Намостила зима ледяных мостов, застудила грязь непролазную, снегом, словно скатертью белою, все застлала.
Пришли Филипповки. От дней постных, молитвенных, словно от снега чистого, прохладного, на людей тишиной пахнуло.
По московским улицам, бубенцами позванивая, литаврами громыхая, с песнями и гиканьем уже не мчались поезда свадебные. Гусляры и жалейщики, что по торгам поют, позапрятались. Позамолкли песни веселые. В тишине притихшего города слышнее церковный благовест раздается. Утром и вечером народ по церквам собирается.
Позатихло и во дворце государевом.
В Потешной палате органы и всякие «стременты музыкальные» на ключи позапирали. Даже у царевича Петра трехлетнего цимбальцы его, гусельки и шкатулочку с музыкой заводную в поставец припрятали. С кик шутихиных медь-шумиху поснимали, у дурок пестрые вошвы, змеями расшитые, до праздника в сундук убрали.
Последний веселый день перед заговеньем на славу и теремах вышел. Прасковьюшку-чернавушку, мастерицу золотную, в этот день с истопником повенчали. Царица свою любимицу, богатыми дарами одарив, сама к венцу благословила. Царевны на последнем ее девичнике почетными гостьями все до одной побывали. А на другой день после свадьбы все веселье словно под землю ушло.
Пост наступил.
Прежде утреннего питья — взварца душистого, горячего — мамушка теперь Федосьюшке просфору подает. Каждое утро постом царице и царевнам из Вознесенского монастыря просфоры шлют. Из земли Сольвычегодской, с севера дальнего, из обители, основанной Святым Христофором во имя чудотворной иконы Божьей Матери Одигитрии-путеводительницы, монахи в посудах вощеных святую воду привезли. Воду ту чудотворную сам царь от старцев-монахов принял. При нем ее и в скляницы малые для разноса по теремам разливали. Одну из таких скляниц Федосьюшка получила. В Крестовой, моленной своей, под образом Богородицы на полочку ту воду священную царевна поставила. Здесь у нее на полочке мешочек с землей из Иордана-реки, где Спаситель крестился, крест с мощами, бабки-инокини Марфы благословение, другой крест поменьше — яхонтовый, страшливые сны отгоняющий. Четки корольковые с золотыми кистями рядом лежат.
Каждое утро, просфору царевне подав, Дарья Силишна бережно отливает несколько капель священной воды в золоченую чарочку.
— Благословясь, испей, свет моя государыня, — говорит она. — Телу здравие, душе спасение святая водица дает. Нынче глазки у тебя будто туманные. Видно, не доспала опять, моя ласточка?
Далеко за полночь просидела царевна, а мамушке в том не признается. С первого дня Филипповок принялась Федосьюшка за работу обетную. Вечерами перед сном, когда боярышни и сенные девушки на покой разойдутся, вынимает мамушка из высокой скрыни с выдвижными ящиками раскроенный грубый холст и перед царевной его на столе раскладывает. Орька воском нитки сучит. Приготовит все и рядом с царевной за стол сядет. Рубахи вместе они шьют. Тем, кто по тюрьмам томится, те рубахи к празднику Рождества царевна готовит. Орька в помощницах у нее. Рада бы и Дарья Силишна своей хоженой подсобить, да глаза ее при свечах плохо видят. Садится на лавку мама неподалеку от девочек, руки под беличьей телогреей сложит — пригреется и задремлет.
— Ты, мамушка, на покой бы шла, — говорит ей царевна.
— Я лягу, а ты тут без меня за полночь просидишь, — сонным голосом бормочет мама.
— Ложись себе, мамушка. Не задержусь я.
Невмоготу Дарье Силишне с дремотой бороться. Еще раз наказывает она царевне не засиживаться, Орьке велит поосторожнее с огнем быть и, переваливаясь, уходит в соседний покой, где на спальной скамье постельницы ей давно мягкую перину постлали.
Остались Орька с царевной вдвоем.
У жарко натопленной печки в распашницах, сверху рубах накинутых, девочки холст небеленый вощеными нитками строчат. Головы не поднимая, усердно Федосьюшка работает. Потягивается и позевывает Орька. Не посидит минуточки спокойно. Вот затихла. Подняла на нее глаза Федосьюшка, а Орька про шитье и думать забыла. На печку уставилась, словно на братца родного, глядит на нее.
— Устала ты, что ли, Орюшка? — спашивает царевна. — Ежели устала, отдохни малость, потом работа спорче пойдет. Печка тепла ли? — Федосьюшка из-за стола поднялась, к печке подошла, руки к горячим кафелям прикладывает. Рядом с нею и Орька печку руками шлепает.
— Занятная печка! — говорит она. — Целый бы день на нее глядела — не соскучилась.
И правда, печка занятная. Все кафели на ней разрисованы синей краской, всюду звери, птицы, цветы всякие, Под каждым рисунком подпись. Под зайчиком, что на задние лапки привстал и одним глазком хитро поглядывает: «Недремлющим оком караулю» — поставлено. «Дух мой будет сладок» — под земляничным кустом стоит. «Помалу, помалу» под одной черепахой, а под другой такой же: «Свой дом дороже всего».
Изразец печной
Изразец печной
Изразец печной
Разглядывают девочки печку. Федосьюшка подписи вслух читает. Орька слушает, царевне слова подсказывает. Памятлива она, а печку они вдвоем не в первый раз разглядывают.
— Да, печка у нас, что твой букварь, — говорит Федосьюшка. — Давай грамоте по ней учиться. Вот и буквы тебе покажу.
Распухшим от уколов иглы пальцем царевна водит по синим буквам.
Да, печка у нас, что твой букварь.
— Вот — аз. Хорошенько гляди на него, Орюшка. Это — буки, там — веди… Следом за мной говори.
Но не ладится у Орьки с буквами. Федосьюшка учить не мастерица, а Орька и без букв разбирает, где зайчик, где куст земляничный. От букв все хуже, непонятнее делается.
— Ох, не одолеть мне твоей грамоты, — вздыхает она и, зевая, крестит широко раскрывшийся рот.
— Помалу, помалу, — смеется Федосьюшка. — Черепаху видела? Уж на что домик у нее тяжелый, а куда ей потребуется, всюду доберется зверюшка малая. Так и ты. Грамота — твой домок, а ты черепашка. Знай тащи старайся — только и всего.
Смеется и Орька.
— На сегодня грамоты будет, — говорит она. — Шить еще, что ли, станем? Ночь поздняя, спать бы ложиться.
— Еще самую малость пошьем, — отвечает Федосьюшка. — Нынче, как новую пряжу у царицы делили, я себе еще холстов выпросила. Успеть бы пошить все. А то ложись себе, Орюшка, я и одна посижу.
Но на это Орька не согласна. Снова садится рядом с царевной, и снова вощеные нитки строчат суровый холст.
— Сказывали мне, Орюшка, что иные заточенники долгие годы света Божьего не видали, во тьме по земляным тюрьмам сидят. Полонянники тоже, из чужих земель навезенные, взаперти томятся. По женам да деткам несчастны поди, соскучились.
Строчат вощеные нитки рубахи несчастненьким. От лампады у образа Богородицы золотые лучики тянутся.
В соседнем покое храпит Дарья Силишна, мыши скребутся.
За окном ночная стража перекликается. Отбивают часы с перечасьем время ночное.
— Что это? Слышишь, Орюшка? — испуганно насторожилась царевна. — По крыше словно треснуло, — чуть слышным шепотом прибавляет она.
— То мороз баб будить принялся, чтобы печи топили, — спокойно и уверен но объясняет Орька. — Здесь-то у вас в хоромам тепло, теплее и не надо, а по деревням народ стынет. От стужи дети малые по утрам слезьми плачут. Есть такие, что без одежи, без обуви до весеннего солнышка на печи проваляются. Мы с бабушкой в ночи метельные до света дожить не чаяли.
— Лучше тебе здесь-то, поди?
— В тепле да в сытости кому худо. Хорошо живете, Работы, почитай, никакой. Сени просторные. Разгуляться есть где.
— Кабы не батюшка, я в монастырь бы пошла, Орюшка, — опустив на колени работу, неожиданно говорит Федосьюшка. В тихий ночной час душа ее сокровенных слоя не побоялась. Девочке, подобранной на большой дороге, царевна первой открылась.
У Орьки от слов нежданных сразу весь сон соскочил.
— В монастырь? — с испугом и недоверием повторила она. — В монастырь — от богатства несметного, от братцев родимых, от сестриц любимых? Терем изукрашенный, убор дорогие покинешь ли? Келья монастырская убогая. У монахинь, окромя черной одежды да черного куколя, другого наряда нет.
— За родных я денно и нощно усердной молельщицей стала бы, — словно вслух про себя думая, царевна ей говорит. — В куколе да в рясе монашеской к Богу путь ближе. От уборов дорогих тяжело плечам моим, Орюшка. Трехъярусный венец, рясы жемчужные, серьги тройчатые к земле пригнетают. А на земле, сама знаешь, страхов всяких не оберешься.
Царица в наряде невесты-цаевны, ожидающая выхода на свадебное место. На ней венец «с городы», телогрея и шубка. Перед нею боярыни-свахи
Наряд невесты: кика, убрус, ожерелье жемчужное и бобровое, шубка. Знатная боярыня в убрусе, ожерельях и шубке. Убрус.
Женские одежды XVII века
— Тебе ли, царевна, чего опасаться? Тебя ли не холят, тебя ли не берегут! Солнышко тебя не печет, ветерок тебя не обвеет.
Покачала головой Федосьюшка.
— Ничего, как есть, не понимаешь ты, Орюшка, — ласково укорила она подружку. — Бывает так, что в златотканой одежде павой выступаешь, а у самой ноги от страха подгибаются: а ну, как по вынутому следу ступаешь, а вдруг кто пеплом наговорным дорогу посыпал, в каждом уголке потайной дурной глаз видится. Есть, пить станешь — раздумаешься: кусок в горло не пойдет. Еду и питье испортить долго ли?
— А мамушка у тебя на что? Глазаста, что и говорить, Дарья Силишна.
— Бережет меня мамушка, денно и нощно стережет, — согласилась Федосьюшка, — без креста да молитвы кусочка мне проглотить не даст, да разве за всем углядишь? Злых людей много, и велика сила бесовская. А я дьявола, Орюшка, ох как боюсь! Схорониться мне от него да от людей лихих хочется. В монастыре сила бесовская не та, что в миру. В келейку, сосновым духом пропитанную, молитвами от страхов загражденную, душа просится. Келейка тихая, кругом лес…
— Возле Суздаля мы с бабушкой в таком монастыре были, — прервала царевну, вдруг вся загоревшись, Орька. — Земляники там силища! Полянка солнечная от ягод так и краснеется. А и жара же тогда стояла! Согнувшись, яго ды брать тяжело было. Прилегла это я на землю да ртом землянику и хватаю. Душисто таково. Ягода спелая, сочная.
Заблестели глаза у Федосьюшки.
— Земляники и я бы поела.
Голос у царевны совсем другой сделался. Сказала про землянику и облизнулась.
— Плохо ли! Хлебушка бы теперь пожевать, и то хорошо, — поддразнила ее Орька. — Есть что-то захотелось.
— И мне поесть хочется.
Рассмеялись полунощницы и вдруг спохватились, одна на другую испуганно руками замахали.
— Тише ты!
— И ты потише. Разбудишь.
Но Дарья Силишна храпела вовсю, и девочки успокоились.
— Ничего не поделаешь, заснем голодными, — сказала покорно и грустно Федосьюшка.
— Ну, уж нет! — возмутилась Орька. — Погоди малость. Сейчас я.
Захватив с поставца резной станок с лучиной, припасенной «для случая» мамушкой, Орька, осторожно ступая, прокралась к дверям. Через несколько времени вернулась она с узелком и, не говоря ни слова, высыпала все, что в нем было, на колени Федосьюшке.
— Чего не доела — все припрятала. Вот и пригодилось, — довольная своей догадкой, говорила Орька и совала царевне ржаные сухари, кусок коврижки, царьградкий стручок и леденцовую птичку. Впопыхах позабыла, что и стручок, и птичку попросту стащила с серебряной тарелки.
— Ночью хорошо естся, — хрустя сухарем и закусывая половиной надвое разделенного стручка, говорила Орька.
Царевна похрустывала ржаной корочкой и повторяла:
— Хорошо!
Непотушенная лучина в резном станке трепыхающим светом озаряла два улыбавшихся, одинаково довольных детских лица.
А когда Федосьюшка заснула, не черный монашеский куколь приснился ей, а полянка от солнца золотая, от земляники красная, и не Орька, а сама Федосьюшка обеими руками брала спелые ягоды, а ромашки те, что на пути к Троице-Сергию цветут, кивали ей белыми головками и повторяли:
— Любо, любо, любо!