Герцогу Франкино Мантуанскому следовало бы стать менестрелем. Быть может, он мечтал об этом, белокурый, изящный и голубоглазый, каким и должен быть истинный менестрель. И бесконечно влюбленный. Хотя не умел любить. Лишь единожды он воплотил в жизнь свою любовную мечту, женившись на маркизе Элеоноре ди Шайян, что и привело к трагедии. Его нервная хрупкая натура не выдержала. Если бы маркиза не умерла первой, то, конечно, умер бы он сам. На данный момент герцог находил удовольствие в своем положении вдовца, потому что ему был к лицу траур. И потом, женщины охотно влюбляются в молодых вдовцов, особенно если те белокуры. Итак, между искренней печалью и удовольствием от нее же, среди траурных одеяний и белоснежных брюгтских кружев, которыми он украшал свои черные одежды, герцог Франкино проводил свои дни в замке Шайян, погруженный в долгие альпийские закаты и сочинение песен для виолы. Это было его настоящее призвание, и, пожалуй, единственное. Он показал такую полную несостоятельность в управлении своим герцогством, что умудрился обанкротиться в этом процветающем и изобильном краю щедрой земли и оживленной торговли. Мы хотим сказать, он уехал оттуда, не сумев взять ни гроша, оставив нетронутым богатство своего края, который его до сих пор оплакивал и любил. Все это не мешало герцогу-банкроту писать стихи и музыку для виолы. Частенько в его окне свет горел всю ночь, словно в ответ на другой огонек, который горел выше, в башне, в комнате, где Венафро трудился над своим гербарием.
Подписывая согласие на принятие завещания, герцог Франкино подыскивал сложную рифму для баллады, которая начиналась словами «Мысль отдалася зефиру… », и он был так погружен в свои размышления, что ничего не понял из прочитанного. А о том, что хорошо бы самому прочитать текст завещания, прежде чем подписывать его, он попросту позабыл. Или, что вернее, поостерегся. С другой стороны, случись кому подумать, что герцог был заинтересован в получении наследства, тот изрядно бы ошибся; напротив, он предвидел беспокойства: управление имуществом, отправление правосудия между вновь обретенными подданными, добрососедские отношения с соседними владельцами и тому подобное. Ко всему этому молодой вдовец не имел ни малейшего призвания. Но он принял наследство, ибо ему показалось некрасивым не принять его, ведь обычно так и поступают, а почему – этого, в сущности, он и сам не знал.
Итак, теперь герцог Мантуанский находился в оковах тяжелых обязательств, которые связывали его честь и еще более жизнь, поскольку двенадцать аббатов, приехавшие специально, чтобы за ним следить, вызванные завещанием этого дьявольского старца, не оставляли его ни на минуту, разве что когда он в полном одиночестве запирался вечерами в своей комнате.
Сначала, хотя у него и сжалось сердце при последующем чтении добавлений к завещанию, он не придал им большого значения. Был момент, когда ему казалось, что у него не осталось желаний.
Но они родились сразу же, на следующий день, на рассвете. Это случилось в момент пробуждения, когда хрупкий обрывок сна зацепился на пороге сознания и, так и не преодолев этого порога, растворился в невыразимом чувстве тепла и радости, которое распространилось по его членам, еще погруженным в сон, разлилось в еще сонной крови и вдруг наполнило все тело жизнью и удовольствием. И герцог проснулся с ощущением праздника.
Праздник продолжался до того момента, пока герцог не вошел в главный зал замка. И не увидел там аббатов. Некоторым, по правде сказать, было совсем не до него. Они были очень заняты своими личными делами. Но только не Ипохондрио. Тот сразу приметил улыбку на лице герцога. А чем может быть порождена улыбка? Только грехом. А каким грехом? Плотским. Герцог, должно быть, не слишком грешил, ибо улыбка сразу же сбежала с его лица, как весенняя птица, вспугнутая зимним ветром.
А потом, следующей ночью, он увидел сон. И приснилось ему, что, сидя на краешке кровати, он будит спящую женщину. Был рассвет, и этот сон, он сам не знал почему, оскорблял его. Он будил женщину, называя ее по имени, но как ее звали, он не знал. Он звал тихо, долго, пока женщина не подняла голову и не положила ему ее на колени. И тогда он ощутил запах ее тела.
В последующие дни герцог Франкино вспоминал об этом сне всякий раз, когда оказывался рядом с женщиной, и тогда он начинал принюхиваться, чтобы узнать этот запах из сна, но он старался сделать это незаметно, будучи хорошо воспитанным человеком. Поскольку в его памяти запечатлелся именно запах, не лицо и не взгляд; только неясный предрассветный свет и теплый спокойный запах. Каждое тело обладает своим запахом. Тех, кого мы любили, мы вспоминаем прежде всего по запаху.
Но кого же любил герцог? Не донну Камиллу, камеристку маркизы, которая пронзала его презрительными взглядами, потому что видела в нем нелепого иностранца. К тому же она была худа и сурова. И не фройляйн Ильдегонду, высокую и белокурую. На целую пядь выше его. Может быть, Пилар, которая приехала из мавританского двора? Или прекрасную Марави из Анжуйского двора Неаполя? Охваченный сомнением герцог начал расследование. Он исследовал себя и других людей. Более того, других женщин. При каждом приближении, при любом случайном контакте он обострял свои чувства, напрягал разум, весь собирался и придирчиво изучал лицо женщины, той, что была с ним рядом в тот или иной раз, чтобы разгадать, открыть правду. Он хотел знать, кто та женщина, которую он любил. Он морщил нос, чтобы распознать этот запах.
Герцог вспомнил свой сон однажды вечером, глядя на ранний осенний закат, который уже освещал долину грустным светом. Внезапно он вздрогнул от быстрого стука в дверь. Это был юный Ирцио, паж маркизы, еще безбородый юнец, который, спеша объявить нечто важное, путался в словах и пытался дополнить сообщение жестами. Герцог многого бы не понял, если бы не услышал звуков лютни снизу, из зала замка. Пока они вместе спускались по лестнице, пажу Ирцио удалось сообщить, что ко двору только что прибыл трубадур.
Все спешили в зал, где уже сидела маркиза со своими дамами; Венафро стоял за спиной маркизы, а аббаты стекались с разных сторон замка. Они образовали кружок, в центре которого сидел на низком ореховом стуле трубадур. Он настраивал свою лютню. Когда герцог его увидел, он остолбенел. Ему показалось, что он видит себя: может быть, чуточку моложе, может быть, чуточку красивее, может быть, такого себя, каким ему хотелось бы быть. Огромные голубые глаза трубадура, когда он отрывал взор от лютни, были отражением вечной невинности. Он улыбнулся и запел «Con vei la lau– zeta mover… ». По окончании прекрасной и печальной песни, маркиза попросила исполнить «Calenda maia». Герцог сосредоточенно слушал. Когда раздались слегка смягченные звуком лютни смелые стихи Рамбоута, обвиняющего женщину в том, что никогда не сжимал ее обнаженной в своих объятиях, герцог вздрогнул и взглянул на маркизу. Ему показалось, что и она на него смотрела.
Потом по просьбе дам был сыгран танец. Венафро подошел к трубадуру и аккомпанировал ему на своей провансальской флейте; все женщины, включая маркизу, танцевали, собравшись в кружок; герцог тоже танцевал, держа за руку маркизу; танцевал даже аббат Мистраль, который выделялся среди других аббатов тем, что в первый же день снял свою длинную черную сутану и одевался в мирское; как и подобает ловкому шевалье, он любил лошадей и танцы. Герцог Мантуанский танцевал с большим искусством, разве что, когда в танце требовалось повернуть голову в сторону маркизы, он делал это на секунду раньше, чем нужно, а когда ему требовалось повернуть ее в противоположную сторону, он чуть-чуть запаздывал.
По окончании танцев маркиза приказала накрыть столы к ужину и захотела, чтобы юный трубадур сел во главе стола, рядом с ней, по правую руку, и она сама довела его до стола. С быстротой молодого кота герцог устроился слева от маркизы и уже подтаскивал к скамье маркизы свою скамью, которая, как ему казалось, стояла слишком далеко или, может быть, недостаточно близко. И в этот момент аббат Умидио тяжело и неотвратимо опустил свою скамью между ними и столь же уверенно уселся. Потом он обернулся к герцогу, который смотрел на него с изумлением, тяжело выдохнул ему в лицо и занялся поглощением пищи.
Герцог смотрел на еду без всякого аппетита. Подняв глаза, он обнаружил, что сидящий напротив Венафро за ним наблюдает.
Маркиза беседовала с трубадуром о новых провансальских и аквитанских стихах и танцах. На ней было серебристое платье, которое отбрасывало на стены блики от больших светильников, и отблески оживали от каждого движения рук и тела.
В эту ночь герцог никак не мог решиться лечь в постель. Он сидел у окна и смотрел на луну, заливавшую белым светом долину. Лишь высокие двойные стены, окружавшие двор, выделялись темным кольцом. Все было неподвижно в ночи, и ничто не нарушало белого великолепия.
Вдруг герцог заметил одетого в черное рыцаря на большом черном коне, который галопом проскакал через двор и легко перемахнул через стены. По белой долине удалялся темный всадник, и черный плащ развевался за плечами. Луч луны блеснул рядом со стремительным силуэтом. Белый конь, которого обнаруживала только его тень в лунном свете, появился рядом с черным всадником и умчался галопом вместе с ним.
Герцог, оцепенев, смотрел на долину. Тени всадников были уже далеко, и неподвижная луна освещала все вокруг. Был ли на самом деле или ему привиделся белый конь, оседланный рассеянным лунным светом? А кто был этим черным всадником? Венафро? Мистраль? Трубадур?
Очень мало спал герцог в ту ночь. И проснулся он обеспокоенным и немного грустным. Слабый свет пробивался сквозь длинное узкое окно. Укрепления, долина, деревья – все исчезло, погрузившись в туман, который густыми волнами поднимался и колыхался, бескрайняя тишина давила на землю. Казалось, жизнь бежала из тех мест. Герцог возвратился мыслями к предыдущему вечеру, освещенному залу, лютне трубадура, к «бранле», который он танцевал, сжимая руку маркизы, к ее платью лунного цвета… к черному всаднику… к этому бегству через долину…
Может быть, в зале он найдет кого-нибудь, может быть, молодой музыкант еще там, он снова встретит взгляд его голубых глаз и они вместе сыграют. Может быть, там и маркиза. И уж конечно, в большом камине разожжен огонь.
Но, подойдя к порогу гостиной, герцог почувствовал, как тонет его надежда. Огонь действительно горел в камине, но в слабом туманном свете в глубине зала восседали и о чем-то совещались двенадцать черных фигур. Сидели аббаты на высоких скамьях, в задумчивости нахмурив брови, перекидываясь редкими словами. Все они обернулись одновременно и молча окинули герцога суровым взглядом.