Назначен был день собираться в Потешную палату. Собирались туда все, но никто не попал. До обеда все ладно шло, а как пообедали, всколыхнулись тревогой, а потом и ужасом великим во дворце все от царя до последней девчонки, что в беготне с приносами да относами и сама, как зовут ее, позабыла.

— Царевича Петра лиходеи извести замыслили! — по Кремлю пронеслось.

Что за лиходеи такие объявились и где они — про то доподлинно пока никто еще ничего не ведал. Знали только, что как поднялись к обеду мастерицы золотные, одна из них обронила плат с корешком неведомым, а другая мастерица показала, что плат тот Кишкиной Марьи, чей муж за Москвой-рекой у бояр Троекуровых дворничает. О деле таком казначея-боярыня, не медля, царице донесла, а Наталья Кирилловна тем же часом государя о том оповестила. С такими делами не медлили.

Нынче корень неведомый подняли, а на днях у царевича Петра в простынях поруху углядели: с одного уголышка заметка, словно лоскут брать думали. Взять ничего не взяли, а дыр понаделали. Портомоек-прачек, что в коробках за царскими печатями на Москву-реку полоскать государское белье возили, всех до одной допрашивали. Ничего не открыл розыск. Сама боярыня постельничья впереди короба, как всегда, для оберега двором шла, она же через ворота портомойные белье на Москву-реку проводила. Встречных из лишних людей на пути никого не попадалось, и на плотах тоже чужих не было. Показали на допросе портомойки, что от мышей в простынях поруха:

— Мыши уголышек изгрызли — только и всего. Мало ли зверья этого по дворцу бегает. Как станут по осени хлебное зерно в царские амбары свозить, мышей ни ловушки, ни коты не берут. По ночам в опочивальнях от писка мышиного покоя нету. Диво ли что пробрались мыши в сквозные чердаки решетчатые, что над палатой портомойной поставлены, пробрались и, пока там белье висело, уголышек простынки выгрызли…

Кто-то зубки махонькие на простынях разглядел и другим те заметки показывал. А мамушки не поверили.

Напоили на всякий случай царевича настоем всяких трав, для отговора припасенных. С уголька водой спрыснули. Бабушку-ведунью из-за Москвы-реки привозили. Старая в ковш с водою три угля брала, уговаривала воду царевича обмыть, все хитки и притки, уроки, призоры, скорби, болезни, щипоты и ломоты, злу худобу с него снять, унести за осиновый тын в лес сосновый. Все исполнили, как полагалось, чтобы отвести беду наговорную.

Успокоились. И вдруг корень неведомый! Да еще в месте каком? В Мастерской палате самой государыни! Знать, то не мыши простынку грызли. Лиходеи опять во дворце завелись. Любимого царевича, холеного, береженого, извести хотят! Простынку углядели, корень нашли, а как другое что да проглядят? Порчу во всем наслать можно: и в хлебе, и в белье, и в платье, и в еде всякой. Разве за всем углядишь? Лиходеев выискать надобно. Надобно дочиста, до единого из дворцовых покоев их вытравить. По всем теремам, по всем сеням, ходам-переходам, в поварнях, во дворах — речи одни слышатся.

Марью Кишкину дворцовый дьяк с пристрастием допрашивал. Так сам царь приказал. Говорила Марья, что корень ей баба-ворожея за Москвой-рекою давала, чтобы муж ее, Марью, не бил. Не поверили бабе. Приказали малым огнем ее попугать. Малый огонь к правде подвел, а большим и до всего дознались. Марья-кружевница, огнем палимая, на весь застенок криком кричала, к делу ведовскому причастных по одному называла. За Москву-реку за ворожеей посылали. Связанную скрюченную старуху старую на очную ставку с Марьей приводили.

Обе они разное показали. Стали и ворожею огнем пытать. Оговоренных обеими бабами тоже к огню приводили. Много кого, от огня обезумев, Марья-кружевница в страшное дело припутала.

Дознавались в теремах обо всем, что на допросах и пытках показывали. В сглаз, порчу, наговоры, отговоры, коренья лютые, зелья лихие — в те времена все от мала до велика верили. Во дворце верили не меньше, чем в самой последней избушке в деревеньке глухой, заброшенной.

Дожидаются царевны мамушек да боярынь, к дьяку подосланных. В теремах ни сказок больше не слушают, ни песен не поют, рассказывают да вспоминают всякие дела дедовские, что допрежь этого бывали: первую жену деда царя Михаила Федоровича, Марию Долгорукую, извели, в питье ей зелья подсыпали. Попила и со дня на день сохнуть начала красавица. Через месяц не стало ее. У батюшки царевен, у государя Алексея Михайловича, еще до Марии Ильиничны, любимая невеста была. Ее тоже зельем испортили. Сказывали, что и у братьев, царевичей покойных, не раз корешки находили.

Страшные сказки в терем вошли. Уже не скука серая свою паутину плетет, туча черная над всем Кремлем встала. На кого пытаемые покажут? Оговорят еще кого? Всякий за себя дрожкой дрожит. Нарышкины на Милославских косятся: не они ли всему делу заводчики? Не любят они царевича. Ото всех заслонил он сердце отцовское. Только на младшего сынка и глядит Алексей Михайлович.

Привяла Федосьюшка от шепотов зловещих, от взглядов косых, недобрых. Сестриц она любит и мачеху любит, любит и деток ее малых, а Петрушеньку больше всех. И Софьюшка у нее сестрица любимая. А у Софьюшки в терему на царицу всего злее шипят. У царицы даже на нее, на Федосьюшку, коситься стали. Не сама Наталья Кирилловна, а мамушки с нянюшками. А Федосьюшка без привета ласкового, словно былинка без солнышка, никнет. Забилась и терему царевна, никуда из своих покойчиков не идет. Книги, какие есть, читать пробовала. Но ни «Повесть о царевиче Иосафе», ни «Страдания блудного сына» ее не трогают.

— Сделал бы так Господь Милостивый, чтобы сердце у людей друг для друга в добре открылось, — говорит царевна мамушке. — Так жить тяжко.

Мама свою хоженую хорошо знает, про дело ведовское с нею помалкивает. Федосьюшка все, как есть и как было и как не было, от Орьки узнает. Выберет Орька времечко, с глаз Дарьи Силишны улизнет и сенцами малыми на черное крылечко припустится. С крылечка на двор кормовой, с кормового на хлебный, оттуда на сытный. Все обежит девчонка, во все уголышки заглянет, все, что говорят, переслушает — и к царевне. Улучит времечко, когда Дарьи Силишны в покое нет, и обо всем, от спешки и волненья захлебываясь, Федосьюшке и доложит:

— Марья-кружевница на царскую постельницу еще показала. Ох и много же там оговоренных набралось. Сказывают, всех до одной огнем палить станут…

— Ты, Орька, чего здесь торчишь? В сенцы, на свое место ступай!

Не заметила девочка, как мамушка вернулась. И Федосьюшка не слыхала. Ушла Орька из покоя царевниного, в клетку с перепелками заглянула, а там и глядеть не на что. От корма сытного, от тесной клетки пожирели полевые птицы вольные, лениво с жердочки на жердочку перепрыгивают. И сама Оря, как и птицы ее, вширь пошла. Одними щами мясными наварными да кашей, жирно салом приправленной, досыта в подклетях дворцовая челядь наедается. Обедает и ужинает с челядью вместе и Орька, а потом еще и всем, что ей под руку попадется, добавляет. Не углядит Дарья Силишна — Орька с тарелки на ходу и пряничек, и стручок царьградский, а не то и леденчик заморский утянет. Сама Федосьюшка всякой снедью частенько ее наделяет. Да разве девчонку когда досыта сладким накормишь?

— Мало ешь, мало пьешь ты у меня, царевна болезная, — жалуется Дарья Силишна. — Уж не напустили ли чего на тебя? Зелья от еды отворотного не подсыпали ли?

Поит мамушка Федосьюшку толчеными рожками змеиными. Что это за рожки такие, про то и сама Дарья Силишна хорошо не знает. Так, порошок какой-то. В вине его пить надобно. Дивится Федосьюшка мутным настоем пахучим. Со всех тарелок серебряных после него все дочиста Орьке отдает. Пускай думает мама, что ее на еду потянуло. Только бы змеиных рожков больше не пить. У Орьки живот, что барабан, сделался, лицо, словно блин, круглое, глаза позаплыли. А царевна все худеет. По ночам опять спать бросила. Дарья Силишна траву-пострел доставала. Пучочком сухим над постелью Федосьюшки ее вешала. Зелейщица в одной руке великоденское яйцо держала, другой в ночь купальскую ту траву собирала.

Не помогла пострел-трава. Орька своими рассказами траву пересилила. Только глаза закроет царевна, перед нею в ночной тишине огонь заполыхает. Потерпит царевна, страх пересиливая, а потом не своим голосом, не хуже самой Марьи-кружевницы, на все терема закричит.

И вдруг сразу от сердца отлегло. Приказал царь розыск про корень неведомый прекратить. Сказывали, что сам Артамон Сергеевич Матвеев за дело взялся и дознался доподлинно, что никакого злоумышления на царскую семью и государское здоровье не было. Просто глупая баба захотела, чтобы муж ее поменьше пил и не дрался. А потом, от страха и от огня, и невесть что про саму себя да и про других помысла. Знал царь, что Матвеев за царицу с царевичем душу свою положить рад, и поверил во всем боярину. Марью-кружевницу, для верности и другим для острастки, в дальний монастырь отправили, старуху-ворожею в другой сослали. Марьиного мужа, что у Троекуровых дворничал, в Мезень угнали. А жизни никого не решили и увечья большого никому не причинили.

Не всякий розыск так хорошо кончался.