I

Друг мой — бледен и худ; музыкант, заклинатель нот. У него сапоги за цент и в делах — цейтнот. Он работает грузчиком, может заснуть — с трудом. А по пьяни шумит, как советский аэродром. Трудодни на износ, так что к вечеру — пар из глаз. Человек-передоз, человек — «проживу-на-раз». Денно пашет по-вольи, а волю возвыл, как волк. Он в той самой юдоли, когда невозможно — в долг. Точно в круге порочном — батрачит, идёт в кабак, Возвращается к ночи и кормит ничьих собак. Дома холод такой, точно в алкозагуле ТЭЦ; Одинок ты, родной: далеко инвалид-отец. Пацану двадцать два, но себя он всего изжил. На плечах голова — шею, кажется, заложил. Музыкальные пальцы отвыкли держать смычок. Ну чего, дурачок? Впрок пожить-то, поди, не смог? Стыд грызёт позвоночник, как свежую плоть — рачок. От судьбы — незачёт.

II

Друг мой беден и тих, по карманам — дуэт банкнот. Друг по-сельски простой или собранный, как синод. Эх, рутина без дна! А бутылка пьянит пургой. …Он зайдёт иногда — мы болтаем часок-другой. Он зайдет ненадолго — уходит почти в рассвет. Вспоминаем мы город, где наши семнадцать лет, Где друзья — не на миг, где небеснее синева. Где был юным старик, тот, которому двадцать два. Мы дружили на жизнь, неразлучны, что две руки. Все облазали яблони, улицы, тупики. Я бывал у товарища: помню, как встарь, диван, Где в закатной теплыни из храма подживших ран Открывал нам отец его — свой боевой Афган.

III

Чушь пороли порой — не пороли по моде вен. Друг за друга горой, вместе ехали в город Эн. Наши горе-мечты грела славная высота: Я с наукой на ты, он же в музыке — от Христа. Школьны-годы — со свистом, как пара ночных комет. Он мечтал быть артистом — весь этот десяток лет. Скрипкой — верно, шаманил, молился на нотный стан, До того фортепьянил, что сам становился пьян!.. Он зайдёт иногда — мы болтаем часок-другой. Он уж сила не та, у своих, говорит, изгой. Но не помнишь об этом, как скрипку обнимет сэр: Звук прольётся моментом — не блестя комплиментом, Каменея цементом меж плавленых атмосфер! Шелестят звуковолны теплее морской волны, Так поют колокольни, так у мамы скворчат блины… Столь иссердно играет — теченьями звукорек, Что Господь замирает, заслыша любимый трэк.

IV

В тот день было душно. Испариной естества Стелилось по лёгким пузырчатое O 2 . И, как сообщила бы истовая молва, Дышалось едва. Вернувшись с работы, я вплыл на седьмой этаж. Возился с ключами. Вошёл — и домой, и в раж. Четыре стакана воды — господа, я ваш: Причина все та ж. Включил телевизор, упал на свою кровать. Такая жара, что навязло в зубах — жевать. Лежу, как на пляже. В квартире под тридцать пять. Июль, вашу мать. И тут же — назло — у входной — до мозговых кор Протяжное — дзынь! Чертыхаюсь. И — в коридор. По новой — запор. Открываю. «Здорово, Жор!» А ржёт-то в упор!.. Смешлив непривычно. О боже, какая прыть! «Давай, заходи, — говорю. — Поскорее, Вить!» Дремотная жарь атакует советом — взвыть. Но как не впустить? Сидели мы долго, как встарь — до огней зари. И замерло всё, как морская-фигура-замри. Но что-то не то. «Ты влюбился, держу пари. Витёк, говори!» Краснеет дружище. Я пячусь, как гордый рак. Плету, как паук, о возвышенном, как дурак. И думаю, дескать, угадывать я мастак. И в горле наждак. «Ты прав», — отвечает. И ну хохотать навзрыд. С души отлегло — до того развеселый вид. «Ты, Жор, — говорит, — прямо умница с Бейкер-стрит! Вот только небрит. Она, — повествует, — что ангел у божьих врат. Прекраснее лунных и прочих, дурных, сонат. И мы если на, то она, безусловно — НАД! Из райских пенат. И стан у принцессы — стройнее, чем нотный стан. И голос у ней — симбиоз мировых сопран. Над Девой не властен насмешливых лет аркан… Она — океан!»

V

Надтреснутый голос — о, это был не предел! Как выбритый долыса жгучий индейский клич. Из сердца всё то друг мой вытряхнул, чем владел, И выкрикнул в мир: позавидуй и возвеличь! И так он кричал, как на струнах своих скрипел, И так веселился, что точно — пожди беды. Мне было дремотно, а стало — не по себе, Как после ушата совсем ледяной воды. Пошло всё по-старому: практика-сон-еда. Диплом и работа, последний учебный год. Витёк забегал да позванивал иногда, На десять минут, ибо время — теперь не ждёт. Его пару месяцев не было в кабаках, Его не встречали с бутылкою на дворе. Он если не притчей — то пр ы щем на языках У всех злопыхателей выскочил в сентябре. Пахал-то по-прежнему: днями грузил тюки. И жил-то по кредо: «Батрача, трудись-потей». Но вытравил мат из межфразья до мелюзги, Как чёрную грязь керосином из-под ногтей. Я много учился — с рассвета и допоздна. Стонал над какою-то суетной ерундой. Слал матери письма и деньги в село. Она В последнюю встречу казалась совсем седой. Он тоже, должно быть, исправно писал отцу. Да только всё больше Душе, что «в глаза — бальзам». Сонаты — её ослепительному лицу, Сонеты — её обесцвеченным волосам. Меня засосала воронка учебных дум, Как психоделичность туманистых городов. Витёк забегал. Он одалживал мой костюм И с нею гулял у клинически Чистых прудов. Играл ей на скрипке — той самой, из сельских пор. Впервой после армии — жизни в глаза глядел. Ты трубку поднимешь — и сразу: «Послушай, Жор! Я счастлив, и это, мне кажется, — не предел!..»

VI

Четыре часа утра. Бормашинной трелью Мозговую мякоть взрезает безумный звонок — Замогильно мобильный. Мне скоро идти на зачёт. Я объят постелью, Вскочивши — запутался в узлище собственных ног… О мой Отче Всесильный! Я грубо бранюсь. Я ору: «Это ты, Витёк?!» Но мой телефон молчит, как замученный ссыльный. Я снова бранюсь, выражаюсь по форме: «Ты —…!» В ответ — полудьявольский хрип. Веселя, как R.I.P. Я точно оракул: мой друг сквозь какой-то скрип Выдавливает: «Жор, приехал бы. Мне кранты». И стало морозно. Я, трубку зажав плечом, Влезаю в штаны, по карманам ищу ключи. И тошно под сердцем. «Я буду, я еду… Чёрт! Дружище, ты слышишь? Болтай же, да хоть о чём. Хоть что-нибудь, только — пожалуйста! — не молчи!» Из вакуумнической зыби меж мной и ним — Моих недогадок и пьяных его недослов — Высвечиваются абрисы ужасов — То злые морщины сквозь клоунски яркий грим.

VI

На улице хрустко и солено, a мороз, Трезвоня, вгрызается в ноздри клыками псов. Скрипит под ногами. Немеют корни волос. По-моему, я позабыл запереть засов. Дорога кривляется дурою искони, Я трачу на тачку дрянные семьсот рублей. И пальцы выламываю: «Ну же, давай, гони!..» — Кричу черномазому, что за рулём «жигулей». Квартал, эти два поворота — знаком маршрут. Вываливаюсь в сугроб, сапоги в снегу. «Витёк, много ль дров наломал ты там, чёртов шут?!» — Уже замерзающий, думаю на бегу. В квартире темно. Приоткрыта входная дверь. И он на полу: недвижим, точно мёртвый зверь. Четыре бутылки; осколки одной — кругом, Я их раскрошил непорвавшимся сапогом. По кругу же — чёртова дюжина хризантем: Налюбленных, бедных — да брошенных прочь с очей Рукой дорогою… Дешёвой. Ты, брат, ничей. Без музы и лира в запое, и лирик — нем. Ты, брат, обезмочен. Без сил как в соборе — бес. И, словно зарезанный, жить разжелал наотрез. И в лобное место, молясь, издолбился лбом. Влюбленный, был вволюшку вылюблен ты, поверь… «Ну что же мне делать, проклятый, с тобой теперь?!» Вот вроде бы дом. Да выворочен вверх дном.

VIII

Вот вроде бы дом — только выворочен вверх дном; Я вроде бы друг — домосковской еще весны. История эта — о «парне-без-идиом», О парне без пары — но с перьями из спины. О парне, который корпел, не роптал, но цвёл, Который судьбину покорно курил взатяг. Он был то ли вол, то ль вконец перевывший волк, Оторванный лист иль поруганный гордый стяг. То сказка о рыбе, а рыбе не плыть по земле; О птице, забывшей напевы времён — в силках… Вторая глотнёт небес и станет сильней, Для первой — неволюшка смертно скрипит на зубах. Мой друг был победой — по имени да по судьбе. Мой друг был бедовым — но дал бы такой беды Ты всякому, Боже!.. По роже или под дых, Чтоб сразу воспрянуть, сыскавши силу в себе… И Виктор сумел. Через щупальца тысячи лет, Что шпротами втиснуты в банку минут пяти, Он выдохнул: «Ё-моё, Жор, это ты? Привет! — И расхохотался: — Когда ты успел зайти?!» Хрипливо хохочешь! Да хитро глядишь, храбрец!.. Он выжил! Как выжал из цедры — цирконии сил. О, марево мира: ведь то был ещё не конец. О, губы погибели: вами ль Витёк голосил? Ты крепкий, братюнь. Мы с тобою прошли Афган, Горячие земли. По стёклам песка — без сапог Плелись, спотыкаясь. Хлестали года по ногам; Кочевникам, нам, Корчевавшим вспученный срам, Колючим басом кричал то ли чёрт, то ли Бог. А что он кричал? А чем ободрял он нас, Нагнувшись в чертогах, приставив ладони ко рту Невидимым рупором? Полно. Бушуй, Фантомас! Внезапно живи. По низам? — Как в последний раз! Тебе не впервой в междузвездье взмывать на лету. Давай, поднимайся! Хоть с пола, но выше — в пыл! Пай-мальчиком? Нет. Паев — много, ты лучше пой, Играй в переходах, да там, где обычно пил, Да с тех верхотур, о которых мечтал любой. Рутинные Бог отложит дела: «Парнишка меня пленил!» Отец твой ответит (была не была), Что это тебе не впервой. А сердцем подумает — тем, что стучит ровней, Душой рассмеётся, как рыцари из-под забрал: «Не зря я малому рассказывал о войне, По чести, по совести сына, видать, воспитал!..» И сердцу отцовскому станет светло, Витёк! Ты только играй. Жизнь — она ведь сама игра. Гляди, пять утра. Два часа — и вставать пора. За окнами верное солнце кровавит восток.