Все царевны в Васильев вечер судьбу разгадывали, но ни единой та беда, что черной тучей на терема надвигалась, ничем не открылась.

Царевич Федор разнемогся на другой же день после своего ряженья. Он часто прихварывал, недомоганье его давно уже привычным сделалось и на этот раз во дворце никого особенно не всполошило. Мама, Анна Петровна Хитрово, окурила недужного травами наговорными, напоила его настоем камня безуйного, а когда это не помогло, решила, что вся болезнь от простуды приключилась: вспотел царевич под шкурой медвежьей — только и всего, а от застуды лекарство известное: приказала мама баенку пожарче вытопить, жаром да паром принялась боль выгонять. А только плохо помогла царевичу баенка теплопарная. Прямо с полка, чуть что не замертво, принесли его в опочивальню. Рудометница тут же сразу ему жильную кровь отворила. И это не помогло. Наутро мама не узнала своего царевича: пожелтел и опух весь Федор Алексеевич. Тогда поднялась во дворце тревога.

Алексей Михайлович, с верным другом своим Матвеевым посоветовавшись, к наследнику лекарей иноземцев — Костериуса да Стефана Симона послал. Оба грека по-русски не говорили. Переводчик, грек Спафарий, за них объяснялся и слова царевичевы как умел, так лекарям и толковал.

— Ох, недоброе сердце чует, — с тоской жаловался Алексей Михайлович Матвееву.

Каждый день Артамон Сергеевич заходил перед сном в опочивальню царскую.

Тогда высылались из покоя все приближенные, и государь с боярином часто подолгу душевно беседовали между собою.

Так и теперь зашел Матвеев к царю, когда тот уже в постель лег.

Постель в опочивальне Теремного дворца

— Лекаря заверяют, что опасной боли у царевича нет, — с тою же тоской, не слушая уговоров боярина, продолжал Алексей Михайлович, — а мне не верится. Отцовское сердце, Сергеич, вещун. Словно коршун когтями острыми мне сердце когтит. Веришь ли, порой от боли дух занимается. Приласкался ко мне нынче Петрушенька, захотелось мне на колени мальчишечку взять — поднять не мог. Так в груди схватило, что чуть криком не закричал. Хорошо, что в ту пору Натальюшка Федорушкой занялась, а то напугал бы я ее.

— Свыше меры ты себя, государь, тревожишь. Полегчало уже царевичу. Не впервой у него это.

— Тем для меня горше, — перебил Матвеева царь. — Забота о царстве предо мною неотступно стоит. На кого покину я престол, Господом Богом мне препорученный?

— Господь дни твои государские продлит еще на многие лета.

В ответ на эти слова Матвеева Алексей Михайлович только безнадежно махнул рукой. Помолчав немного, заговорил еще неспокойнее:

— Каждый человек, а государь тем паче, всякое дело до полного устроения доводить должен. А разве я сделал свое дело великое, дело, выше и труднее которого на земле нет? Крымцы, как и раньше, православные земли пустошат, немцы торговлю захватили… Люди от мучений, голода да бедности на Украйну, в Сибирь бегут… Пристанищ морских у России как не было, так и нет. Думал я на Каспийском море флот завести — кораблей нет. Стенька Разин мой первый корабль, «Орла» моего, пожег…

— Погоди, дай срок. Лучше «Орла» корабль выстроим. Потрудился ты, государь, не мало и еще потрудишься.

— По мере сил трудился я, Сергеич, а теперь и сила ушла. Нового «Орла» не построить… — с мукой вырвалось у царя. — Веришь ли, друг мой сердечный, устал я до того, что всяких начинаний страшусь. Дочерям и сестрам давно бы посвободнее жить надобно. Разве не грех живых людей в теремах, словно мертвецов в могилах, хоронить? Софьюшке-то как тяжко, поди! Родись она царевичем, царством бы управляла. Богатырь телом и духом дочь у меня…

Но Артамон Сергеевич Софьи не любит. Любованье отцовское ею ему неприятно, и он спешит отвести мысли царя на другое.

— Петрушенька чем не богатырь у тебя, государь!

— Мал еще Петрушенька, — не сразу сдается царь, но уже посветлело его лицо. Одно имя любимого сына обрадовало. Матвеев видит это и ловко сводит разговор на царевича.

— Полк из малых ребяток царевич наш собрал, в зеленые кафтанцы всех нарядил, со знаменами, ружьями, барабанцами военному делу мальчонки обучаются…

— В постель с сабелькой, сказывала мне намедни Натальюшка, царевич спать ложится, — подхватывает, весь оживившись, Алексей Михайлович. — А ноне кричит мне: «Командиром, батя, меня сделай. К тебе с докладом всякий день ходить стану…»

Успокоенным, далеко за полночь, оставил царя Матвеев.

— Поправится наследник, и государь в добром здоровье, Натальюшка, будет, — утешал Артамон Сергеевич свою воспитанницу.

Но царице не верилось. Тревога за мужа с самой осени жила в ее душе, но она всеми силами скрывали ее. Служила Наталья Кирилловна частые молебны, подымала иконы чудотворные, в церкви и соборы по ночам молиться ходила. Говорила, что о здравии наследника болящего молитвы творит, а сама думала и молилась о муже, имени его перед людьми не называя.

Тревожились и царевны за брата любимого. С утра раннего, только глаза откроют, так мамушек и выспрашивают:

— Что братец? Дознайтесь, хорошо ли ночью ему спалось? Полегчало ли болезному?

— Опух весь царевич-наследник. Как и прежде, недвижим лежит, — доносят мамушки.

Словно под тучей царевны день целый проводят. Притихли терема, песен не слышно, об играх и думать забыли.

— Братца бы мне повидать. Соскучилась без него, — жалуется Федосьюшка.

А сестрицы ей вторят:

— Ох, соскучились!

Пройти к Федору Алексеевичу им нельзя. Нет такого положенья, чтобы больного царевича сестры навещали. Шепотком, ушам своим не веря, передавали друг другу царевны, что Софья у брата не раз побывала.

Дверь в теремах 

Так то — Софья! Для нее препон нету. Что захочет, то и сделает.

— Вот полегчает братцу — сам нас и позовет. Ждать теперь недолго. Полегчало ведь ему, мамушка? — спрашивала Федосьюшка, кутаясь на ночь в одеяло. Она устала тревожиться, устала не спать по ночам. Так захотелось ей уснуть успокоенной.

И мама, поправляя подушки с коей хоженой и затыкая все щелочки пушистым мехом, бормотала привычные молитвенные и ласковые слова:

— На сон грядущий Ангела Хранителя помяни. Заснешь — а он, заступник, к Господу полетит, станет сказывать, как раба Его Федосья день провела, что доброго сделала. Вот и у Пречистой лампадку поправлю… Пускай ярче горит. Светлее будет ангелу к твоему изголовью лететь.

Крепко, без снов, заснула Федосьюшка. Дарьей Силишной до рассвета разбуженная, сразу взять в толк не могла, зачем ее мамушка рано взбуживает. Темно еще. Спалось сладко. К стене лицом отвернулась царевна. Трепыхающийся свет зажженной лучины режет глаза. А мамушка подвела ей под спинку холодную руку и тихонечко царевну с подушек приподняла.

— Вставай, болезная. Горе стряслось!

— Горе!

Царевна уже на постели сидит. Кулачками руки к груди прижала. Глаза сразу огромными сделались.

— Братец… Феденька?.. — Слова в горле остановились.

А мамушка ей:

— Нет, другое…

Шевелит губами царевна, а голоса нет. Схватили пальцами за мамушкину руку, одними глазами молит не томить ее, всю правду поскорее сказать.

— С батюшкой царем худо, — выговорила наконец мамушка и, как перышко, Федосьюшку с постели на руках подняла. — Чеботки, летник поскорей подавай, Орька!

Заметалась, босыми ногами зашлепала девочка.

— В сени сбегай, Орька! Там чего не слыхать ли?

Бросилась девочка к дверям, но Федосьюшка обогнала ее. Застегивая на ходу летник, царевна первая в сени выбежала. Вдогонку за нею мама с теплой душегреей припустилась.

За слюдяными окошками еще ночь черная, а в теремах все на ногах. Хлопают двери тяжелые. Боярыни, боярышни, девушки сенные взад и вперед мечутся. В сенях холод ночной. Тускло горят фонари. Тени от мечущихся женщин по стенам трепыхаются.

Переход в теремах

— Сестрицы! Где вы, сестрицы? — кричит Федосьюшка.

Из покоев полуодетые царевны выбегают.

— Батюшке худо!

— За лекарями послано!

— Без памяти лежит, сказывают…

— Преставился! — покрывая все, пронесся по сеням отчаянный вопль.

С плачем и стоном бросились царевны к чугунной золоченой решетке, что отделяла их сени от проходов в покои царя и царевичей. Чугунная решетка, по ночному времени, на замок заперта.

— Пустите! Отоприте! Царевен пропустите!

А в ответ только тяжелые удаляющиеся шаги слышатся. Испуганная ночная стража, что ей делать не ведая, подальше от теремов отошла.

За холодный чугун еще теплыми после сна пальцами Алексеевны хватаются.

— К батюшке нас пустите! К батюшке!

А в ответ все те же шаги тяжелые, все дальше уходящие.

Подоспели к решетке мамушки с боярынями.

— Куда вы, царевны болезные! Обождите. Самим вам туда идти гоже ли? Ходами боковыми, через двор, постельным крыльцом мы пройдем. Все вам разведаем.

— Отоприте! — не помня себя, кричит Софья. Гулом по сеням голос ее прокатился.

Ухватившись обеими руками, царевна дергает прутья чугунные. Но крепок чугун и для рук ее сильных. Золоченая решетка не дрогнула.

Бледные, дрожащие, в кучку сбились все Алексеевны. Друг дружку за холодные руки хватают, обнимаются, плачут. А за решеткой вдали гудит, шумит, шевелится все громче, все зловещее.

Кто-то, не выдержав, взвизгнул, кто-то заплакал навзрыд.

С ужасом неведомым и смятением справляться дольше сил не хватило.

Тогда отвела Софья от своей шеи охватившие ее руки Федосьюшки.

— Тише, вы! — властно крикнула она, и сразу притихла толпа.

Зорким взглядом наметила царевна лицо посмышленнее.

— Боярыня Ненила Васильевна, тебе поручаю обо всем, что у батюшки содеялось, с толком и разумением дознаться и немедля о том нам, государыням, донести.

Пропала в конце сеней заторопившаяся боярыня.

За слюдяными оконницами ночь посветлела. Чадят фонари нагоревшие, холодом утренним по сеням несет.

Где-то вдали спешные шаги слышны. Кто-то кого-то позвал… Вскрикнул кто-то… Вот опять стихло, но тишина эта самых страшных звуков страшнее.

— Господи, спаси, сохрани! Пронеси беду. Спаси, Господи!

— Никак, боярыня назад идет?

От быстрого бега у тучной боярыни дух занялся.

— Патриарх у государя, — едва выговаривая слова, доносит посланная. — Два лекаря в опочивальне царской. По всему дворцу смятение великое. Царицына постельничья мне в сенях попалась… За Артамоном Сергеичем государыня послала…

— Батюшка родный, светик желанный! — заголосила Катеринушка.

— Что ты? Словно по мертвом, — оборвала ее Софья. — В церковь пойдем, сестрицы. О батюшкином здравии вместе помолимся.

Темные образные лики в озарении лампад неугасимых. Полумрак, холодок и застоявшийся дух ладана в маленькой сенной церковушке.

Жемчуг на образных окладах, на пеленах и покровах, словно слезы давних молений застывшие.

Слезы горячие, живые на щеках и шелковых одеждах царевен.

— Царь небесный, смилуйся! Скорби свыше сил не пошли. Нам, сиротинкам без матери родной, батюшку сохрани. Один он у нас.

Поднялись с колен сестрицы. Друг дружку заплаканными глазами оглядели.

— Софьюшка где же?

— Софьюшка ведает, где ей быть надобно, — так царевна Марфа сестрицам ответила. — А нам время назад в покои идти. По пути к государыням теткам зайдем.

Сказала и первая в сени вышла.

В окошки уже рассвет заглянул.

Над белыми оснеженными крышами встали золотые кресты церковные, восхожим солнышком озаренные.

Оповещая Москву про нежданную скорбь великую, в большой колокол на колокольне Успенского собора ударили.