кто был по киношным делам в его семье. В конце шестидесятых вся наша Центральная студия документальных фильмов работала практически на одну тему – «Наш дорогой Никита Сергеевич», снимая один за другим фильмы по сценариям Аджубея, хрущевского зятя.

Хрущев, когда пришел к власти, быстро занялся реабилитацией сына, погибшего в плену; в газетах промелькнуло, что он даже пытался присвоить сыну звание Героя Советского Союза. Кстати, в архивах, где хранились документы и хроникальные кадры сына Хрущева, пусто – прошла официальная информация, что документы изъяты Хрущевым-отцом.

Итак, просьба внука Сталина. Что и говорить, с трепетом, нетерпением и большим интересом начал я поиск. Просматривая немецкую хронику, нашел интересные кинокадры: Яков Джугашвили в кругу немецких офицеров. Было видно, что они только что подсели к нему: бодрятся, улыбаются на камеру. Сюжет, естественно, был без перевода: немецкая синхронная речь, комментирование, – я ничего не понимал.

У Якова независимое строгое лицо, выражающее неприязнь, враждебность к окружению, вынудившему его позировать перед камерой. Было очевидно, что пленного привели только что – для киносъемок, для завершения подлой провокации. На столе перед офицерами какие-то документы. Длинный план листовки о пленении… Эти кадры я смотрел уже не как бесстрастное отражение событий прошлого: что-то задело меня за живое, какая-то неразрывная связь судеб, кровная ниточка, протянутая Всевышним от одного человека к другому. Я был очень взволнован, тем более что в 41-м году, в Барыбино, вместе с другими вожатыми пионерлагеря под руководством военных я собирал именно эти, эти фашистские листовки, разбросанные парашютистами по полю!..

Мне хотелось порадовать потомка Сталина, быть ему полезным, показать кадры с его отцом – живым отцом . Судьба Якова столь трагична…

Я взволнованно рассказал консультанту от Академии бронетанковых войск, что материал о Якове Джугашвили в Красногорском киноархиве есть. Просил передать, что если полковник Джугашвили захочет, он сможет поехать с киногруппой в архив и сам увидит пленку с отцом собственными глазами! А если нужно, я закажу печать с выбранных им кинокадров. Проход в архив, пропуска, заказ кинозала – я все обеспечу.

Но Евгения я больше не увидел. Скорее всего, вмешались какие-то высшие силы; высшие, я имею в виду – от власти. Кому-то, очевидно, не понравилось будирование темы «Джугашвили – Сталин, потомки древа великого». Возможно, Евгению просто не передали моего сообщения о найденных кадрах, а скорее всего, вместо того, чтобы обрадовать, попытались вовсе пресечь возможность нашего дальнейшего общения. Ведь у кино и прессы – как говорят, «четвертой власти», широкие возможности привлечь особое внимание к освещаемой теме, возможности разогреть, раздуть огонь памяти, любви, сострадания к поверженному имени вождя. А может, заодно вылили ушат грязи и на меня: мол, все «киношники – трепачи и пропагандисты», не сделают ничего доброго, не верь им, Джугашвили, и не надейся! Могли, могли так сказать. Настроить… А может, какой-нибудь рьяный «особист» предупредил: «Не буди лихо, пока оно тихо!», подлых же людей не меньше, чем добрых, только их не сразу распознаешь.

Да, жаль, горько, что так случилось. Я не стал предпринимать попыток разыскать слушателя Академии Джугашвили, потому что понял: своей инициативой, чрезмерной активностью могу только напугать этих «стражей от власти», которые сделали все, чтобы мы больше не встретились и не общались – и навредить Евгению. Смешно, абсурдно, что вершителями людских судеб подчас становятся случайные «носители мундиров», винтики, вращающиеся по велению политической машины: «Только так и не иначе, только в эту сторону»! Жестко! Грубо! Тяжело! Сопротивление – бесполезно, иначе… – сломаю!..

Тогда я недолго размышлял о случившемся; поток жизни, новые события, заботы, замыслы влекли и уносили меня дальше и дальше. Но сейчас… я сожалею, что не удалось помочь внуку Сталина. А вот о сыне вождя Василии кое-что знаю…

В шестидесятых годах моей судьбе, хотя и косвенно, было угодно снова пересечься с судьбой Василия Сталина. В то время я часто бывал в Казани, куда Хрущев определил на «местожительство» Василия. В столице Татарии я познакомился с редактором республиканской студии кинохроники Виталием Гузановым, который жил с Василием в одном доме и тесно с ним общался. Кроме Гузанова, я никого не знал в Казани. С ним мы встречались по работе, ходили обедать, виделись вечерами. Говорили о кино. Сдружились. И, словно заговоренный, Виталий снова и снова возвращался к воспоминаниям о Василии Сталине.

К сожалению, я приехал в Казань после смерти Василия. Виталий рассказывал, как они дружили, о своих наблюдениях, выводах и подозрениях, о долгих и задушевных беседах, откровениях и спорах. Как собирались в день выборов с утра идти вместе на избирательный участок. А утром, не дождавшись Василия к условленному часу, Виталий пошел на выборы один. Вернулся… и узнал от гудящих роем соседей, что Василий «скончался от гриппа»!..

Как ни старался отец уберечь Василия от соблазнов, подстерегающих сына первого человека в государстве, сына «властителя дум», раболепствующие «пресмыкатели» сделали все, чтобы погубить его как личность, очернить его имя, намеренно или в благоговейном холопстве бросить грязную тень на его великого отца. Не думаю, чтобы вся эта угодливая нечисть, доживая свою жизнь, спала спокойно. Судьба должна быть справедлива…

После смерти Иосифа Сталина вся жизнь Василия была посвящена рвущему душу стремлению очистить имя отца от наносной политической шелухи, клеветы, досужих домыслов и пошлых обывательских сплетен. Человек горячий и эмоциональный, он готов был на амбразуру броситься, чтобы защитить имя отца. На знании его натуры и строили свою тактику опытные психологи от власти и политики, поставившие своей целью уничтожить, втереть в пыль вслед за отцом и имя сына – Василия.

По высылке в Казань Василию запретили носить фамилию Сталин, выдали паспорт на имя Джугашвили. Пользуясь широтой его натуры, гостеприимством, как рассказывал Гузанов, тем, что Василий очень любил праздники, застолье, вокруг младшего Сталина постоянно терлись какие-то люди, приносили спиртное. А потом в газетах громко кричали о том, что сын Сталина спился…

Собирались вместе идти на избирательный участок – и вдруг смерть! От гриппа!..

Похороны. В горсточке друзей снуют незнакомые люди в одинаковых пальто и шляпах… Виталий рассказывал, Василия хоронили власти. Официально. На могиле поставили столбик с надписью «Василий Джугашвили». Спустя несколько дней на могиле появился добротный памятник с надписью «Василий Сталин». Памятник быстро снесли и организовали милицейский пост.

Когда мы с Гузановым посетили кладбище и остановились у могилы с табличкой «Василий Джугашвили», Виталий шепнул мне, украдкой скосив глаза на милиционера:

– Вон, видишь? Дежурят…

Милиционер стоял в сторонке; чувствовалось, что он явно «не в своей тарелке»: сняв фуражку, вытирал платком лоб, тер фуражку изнутри. Вот надел ее и, поглядывая на нас, отошел. Недалеко… Вернулся снова поближе к нам, закурил… Мы ушли, не стали дразнить гусей…

Позже Гузанов перебрался в Москву, работал главным редактором Киностудии Министерства обороны СССР, где потом и я работал режиссером. И жили мы недалеко друг от друга – словом, многое нами, очень многое обговорено, обсуждено, осмыслено. И снова тема судьбы Василия Сталина в рассказах Виталия – одна из самых животрепещущих.

Я рассказывал ему, как в тридцатых годах впервые увидел Василия у нас во дворе бахрушинского дома, куда они с моей двоюродной сестрой, его одноклассницей, приезжали ко мне за стенгазетой. Василий тогда был аккуратным школьником в темно-синей форме с белым воротничком и белыми манжетами. Как тогда наша классная руководительница настойчиво ставила нам в пример скромность, аккуратность и прилежание сына вождя!.. А Виталий рассказывал с горечью, как обстоятельства и люди превратили Василия в необузданного пьющего человека. За что?! Только за то, что он был сыном вождя и хотел носить фамилию – Сталин.

Будучи сценаристом документального кино, драматургом, человеком очень эмоциональным, приученным со студенческой скамьи изучать жизнь и проникать в суть явлений, Виталий Гузанов не мог быть просто равнодушным наблюдателем, пройти мимо судьбы, как он говорил, «друга с большой буквы». Он переживал жизнь Василия как свою, рассказывая о нем, не мог сдержать свой гнев. Голос у него менялся, глаза наполнялись слезами, мог и ложку сломать, и тарелку опрокинуть – он переставал владеть собой. Василий был для него не просто другом, он был олицетворением нашей противоречивой действительности. Гузанов мечтал поведать людям о том, что знал и что угнетало его душу. «Нужно только время, – твердил он. – Я расскажу правду всему миру»! Он писал тогда книгу о Японии и, видимо, какими-то подтекстами, эзоповым языком хотел высказать в ней свои потаенные мысли о правителях и их судьбах, о Василии Сталине, его отце и придворной «политбюровской» возне, – сценаристы всё это могут и умеют. А может быть, он выжидал, что придет время и для отдельной книги, уж очень ярко рассказывал он о своем друге, неординарном, самобытном человеке.

Время, увы, не пришло. Виталий Гузанов ушел в мир иной… Так уж получается, что ничего нет крепче власти и сил, ее укрепляющих и поддерживающих.

 

Виноватая тыква

В теплый майский день шел я на работу. Было около девяти часов утра. Настроение хорошее. Не спешу… Пока просмотришь вчерашний монтаж, резервные дубли, расставленные или висящие на софитах, по обе стороны монтажного стола, подложенные ролики, глянешь в сценарий, – рабочее состояние – творческое – приходит только к десяти часам. Словом, сам монтаж начинался после десяти. Вот тут уж не подходи. Не мешай! Убью!..

Итак, подошел к проходной. Женщины из охраны сдают смену: разговоры, смешки, сплетни – ну, как это всегда у женщин. Не скучают. Семечки тыквенные лузгают. Одна из них – моложавая, симпатичная, всегда улыбчивая, похоже, незамужняя или вдовушка, сияет, приветствуя:

– Рустам Бекарыч, здравствуйте! Вот, угощайтесь! – и оделяет меня двумя-тремя семечками.

Я поздоровался, поблагодарил и, не задерживаясь, прошел на территорию студии.

Недалеко от ворот, слева в маленьком домике помещалось все студийное командование. Этот домик у нас назывался «Белым домом». Под окнами домика разбита клумба. Женщины в синих халатах из общества озеленения занимаются посадкой цветочной рассады, придерживаясь какого-то только им понятного рисунка. Ну и я одну крупную семечку, подаренную на проходной, возьми да и воткни по центру клумбы! Так просто, от хорошего настроения, от теплого весеннего солнышка, от радостного ощущения весны – внес свою лепту в озеленение! На вопросительные взгляды женщин я пояснил в шутку:

– О-о!.. Это привезенный из Испании неповторимый цветок. В Кремле перед дворцом растет! – и пошел дальше, к себе в монтажную.

Недели через две гляжу – росток, сантиметров пятнадцать! Я не поленился, вернулся на проходную к женщинам:

– Девчонки, там по центру клумбы я семечко ваше посадил, похоже, принялось. Вы поглядывайте, может, и поливать будете…

– Да-да! – хором ответили на проходной.

К осени по центру клумбы среди цветов выросла огромная тыква, килограммов на пятнадцать. Ора-а-анжевая, красавица! Дыни не надо, вместо дыни бы съел!

Со стороны дороги тыква не бросается так нахально в глаза, как из окна замполита. Он пришел после отпуска на работу, открыл окно – и помертвел: тыква!.. За что? Кто?! Кто посмел?! Если бы он окно раньше открыл, не принял бы эту тыкву как оскорбление по своему адресу: ну, зеленый росток; ну, цветет крупными желтыми цветами, – даже красиво! Кто мог помешать расти тыкве? Вот и выросла «на халяву»!.. Но тут, пока он был в отпуске – и вдруг наглая усмешка природы: громадная, оранжевая! Прет, ну просто прет в глаза! В окно лезет!..

Он начал выяснять осторожно, исподволь, кто автор этого творения. А-га!.. Режиссер Мамин, сукин сын. Ну, погоди!.. Вызывает:

– Рустам Бекарович! У нас на Украине тыкву кидают жениху вслед, когда отказывают ему. Или дома, вместо отказа, вместо слов – перед женихом тыкву на стол выставляют, и все село знает, в окна глядят, пальцами показывают… То есть, гм– гмм… А у вас как?

– Что как? – я вначале действительно не понял, что ему от меня надо.

– Ну когда тыкву кладут или кидают вслед? Как у вас?

– У кого «у вас»?

– У мусульман! Вы же татарин?

Я начинаю понимать, к чему он клонит, и внутри меня, словно бесенок какой зашевелился:

– Да! Но я родился в Москве и единственное, что могу сказать о тыкве, то ее все едят!.. И мы тоже едим с кашей. В салатах… – Чем больше он напрягался, закипал, тем веселее мне становилось: ну надо же – идиотизм полный! – Я не пойму вас…

– Ну, да-да! – он начинает раздражаться. Но виду-то показать нельзя! Вообще, он по сути своей был эдакий «человек в футляре», скользкий какой-то, плоский, за очки все прятался. Думается, и в армию-то он пошел ради формы, ради погон и чина, дающего власть, а не служить Отечеству. Это у него во лбу впечатано.

Он протирает замшевым кусочком очки, надевает, поглядывая искоса за окно. А там тыква «язык ему показывает».

– А в Башкирии, в Татарии, у них за что тыкву выставляют? – Вскинул глаза, смотрит на меня сквозь блестящие линзы. «Поймал!»

– Я в Башкирии и в Татарии не был.

– Нет? Ну, в Узбекистане, Туркмении. У них как?

– Откуда я знаю? Был я и в Казахстане, и в Узбекистане; у них есть дыни, сладкие ароматные дыни, их они едят. Зачем им тыква? Тыква только на Украине, в Москве вон… Посмотрите – красота достойная натюрморта! В Азербайджане, Армении тоже есть дыни и их только едят. И потом мне кажется, в мусульманских республиках грех глумиться над пищей, как говорят, богом данной. – Вижу, замполиту нечего сказать. Я встал: – Извините, у меня автор в монтажной. Нехорошо столько заставлять его ждать! – вышел…

Всю осень, как только замполит меня увидит, обязательно остановит и выспрашивает:

– Ну, так ничего и не скажете?

– О чем? О тыкве, что ли?

– Ну о чем же? Конечно, о тыкве.

– Ну, вы даете!.. Это уже похоже на анекдот!

На партийных собраниях сидит он в президиуме и сверлит меня глазами. Мужики рядом спрашивают, «что это замполит в тебя вперился, глаз не оторвет»? Я им рассказываю про тыкву. Они прыскают, шушукаются. Смеются и справа, и слева, удержаться не могут. Глядя на них, и я не могу удержаться – смеюсь.

Замполит весь красный. Понимает, что смеются над ним и, конечно, думает, все дело в тыкве, которую я посадил. Ерзает, как на угольях. Но люди-то смеются над тыквой, им самим созданной! Над ситуацией, им самим выдуманной! Я тогда просто веселился; казалось: ну что ж, бывают же убогие люди! Без чувства юмора, например! Больше всего на свете они боятся за свой авторитет; им все грезится, что тень на них упала, да еще не с той стороны! Не дай бог, кто заметит это!.. Но, как выяснилось позже, я ошибался, и довольно жестоко поплатился за это.

Как-то вскоре после описанных событий захожу к начальнику студии Спиридонову Владимиру Андреевичу с документами на подпись, характеристика была нужна для вступления в Союз кинематографистов. Буквально следом за мной входит замполит. Узнав о цели моего визита, он вдруг бурно вознегодовал:

– Союз киношников – вольница, с иностранцами якшаются! А Мамин над секретными фильмами работал. И сейчас мы его готовим к поездке по странам Варшавского договора!.. Ни в коем случае рекомендовать его нельзя!

Спиридонов невозмутимо:

– Какие секретные картины? У него в самом начале работы на студии была одна картина, да и та – «для служебного пользования»! Так, Рустам?

– Так, Владимир Андреевич.

– Большинство наших секретных картин уже весь мир просмотрел, они давно устарели.

Владимир Андреевич был человеком очень крупным, даже тяжеловесным, и его доводы звучали весомо, неоспоримо: – А насчет Варшавского договора – так это же на съемки человек едет! Не лясы точить, не сплетни! Эк, куда хватил! Политотдел его утвердил, а ты?! Ты что, в НАТО его посылаешь?.. Или за тыкву мстишь?

Замполит вскочил, кинул на меня косой взгляд и, наверное, заметил невольную усмешку. Хотел было выйти, но что-то его удержало.

– Ты чего? – комичность ситуации развеселила и начальника студии. Он откинулся в кресле, заулыбался, глядя в упор на поджавшего губы замполита: – Он эту тыкву-то для студии посадил, не для тебя же!.. Скажу, чтоб в столовой кашку из тыквы сварили. Ох и вкусная бывает каша из тыквы, любил я в молодости… Идите, Рустам Бекарыч, – он подмигнул, – разберемся.

К концу дня Спиридонов зашел ко мне в монтажную:

– Я все подписал, не волнуйся! Но вот что я хочу тебе посоветовать: тебя на ЦСДФ все знают, сдай документы через их секретаря. По-моему, у них Горбатский Игорь…

– Владимир Андреич! Ну просто обидно! Почему я должен искать какие-то обходные пути?..

– Это для твоего же блага… – Спиридонов говорил мягко, дружески: – Приказы начальника не обсуждают!

Сейчас-то я понимаю: он лучше меня знал характер замполита, знал, на какие штуки тот способен. Владимир Андреевич просто не хотел посвящать меня во всю эту кухню, оберегал мое неведение и «незамутненность» моей души.

Я поехал на Центральную студию документальных фильмов, сдал документы Игорю Горбатскому.

Через неделю Игорь звонит:

– Документы рассмотрены, твоя кандидатура рекомендована в Союз единогласно. Я передал все твои бумаги Глузскому, он курирует военно-патриотическую тематику по линии Союза. Поздравляю, старик!

Прошло несколько месяцев. Я крутился как белка в колесе: шли съемки двухсерийного фильма по моему сценарию. А из Союза мне так никто и не звонит. В СК такое правило: перед заседанием Приемной комиссии секретарь обзванивает всех представленных на эту комиссию, чтобы привозили свои фильмы.

Вот уже и Лара, жена, получила членский билет Союза кинематографистов, – а она подавала документы даже позже меня. А мне не звонят!.. Но выяснять, даже вспоминать об этом, по сути, было некогда! Снять две серии, завися от высокого военного начальства, от министра обороны, присутствующего или не присутствующего на тех или иных учениях или мероприятиях, представить материал главному консультанту, начальнику Генштаба. Смонтировать, написать дикторский текст, а затем показать «немой вариант» Коллегии министерства, – все это требовало уймы сил и нервов!.. План – превыше всего! Не выполнить план – оставить коллектив студии без прогрессивки!

Прошло около года. И вот как-то заходит ко мне в монтажную молоденький киномеханик из звукоцеха:

– Рустам Бекарыч! Я ухожу в армию. Сдаю дела – а тут!.. Обнаружил на сейфе в проекционной папку с документами. Ваши?..

Я смотрю – это мои документы, представленные в Союз кинематографистов! Как они там оказались? И сколько же там провалялись в пыли?! Ну и дела!

Я сразу понял, что без вмешательства нашего замполита здесь не обошлось. Как он это сделал – уже не важно! Конечно, не сам бегал забирать, послал кого-то, наверняка под благовидным предлогом. Но главное – он со мной посчитался! Вот так, из маленького семечка – выросла большая грязная подлость! Из жалкого самолюбия, мнимой тщеславной обиды – сформировался уродливый поступок.

Если бы не свершившийся факт, я бы, вероятно, и не вспомнил о существовании этого человека – никакой роли ни в производственном процессе, ни в общественной жизни студии он не играл. Так себе – сидел «прыщ» и сидел! Но не зря говорят: «Не дергай Бога за бороду, а собаку – за хвост!» А я, наивный, вероятно, подергал самолюбивого политического начальника – за евонные усы!

Абсурдность случившегося отбила у меня охоту снова собирать документы для вступления в Союз. Потом Студия Министерства обороны и вовсе перестала существовать. Только через какое-то время справедливость была восстановлена и я неожиданно для себя получил заветный билет, подтверждающий мое членство в кинематографическом братстве…

А все-таки, согласитесь, чудно! Как это в судьбе моей странным образом завязан такой милый безобидный овощ, как тыква? Там, в детстве, когда я напоролся на нее в поместье Верещагина и, выдернув весь куст с корнями, притащил матери, я обрел кучу неожиданных неприятностей. И главное – злого врага в лице самого хозяина! И сейчас… здесь… А я ведь, ей-богу, ничего против нее не имею, скорее даже склонен восхищаться! И каша с тыквой восхитительна. А вот поди ж ты, моя доброта к ней – ни к чему.

 

Битва за Днепр

Мой первый полнометражный фильм «Битва за Днепр». Поясню, что полнометражный фильм – это картина не менее чем на пятьдесят минут экранного времени; все, что короче, называли небрежно короткометражками. Полнометражный фильм повышал и статус режиссера, давая ему право на очередную тарификацию, и оплачивался практически в три раза дороже.

В производственном плане студии было несколько картин, подобных порученной мне. Их целью было ознакомить офицерский и рядовой состав, слушателей военных училищ и академий с историей выдающихся военных операций времен Великой Отечественной. Но мне хотелось привнести в историческое повествование какую-то живую человеческую ноту, чтобы зрители, помимо исторической хроники, увидели очевидцев и участников событий. Мне представлялось, как через их синхронные интервью, их видения и эмоции, непосредственно через их глаза зритель сумеет погрузиться в давние события настолько, чтобы почувствовать их не отстраненно, а сердцем, как факты истории, определяющие судьбу страны и судьбу каждого зрителя, каждого советского человека.

Решением Генерального штаба главным консультантом фильма был назначен генерал армии Иванов Семен Павлович, легендарная личность, бывший начальник штаба Воронежского фронта у прославленного командарма Ватутина. Мы встретились с Ивановым, поговорили о будущем фильме. Семен Павлович мне очень понравился. Не было в нем начальственной фанаберии, категоричности, позы. Импозантный, седой, с умным глубоким взглядом. И мне показалось, что его нужно обязательно снять, но не так, как было принято в подобных фильмах: указкой тычет в карту, как «такой-то фронт выдвинулся туда-то, а такие-то фланги переброшены туда-то»… Остро, ну прямо воочию представилось, как может быть интересно увидеть участников событий на местах былых боев, на участках знаменитого форсирования Днепра! Ведь недаром же первые солдаты, ступившие на вражеский берег после форсирования, стали Героями Советского Союза! Это была труднейшая и кровавая операция! Помните, у Твардовского:

Сценарий, написанный кем-то из военных, Иванову не очень понравился, и принять участие в работе он согласился весьма и весьма неохотно. И в Киев на съемки ехать решил не сразу, пришлось мне выкладываться, убеждая, заражая его своим замыслом. Думается, мешало, что он уже вдоволь насмотрелся этих исторических картин, правильных по изложению событий, но скучных и монотонных.

И вот мы в Киеве. Мемориал, траншеи, окопы, командные пункты, берег Днепра – все впечатляет. Кстати, очень помог нам консультант от Академии бронетанковых войск генерал-майор Крупченко, профессор, завкафедрой истории. Человек эмоциональный, заводной, импульсивный – ну прямо гейзер. Помню, на этапе монтажа пригласил я его на студию посмотреть отснятый материал, заказал, как положено, пропуск с машиной, указав номер и фамилию водителя.

Он приехал. Ворота перед машиной наглухо закрыты. Будто их век не открывали. Посигналили – громко, призывно. Дежурившие на проходной женщины к машине не вышли. Ворота не открыли. Тишина…

Генеральский автомобиль торчит перед неприступными воротами – просто как здоровый красный прыщ на выбритом подбородке.

Возмущенный генерал сам вышел из машины, пошел в бюро пропусков. А там, как всегда, сидят невозмутимые тетёхи, семечки лузгают:

– Вам нужно вон в то окошечко предъявить удостоверение и получить заказанный пропуск. Тогда вам и ворота откроют, и вы сможете въехать на территорию студии…

Крупченко буквально вскипел:

– Даже в странах НАТО генерала любой страны на любой объект впускают без про-пу-ска!.. Пропуска проверяют при выезде. А здесь, в своей собственной стране!.. Что это такое?! Открывай, генерал тебе приказывает!..

И что вы думаете? Открыли, впустили. Правда, тут же позвонили начальнику студии: «К Мамину приехал какой-то генерал. Пропуск не стал предъявлять. Возмущался, что заставили ждать. Пока справлялись, проверяли, оформляли, возмущался! Пришлось пропустить так!» Конечно, тетёхам прилично влетело. Когда Крупченко выезжал со студии, ворота были заранее открыты и дежурившие женщины вышли провожать. Генерал, улыбаясь, дружески погрозил им пальцем. Женщины были довольны и весь день обсуждали:

– Какой хороший, веселый был генерал. Наверно, и для солдат он хороший. Наверно, как отец родной. Побольше бы таких генералов, и не было бы никакой «дедовщины».

В Киеве на второй день после приезда Крупченко, как бывший киевлянин, назначил нам встречу где-то в центре Крещатика. Мы пришли, ждем. Вдруг окрик, звонко так: «Киношники!» Оглядываемся и не сразу понимаем… Стоит он под светофором, кругом машины гудят. А наш генерал самозабвенно отплясывает чечетку на центральной площадке: он в своем городе, давно здесь не был – ему море по колено! Да, забыл сказать, одет он был не в генеральскую форму, а в спортивный костюм. К нему подошел гаишник. Крупченко отчебучил перед ним коленце, широко распахнул руки для объятий и смачно поцеловал рассерженного милиционера, как красную девку:

– Эх, сержант! Я с конца войны не был дома!..

Растерявшийся гаишник забыл про свой пост на перекрестке, про разноголосую перебранку гудящих машин, запрудивших всю площадь, про ротозеев, скопившихся на тротуарах, и смотрел на нас, идущих с улыбками прямо на него, под светофор. Он не знал, как быть. Что делать? Милиционер просто ошеломленно поджидал нас с открытым ртом. Мы подошли, поздоровались. Крупченко, понимая неловкость и смущение сержанта, решил разрядить непростую ситуацию:

– Сейчас я не генерал, но после ваших киносъемок мы все придем сюда и извинимся перед моим земляком.

Сержанту было довольно сказанного, он взял под козырек:

– Я провожу вас, товарищ генерал, а то транспорт сейчас начнет гудеть на всю страну…

В Киеве генерал Крупченко с энтузиазмом лез в любой окоп, взбирался на любой КП, скороговоркой сыпал воспоминаниями, спрашивал, уточнял детали, заражая своей энергией неторопливого и невозмутимого С. П. – так за глаза звали Иванова. Вообще, вспоминая сейчас, я вижу Крупченко, человека, как правило, очень-очень серьезного, настроенного скорее на мудрый сарказм, чем на шутку, так вот, я вижу, как был он доволен, вдохновлен этой поездкой. Он все время напевал тихонько, задушевно: «Снова цветут каштаны…»

Провели мы все необходимые репортажные съемки встреч Иванова с однополчанами, но это не было для меня главным, основным. Я внутренне готовился к задуманному мной эпизоду «Возложение цветов на участке форсирования в память павших». Эпизод был стержневым. Волновался я очень.

Мой главный герой (шутка сказать! прошло ведь около сорока лет!) – генерал армии, герой, человек-эпоха, конечно, изменился. Сан, почет, привычки высокопоставленного начальника (кстати, он только что вернулся из поездки в Голландию, где, узнав его послужной список, его принимала сама королева!). А мне хотелось, чтобы в этом эпизоде зрители увидели его просто солдатом, вспоминающим минувшие дни.

И вот настал день съемки. Тихий весенний день. Привезли охапки роскошной белой сирени для возложения. Но… оказалось, со слов Семена Павловича, что тогда берег Днепра был гораздо круче, река гораздо шире – почему и было так тяжело и почти невозможно это форсирование да еще под непрерывным огнем врага! Это был для меня, что называется, удар.

Далее. Мне хотелось, чтобы подход ветеранов к воде снимался с реки, им навстречу, но оператор стал возражать: он-де нездоров, а вода холодная. Я хотел было сам с «Конвасом» лезть в реку, но кто тогда будет руководить организацией кадра и всего эпизода здесь, на берегу? Не скажешь же героям войны: «А теперь повторим. Еще один дубль!» Не поймут! Они-то с одного дубля форсировали! Да и эмоциональное напряжение будет потеряно. Что делать?.. Гляжу, у берега катер пришвартован. На палубе несколько человек, смотрят на нас. Я к ним. Быстро объяснил ситуацию…

Катер вырулил на указанное место. Снимать хорошо, но высоковато. Спустили лодку, подгребли… Встали метрах в пяти от берега – идеально!

В результате оператор как можно ниже, почти от воды, выставил кадр. Объектив «35», чтобы широким планом «схватить» всю группу ветеранов. Изготовился… Эх, где то благословенное времечко, когда на ЦСДФ мы снимали нужные эпизоды сразу несколькими камерами: общий, крупный, деталь?! Командую:

– Мотор!

– Есть мотор, – отзывается звукооператор.

И вдруг над рекой грянул широко и неожиданно хор Краснознаменного ансамбля песни и пляски имени Александрова:

– Камера!

Оператор начал снимать. Наши герои медленно, будто неся на плечах тяжкий груз лет и воспоминаний, пошли к воде. Полетели в воду охапки сирени, букеты цветов…

Смотрю, а по щекам генерала армии Иванова слезы текут! Боже!.. Снял или не снял?! Хоть бы трасфокатором догадался наехать: как подходили, переговаривались; фуражки некоторые сняли, кто-то лицо омыл днепровской водой… Оператор подскакивает суетливо-радостный:

– Все снял! Может, повторить на всякий случай?

Я возмутился:

– Ты что?! Это… того?.. Охренел? Не надо! Дубль уже не получится. Ты видишь, каково им. Надо подойти, успокоить. Поблагодарить. Подбодрить там или еще что. Пошли…

Семен Павлович присутствовал на сдаче и очень хорошо принял картину. На эпизоде возложения сирени я снова увидел, как он прослезился. Для меня это был праздник «со слезами на глазах»! Важный заслуженный генерал был тронут до глубины души, с признательностью жал мне руку:

– Если будет когда необходимость, обращайтесь. Я всегда поддержу. Я понял, что вы работаете серьезно…

Нам действительно пришлось еще раз встретиться с Ивановым – большим военачальником, генералом армии… и простым русским человеком. Но об этом позже…

 

Чисто русский

Впервые услышал я слово «русский» в своем далеком детстве – лет четырех отроду, в поселке Видное. Хозяином дома, где мы жили, был Григорий Иванович Верещагин, человек степенный, лет под шестьдесят. Ходил он в сапогах, необычных, мягких. В непогоду надевал на них калоши, или вдевал сапоги в калоши. Он носил усики и коротко стриженную бородку. Впоследствии, увидев портрет царя Николая Второго, я понял: Верещагин похож на царя, внешне, конечно. Может, он подражал его облику…

Лицо у него было строгое, казалось, даже сердитое. А глаза добрые. Такие глаза бывают у людей бездетных. Но у Григория Ивановича дети были, правда, все девочки (я узнал об этом из разговора взрослых). Хозяин дома вызывал к себе какое-то особое почтение. Когда он приезжал, стихали все обыденные шумы. Ходили тихо, осторожничая. Говорили не громко, но как-то основательно, с выразительной артикуляцией, указывая глазами на хозяйскую половину: «Григорий Иванович приехал!»

Общаясь, разговаривая с кем-нибудь на общей кухне или попросту заходя к отцу, он подолгу смотрел на меня. Я частенько ловил на себе его задумчивый изучающий взгляд. Меня это смущало, я робел и лез под стол, придумывая там себе какое-нибудь занятие или игру. И в то же время, возясь на полу, из своего укрытия исподтишка искал его взгляд. В глазах «Григорьваныча» было что-то притягивающее, волнующее, вроде какая-то пустота, которую надо было заполнить. Мне очень хотелось с ним пообщаться – не играть, конечно! Наверное, я бы с удовольствием сидел у него на коленях, (только если б он сам позвал меня!) и слушал бы сказки, русские сказки, какие рассказывал мне отец. Кстати, отец знал очень много разных сказок, умел их рассказывать. И рассказывал каждый раз по-новому и только по-русски! Я с охотой слушал бы и Верещагина как какого-то загадочного волшебника, повествующего мне своим тихим завораживающим голосом про Ивана-царевича, Василису Премудрую, Бабу Ягу или Кащея Бессмертного. Почему-то облик добрых героев из сказок – царей «в некотором царстве, некотором государстве», стариков, которые «жили со старухой», отцов трех братьев, из которых «младший был Иван-дурак», ассоциировались у меня именно с Верещагиным. Среди всех окружающих в то время знакомых отца только у нашего хозяина был облик русского человека. Видимо, поэтому и облик царя казался мне дружеским, добрым.

Позже, уже при выходе из детства, это слово и понятие «русский» стало высвечиваться новыми гранями, оттенками, нюансами. Возможно, кое-что осмысливалось, добавлялось после посещений квартиры Салазкина в Москве. Для меня тогда была какая-то непонятная связь между двумя этими людьми – Верещагиным и Салазкиным. Что-то объединяло их. И еще в этом сообществе непременно присутствовал мой отец – из рода князей Алимбековых. Отношение Салазкина и Верещагина к отцу было более чем товарищеское, они относились к нам как к родным. Из разговора взрослых я знал, что они даже денег с нашей семьи не брали за проживание.

«Русский». Что же это такое?.. «Москва, Москва, люблю тебя как сын, как русский…» Значит ли это, что «русский» в какой-то степени понятие географическое? Что это – место, где ты родился, называемое привычно – Родина? Да, наверное! Именно поэтому во время Великой Отечественной, защищая Отчизну, шли в бой на смерть люди разных национальностей – как русские, как единое целое, как единый народ. И падали, орошая своей кровью родную землю, неважно, было ли это под Ржевом, Киевом, Москвой или Варшавой. И захоронены они по всей России, по всей Европе – русские, защищавшие свои идеалы, своих матерей, сестер, детей. Отдавшие жизнь за свои деревни, аулы, полустанки, кишлаки, горы, реки…

Видимо, слово «русский» не есть определение национальности или не только ее – это состояние души. Это березка у околицы, это первый снег, мои маргаритки, дядя Казимир с гармонью. Это песни «Коробочка», «Ухарь-купец». Это поместье Салазкина. Это общность судеб. Это общая история, культура, философия… И совсем не важно, что религии разные, разные обряды…

Время человеческой жизни – ничтожно. Торопливо прошагивая свой жизненный путь, мы постоянно терзаемся сомнениями, разочарованиями, отчаянием за несовершенство бытия, государственного устройства, за чиновничий произвол. Несправедливость, человеческое предательство, невозможность удовлетворить свои, даже, кажется, самые малые духовные и материальные потребности разъедают душу каждого. Но! Но…

Если человек живет, ощущая себя частичкой своего государства, если он осознает свою причастность к истории Родины, то он уже – гражданин. И осознание исторического опыта своего народа приводит его к мудрому пониманию, что, скажем, в истории России были и более смутные и более тяжелые времена. Но она не рухнула, не пропала. Она выстояла, и выстоял народ – русский. И к тебе, гражданину России, русскому, приходит светлая надежда и вера в торжество справедливости, в то, что просвещенная Россия «воспрянет ото сна»…

Так вот, если ты – русский, а ты – русский , потому что родился и живешь в России! Потому что тебе не могут быть не дороги российские просторы, составляющие около шестой части света – от Кавказских гор до Северного Ледовитого океана, от Балтики и до Тихого. Ты не можешь не любить наши российские пейзажи и красоты – равнины и горные гряды, Волгу-матушку и могучие сибирские реки, Москву и Санкт-Петербург, свой родной город или село. Разве не распирает тебя от гордости за наши российские уникальные природные богатства – нефть, газ, золото, алмазы?

Ты – российский гражданин, ты – русский, ибо история Руси – это история твоих предков.

Младенцем-несмышленышем ты сосал молоко матери под русские колыбельные, под русские былины и сказки. И то, и другое непостижимым образом вбиралось тобой, создавая симбиоз духовного и материального.

А культура? Ты только вдумайся! С Пушкиным, Толстым, Достоевским, Блоком (да разве всех перечислишь?), с великими русскими композиторами, скульпторами, живописцами – это же русская культура, которая, как скелет, как кровеносная система, как живой организм, составляет основу твоего сознательного интеллектуального начала. Без всего этого – ты просто биологический вид!

Мы все, россияне, – русские, потому что если настает момент, когда надо защищать интересы Родины или наших граждан, мы мгновенно смыкаем ряды, твердо заявляя: «Мы русские! Мы не позволим!»

Объединяющее начало – сильнее всех различий. Отца, Верещагина и Салазкина объединяла общность судеб: волей жестокой судьбы после Октябрьского переворота они потеряли все. Все, что наследовали, что любили, чем дорожили и гордились. Но жизнь их не сломила, не согнула. Они не покинули в черную годину друг друга, через всю жизнь пронесли теплое трепетное чувство верности и братства – по-русски. И все испытания, посланные им жизнью, они вынесли стойко, с поднятой головой – по-русски. И проблемы бытия – не быта, а бытия! – понимали одинаково – по-русски.

Руководитель государства в политической полемике поясняет иностранцам суть понятия «чисто русский»:

– Нет такого понятия – «чисто русский». Говорят, чисто русский, а поскоблишь немного, – оказывается – татарин.

Мне хочется возразить: есть понятие «чисто русский», но в определенном контексте. Попробую пояснить: в детстве я впервые услышал слово «ухарство» в старинной песне «Ухарь-купец, удалой молодец». Пели на полянке, где росли маргаритки, приехавшие из Опаренок русские, муж с женой. Второй раз я услышал это слово «ухарство» только через тридцать лет, в шестидесятых годах из уст ректора Московского университета. В конце весны, провожая студентов на целинную практику, он тепло напутствовал их. Среди многих хороших слов: «Берегите честь студенчества», «Не уроните достоинство сынов своей альма-матер, ректор по-отцовски хлестко произнес: «Ухарство никому не нужно»!

Какое емкое, отрезвляющее слово ухарство ! Одним коротким созвучием сказано все! Другие, может, и не менее образованные, сказали бы: «Не расслабляйтесь! Не разбрасывайтесь, не хулиганьте…» – и понятно, и привычно. И правильно!.. Но не задевает, не западает в душу.

«Ухарство никому не нужно!» – так мог сказать только чисто русский человек. И неважно, что в паспорте, графе «национальность», у ректора московского университета могло быть написано – не русский, а может быть, украинец или белорус. Как неважно, какими словами обозначается национальность, скажем, Маяковского, Валентина Катаева, Анны Ахматовой, Фазиля Искандера, Булата Окуджавы и многих других русских писателей, по-настоящему ценивших русский язык и обогативших его. Русских! Я бы сказал, «чисто русских».

«Русский…» Как это волнует, бередит душу и сердце. Как вздымает во всем твоем существе небывалое волнение, какие-то тонкие эмоции. Как возвышает и очищает. «Русский» – это понятие будит интеллект, память, все твое нутро, все твое «я».

«Русский» – это, прежде всего, человек, дорожащий святынями своей родной Руси и, конечно, ее «великим и могучим» языком, без которого он нем, жалок, неодушевлен и беспомощен. Язык, наш русский язык – герб, печать, визитная карточка страны, народа и вместе с тем – времени, эпохи. Вспомним величественный громогласный стиль оды Державина и Ломоносова – он жив и памятен до сих пор. Почему? А просто потому, мне думается, что это истинно русский язык. Потому он и жив – века! И будет жить века.

А Карамзин, его манера изъясняться? Откройте «Историю государства Российского»: «зерцало бытия», «скрижаль откровений», «святилище истории», «сумрак веков» – какой это кладезь, жемчужная понизь точных, глубоких выражений! Каждая пара слов – эпоха, свидетельство своего времени. А мои молодые современники, говорящие на языке XXI века, на эти словосочетания со смехом заявили бы: «Прикольно! Кайфовая фишка!» или еще как-то так… Так вот, попробуйте, сохранив пиетет, почтение к описываемому предмету, явлению, к вызывающей священный трепет истории государства Российского, подобрать столь же емкие, как у Карамзина, синонимы!.. А вот и мимо! Потому и живы эти слова, и волнуют, и убеждают, что сказаны они очень по-русски.

Может быть и скорее всего, и я сам не слишком хорошо говорю по-русски. Но я всей душой с защитниками русского языка! Я готов встать в их не слишком плотные ряды, заслонить грудью хоть одну образовавшуюся брешь, чтобы не дать проникнуть в наше неприкосновенное святилище омерзительно корявой ржавчине, вроде распространяющего зловоние сквернословия или постыдных: «в натуре», «хавка», «шмара», «бабло», «халява», «вау», «окей», «прикид» и подобного…

 

Люди героической профессии

Как-то на книжных развалах мое внимание привлек роман какого-то автора из ФРГ, по-моему, Хорста Гельмута «Фабрика офицеров». Прочел и был потрясен, в каких жутких, нечеловеческих условиях готовят офицеров в ФРГ. А потом мне попалась на глаза книжка генерала И. Шкадова «Люди героической профессии» (я тогда много покупал литературы военной тематики, чтобы быть всегда в материале). Конечно, тоненькую нашу брошюрку не сравнить с толстенным немецким романом! Но по содержанию!.. Прочитал и загорелся. Какой же может быть интересный документальный фильм о нашем офицерском корпусе: с момента зарождения его в первые годы после революции, с широким повествованием о славном боевом пути, традициях, героизме – словом, заболел я фильмом о людях, избравших для себя «профессию защищать Родину». Лент, прославляющих нашу «непобедимую и легендарную», в общем-то, более чем достаточно. Идейных, ярких. Но об офицерах – мозге и сердце любой армии, по-моему, докуметальных фильмов еще не было. Мне захотелось, опираясь на книгу Шкадова, создать фильм-оду, широкое полотно о советских офицерах, их доблести и славе, патриотизме и верности долгу. О лучших представителях нашего народа, соли земли нашей! Фильм со стихами и маршем, посвященным офицерам, – да что тут заниматься славословиями, замысел меня буквально распирал, переполнял мое сердце! Я обложился литературой, зачастил в киноархив – в общем, плотно засел за сценарий. А стержнем, основным направлением стала книга Шкадова.

Готовый сценарий полнометражного фильма «Люди героической профессии» отдал в редакцию студии. Там мне разъяснили, что вопрос о включении новой темы в производственный план решить может только Киноотдел МО СССР. Отвез сценарий туда. Спустя время один из редакторов отдела довольно ядовито мне заявил:

– Ты что, среди ворон летать хочешь? По субординации даже Киноотдел не может обращаться в Главное политуправление со своей темой, а ты полез!.. Мы при погонах! Если тема не будет принята, нас могут просто попереть из армии!.. Киноотдел утверждает в производственный план только те темы, которые озвучиваются, печатаются в программных правительственных речах. А еще лучше, когда есть конкретный заказ. Короче, отказали.

Что же делать? Не захотели понять! Недолго думая, я позвонил Семену Павловичу Иванову.

– Вы можете подвезти мне сценарий? – тут же без всяких пауз предложил он.

Я отвез. Только вернулся домой, Лара мне сообщает:

– Срочно звони Иванову! Он ждет.

Позвонил.

– Рустам Бекарович, очень интересный сценарий. Я уже звонил Ивану Николаевичу Шкадову, тебе заказан пропуск на завтра. Не теряй время, езжай в ГУК прямо с утра. Потом позвони мне. – И подчеркнул строго: – Я жду.

Поехал я в ГУК МО СССР, к заместителю министра генералу армии Шкадову. Сказать, что заробел, значит ничего не сказать. Я просто не был готов к столь стремительному развитию событий. В себя-то я верил, но уже знал, как сильна субординация в армии; наши начальники по творческой части были всего лишь подполковниками, а начальник студии и начальник Киноотдела – полковники. Получается, не среагировав на их «нет», я шагнул «через головы» своего прямого руководства.

Меня приняли. И пошло далее все – ну прямо как в сказке! Первым со мной беседовал референт Шкадова полковник Митрофанов Александр Павлович – и сразу очаровал меня! Вот уж истинно: в Управлении кадрами настоящий кадровый офицер, военная косточка, мне даже показалось, что есть в нем что-то дворянское, аристократическое. Высокий, статный, с прекрасной выправкой. Улыбчив, тактичен. Смотрит внимательно, прямо в глаза. И речь свободная; мысли излагает легко, предвосхищая желания и угадывая подтекст собеседника:

– Сценарий ваш мы размножили. Многие с ним уже ознакомились. Семен Павлович Иванов сказал, что есть какие-то трудности по воплощению фильма в жизнь. Какие?

– Надо, чтобы фильм был включен в план производства.

– И всего-то?! Куда звонить?

Я продиктовал номер телефона начальника Киноотдела. Удивительное дело, но впечатление сложилось такое, будто полковник Митрофанов понял и разгадал всю изнанку: будто он присутствовал при моем разговоре с нашими редакторами, услышал их отказ и пространные рассуждения о погонах. Референт кивнул головой и, остренько так взглянув на меня, предложил:

– Позвоним по вертушке?

И далее опять все как по волшебству:

– Сценарий Мамина «Люди героической профессии» включен в план производства на текущий год или отложен? – строго так спросил.

И даже я услышал поспешный ответ в трубке:

– Да-да!

Митрофанов отодвинул трубку от уха, чтобы слышали все в приемной:

– Повторите, пожалуйста, еще раз.

В трубке отчетливо прозвучало:

– Сценарий включен на текущий год, и Мамин продолжает работу по усовершенствованию.

Митрофанов положил трубку, улыбнулся мне:

– Ну, будем считать, пока все? Иван Николаевич еще у министра, но скоро будет. А пока я вам предлагаю перекусить у нас в буфете.

Ну что тут скажешь? Сказка продолжается…

В небольшом уютном буфете (я сразу понял, что это трапезная для высшего начальственного состава), меня усадили за стол, накрытый хрустящей белой скатертью. Передо мной хрустальные стаканы, тарелки тонкого фарфора, серебряные приборы.

Митрофанов меня покинул, и я получил небольшой «передых», чтобы осмыслить происходящее и подготовиться к встрече с самим Шкадовым. Я все оглядывался и размышлял, на каком же месте сидит сам генерал армии. Приветливая предупредительная официантка в белом подошла ко мне и стала что-то предлагать. Конечно, я уже не помню, что ел-пил, но четко помню, что меня поразило и приятно удивило все какой-то домашностью, блюда были нетрадиционные, что-то вроде грибной похлебки, расстегаев и прочего. Да-а, не зря говорят, «каков поп, таков и приход»! Каков же здешний батюшка, шеф всего этого заведения – ГУКа?.. Как мне себя вести? Какие требования он мне предъявит?..

Вхожу в кабинет генерала армии, в «святая святых» начальника отдела кадров. Помещение показалось очень большим. Мне приходилось бывать в кабинетах высокого начальства, но здесь… Длинный, очень длинный стол заседаний. Чуть в стороне огромный глобус. Прошло столько лет, но, помню, глобус был очень большой – таких я нигде не видал. А за ним огромная карта. Плотные шторы, затеняющие яркий солнечный свет и снижающие уровень уличных шумов, и где-то в глубине, ближе к правому углу, большой письменный стол. За столом сидит моложавый, солидного, скорее даже мощного телосложения широкоплечий генерал армии – Иван Николаевич Шкадов. Лицо строгое, как и положено крупному военачальнику. Но небольшие выразительные глаза с легким прищуром на мудром, усталом лице выдавали мягкое, доброе сердце. Он пристально смотрел на меня и видел насквозь! И на губах его играла какая-то затаенная добрая улыбка – ну прямо дядюшка, давно меня знающий и ведающий все мои шалости, планы и замыслы!

– Садитесь, Рустам Бекарович! Ну-у, что вы?.. Сюда, поближе ко мне!

Я сел, положил перед собой папку с бумагами. Пауза. Я напрягся, спина сама собой выпрямилась, словно изготовилась к беседе с высоким начальством.

Вот он, тот самый кабинет и сам небожитель, вершитель офицерских судеб Иван Николаевич Шкадов! Ведь только после его подписи наши военные становятся чином выше. Здесь рождаются полковники, генералы, адмиралы и, наверное, даже маршалы.

– Я просмотрел ваш сценарий. Прочитал. – Шкадов чуть улыбнулся. – Александр Павлович получил задание с сегодняшнего дня заниматься этим фильмом.

– Так точно, – четко отозвался Митрофанов.

– Кое-что, как мне доложили, уже сделано. Фильм такой нам нужен, и при производстве никаких проблем быть не должно. А что значит, вы занимаетесь «усовершенствованием»? – он адресовал вопрос ко мне: – Сценарий, что, будет изменен?

– Нет-нет, – я несколько смешался от неожиданности. – «Усовершенствование» – это в плане улучшения. То есть они хотели заверить, что с их помощью и под их руководством сценарий станет лучше…

Митрофанов попытался сдержать улыбку, но не смог. А Шкадов только мельком скользнул в его сторону взглядом. Они понимали друг друга без слов.

– Думаю, не знали просто, что сказать, – я торопился все объяснить. – Иван Николаевич! Мне так понравилась ваша книга, она охватывает все необходимые аспекты… Конечно! Кому же, как не вам, знать тему, проблемы изнутри! Так что замысел, а за ним и сценарий практически сформировались… Что уж тут усовершенствовать? Только испортить? Ни в коем случае…

– Вот-вот! Давайте так: будем работать, как это у вас называется, в творческом союзе! А дела м-м-м… организационные, производственные, которые могут возникнуть, будем решать по мере их поступления…

– Иван Николаевич, – вмешался Митрофанов, – может, Рустаму Бекарычу дать трубку? – Он положил руку на аппарат правительственной связи. – Там поймут, что здесь все схвачено.

– А!.. Ну-ну…

– Скажите, что Главное управление кадрами является заказчиком фильма, – напутствовал меня Александр Павлович. – Спросите, что нужно от ГУКа, чтобы все шло по «зеленой линии», – и передал трубку мне.

Легко представить, как отреагировали в Киноотделе, когда вторично зазвонил телефон прямой связи и на конце провода – я! Там начальник отдела полковник Белобородов ошеломленно выдохнул:

– Мамин?!

Повисла затяжная пауза. Наверное, Белобородов растерялся, не знал, что говорить и вообще – «что бы все это значило». Послышался голос редактора Стерликова:

– Ты откуда?.. Ах да!.. Как ты туда попал?

– По приглашению.

Он в замешательстве продолжал что-то спрашивать. Но, понимая, что праздные разговоры из кабинета замминистра, да еще по вертушке – более чем безрассудство, я перебил его. Опять пауза. Видимо успокоившись, Белобородов трубку все же взял:

– Да!..

– Что нужно Киноотделу, чтобы фильм «Люди героической профессии», заказчиком которого выступает Главное управление кадрами министерства, был создан в этом году и безо всяких задержек?

Я повторил слова, подсказанные Александром Павловичем. Белобородов с воинской готовностью, как перед генералом армии Шкадовым, отрапортовал:

– Ничего не надо! – И через небольшую паузу добавил: – Мы все сделаем сами, товарищ… – он наверняка хотел произнести «генерал армии»…

И началась работа по производству большого фильма. Работа тяжелая. Множество поездок, событийных съемок, уходящих объектов. Только зароешься в архив, начинаешь что-то раскапывать, находить что-то неожиданное, новенькое, что поможет доказательно рассказать о тех или иных исторических событиях – как… раз!.. Телефонограмма: «Группе фильма “Люди героической профессии” выехать для проведения съемок учений… Директива Генерального штаба номер такой-то за подписью генерал-полковника Варенникова… Сроки…»

Только засядешь за режиссерский сценарий, начинаешь осмысливать: что уже снято, что отобрано в архивах. Все сверстывать, компоновать, ища лаконичной драматургической подачи, монтажных контрапунктов исторического и современного материала, – как снова телефонограмма!..

Мы летали самолетами и вертолетами. Снимали на кораблях и подводных лодках. Исколесили страну на поездах. Но удивительное дело! Я вспоминаю эту работу как песню. Каждый день приносил тогда что-то захватывающе-радостное, вдохновенное, исполненное надежды, это был полет души! «Праздник, который всегда с тобой»! Как передать это состояние? Наверное, оно сродни ощущению, что рядом с тобой постоянно твой любимый человек. Просыпаешься с чувством, что тебя ждет озарение, счастье, добро. Ты не чувствуешь усталости, мозг работает вдохновенно, сразу во многих пластах; даже во сне видятся эпизоды фильма в цвете и звуке. И каждый день – осуществление замыслов, открытие новых сторон жизни, встречи с замечательными людьми. О некоторых из них я не могу не рассказать. Но прежде о тех, кого я уже упомянул.

 

Шкадов

Итак, конечно, об Иване Николаевиче Шкадове. Рассказывать о нем как о выдающемся военачальнике, как о важнейшем звене в живой цепочке главного военного руководства страны, состоящей из самых знаменитых, самых прославленных полководцев, вероятно, нет смысла. Он был руководителем, умудренным опытом, прошел тяжелый путь от молоденького лейтенанта, командовавшего ротой на озере Хасан до заместителя министра обороны ССР; прошел несколько войн, непосредственный участник крупных сражений, перенес потери и ранения. Кому-то, особенно молодым, может быть и трудно представить масштаб этой должности. Но я-то отлично помню, что это была за сверхдержава – Советский Союз, что именно ее армия и флот, ее самое современное вооружение были главным сдерживающим фактором в холодной войне. Как документалисту военной студии мне пришлось снимать и атомные подводные лодки, и авианосцы с самолетами вертикального взлета, и корабли на воздушной подушке; самые разные вертолеты, самолеты, межконтинентальные ракеты, – все это было. Не передать симфонию звуков и зрелищ, которая развертывалась перед глазами, когда шли учения стран Варшавского договора, никакими словами не передать, – для этого и нужно кино. Господи, какой восторг! Какая гордость за свою страну, за наши вооруженные силы!

И вот генерал армии Шкадов командовал людскими ресурсами всей этой махины; в его ведении были командиры и военачальники, весь офицерский корпус, дававший жизнь нашему современнейшему оружию и технике, – вот что такое замминистра обороны по кадрам.

У меня случайно сохранилась его маленькая фотография 30-х годов – наверное, с удостоверения. Как я раздобыл ее, уже не помню, потому что Иван Николаевич категорически отказался сниматься в фильме. Невероятных усилий стоило уговорить его сказать несколько слов для синхронного пролога и то только потому, что все равно в титрах уже было указано, что фильм снят по книге генерала Шкадова. Удивительно скромный, тактичный был человек! Но та лукавинка, которую отметил я в нем при первой встрече, действительно присутствовала. Расскажу об одном лишь эпизоде.

Как-то сидел я в кабинете Шкадова, решая, не помню уже какие вопросы, за чашкой чая с сушками (Иван Николаевич, когда располагал временем, всегда угощал чаем или кофе). Александр Павлович докладывает:

– Пришел начфин Дутов.

Иван Николаевич посмотрел на меня:

– Мы сейчас разыграем его. Вы молчите.

В кабинет запросто, живо так, привычно, по-свойски входит генерал-полковник. Знакомое лицо… Бегло, остреньким взглядом окинул меня и двинулся здороваться с хозяином кабинета. А Иван Николаевич, пожимая ему руку, на полном серьезе объявляет, указывая на меня смеющимися глазами:

– Вот познакомься! Это новый начальник Финансового управления, назначен на твое место!..

Как я не подавился своей сушкой, просто не знаю. Обомлел. Таращусь на пришедшего генерала, не знаю, что сказать, как себя вести. А тот спокойненько так присаживается и, как бы между прочим, отвечает:

– Ну что ж! Может быть. Может быть…

Шкадов, как ни в чем не бывало, продолжает свою игру:

– Вот сейчас за чаем и обсудим все… – но, взглянув на мое обескураженное лицо, не выдержал и рассмеялся. Я моментально вспомнил – это Дутов провожал на вокзале Семена Павловича Иванова, когда мы уезжали в Киев. Семен Павлович тогда представил мне его как свояка и, цепко придержав меня за лацкан, предложил:

– Проси у него что хочешь! Он начфин министерства! Все может!.. Машину хочешь?

Я, польщенный, тогда растерялся, да и денег не было. Стал ретиво отнекиваться:

– Ну что вы, Семен Палыч! Мне ничего не надо!..

За что от Лары потом получил хорошенький нагоняй: «Ну, хоть не машину! Хоть номер телефона бы взял! Мало ли что! Такой человек!.. Ох, Мамин! “Все есть у него!..” – Кстати сказать, вся финансовая деятельность киностудии, все наши производственно-сметные затраты были, конечно, в ведении дутовского Финансового управления и полностью зависели от него. А жилось нам в этом плане очень и очень непросто. Во-первых, потому, что все расценки и сметы на военной студии были много ниже, чем на студиях гражданских, подчинявшихся Госкино, а во-вторых, нас, режиссеров-постановщиков, просто штрафовали за превышение, скажем, сроков производства или перерасход по смете. Хотя причин, побуждающих к этому, были тысячи: то непогода, то неукомплектованность съемочной группы, то машбюро перегружено работой и не готовы ни смета, ни режиссерский сценарий. То отсутствует консультант или заказчик, то нет машин в гараже и не на чем выехать на съемку, то «не вернулась из командировки» единственная на студии синхронная камера «Аррифлекс», и прочая, и прочая… А начфин Дутов, обратись я к нему, конечно, мог дать указание об увеличении сметы на такой большой и ответственный фильм, ибо одних только командировок, в том числе в страны Варшавского договора, было множество. Но, увы, увы, увы… Что было не сделано, то упущено и прошло.

Поняв, что мои дела ни в какое сравнение не могут идти с теми, с какими прибыл к Шкадову генерал-полковник Дутов, я поспешил откланяться. Уже в дверях меня осенило, за что зацепился взглядом главный финансист: у меня на лацкане пиджака был нагрудный знак «Отличник кинематографии». С его-то навыками в каждом документе видеть малейшую закавыку или лишнюю запятую он сразу все понял и потому с легкостью поддержал шутку Ивана Николаевича. А может, вспомнил мое лицо.

Генерал Шкадов погиб, его сбила машина прямо перед зданием Министерства обороны. Душа кричит, сердце рвется на части: «Как?! Старый солдат, почтенный ветеран погиб не в боях, защищая Родину, он сгинул под колесами какой-то железной таратайки из-за нерадивого или пьяного водителя?!» Никак не укладывается в голове, ну невозможно себе представить: его сбила машина буквально на голом месте! На площадке перед этим зданием. Кто видел фильм «Офицеры», вспомнит встречу двух стареющих героев-генералов на скамейке рядом со ступенями, ведущими в министерство. Там нет ни автобусов, ни троллейбусов, нет пешеходной толчеи, переходов, остановок. Как на генерала, спустившегося по ступеням, могла наскочить машина? Откуда она взялась?

Как же все-таки несправедлива и жестока судьба!..

Но сейчас, спустя годы, возвращаясь в своих воспоминаниях к этим событиям, я иногда думаю, что, может, это произошло и не по воле злой судьбы, а по задумке неких политических сил. Но почему?..

Вспоминается сдача нашего фильма «Люди героической профессии» на коллегии Министерства обороны. Иван Николаевич не стал предварять просмотр, как обычно бывает, речами в защиту своего детища, а я-то за время производства убедился, насколько и ему, а не только мне, дорога эта картина, как болел он за ее судьбу, сколько надежд возлагал на этот просмотр: «Поймут или не поймут? Оценят или нет? Не упрекнут ли в выпячивании на экране его темы, его книги?..»

Он смущенно, прямо как студент перед экзаменом, предложил всем пройти в кинозал. И вот тут мне бросилась в глаза маленькая деталь. Годы идут, а она не стирается в памяти, так и стоит перед глазами…

Проходя в зал мимо Шкадова, его легонько тронул за рукав генерал армии Ахромеев – тогдашний начальник Генерального штаба: «Иван, я целиком за тебя!..» И сказал он это так тепло, участливо, так по-братски, что я догадался: их связывает давняя-давняя дружба, может, даже с младых ногтей, что называется. Вот ведь какая штука! Время стерло из памяти имя генерала Ахромеева, а голос, интонация звучат, помнятся. И вокруг этого крутятся разные сомнения, мысли, соображения…

Писали, что генерал Ахромеев, вовлеченный в заговор ГКЧП, покончил с собой, когда акция потерпела крах. Повесился.

А вот прошли годы, и на телеэкране промелькнули документальные кадры, прозвучала информация о том, что Ельцин требовал от начальника Генштаба отдать приказ о введении в столицу танков. И о том, как Ахромеев был возмущен:

– Я присягал Родине, Советскому Союзу. И буду защищать его до последней капли крови. Приказа не будет! Танки в столицу не войдут!..

Кому-то не понадобилась даже эта капля его крови. Лежит он у батареи отопления с петлей на шее. Последний истинный Герой Советского Союза. Герой – от народа. От Бога…

Люди, обладающие волей, великим даром повелевать сотнями тысяч солдат на полях сражений, умеющие планировать стратегию и предугадывать военную победу, как ни странно, попав в паутину политики, становятся, как мне кажется, беспомощными и наивными как дети. Такова жестокая правда, ведь без опоры на военную силу ни один государственный переворот невозможен. Так, думается, и произошло и с Ахромеевым, и с Варенниковым, и с министром обороны Язовым…

Правда, в средствах массовой информации проскальзывали соображения, что начальник Генштаба умер насильственной смертью. Да, офицер, воин, как было испокон веков принято, предпочел бы застрелиться, желая покончить с жизнью, а уж никак не вешаться… И на следственном эксперименте веревка, на которой якобы повесился генерал, просто не выдержала тяжести его тела, – отсюда и поползли шепотки об убийстве Ахромеева. Кто знает?.. Может быть, может быть…

Вот и вспоминается мне почему-то, как близки были Шкадов и Ахромеев. И погибли оба странной смертью…

 

Митрофанов

Немного о Митрофанове Александре Павловиче. Меня удивляло до чрезвычайности, как, насколько уважительно, тепло относились к нему люди. Ему симпатизировали, с ним дружили. И уверяю вас, не потому, что это был референт замминистра по кадрам, всесильного генерала армии Шкадова, а совсем по другим причинам. Александр Павлович умел вызвать в людях какое-то особое уважение к себе как человеку, он точно знал, какие струны надо задеть, чтобы этот человек раскрылся в своем естестве, запел-заиграл, потянувшись навстречу. Чтобы в ответ воспылал желанием от всей души ответить добром на просьбу полковника Митрофанова.

Помню, как-то вскользь проговорился я ему, что давно мучаюсь от глаукомы – это такое заболевание глаз, при котором не просто теряется зрение, глазной нерв может погибнуть в течение нескольких часов, и человек ослепнет безвозвратно. Причем для меня эта опасность вставала особенно остро: как режиссер я подолгу в темном кинозале просматривал отснятый или смонтированный киноматериал, по две рабочих смены – по шестнадцать, а то и более часов, просиживал за монтажным столом с мутным маленьким экранчиком и дергающимся изображением – столы-то были старые, многократно ремонтированные. Короче, Александр Павлович, что называется, просек мою ситуацию и буквально через пару дней позвонил мне домой:

– Рустам Бекарыч, завтра в конце дня вас ждет на прием в 1-й поликлинике Министерства обороны офтальмолог, профессор Светляков…

– Александр Павлович!.. Спасибо большое за заботу, но я никак не смогу. Работа, вы сами знаете…

– Никак нет! Я все учел: профессор принимает завтра во вторую смену, вы можете подъехать к нему часам к девятнадцати. Отказываться никак нельзя! Светляков – наше светило. Он только что прилетел из Соединенных Штатов, оперировал там по вызову какого-то миллионера. Упустите – он может еще куда-нибудь уехать. А завтра он вас ждет…

Да. Вот таким образом, должен признаться, мне удалось остаться зрячим. Профессор тщательнейшим образом обследовал меня и категорически заявил:

– Правый глаз необходимо оперировать.

Я, естественно, не отдавая полного отчета о состоянии собственного здоровья – что делать, это повальная беда обычного, занятого серьезным делом человека, – завел привычно нудную песню о занятости, съемках, сроках, производственном плане. И тут обаятельный, мягкий, улыбчивый доктор вдруг заорал на меня так, что я до сих пор это помню и слышу:

– Вы что, не понимаете?! У человека всего два глаза, и один из них вы уже почти потеряли!..

Не буду рассказывать, как, практически благодаря напористости уже самого профессора, поликлиника выдала направление на госпитализацию и нашлось мне место в госпитале имени Бурденко.

Но тут новая напасть – эпидемия гриппа, все посещения отменены. А мне, чтобы не оставлять работу над режиссерским сценарием, необходимо постоянно видеться с Ларой, передавать ей написанные страницы с эпизодами, которые я верстал в промежутках между процедурами в процессе подготовки к операции, получать, прочитывать и править то, что она должна приносить мне после перепечатки.

И снова все уладил полковник Митрофанов – одним телефонным звонком и с помощью своего благословенного дара находить с людьми взаимопонимание и общий язык. Исключительно так, я уверен, а не благодаря официальным каналам, указаниям, поручениям. В медицине это никак не прошло бы!..

И надо же! Лара получила специальный пропуск за подписью начальника Главного медицинского управления МО. Работу мы не прерывали. И меня прооперировали.

И еще один момент вспоминаю с благодарностью и признательностью. В картине мне хотелось сделать эпизод о наших космонавтах. Ну как же! Уж их-то знают во всем мире! Но вместе с тем фильм-то не резиновый! Множество событий, судеб, лиц – исторических и современных, – всего не вобьешь в общий сюжет. Да и информации о космонавтах и на теле-, и на киноэкранах полно. Хотелось дать какой-то эпизод новый, какого еще не было. Александр Павлович поддержал:

– Я позвоню Береговому. Знаете его?..

Еще бы! У меня просто не укладывалось в голове, как он просто, привычно, как имя доброго знакомого, называет имя командира отряда космонавтов, давно ставшего легендой. Георгий Тимофеевич Береговой – дважды Герой Советского Союза, первая звезда получена еще в годы войны.

– Я так и скажу ему, – продолжил Митрофанов, – что много места и времени на экране мы им дать не сможем, а эпизод о космонавтах картине необходим. И такой, какого еще не было…

Береговой встретил нас с Ларой как давнишних знакомых. Громко, компанейски шутил; как говорят, старался вовсю обаять. И это, конечно, в ответ на просьбу Александра Павловича – кудесника и друга всем, к кому ни обратись. И эпизод герой-космонавт предложил весьма неплохой: в день Победы «наденут все космонавты-офицеры парадную военную форму и пройдут маршем по главной площади Звездного городка! А потом уж, если захотите, интервью и еще что-то»…

И был торжественный марш 9 Мая! Любо-дорого посмотреть! Космонавты-то не просто офицеры, это не полевые командиры в заношенном камуфляже, затырканные каждодневными заботами, стрельбами, дисциплиной, отчетами о материальном обеспечении, – нет, каждый из космонавтов – личность! Здесь и интеллект, и особая подготовка, и сознание особенности момента. И абсолютная раскованность перед кинокамерой…

И настроение космонавтов, и готовность к съемкам – все было здорово! Только снять, что было задумано и подготовлено, мы не смогли. Как назло или как правило, забарахлила камера у оператора, сбилась скорость. И вместо четкого военного марша: плечо к плечу; блеск, выправка, торжество и гордость за офицерский корпус, за свою страну – суетливая мельтешня на экране, как в фильмах дочаплинских времен!.. И смех и грех! Но и это наша киношная правда: потерь – по воле случая, по нерадивости членов съемочной группы, по недосмотру мастеров по ремонту съемочной техники, по нехватке профессиональных кадров и средств – в военном кино – не счесть! Но ладно, не жаловаться хотел я. Не сетовать. О другом исповедь моя.

Когда закончили работу над фильмом и сдали его во всех инстанциях, собрались мы на традиционный банкет. Кстати, картина вышла в двух сериях и уж конечно, в первую очередь, благодаря помощи и заботам Александра Павловича. Именно он, отсматривая отснятый материал, не уставал подбадривать нас: «Ищите. Ищите новые эпизоды. Снимайте. Ведь можно и вторую картину начать, так сказать, продолжение…»

Ну так вот. Заказали мы отдельный кабинет в ресторане «Россия», пришли все с женами. Пришел и Александр Павлович. Жена его – яркая красавица, брюнетка. Энергичная, очень подвижная, общительная. За столом – после тостов, воспоминаний, шуток она неожиданно предложила:

– Сейчас мы с Сашей исполним для вас нашу любимую песню. Мы всегда ее исполняем в кругу близких друзей…

Все были тронуты и дружно зааплодировали. И вот запела она по-грузински… Сочное полнокровное сопрано захватило всех присутствующих. «Тбилисо, Тбилисо…» – голос лился, вибрировал – ну просто профессиональное исполнение! И вдруг Александр Павлович начал подпевать жене. Но как!.. Чтобы хоть попытаться передать, как это звучало и выглядело, напомню читателю детские стишки Самуила Маршака: взрослые родители-хрюшки, обучая поросят, наставляют их зычно: «Хрю! Хрю!..», а те, стараясь изо всех младенческих сил, тоненько вторят в ответ: «И-ии! И-ии!..» Такое же тоненькое, шутливое и неуклюжее «и-ии» выводил, вторя жене, Александр Павлович. Мы просто покатывались со смеху. «Тбилисо…» – мощным руладам жены тесны стены кабинета. «И-ии…» – немощно попискивает муж. И это наш всемогущий Александр Павлович, которому ни одно дело – не труд, и любые высоты – по плечу!

Но хочу обмолвиться, что не так все-таки полковник Митрофанов был прост, открыт и предсказуем. На нашем банкете не смог быть композитор Давид Тухманов, написавший к фильму музыку и марш «Люди героической профессии», тот самый знаменитый Тухманов, автор песни «День Победы». И чтобы собраться всем составом, нас пригласил к себе домой поэт Борис Дубровин – автор дикторского текста и стихов. Кстати, человек этот в своем роде – удивительный. Высокий, худощавый, чуть старше пятидесяти. Фронтовик. Представляя Бориса Саввича, я все время упираюсь в понятие интеллигентности. Если и есть какие-то собирательные определения, черты, повадки к этому понятию, то все они были присущи нашему поэту. Мягкий негромкий голос, деликатность, предупредительность, умение внимательно слушать собеседника и очень четко – без напора и назидательности – излагать свою мысль. И, конечно, высокая образованность, культура речи и манер… Приходя к нам в монтажную, он не врывался бурно, мол: здравствуйте, вот я пришел! Он входил как-то тихо, даже застенчиво. Садился где-то в сторонке, чтобы никому не мешать, не перекрывать экранчик с изображением на монтажном столе, не прерывать идущей работы. (Наша-то смена начиналась в восемь утра! А ему незачем было приходить так рано, ведь текст пишется к уже имеющемуся, сложенному изображению.) И всегда что-нибудь приносил к общему столу, так как мы просиживали в монтажной по две смены (и даже более!) и перехватывали что-то, пили чай там же, на ходу. Так вот Дубровин считал обязательным внести свою лепту – мягкий калач, сахар, печенье…

А как он работал над текстом! Как рождались у него стихи!.. Когда Дубровин уходил, наша монтажница Зина, потрясенная, вглядывалась в тот угол и повторяла: «Надо же! Уставится в потолок… и сочиняет! Как будто он там что-то видит!.. Ну прямо из воздуха – стихи !» Дубровин действительно сочинял как-то очень легко: стихи, продуманные, точные, прямо отшлифованные – лились из него естественно и гармонично. Поэт! И стихия его – поэзия…

Но вернусь к прерванному рассказу. Вечер был замечательный. Мы с упоением пели марш из нашего фильма, слушали песни на стихи Дубровина в исполнении Давида Тухманова. Я был поражен, сколько известных песен, шлягеров написали они вместе. Борис Савич читал много стихов…

Но Александр Павлович на этот вечер не пришел. Вероятно, он счел для себя невозможным такое сокращение дистанции – нанести частный визит к поэту на дом для дружеского застолья. Что-то не позволило ему перешагнуть этот барьер…

А ведь Дубровин-то, как я теперь это понимаю, пригласил всех нас не по «протоколу», не для галочки, а от чистого сердца. И влетело ему это «в копеечку»! Помнится, пытаясь после широкого застолья как-то компенсировать ему расходы, я спросил:

– Борис Саввич, во что вам обошелся такой стол? Давайте поделим?..

Он поспешно, будто затушевывая неловкость поставленного вопроса, ответил:

– А я и не знаю… Всем занималась Наташа (жена). Она говорила, сколько ей нужно денег, я и давал…

И была в этом ответе еще какая-то особенная, чуть категоричная интонация. Я понял – продолжения разговора на эту тему не может быть!.. Да…

Сейчас вдруг вспомнил еще один маленький эпизод, размышляя над искренностью и душевностью Бориса Савича. Шли мы как-то все вместе – я, Лара и Дубровин – со студии, после рабочего дня. А навстречу – Ягудин с женой Руфиной! Я рассказывал о директоре Восточно-Сибирской студии.

– Юсуф Усманович! Сколько лет, сколько зим!.. – мы искренне обрадовались чете Ягудиных. – Сам Бог не дал нам разминуться! Пошли к нам!.. – И поясняю Дубровину: – Это директор Иркутской студии с женой. Мы там дипломы делали. Были очень дружны. Вы извините, Борис Савич, мы домой поспешим…

– Конечно, конечно. Всего доброго…

Тогда я ничего не заметил. Расстались, и всё. Но сейчас… Встает перед глазами – лицо поэта… Лицо большого обиженного ребенка. Растерянного. Уязвленного. Брошенного. Как я мог поступить так бестактно? Обидеть доброго сердечного человека?..

Суета сует и всяческая суета…

 

Зварцев

Главным консультантом фильма был назначен заместитель начальника ГУК МО СССР генерал-полковник Зварцев Александр Михайлович; полковник Митрофанов был консультантом по организации и коррекции производства. Для военного фильма высокая должность и высокое воинское звание главного консультанта дело обычное: как правило, главный консультант смотрел уже готовый смонтированный фильм в немом варианте, а иногда даже озвученный – с двух пленок. Высказывал свои замечания, группа вносила поправки, – всё! С Александром же Михайловичем у нас работа складывалась иначе.

Помню, поехал я знакомиться с назначенным на картину главным консультантом. Вхожу в приемную – а там полно генералов! Сидят на диванах, снуют вдоль и поперек и тихо так жужжат, жужжат, чуть ли не шепотом переговариваясь. Эдакий хорошенький рой пчелиный! Я даже оторопел, не туда попал, что ли? Снова приоткрыл дверь, взглянул на табличку снаружи: все верно – генерал-полковник Зварцев А. М. Остановился на пороге в нерешительности. Ко мне подскакивает порученец:

– Вы Мамин Рустам Бекарович? Кинорежиссер? Александр Михайлович ждет вас.

Вхожу. Кабинет небольшой. Никаких достопримечательностей не замечаю – то ли от волнения, то ли по другим причинам. Сразу бросается в глаза главная достопримечательность – хозяин кабинета. Внешность как у потомка какого-нибудь древнего аристократического рода: гладко зачесанные назад седые волосы, широкий открытый лоб, правильные черты лица, крупный прямой нос, ухоженные руки. Пристально смотрит на меня сквозь очки – не золоченые, не новомодные, а какие-то… – ну, словом, не простые, в чем-то особенные, ставшие неотъемлемой портретной частью генерал-полковника.

– Проходите, пожалуйста, Рустам Бекарович. Обсудим насущные проблемы. У меня скоро совещание, полчаса нам хватит для начала?..

И началась с этого момента наша работа, которая со временем переросла в какое-то чуткое взаимоуважение. Между нами установился контакт, не скажу дружеский, не было между нами панибратства, отношений «на короткой ноге». Я уважал в нем человека высокой культуры, знатока военного дела и военной науки, а он с большим уважением относился ко мне как к кинематографисту, представителю новой для него – творческой сферы деятельности. Он, нисколько не смущаясь, уточнял для себя значение кинематографических терминов, переспрашивал, вникал, мне кажется, с удовольствием, со вкусом учился. Нравилось ему работать над фильмом. Он как-то незаметно сросся со съемочной группой, с авторским коллективом. И когда возник вопрос, кто бы мог выступить в роли комментатора-рассказчика, который, обращаясь напрямую к зрителю, будет пояснять, связывать события прошлого с сегодняшними, сомнений не осталось: это может быть только Зварцев.

Главный консультант Александр Михайлович Зварцев «отпахал» с нами десятки тысяч километров киношных дорог, летал на все учения, где были задействованы и авиация, и артиллерия, и бронетехника, и сотни тысяч личного состава.

Какой это был удивительный человек, царство ему небесное! Настоящий интеллигент, тонкий, образованный! В нем все говорило об этом: неторопливая вдумчивая речь, правильный изящный и образный слог, благородные свободные манеры, мягкость и даже известная предупредительность в общении. И в то же время это был настоящий кадровый офицер! Когда надо, в нем просыпался истинный командир: командный голос, категоричная четкость приказаний, умение мгновенно принимать решение. Я уже, к сожалению, не помню, были ли его предки военными, но думается, что – да! Он – подлинно «военная косточка»! Оба его сына были офицерами, а внук учился в Суворовском училище. И как он удерживал женщин своей семьи, жену и невестку, от излишних хлопот и «сюсюканий» вокруг внука: «Нет, он не будет расти генеральским сынком и внуком»! «Нет, он не будет учиться в Москве! Здесь он не станет настоящим офицером!..»

Как он, генерал-полковник, представитель высшего командного состава, имеющий право на все привилегии, комфорт, обслугу, выдерживал наш сумасшедший график, нервозность, неустроенность быта, – просто не представляю! Чтобы было хоть чуть-чуть понятно, расскажу пока об одном эпизоде.

После очередных съемок рано утром вылетаем из Германии: самолет военный, группу внесли в полетный лист – ни ждать, ни рассуждать некогда! Летим, не успев даже позавтракать. Ребята ворчат в самолете:

– Может, прилетим – и сразу в буфет? Разгружаться потом будем?.. Вчера не ужинали, снимали до последнего. Закончили поздно – буфет уже закрыт!..

– И утром не завтракали, – подхватывает с тоской еще кто-то.

– Не по-человечески у нас получается, братцы! – это уже хор голодных.

– Да! Неуважительно по отношению к себе, – затянул очередной оголодавший.

– Рустам Бекарович, вы уважаете себя?..

А Рустам Бекарович встал куда раньше всех: позвонил Зварцев около половины шестого утра и сообщил, что уже вылетает. Там, на месте, он планировал все устроить, все обговорить с руководством: и размещение группы, и предоставление транспорта для перевозки аппаратуры и людей, и помощь в погрузке-разгрузке, и дежурных электриков, и план съемок-мероприятий, и допуск, и пропуска к месту учений – и прочее. В условиях военных учений ни один гражданский директор картины не смог бы решить эти вопросы и за десять дней, а тут… Александр Михайлович очень волновался, понимал, что при такой гонке возможны всякие накладки и срывы, и уж конечно, тоже и не ужинал, и не завтракал.

– Позавтракаем, позавтракаем, – успокаиваю я расхныкавшуюся группу. – Конечно, позавтракаем…

Прилетели! Аэропорт «Чкаловское». Только подали трап, слышим сообщение по радио: «Киногруппа режиссера Мамина! Вам необходимо подойти к самолету номер такой-то, рейс Москва – Владивосток. Посадка уже объявлена». В стороне стоят несколько самолетов. Идет интенсивная посадка офицеров. Один самолет уже рулит к взлетной полосе…

У объявленного самолета нас ожидает группа офицеров. Как они доложили, по звонку полковника Александра Павловича Митрофанова должны помочь нам, «в чем необходимо». И мы, измотанные, усталые, с их помощью быстро перекинули аппаратуру к самолету, который уже был почти заполнен.

Завыли моторы. С громким хлопком зашлепнулась дверь. А по полосе уже взлетали другие самолеты – один за другим…

Бригадир осветителей Мелёхин, глядя в иллюминатор, так, между прочим, проговорил:

– А где мой завтрак?

Оператор в тон ему:

– Как и мы, повис в воздухе!..

После взлета стали выяснять у летящих с нами офицеров:

– Куда летим? Без своего консультанта мы не сможем работать! – Нам вежливо и спокойно разъяснили:

– По директиве Генштаба летим во Владивосток. Ваша группа, видимо, должна произвести киносъемки учений, которые под командованием генерала армии Соколова будут проходить в Дальневосточном военном округе. Ваш консультант, генерал-полковник, летит с главным командованием в их самолете, волноваться причин нет.

Пошли разговоры, анекдоты…

– Вам хорошо! – не выдержал Мелёхин. – Вас без завтрака из части не выведут! А мы?.. Пересадки из самолета в самолет с такой негабаритной аппаратурой! Перед вылетом, рано утром, в Германии мы еще снимали, завтракать возможности не было! Абсолютно! Голодные вылетели. В Москву летели сколько?.. И сюда пятый час летим… И лошадь сдохнет!..

Майор пожал плечами:

– Видимо, это специфика вашей работы? – и на всякий случай деликатненько улыбнулся.

– У нас в желудках уже не революция, а контрреволюция! – жалобно взвыл кто-то из осветителей. – Когда же приедем?

– Выдержка и терпение – вещь, необходимая всем! – заметил Мелёхин. – Рустам Бекарыч, у меня в рюкзаке бутылочка припрятана. Как?..

– А покушать ничего не припрятал?

– Нет, к сожалению.

– Тогда терпи. Терпят же ребята. – Оператор с изможденным взором:

– А может, легче будет?!

Все-таки решили отложить… И, похоже, приземляемся. Наконец-то.

Все прильнули к иллюминаторам. Спрашиваем: «Владивосток»? Кто-то неуверенно: «По-моему, нет! Хабаровск, похоже»…

Объявили: «Прибыли в Улан-Удэ». Прибытия наших самолетов, видимо, ждали, в конце полосы ровным рядком стояли новенькие автобусы.

Нам сообщили, что повезут в «военгородок», где мы должны будем обустроиться, пообедать и приготовиться к работе. Рассказ о поездке туда, разгрузке тяжелой аппаратуры и прочем опускаю – не существенно…

Ведут нас в столовую – вот что главное! Настроение у всех приподнятое. Видимо, городок новый, вокруг современное оформление – плакаты, транспаранты, все сияет свежими красками. Широкая улица ярко освещена, но окружающим, снующим по своим военным делам, до нас, естественно, как до лампочки.

За версту вкусно, зазывно потянуло столовой. Аж слюнки потекли. Длинные столы гостеприимно манят скатертями, горами хлеба, перечницами, солонками, уксусницами, ведь прилетели четыре самолета, и в каждом около сотни офицеров. Только расселись, руки по команде желудков потянулись к хлебу. Начали мазать на ломти горчицу. Кто-то пробует хлеб с солью. Зажевали. Расслабились… Вдруг объявление по радио: «Все четыре самолета, прибывшие из Москвы, срочно должны вылететь в Хабаровск»!.. Что произошло? Кто-то кого-то не понял или изменили директиву? – Словом, приказ: никакого обеда, немедленно по самолетам. Побросав ложки, вилки, надкусанный хлеб, все кинулись выполнять приказ. Мы быстро погрузили свою аппаратуру, хорошо, что не все успели разгрузить! Ребята, мягко говоря, сердито перешептывались, упрекая друг друга:

– Ты бы хоть хлеба со стола взял, вторые сутки – голодные!

– А чего ты не взял? Не догадался?! Ну, и …

– Сколько ж не ели, мать моя, мамочка! Я – будто неделю, аж ноги дрожат…

Ребята действительно измучились, за сегодняшний день в который раз грузим и разгружаем: сначала в аэропорту нашу громоздкую аппаратуру еле впихнули в автобус, рассовывали между сидениями. Приехали. Разгружали с таким напрягом, что даже не понимали, как мы могли все это впихнуть в автобус?.. С трудом, в поту, дрожащими от усталости руками разгрузили…

И вот опять? Грузи-и-ть?! Опаздываем, не успеваем… Помощников много – толку нет! Двери узкие – ни войти, ни выйти с приборами и аппаратурой. С опозданием подали наконец грузовую машину, втащили туда всю негабаритку. Слава богу, помогли нам перегрузиться.

Наш самолет вылетел из Улан-Удэ с опозданием – последним. Голодные как собаки, лаясь друг с другом, летим над тайгой. Не помню, часа три-четыре летели. Приземлились. Аэропорт Хабаровска все знают, слава богу, за долгую киношную жизнь, где только не побывали. Но, судя по всему, прилетели мы не туда. А куда, никто не знает! Проходят чертовы минуты в ожидании… Наконец сообщают: «Прибыли в Благовещенск. Маршал Соколов улетел во Владивосток. Он прибудет позже, так что вы, не спеша, освоитесь и успеете отдохнуть».

А обед?! Никто ничего не знает. В Улан-Удэ-то знали: ждали, хотели покормить. А здесь, видимо, как снег на голову…

Наш оператор летел в вертолете с командованием. Он должен был снять в воздухе генералитет, командующих, их подготовку к учениям, работу над схемами и картами. Но маршал Соколов, увидев в вертолете гражданского с кинокамерой, решил отыграться на операторе. Вероятно, досады и гнева на сложившуюся ситуацию, срывы, неорганизованность, гонения самолетов с личным составом «туда-сюда» накопилось в нем немало. Маршал разразился матерной бранью, крыл почем зря и оператора… и нашего главного консультанта!

Я вместе с другими встречал этот вертолет и видел, как вылетел, буквально вылетел кинооператор впереди Соколова. Чуть пригнувшись, выскочил Зварцев и ушел в сторону. Я к нему:

– В чем дело, Александр Михайлович?

Наш солидный генерал-полковник, всегда исполненный благородства и достоинства, был бледен, уязвлен. Не мог говорить. Успокоившись, попытался объяснить:

– Рустам Бекарович, я не мог ничего сделать. Снимать в вертолете Соколов не разрешил, матом обругал оператора… И мне досталось…

– «Нечего здесь делать съемочной группе – так, так, перетак»!.. – трясущими губами пересказал оскорбления маршала возмущенный кинооператор: – «Идите, снимайте солдат!..» Если бы не его погоны, показал бы я ему, этому маршалу, место на белом свете – где я его вижу! И кузькину мать в придачу!..

Конечно, Александр Михайлович, «целый генерал-полковник», как звали его за глаза у нас на студии, возражать Соколову не мог, по уставу в пререкания с высшим начальством вступать не позволено. Смолчали там, в вертолете, и генерал Беседин, представитель Главного политического управления, и генерал Третьяк, командующий округом.

Ох и разозлился я тогда! В нашем состоянии – настолько мы устали – казалось, только бы добраться до постели! Ноги не держат, дрожат. Сами издерганы! А тут еще такое – оскорбить нашего главного консультанта, достойного человека, офицера, исполняющего свой долг! Фильм снимается для истории, как воздаяние офицерам, отдавшим жизнь во имя Родины, тем, кто сейчас беззаветно служит, – именно так Зварцев понимал задачу фильма и свою миссию в нем. Именно ради этого шел на лишения, урон собственному здоровью, – и вдруг на тебе!..

Я не задумывался, чем продиктован гнев высшего начальства: личной скромностью, нежеланием «высовываться» в кадре или какими-то другими причинами, мной руководило что-то подсознательное. Я схватил «Конвас» и, ни секунды не раздумывая, направился к окопу, куда стянулись все представители высшего командования. Подойдя к Соколову, я обратился к нему демонстративно по-граждански:

– Сергей Леонидович, минуточку! Товарищ Соколов! Мы по указанию руководящих органов и директиве Генштаба снимаем фильм «Люди героической профессии» об офицерском корпусе…

От такой моей наглости маршал Соколов прекратил разговор с генералами и уставился на меня.

– Вы не можете запретить нам съемки, – не снижая напора, продолжал я, – запретить снимать потомков тех, кто геройски сражался на Хасане и Халхин-Голе, в Отечественную, современных офицеров, технику, которой они управляют и повелевают. Мы снимали в Германии, в Чехословакии – «Щит», в других местах. Будем снимать и здесь.

Соколов молчал. И тут неожиданно меня поддержали Беседин, и Третьяк, и наш Александр Михайлович Зварцев, стали говорить, что фильм такой нужен, работа идет вовсю.

– Надо бы разрешить, – осторожно ввернул Беседин.

– Да-да, – закончил Третьяк.

Соколов сделал вид, что и сам все знает. Достал тоненькую сигару, прикурил и бросил небрежно, пожав плечами:

– Снимайте, раз надо! – и отошел в сторону.

Все потянулись за ним. Но не Зварцев… Александр Михайлович подошел ко мне – и мы обнялись. Да…

Наступил день сдачи готового фильма. Коллегия Министерства обороны СССР: министр, и заместители, и начальник Генштаба, и командующий Вооруженными Силами стран Варшавского договора, и руководство ГУКа, – словом, от сияния погон и количества больших звезд можно было просто ослепнуть, – все заперлись в своем кинозале. Мы в приемной с нетерпением ждали, когда выйдет Шкадов и сообщит нам, как оценил картину маршал Соколов, ставший к тому времени министром обороны.

– В кино мало министра… – это первые слова маршала, как только зажегся свет!

Иван Николаевич пожимал плечами и смущенно улыбался: – Мало, говорит, кадров и сюжетов с министром…

Во мне опять все всколыхнулось и закипело: надо же, какая несправедливость! Я готов был кинуться к Соколову, чтобы напомнить, как он вообще запрещал съемки! Как едва не сорвал все – ведь тогда в картине не было бы ни единого кадра с ним!.. Но меня удержали. Странное дело: большие начальники, люди государственного масштаба, и знаком-то я с ними не был, а вот поди ж ты!.. Мой порыв, ухватив меня за рукав, приостановил первый заместитель начальника Генштаба генерал Варенников – твердо так, но очень доброжелательно, по-отечески:

– Не надо ничего добавлять, никаких новых кадров. Всё в порядке… Да он никогда и не найдет два часа времени, чтобы еще раз фильм просмотреть. Успокойтесь, фильм отличный. – Пожал мне локоть. – Готовьте документы на Госпремию. Вот и Куликов хотел еще что-то сказать, да?.. – он посмотрел на часы: – Извините, товарищи, спешу. А с документами не тяните, – улыбнулся на прощание.

И ушел.

Командующий войсками стран Варшавского договора маршал Куликов по-свойски взял меня под руку:

– Погоди, режиссер, не спеши… Фильм очень и очень достойный. Не горячись!.. Кстати, – шепнул он, – после всего зайди ко мне, я хочу поговорить о создании большого фильма о «Варшавском договоре»…

Кто-то, кажется Беседин из ГлавПУРа, услышал: «Давно пора!..»

А реплика Варенникова о срочной подаче документов на Госпремию, как оказалось, не была случайной: знал опытный военачальник всю эту рутину и механику, ведал, о чем предупреждал. В конечном результате все-таки, несмотря на горячую поддержку высшего военного руководства, считавшего, что государственная премия уже «у нас в кармане», руководство низшего звена – заседавшее у нас в Киноотделе, сделало все, чтобы затянуть сбор и представление пакета документов в нужные инстанции. Акция по выдвижению съемочной группы фильма «Люди героической профессии» на Государственную премию была попросту сорвана. Как?..

Не стану напоминать, как рождался наш фильм; включение его в производственный план студии казалось насилием чинам Киноотдела, это было как катком по самолюбию по самолюбию его руководителей. В этой, стоящей над киностудией, инстанции заседали не просто подполковники и полковники, нет: каждый из них считал себя опытным кинематографистом – режиссером, драматургом, оператором, каждый из них, учитывая, конечно, служебное положение и чин, рвался сам стать режиссером той или иной звучной картины. Хотя, разумеется, никакого экранного опыта у них не было и знакомство с профессией они, как правило, приобретали на краткосрочных курсах при ВГИКе, организованных для руководства. Так что, когда пришло время представлять группу на премию, они могли торжествовать, проявляя свое «проучу» или «не хочу»! Если бы кто-нибудь из них был в составе авторского коллектива, – другое дело! А тут – поэт Дубровин, композитор Тухманов, – они и без военного кино проживут. А вот режиссера, оператора, звукооператора – к ногтю! Ишь! Чтоб впредь и не рыпались, знали свое место! А проконтролировать сбор документов было уже некому: Митрофанов получил звание генерал-майора, перешел служить в другое ведомство. Зварцев и вовсе отбыл в Болгарию, был назначен туда военным советником.

Когда наконец документы были собраны и ноги сами понесли нас в ГлавПУР, к начальнику Отдела культуры генералу Аниковичу, он нам как печать на лбы поставил:

– Умер Брежнев-то! Фильм срочно надо переделать, заменить весь материал с Брежневым на Андропова.

– Да вы что?! Вы хоть малейшее представление о кино имеете? Это же не карты перетасовать – короля на валета!.. У нас в фильме Брежнев – не генсек, не руководитель государства, которому почести воздаются. Он солдат, из когорты героической профессии. Заменить!.. Вы видели какой материал собран по Малой земле? Уникальный! Интервью однополчан – со слезами… Какой это был политрук, как был близок к солдатам… Вспомните интервью Кайды, матроса-гиганта, который шел в атаку с горячим пулеметом «Максим» в вытянутой правой руке! Он рассказывал: Брежнев бежал в атаку рядом, недалеко взорвалась граната… Вовчику Кайде оторвало ноги. Сестра говорит: «Дай перевяжу!» А он в ответ: «Последнюю гранату швырну, тогда перевяжешь!..» Рядом с ним упал контуженный Брежнев… А знаменитый кадр: Брежнев на катере идет на Малую землю, где кровь проливал с однополчанами. А на глазах у него слезы… При чем тут новый генсек?

– Надо сделать. Считайте это политической установкой!

– У меня такое впечатление, что вы меня не слышите! Вы требуете невозможного! Тогда заказывайте новый фильм. А этот… – просто в корзину!.. Без материала Брежнева нет фильма.

– Нужно переписать сценарий, найти материал.

– Да Андропов все равно что только мать родила – гол как сокол, о нем нет ничего! Абсолютно…

– Надо сделать. Это честь Киноотдела…

Спорить с начальством бесполезно, легче кремлевскую стену лбом прошибить! Куда деваться?!

…Это было время, когда ни один режиссер в борьбе с государственной машиной не мог защитить свое кредо, отстоять правду, чистоту творческих традиций, – просто не мог. Студия – фабрика, производство фильма – плановое. Деньги на фильм затрачены, а зачесть выполнение плана – нельзя! Власть фильм не приняла. И если я не подчинюсь требованиям политорганов, работники студии просто не получат прогрессивку: «Режиссер из-за своего личного упрямства сорвал план, не сдает фильм. А нам надо семью, детей кормить…». И кроме того, я коммунист, у меня партийный билет в кармане. Если «партия сказала – «надо», я просто обязан выполнить приказ, делом ответить – «есть».

Стали искать кадры с Андроповым по фильмотекам студий – ничего путного нет: где-то сидит в президиуме, с кем-то разговаривает в кабинете… Ерунда какая-то. По-моему, новый генсек даже не вникал, зачем, для какого фильма его должны снимать, хотя и дал согласие на проведение съемок.

Пока подсняли кое-что, нашли новый фильмотечный материал, смонтировали, протянули музыку, шумы, синхроны, – время шло. Записали новый дикторский текст. Напечатали первую копию… Наконец понесли в ГлавПУР. Нас приняли и вежливо предложили:

– Садитесь…

Сели.

– Держитесь.

– Что?

– Держитесь. Сейчас на вас ушат с ледяной водой опрокинем. Сидите, сидите…

– ?!

– Умер Андропов.

– Ё-о… его мать! Они что, договорились что ли?.. Один за другим! Умер… Ну и что? Опять на Брежнева менять?

– Ни в коем случае.

– А что ж?

– Что ж… Менять на третьего…

– Третьего?! Это уж, простите, свыше всяческого приличия! Это уж – ни в какие ворота!..

Именно в таких ситуациях режиссеры в «высоких кабинетах» падали без сил с инфарктами, инсультами… Я как-то «усидел», выдержал (не зря нам сразу предложили сесть, ох не зря!), но в закипевшем от возмущения, гнева, бессилия мозгу стучала только одна мысль: «Хоть убейте, ни одного кадра не исправлю, ни одного слова! Пошли вы…»

По приезде домой у меня начался приступ стенокардии. «Скорая». Больница… Пока болел, все как-то померкло само собой – тихой сапой. Затеи ГлавПУРа ни к чему не привели, больной старец Черненко так и не узнал об угоднических планах с фильмом «Люди героической профессии»…

Итог?.. Брежнев забрал с собой наш фильм, просто прихватил на тот свет. Андропов ничего не понял, хотя согласился сниматься. Киноотдел вышел сухим из воды. Киностудия, ГУК, офицерский корпус страны – зря старались! А мы?.. А мы там были, вино, мед пили; по усам текло, а в рот…

Не попало!

 

Дольников

Хочется мне рассказать еще об одном человеке, с которым свела меня судьба на картине «Люди героической профессии»: Григорий Устинович Дольников, генерал-полковник авиации, Герой Советского Союза, начальник Управления военно-учебными заведениями МО СССР.

«Ну вот, – скривится кто-то, – еще один высокий чин! Опять разговоры о погонах, добрых начальниках, “военной косточке” и т. д. Знакомо! Хотелось бы чего-нибудь новенького…»

Ничего подобного! Когда мне предложили кандидатуру Дольникова для съемок, я был просто ошарашен! Потрясен – не знаю как! Ну просто до последней молекулы в организме!

Григорий Устинович – это реальный прототип героя шолоховской повести и фильма С. Бондарчука «Судьба человека». Да-да, тот самый: «После первой не закусываю…» И я жал ему руку, общался с этим человеком-легендой; он мне улыбался, ездил со мной в командировки и много-много рассказывал. Но по порядку…

У Шолохова и, следом за ним, Сергея Бондарчука – герой Соколов – образ собирательный, помните: шофер, человек с подорванным пленом и последующей жизнью здоровьем. Скорее тихий, чем экспансивный, затаенный, мягкий, где-то даже застенчивый, – на этих полутонах и полюсах характера выстраивались поступки героя – неожиданно дерзкие, отчаянные. Дольников совсем не такой. Из его биографии авторы взяли только один эпизод: не сломленный советский человек, истерзанный, до предела изнуренный голодом, готовый к неминуемой смерти, не пресмыкается перед комендантом фашистского концлагеря, не кидается на еду и спиртное, что, вероятно, и не зазорно для любого: перед смертью хоть проглотить кусок, хоть на секунду ощутить это блаженное тепло в желудке, а там… Нет, он торжествует, практически насмехается над врагом: «Благодарствуйте, герр комендант, я после первой не закусываю…» А?! Это какую же силищу характера нужно иметь, какой глыбой родиться, чтобы, стоя одной ногой в могиле, продолжать войну с врагом мощью собственной несгибаемой воли, натянутых до предела жизненных сил и нервов, силой русской залихватской отчаянности и упоения боем: «Я и после второй не привык закусывать!..»

И стоит! Гордо стоит на ногах перед палачом, не склоняя головы. Не качаясь и не падая…

Встретились мы с Дольниковым на студии где-то в середине августа. Золотая осень, деревья в желто-багряной листве. Я иду его встречать… На полдороге, у здания звукоцеха, вижу идущего военного и сразу, мгновенно осознаю – он! Высокий, можно сказать, могучий, с кудрявой черной шевелюрой, лишь слегка тронутой сединой, – богатырь, да и только! Здороваемся. Крепкое мужское рукопожатие. Взволнованный, я уточняю:

– По телефону я не расслышал как ваше имя – Георгий или Григорий?

– Гри-и-ша! Гриша, – вдруг совершенно открыто, по-братски, весело представился он и улыбнулся так, будто мы давно с ним знакомы.

«Казак! – мелькнуло у меня в голове. – Прямо Гришка Мелехов. Вольная, разудалая, раскованная натура…»

Знаете, бывает порой совсем другое, обратное: встречаешь людей, и их, к сожалению, немало, общаешься с ними и не оставляет тебя странное чувство, будто они занимают чужое место. Все у них как-то не так, невпопад. Половинчато, неуверенно, неточно, – словом, случайно. А Дольников – личность. Красота! Яркое явление. Почему-то хочется сравнить его с линкором, хоть он и авиатор. Вот идет он по жизни, рассекая могучим корпусом волны, и все ему нипочем – ветры, бури, встречные течения и айсберги. Ну, герой – герой от Бога!

Он уверенно, со знанием дела занимал свое, только ему принадлежащее место, и казалось, не мучили его никакие сомнения и тревоги. Спокойный, уверенный, непоколебимый – такой он… И вместе с тем было в нем много естественно-живого, мягкого, трепетно-отзывчивого – чего-то такого, что хочется назвать «родственной душой». Была какая-то простота, открытость, даже распахнутость – до глубины, до донышка души. Ну ни на грош не было в нем чванства, надменности, позы, присущих зачастую высокому начальству.

Возвращаемся мы с ним самолетом из Германии (ну как не попытаться в фильме какими-то сюжетными ходами связать его прошлое в немецком лагере с сегодняшним?). Сели на аэродроме в Чкаловском. Приходит таможня:

– С прибытием, товарищ генерал-полковник!

Дольников в форме, и по регламенту его как генерала досматривать не должны.

– Проходите, пожалуйста! – от учтивости таможенник сияет, как масляный блин. – А вы?.. – обращается он ко мне…

– Генерал, конечно! Разве не видно? – мгновенно, не моргнув глазом, отзывается Дольников. – Мы оба генералы. Он просто в штатском, потому что так в дороге удобнее. Он даже старше меня по званию – командует мной…

Смешно? И мне тоже. Такой у него был характер. Не обременял себя человек условностями бытия, не осторожничал, не отгораживался от проблем соседа. Душа-человек – одно слово!..

Кстати, хочу предупредить: если кому-то попадется книжка воспоминаний Героя Советского Союза Дольникова Г. У., то не удивляйтесь, если не найдете в ее авторе тех качеств, о которых я поведал. Поверьте мне. Ведь в те времена всяческие «литпомощники», редакторы, обязанные помочь знаменитости в написании и выпуске в свет различного рода мемуаров, стремились придать изложению официальный лоск в соответствии со строгими правилами партийности и идеологической выдержанности. Только так и никак иначе! Поэтому все эти патриотические брошюры так похожи одна на другую по манере, по слогу – так обезличены. И кроме того, как шутя признавался мне Григорий Устинович, он за время войны совсем растерял былые «азы грамотности» и при поступлении в Военно-воздушную академию на экзаменах по литературе и русскому языку очень волновался, «не наделать бы ошибок»…

За прошедшие годы простой летчик вырос в специалиста высочайшего класса, в профессора военного дела и опытного преподавателя. Хотя не об этом сейчас речь… Вспомнив признания героя, я подумал, как все-таки верил он в человеческую порядочность, как разбирался в людях. Знал Дольников, что не уподоблюсь я борзописцам, не выставлю его неучем в золотых погонах. Да он таковым и не был! И не мог быть!

Система образования в СССР достойна всяческих похвал – это общеизвестно. Продумывая и строя сюжет о Дольникове, я частенько присутствовал у него на заседаниях, научных конференциях, ученых советах. Просматривал подготовленные им тексты выступлений, отбирая фрагменты для записи синхронов. И убедился в профессионализме, научной и военной компетентности горячего энтузиаста своего дела, начальника Главного управления военно-учебными заведениями МО СССР генерал-полковника Дольникова.

Вспоминается его инспекционная поездка в Качинское летное училище. Снимаем на летном поле. Григорий Устинович лично «отсматривает» полеты. От его взгляда не ускользает ничто: ни мандраж курсантов и техников, ни напряжение, нервозность офицеров-преподавателей. Кажется, даже самолеты под его пристальным взглядом вытянулись в струнку, выставив напоказ свои изящные носы и отставив крылья.

Взревели моторы. Один за другим взмывают в небо самолеты. Лихо. Четко. Выдерживая на подъеме строй и синхронно расходясь в стороны, выполняют необходимые учебные элементы… Красота! Но не за ними хочется наблюдать! У нас в кадре – Дольников…

Видели вы когда-нибудь лицо отца, наблюдающего первые шаги своего бесконечно любимого первенца? Подмечали эту непередаваемую гамму чувств?.. О, эту картину не передать ни одному художнику! Это под силу только искусству кино. Только кинокамера способна ухватить бесценные мгновения, о которых Фауст Гете в предсмертный миг воскликнул: «Мгновение, прекрасно ты! Продлись, постой!..» Как жаль, что я не могу показать вам эти кадры, не сохранились.

Наблюдая за самолетами, Дольников словно парил там, в небе. Он отрешился от всего вокруг – он сам в этот миг летал! И наслаждался полетом, послушной его воле машиной… На его лице отражались, перемежались самые разные эмоции: вот он широко улыбается, удовлетворенно кивает головой, довольный тем, как выполнен вираж; вот с досадой зацокал языком, подметив оплошность; а вот гневно отвернулся, махнул рукой, выказывая порицание стоящим по стойке «смирно» педагогам…

В любое дело Григорий Устинович кидался со всей страстью, всем своим естеством. Бил ли неустрашимо врага в небе, виртуозно маневрируя своим «ястребком». Сопротивлялся ли отчаянно судьбе в концлагере, мобилизуя последние крохи жизненных сил… Бежал! И снова с неукротимой ненавистью и мастерством сбивал самолеты противника, за что и был удостоен высокого звания Героя Советского Союза… Учился после войны, грыз гранит военной науки – ветеран рядом с не нюхавшей пороха молодежью. Можно сказать, ему везло в жизни, из любых ситуаций он выходил победителем. Почему? Думается, потому, что он никогда не щадил себя, «любимого», не берег ни своей души, ни тела!

В одном из выступлений перед молодежью, которое мы сняли, он с присущей ему категоричностью и напором заявил:

– Если б мне дали вторую жизнь, я прожил бы ее так же, как и жил…

 

Руслан Аушев

Рассказывая о таких «мастодонтах» военного дела как Иванов, Шкадов, Зварцев, Дольников, я вдруг вспомнил сейчас еще об одном человеке, тоже Герое Советского Союза, но уже представителе другого поколения – о Руслане Аушеве. Герой-генерал, президент Ингушетии, член Совета Федерации.

«Политик, – возможно, подумает кто-то – один из когорты людей, занимающихся (как уже давно привыкли выражаться) “грязным делом”». Так вот, я хочу рассказать о человеке чистом, с высокими идеалами.

Впервые мы встретились, когда он еще был майором. Снимали мы какую-то короткометражку, посвященную, по-моему, то ли съезду комсомола, то ли всесоюзной конференции комсомола Вооруженных сил. Не помню уже. Да и не так уж это важно. Важно другое: фильмы подобного рода – событийные, и съемочная группа должна успеть отразить все знаковые события в рамках мероприятия. Это сейчас цифровые технологии. Мобильная группа телевидения по одному телефонному звонку может появиться в любой точке, все снять в режиме реального времени. И пожалуйста – эфир! А тогда… Да еще на нашей – Военной студии! Когда не хватало ни кинокамер, ни пленки, ни света, ни автомашин! Снять все необходимое по телефонограмме из Главного политического управления, все успеть – было ох как нелегко, братцы! Не передать…

Итак, позвонили из Главпура: «Необходимо произвести синхронные съемки на курсах “Выстрел”. Снять занятия на полигоне. В съемках должен принять участие молодой Герой Советского Союза майор Аушев».

– Его уже оповестили, – сообщил мне по телефону куратор. – Он сам приедет к вам на студию. Познакомитесь, возьмете его с собой. Там найдете старшину Быстрицкого, комсомольца. Он тоже был в Афганистане… И то ли он спас Аушева, то ли Аушев его, – разберетесь… Возьмете интервью на фоне тренировочных занятий и стрельб…

Вот так!.. Извольте исполнять, господа кинематографисты: «кругом, бегом, об стенку – лбом!». Какие уж тут психологические портреты, драматургические ходы!..

Телефонный звонок в монтажную. Из охраны:

– Рустам Бекарыч! К вам приехал майор, Герой Советского Союза…

В проходной, тесной, плохо освещенной, какой-то тусклой – ни дать ни взять каптерка захудалого прораба, на стульчике перед вертушкой наших всесильных тетенек-охранниц сидит майор с пышными усами. «Не пропустили даже через вертушку! А ведь предупреждал их! Просил!..» Дело в том, что заявки на пропуска подавались в диспетчерскую за день – накануне. А срочные необходимо было подписывать, не помню, то ли у начальника производства, то ли у замначальника студии, – а их далеко не всегда можно застать на месте. Словом, сидит мой герой, будто захудалый проситель из провинции. Ждет.

Подхожу. Здороваюсь. Он стремительно встает… Именно стремительно, иначе не скажешь. Высокий красавец. Была в нем какая-то особая статность, угадывалась гибкость, как у танцоров-кавказцев, что в мягких высоких сапогах (ичигах?) не на пуантах, а на мысках, на пальцах ног выделывают неописуемые антраша. Майор улыбается сквозь роскошные усы:

– Руслан Аушев.

И не было в нем ни тени какой-то обиды, уязвленности. Искренне, добрыми глазами смотрит, открыто:

– Мне сказали, я вам нужен для съемок?..

– Извините, пожалуйста, – тронутый его простодушием, обаянием я заторопился: – нам поздно сообщили о необходимости съемок, и мы не смогли послать за вами машину, все в разгоне. В гараже ничего нет.

– Да нет, мне хорошо объяснили, как вас найти. И я легко добрался…

На курсах «Выстрел» мы и старшину Быстрицкого нашли, и «разобрались» быстро… И, как было указано, сняли интервью. И слова необходимые были найдены… Но меня не оставляло чувство, что все, что мы сделали, было просто дежурной скороговоркой на экране – для дежурной, отчетной короткометражки. Главное, что произошло, это знакомство с необыкновенным человеком – Русланом Аушевым.

Была в нем какая-то притягательность; какая-то загадка, тайна. Вот вроде все открыто: улыбается, рассказывает тихим тенорком – правда, не о себе… Но больше молчит. Что-то таит в себе – свой стержень, свое «я». Или оберегает свое понимание достоинства мужчины, какую-то затаенную кавказскую мудрость, или еще что… Словом, не расплескивается, не пестрит словами, не бахвалится…

А похвалиться, гордиться ему, конечно, было чем. Хотя распространяться о своих достоинствах и подвигах он и не думал…

Стало быть, рассказать могли только очевидцы, участники событий. Увы, разговорить мне удалось очень и очень немногих… Да и разговор, как правило, возникал случайно, на ходу. Что поделаешь, все торопимся, бежим. И не ведаем, где найдем, где потеряем. Но по рассказам очевидцев могу утверждать, что Руслан был непревзойденным разведчиком. Многократно ходил в тыл к «духам» и много-много раз выручал и свою группу, и товарищей, и командиров, попавших в беду. В Афганистане наши ребята одевались не «по всей форме» – ходили в кроссовках, носили банданы… Вы, вероятно, видели кадры афганской хроники: кто в чем, лишь бы удобно было воевать – в пыль, в грязь, в жару в горах. И вот Руслан, в мягких кроссовках, с присущей ему стремительностью и хваткой, внезапно нападал на душманский дозор. Или, выслеживая замаскированную группировку врага, откуда ни возьмись, как, рысь, «падал» на душманов, волокущих в плен раненого нашего офицера или солдата…

Его, как говорили друзья, дважды включали в списки на присвоение звания Героя Советского Союза. В первый раз кто-то его предупредил: «Ты, Руслан, сбрей усы! А то как-то несолидно: в торжественной обстановке, в Кремле, вручают Звезду Героя – как какому-то франту с усами! Не советскому офицеру, а гусару… из фильма какого-то!»… И что же? Руслан Аушев, человек не тщеславный, взял и сбрил усы! Скорее всего, не потому, что ему, ах как хотелось щеголять золотой звездой. Как человек военный, он, скорее всего, воспринял это как приказ.

Но звания Героя он тогда не получил. И о чем же, вы думаете, он сокрушался? О несправедливости высокого начальства, которое его обошло, обидело? Завидовал более удачливым? Нет!.. Нет и еще раз – нет! Единственное, о чем он сокрушался, – это усы. Его кавказские усы! «Вот дурак, – ругал он себя. – Опростоволосился! Больше ни за что не сбрею, – хоть куда… Хоть – к Богу на поклон!»

Ну а во второй раз, несмотря на гусарский вид и пышные усы, в Кремле, в торжественной обстановке ему все-таки вручили золотую Звезду Героя. И по праву!..

Мне импонирует это сочетание в человеке высокой воинской доблести и сдержанности, скупое проявление мужского и человеческого достоинства. Как тогда хотелось мне посвятить Руслану Султановичу хотя бы один эпизод в моем фильме об офицерах «Люди героической профессии». Но не получилось. Аушев снова служил в Афганистане…

А нас туда не пустили. То ли боялись за нас – все-таки война, боевые действия… Или не хотели, чтобы в фильме, славящем офицерство, блеск его традиций, героизм и доблесть, офицеры предстали на экране без должной выправки, в «затрапезно-окопном» виде? Не знаю, может быть. Да и ехать без консультанта мы не могли, а такового – для Афганистана, вероятно, не нашли.

Стремясь показать зрителю настоящего офицера, героя своей страны, я все-таки снял небольшой эпизод с Аушевым, но уже полковником, в Академии Генштаба, которую он тогда заканчивал и, по счастью, оказался в Москве по учебным делам. Удалось снять и маленькое интервью в Кремлевском дворце съездов о том, каким он, Руслан Аушев, видит офицера сегодня. Не стану пытаться пересказывать сказанное – дословно я это сделать не могу, а приблизительно… Это не нужно. Ибо из уст настоящего офицера лились только самые убедительные, самые точные слова. Но одну деталь, один аспект его интервью мне все-таки хочется отметить. Руслан Султанович вдруг сказал, что ему важен и облик офицера, его выправка, галантность – «…ведь взял же когда-то офицер Михаил Лермонтов приз за мазурку! И наши современные офицеры должны не только уметь стрелять, знать основы психологии, чтобы руководить подчиненными, уметь выносить холод, голод, лишения… Настоящий офицер должен вызывать восхищение, как лучший представитель общества. Уметь танцевать, разбираться в музыке, говорить на иностранных языках…»

Конечно, мне как режиссеру опять помпезная обстановка, атмосфера съезда особой радости не доставили… Но иначе – и этих крох не было бы… Понятно, не того я хотел и не того офицер Аушев достоин.

Прошло несколько лет. И вот с экранов телевизоров, из газет мы узнали, что народ Ингушетии избрал генерала Аушева президентом, сочтя его, и только его гарантом суверенитета и безопасности республики. Так он попал в политику, которую многие и, вероятно, не без основания, считают «грязным делом». Но для Аушева это был не карьерный взлет. Это было признание высоких личностных качеств. Это была вера в честь офицера, в достоинство человека. Так Руслан Аушев получил свою самую высокую награду – доверие ингушского народа. Это было призыв на новую службу – тяжелую, требующую бескомпромиссной честности, отваги в борьбе с коррупцией, преступной войной кланов и различных бандформирований, с религиозным экстремизмом…

О дальнейших перипетиях его судьбы рассказывать нет смысла – к моей судьбе она не имеет отношения. Да и не привелось нам больше встретиться. Одно только хочу напомнить…

Трагедия на Дубровке… Женщины и дети в заложниках… И кто опять на переднем крае? Снова офицер Аушев – рядом с детским доктором Рошалем. Безоружный Аушев смело пошел, как когда-то, в логово врага… И удалось ему в чем-то сломать террористов! И вывел он на волю, сколько мог, заложников!..

Ну вот, о многом я поведал, многое вспомнил. Пришло время прощаться. Спасибо за терпение и внимание. Начал я свое повествование с разговора о документальном кино и закончу этим. Потому что, положа руку на сердце, ничего более важного в моей жизни нет. Это мой стержень. Моя радость. Моя любовь. Быть может, кто-то неудовлетворенно подумает: так не бывает!.. А семья? Любовь к женщине, детям – это что же, не главное?!Примите еще одну мою исповедь: конечно, это главное. Более того – бесценное! Но в моем сердце – это за семью печатями! Ведь у каждой медали две стороны. И моя жизнь, как две стороны Луны. О видимой я поведал – это память сердца , она рвется наружу. А другая… Извините. Это так глубоко сокрыто, что, не ранив сердца, не извлечь… Будьте здоровы. Чтоб вам в жизни везло!

Содержание