Сэмюэл Беккет

Сэмюэл Баркли Беккет (13 апреля 1906 года – 22 декабря 1989 года), ирландский драматург, романист и поэт, родился в Дублине (Ирландия). Он был младшим сыном Уильяма Беккета, землемера, и его жены Мери, урожденной Мэй, дочери богатых родителей из графства Килдэр. Отец Беккета – основательный, добрый и мягкий человек. Сэмюэл был очень близок с ним. Часто они вместе ходили на долгие прогулки по холмам близ Дублина и Уиклоу – эти пейзажи нередко встретятся потом в его произведениях.

В день Пасхального восстания 1916 года отец повел сыновей на вершину одного из холмов: оттуда они наблюдали за пожаром, полыхавшим в центре города. Эту картину Беккет запомнил на всю жизнь…

Первое издание «Бдудоскопа»

Получив домашнее протестантское воспитание, Сэмюэл поступил сначала в частную привилегированную школу, а затем в Эрлсфортский интернат. С 1920 по 1923 год Сэмюэл учится в Портора-Ройэл-скул в Северной Ирландии, где увлекается крикетом, регби, боксом и плаванием.

В дублинском Тринити-колледже Беккет изучает языки и читает Луиджи Пиранделло и Шона О'Кейси. Получив в 1927 году степень бакалавра искусств и диплом с отличием, он в течение года преподает в Белфасте, а затем едет в Париж, где работает учителем английского языка в Эколь нормаль сюперьер и где знакомится с Джеймсом Джойсом, который становится его близким другом. Беккет даже становится литературным секретарем Джойса, в частности, помогает ему в работе над книгой «Поминки по Финнегану» («Finnegans Wake»). Первый литературный опыт Беккета – критическое исследование «Данте…Бруно, Вико…Джойс».

В Париже Беккет пишет критический монолог «Пруст» («Proust», 1931), посвященный роману французского писателя Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», отражающий тогдашнее мировоззрение автора и его близкое знакомство с трудами немецкого философа-пессимиста Артура Шопенгауэра. Кроме того, Беккет пишет «Блудоскоп» («Whoroscope», 1930), драматическую аллегорию – монолог Рене Декарта, философа, труды которого он изучает в это время.

В конце 1930 года Беккет возвращается в Тринитиколледж, где в 1931 году получает степень магистра искусств, а затем преподает около года французский язык. Как и Джойс, Беккет чувствовал, что его творческий потенциал подавляется тем, что он назвал «гнетом ирландской жизни», и вскоре принял решение навсегда уехать за границу. После смерти отца от сердечного приступа в 1933 году Беккет получает ежегодную ренту и поселяется в Лондоне. Он слывет начитанным интеллектуалом, насквозь пропитанным европейской культурой. Вообще, на протяжении всей жизни он сберег неподдельный интерес к музыке и живописи. В своих произведениях часто обращался к работам европейских писателей и философов. Однако принято считать, что предметом его особого восхищения был великий Данте Алигьери, автор «Божественной комедии». Белаква Шуа, герой раннего сборника коротких рассказов, даже имя получил в честь ленивого героя из «Чистилища». Беккетовский Белаква, правда, намного ленивее своего многострадального тезки. Он антигерой – всякое действие ему чуждо, он отчаянно борется за свою жизненную нишу, где можно уютно просуществовать положенный срок, и вылезает из нее только ради очередной женитьбы. Своим бегством от людей и происшествий Белаква Шуа утверждает «право человека на уединение», на ленивое пребывание в самом себе: он убегает от знакомых интеллектуалов, от подружек, невест и жен. Все остальные герои романа только тем и занимаются, что гоняются за ним «без сна и отдыха». И в бегстве, и в погоне персонажи Беккета доходят до абсурда. Белаква не действует, он «полаивает» на тех, кто пытается нарушить его «privacy». Впрочем, он, действительно, «больше лает, чем кусает»…

И все же в сочинениях Беккета, может быть, слишком часто появляются картины страданий, напоминающие те, что изображены в итальянском шедевре. Издание «Божественной комедии», сохранившееся у Беккета со студенческих лет, будет лежать рядом с ним и в день смерти…

Вскоре Беккет пишет свой первый роман – «Мечты о женщинах, красивых и так себе». Опубликовать его не удалось, но многое из него вошло в сборник коротких рассказов.

Знаменитый роман Беккета

Опубликовав сборник коротких рассказов «Больше уколов, чем пинков» («More Kicks Than Pricks», 1934), писатель приступает к работе над романом «Мерфи» («Murphy»), который будет издан в 1938 году. Прожив около года в Лондоне, Беккет возвращается в Париж. Хотя «Мерфи» и не имел коммерческого успеха, благожелательный отзыв Джойса создал Беккету репутацию серьезного писателя. Несмотря на это, Беккет переживает тяжелый кризис – коммерческая неудача вкупе с опасным ножевым ранением, которое было им получено в уличной драке (6 января 1938 года бродяга ударил Беккета на улице, причем, как выяснилось, совершенно беспричинно), заставляют его пройти курс лечения у психоаналитика, однако нервные срывы преследовали его всю жизнь… Кроме того выходит в свет небольшой томик стихов «Кастаньеты эхо». Нуждаясь в деньгах, Беккет пишет несколько рецензий для литературных журналов и статью, резко критикующую ирландскую цензуру и ирландский провинциализм, но это стало последним его обращением к жанру литературной критики.

Приблизительно в это же время Беккет знакомится с Сюзанной Дешво-Дюмениль, на которой женится позже, в 1961 году.

В 1939 году Беккет приехал в Ирландию навестить мать, но, узнав о начале Второй мировой войны, вернулся в Париж, где вместе с Дешво-Дюмениль принимает активное участие в движении Сопротивления. В 1942 году, едва избежав ареста, они бежали от гестапо в Руссийон на юг Франции.

На протяжении последующих двух лет Беккет работал разнорабочим и писал роман «Уотт» – последний из написанных им по-английски. Название романа и имя главного героя представляют собой игру слов: «Watt» – это измененное английское «What» («что»). Тема романа – тщетная попытка Уотта вести рациональное существование в иррациональном мире.

После окончания войны Беккет недолгое время работает в ирландском Красном Кресте в Париже. За антифашистскую деятельность писатель получил Военный крест и медаль за участие в Сопротивлении от французского правительства. Позднее, с характерной самоиронией, он назовет эту деятельность «бойскаутской забавой»…

«Уотт»

Во время недолгого пребывания в Дублине в 1945 году у Беккета случилось мистическое видение о его литературном предназначении. Этим божественным откровением ознаменован поворот от прозы 30-х годов, где повествование велось от третьего лица, полного учености и всезнания, к обрывкам речи растерянного и сбитого с толку человека. В отличие от ранних произведений, где влияние Джойса заметно и в игре слов, и в аллюзиях, в послевоенных работах незнание, неспособность и неудача стали главенствующими, а человеческая умудренность отодвинута на второй план. Зрелый Беккет уже не атаковал своей эрудицией, а являлся в качестве голоса из темноты в звуках растерянности и муки. Перемена направления сопровождалась решением писать по-французски. Собственно, в 1946 году у автора начался период чрезвычайно плодотворного литературного творчества.

В этом сборнике собраны почти все поэтические произведения С.Беккета

Моя женитьба, уж не знаю, правильно или нет, ассоциируется у меня во времени со смертью моего отца. Вполне возможно, что между двумя этими событиями и другие связи существуют, на других уровнях. Я достаточно намучился вот таким вот образом, пытаясь сказать то, что, как мне кажется, я знаю.

Я навестил, не столь давно, могилу своего отца, это-то я знаю, и выяснил дату его смерти, только смерти, потому как дата его рождения в тот день меня не интересовала. Я вышел утром и вернулся поздно вечером, слегка перекусив на кладбище. Но несколько дней спустя, возжелав узнать, в каком возрасте он преставился, я вернулся к могиле, дабы выяснить дату его рождения. Эти две граничные даты я потом нацарапал на клочке бумаги, который до сих пор с собой таскаю. Так что теперь я в состоянии заявить, что в пору моей женитьбы мне около двадцати пяти было. Потому как дату своего собственного рождения, повторяю, своего собственного рождения, я не забывал никогда, мне не было нужды ее записывать, она останется вытравленной в моей памяти, по меньшей мере, год, цифрами, которые жизни будет нелегко стереть. Ежели я постараюсь, то и день припомню, я его частенько отмечаю, на свой манер, не сказать, что каждый раз как вспоминаю, потому как вспоминаю слишком часто, но часто.

Лично я против кладбищ ничего не имею, тамошний воздух я вдыхаю с охотой, может, даже с большей, чем в прочих местах, где мне дышать приходится. Запах трупов, отчетливо различимый на фоне смешанных запахов травы и перегноя, я не нахожу неприятным, может, слегка сладковатым, слегка пьянящим, но гораздо более предпочтительным нежели тот, что источают живые, их ноги, зубы, подмышки, задницы, сочащаяся крайняя плоть и разочарованные яйцеклетки. А когда останки моего отца вносят свой, пусть и скромный, вклад, то я чуть ли не слезу пускаю. Как бы живые ни мылись, ни умащивали себя благовониями, они все равно смердят. Да уж, в качестве места для гулянья, раз мне гулять приходится, оставьте мне мои кладбища, а сами в своих парках да примечательных местах толкитесь. Мой сэндвич, мой банан кажутся мне вкуснее, когда я сижу на могилке, а когда приходит время пописать, что частенько случается, то у меня есть из чего выбрать. Или я слоняюсь, сцепив руки за спиной, посреди надгробий, лежащих, наклоненных и стоящих, коллекционируя надписи. От этого я никогда не устаю, всегда найдется три-четыре таких уморительных, что впору хвататься за крест, колонну или ангела, чтоб не упасть. Свою я уже давным-давно сочинил и до сих пор ею доволен, вполне доволен. Остальная моя писанина опостылевает мне раньше, чем успевает просохнуть, но вот эпитафией моей я все еще доволен. К сожалению, у нее маловато шансов быть начертанной над черепом, ее породившим, если только власти этим не займутся. Но чтоб предать земле, меня для начала надо будет найти, а я сильно опасаюсь, что этим джентльменам будет трудновато меня отыскать, что живого, что мертвого. Так что спешу написать ее здесь и сейчас, пока еще есть время:

Под камнем сим лежит тот, кто над ним Умирал ежечасно, но до сих пор дожил прекрасно.

Вторая и последняя или, скорее, предпоследняя строки как-то с рифмой не в ладах, ну да это пустяки, когда я буду забыт, мне еще и не такое простят. Ежели повезет, можно угодить на погребение по всей форме, с настоящими живыми плакальщиками и старой развалиной, норовящей сигануть в яму. И почти всегда эти очаровательные россказни о прахе, хотя, на мой взгляд, нет ничего более чуждого праху, чем подобные ямы, по большей части похожие на выгребные, покойник тоже не больно-то рассыпчат, если только ему, или ей, не посчастливилось в огне умереть. Ну да черт с ним, эта их уловочка насчет праха просто очаровательна. Но отцовское кладбище я не любил. Начнем с того, что оно находилось слишком далеко, в каком-то глухом пригороде, на склоне холма, и было слишком маленьким, слишком маленьким, чтоб о нем стоило рассказывать. К тому же оно было почти полностью забито, еще несколько вдов, и готово. Мне гораздо больше Олсдорф нравился, особенно участок Линна, на прусской почве, с девятьюстами гектарами плотно упакованных трупов, хоть я там и не знал никого, кроме Гагенбека, известного собирателя диких животных. Если я правильно помню, на его надгробии был выгравирован лев, должно быть, смерть имела для Гагенбека обличье льва. Взад– вперед сновали экипажи, набитые вдовами, вдовцами, сиротками и тому подобной публикою. Рощицы, гроты, искусственные пруды с лебедями предлагали утешение безутешным. Был декабрь, мне никогда не было так холодно, суп из угрей комом лежал у меня в желудке, я боялся, что сдохну и отвернулся, чтоб поблевать, я им завидовал.

Но обратимся к менее грустным материям, после смерти отца мне пришлось оставить дом. Это он хотел, чтоб я там жил. Странный он был человек. Как-то он сказал: оставьте его в покое, он никому не мешает. Он не знал, что я это слышал. Должно быть, он часто высказывал эту точку зрения, просто в другие разы меня не было поблизости. Они так и не дали мне посмотреть его завещание, просто сказали, что он оставил мне такую-то сумму. Я верил тогда, да и сейчас верю, что он поставил условием в своем завещании, чтоб меня оставили в комнате, которую я занимал при его жизни, и чтоб мне приносили туда еду, как и прежде. Он мог даже поставить это первейшим условием. По-видимому, ему нравилось, что я с ним под одной крышей нахожусь, в противном случае он бы не препятствовал моему выселению. А может, он просто меня жалел. Но я почему-то думаю, что нет. Надо было ему весь дом мне оставить, тогда б у меня все было в порядке, да и у остальных тоже, ведь я б собрал их и сказал: оставайтесь, оставайтесь ради Бога, ваш дом здесь. Да, так он и должен был сделать, мой бедный отец, если в его намерения входило и с того света меня защищать. Надо отдать им должное, деньги они мне без проволочек отдали, на следующий же день после погребения. А может, закон их к тому обязывал. Я им сказал: заберите эти деньги и позвольте мне жить здесь, в моей комнате, как при жизни Папы. И добавил: да упокоит Господь его душу, чтоб их разжалобить. Но они отказались. Я им свои услуги предложил, на несколько часов в день, для всяких мелких ремонтных работ, которые в каждом жилище требуются, чтоб оно не развалилось. Какая-то такая работенка – это еще ничего, уж не знаю почему. Я, в частности, предлагал за теплицей присмотреть. Я б с радостью проводил там часы, на жаре, ухаживая за помидорами, гиацинтами, гвоздиками и рассадой. В этом доме только мы с отцом в помидорах понимали. Но они отказались. Както, вернувшись из сортира, я обнаружил свою комнату запертой, а пожитки сваленными грудой перед дверью. Это даст вам какое-то представление о том, какие у меня в ту пору бывали запоры. Это были, как я теперь догадываюсь, нервные запоры. Но были ли это настоящие запоры? Я почему-то думаю, что нет. Спокойнее, спокойнее. Но все-таки это должны были быть запоры, потому как что в противном случае могло оказаться причиной столь долгих, столь мучительных бдений в известном месте? Я при этом не читал, как и во все остальное время, не предавался размышлениям или мечтаньям, просто осоловело пялился на календарь, висевший на гвозде прямо у меня под носом, с литографией, изображавшей бородатого юнца посреди овец, видать, Иисуса, растягивал обеими руками свои половинки и тужился – раз-два! раз-два! – раскачиваясь и дергаясь, как гребец, мечтая только об одном – вернуться в свою комнату и вновь растянуться на спине. Ну что это могло быть, как не запоры? Или это я с поносом путаю? У меня все в голове перепуталось: могилы, свадьбы, различные виды стула. Мои скудные пожитки они свалили маленькой грудой, на полу, напротив двери. Я так и вижу эту маленькую груду, в темном закутке между лестничной клеткой и моей комнатой. И в этой вот теснотище, отгороженной лишь с трех сторон, мне пришлось одеться, то есть переодеться, я имею в виду сменить халат и пижаму на дорожный костюм, то бишь ботинки, носки, брюки, рубашку, пиджак, пальто и шляпу, вроде бы все. Я в другие двери потыкался, ручки поворачивая и толкая, или дёргая, перед тем, как дом покинуть, но ни одна не поддалась. Мне подумалось, что если б я обнаружил одну из них открытой, то забаррикадировался бы в комнате так, что кроме как газом меня б не выкурили. Я покинул дом переполненным как всегда, обычная компания, но никого не увидел. Я представил их в своих комнатах: двери на запоре, нервы на пределе. Потом быстренько к окну, чуть отступить назад, спрятавшись за занавеской, заслышав удар наружной двери, захлопнувшейся за мной, надо было ее открытой бросить. Затем двери распахиваются и все вываливают наружу, мужчины, женщины и дети, и голоса, вздохи, улыбки, руки, в руках ключи, блаженное облегченье, меры предосторожности отрепетированы, не то, так это, не это, так то, смех и радость повсюду, прошу к столу, дезинфекция подождет. Все это, конечно, выдумки, я ведь уже ушел, может, все было совсем по-другому, да какая разница, ведь было же. Все эти губы, что меня целовали, сердца, что меня любили (это ведь сердцем любят, или нет, или это я с чем-то путаю?), руки, что играли с моими, и умы, которые почти составили обо мне мнение! Люди – воистину странные созданья. Бедный Папа, то-то он скривился бы, если б увидел меня, нас, в мой адрес то есть. Если только в своей великой бестелесной мудрости он не прозревал больше, чем его сын, чей труп еще не вполне разложился.

Но обратимся к менее грустным материям, женщину, с которой я вскоре сошелся, звали Лулу. По крайней мере, она мне так сказала, а я не вижу причин, по которым она могла мне врать на сей счет. Конечно, никогда нельзя знать точно. Она мне и фамилию свою сказала, да я забыл. Надо было мне ее записать на клочке бумаги, терпеть не могу забывать имена собственные. Я ее на скамейке встретил, на берегу канала, одного из, потому как наш город оснащен двумя, хоть я никогда и не знал, какой из них какой. Скамейка эта была отлично расположена: сзади была навалена куча земли и мусора, так что тыл мой был прикрыт. Бока тоже, отчасти, благодаря паре древних деревьев, более чем древних – мертвых, с каждой стороны скамейки. Наверняка именно благодаря этим деревьям в один прекрасный день, когда они шелестели листвой, и зародилась идея скамейки в чьем-то распаленном мозгу. Впереди, в нескольких ярдах, тек канал, если только каналы текут, меня не спрашивайте, так что и с этой стороны риск сюрпризов был невелик. И все-таки ее появление оказалось для меня сюрпризом. Я лежал, растянувшись, потому как ночь была теплая, глядя сквозь голые ветви, смыкавшиеся высоко надо мной, где деревья склонялись друг к другу за помощью, и сквозь плывущие облака на клочок звездного неба, то появлявшийся, то пропадавший. Подвинься, сказала она. Первым моим порывом было уйти, но по причине усталости и отсутствия места, куда пойти, я его подавил. Так что я немного подтянул ноги и она села. В этот вечер ничего между нами не было, и скоро она ушла, не сказав ни слова. Она только пела, про себя, как будто самой себе, слава Богу, без слов, какие-то старые народные песенки, и настолько бессвязно, перескакивая с одной на другую и ни одной не заканчивая, что даже я диву давался. Голос, хоть и фальшивил, был приятным. В нем чувствовалась душа, слишком быстро устававшая, чтоб закончить, может, наименее дерьмовая из всех душ. Скамейка ей моментально осточертела, а что до меня, так ей и одного взгляда хватило. Хотя на самом-то деле она была весьма упорной особой. Она и на следующий день пришла, и через день, и все продолжалось по-прежнему, более или менее. Ну, может, парой слов перекинулись. На следующий день лил дождь, и я почувствовал себя в безопасности. Но опять просчитался. Я у нее поинтересовался, она что, решила каждый вечер мне мешать. Я тебе мешаю? – сказала она. Я чувствовал, что она на меня смотрит. Не много же она могла разглядеть, от силы веки, кусочек носа и лоб, да и то смутно, по причине темноты. Я думала, что все хорошо, сказала она. Ты мне мешаешь, сказал я, из-за тебя я вытянуться не могу. Рот мне прикрывал воротник моего пальто, но она все равно расслышала. А тебе надо вытянуться? – сказала она. Не стоит заговаривать с людьми. Тебе надо просто положить ноги мне на колени, сказала она. Меня не надо было долго упрашивать, я ощутил ее тугие бедра под своими жалкими икрами…

Новеллы и романы С.Беккета на русском языке

Итак, меняется язык творчества: на французском создана уже и трилогия: «Моллой» («Molloy», 1951), «Малон умирает» («Malon meurt», 1951), «Неназываемый» («L'lnnommable», 1953), и роман «Мерсье и Камье» («Mercier et Camier», 1970). Здесь уже и определились контуры «нового романа», основоположником которого Беккет позже был безоговорочно признан. Здесь теряют свое содержание привычные категории пространства и времени, исчезает хронология, бытие рассыпается на бесконечный ряд отдельных мгновений, воспроизводимых автором в произвольном порядке. Переход на французский язык помог перенести эксперименты со структурой романа в его лексический строй: словесные конструкции теряют свою логичность и конкретность. Смысл разрушается, разбирается на составные части, складываясь в новую, совершенно непривычную цельность.

Хотя трилогия и занимает важное место в творчестве Беккета, международное признание писателю принесла пьеса «В ожидании Годо» («En Attendant Godot»), написанная в 1949 году и изданная по-английски в 1954 году. Отныне Беккет считается ведущим драматургом театра абсурда. Первую постановку пьесы в Париже осуществляет, в тесном сотрудничестве с автором, режиссер Р.Блен. «В ожидании Годо» – пьеса статичная, события в ней идут по кругу: второе действие повторяет первое лишь с незначительными изменениями. Два главных действующих лица, бродяги Владимир и Эстрагон, поджидают некоего таинственного Годо, который должен приехать и покончить со скукой и заброшенностью, от которой они страдают; Годо, впрочем, так и не появляется. Странные бессмысленные диалоги вынесли на сценическую площадку эстетику и проблематику экзистенциализма, что прежде полагалось совершенно невозможным. В этой пьесе особенно ярко проявилась характерная беккетовская символика: сочетание места действия – дороги (казалось бы, олицетворяющей движение) с предельной статикой. Дорога у Беккета приобретает совершенно новый смысл: вечного остановленного мгновения, загадочного и непостижимого пути к смерти.

Афиша юбилейной постановки пьесы С.Беккета «В ожидании Годо» в университетском театре в Фербенксе на Аляске. США

В пьесе участвуют еще два персонажа – Поццо и Лукки. Для усугубления удушающей атмосферы пессимизма Беккет вставил в пьесу элементы музыкальной комедии и несколько лирических пассажей. «Эта пьеса заставила меня пересмотреть те законы, по которым прежде строилась драма, – писал английский критик К. Тайнен, – я вынужден был признать, что законы эти недостаточно гибкие». «В ожидании Годо» сегодня признана самой революционной и значимой пьесой ХХ века.

А.Калягин в спектакле «Последняя лента Крэппа» в театре Et Cetera. Москва. 2006 год. Режиссер Р.Стуруа

«Конец игры» («Fin de partie», 1957), одноактная пьеса, написанная между 1954 и 1956 годами и переведенная Беккетом на английский язык в 1958 году, является еще более статичной и герметичной, чем «В ожидании Годо». Четыре персонажа: слепой, парализованный Хамм, его слуга и родители сидят в пустой комнате и тщетно ждут конца света. Хамм, поясняет Беккет, – «…это король в шахматной партии, проигранной с самого начала». В шахматах игра кончается, когда королю ставят мат, однако в пьесе «Конец игры», как, впрочем, и «В ожидании Годо», мата нет, есть только пат… Это произведение насквозь пронизано ощущениями потери и конца, болью и страхом. Чувство товарищества между действующими лицами, которое смягчало резкость «Годо», здесь уже почти не сохранилось. Вместо этого перед нами предстает беккетовский образ человеческих существ, в которых, кажется, вымерло все, кроме черного юмора…

Следующую пьесу, «Последнюю ленту Краппа» («Krapp's Last Tape», 1959), Беккет пишет по-английски. Единственное действующее лицо, престарелый Крапп, проводит свои последние дни, слушая магнитофонные записи собственных монологов тридцатилетней давности. Хотя он и собирается записать на магнитофон свой последний монолог, пьеса кончается в полной тишине. В этой пьесе, своеобразном диалоге молодости и старости, вновь звучит тема тщетности и суетности бытия. Лондонская премьера «Ленты Краппа» состоялась в 1958 году, а нью-йоркская – в постановке А.Шнейдера – в 1960 году. Английский критик А. Альварес усмотрел в этом произведении «новое направление в творчестве Беккета». В отличие от ранних пьес, писал Альварес, «…темой здесь является не депрессия, а горе. С необычайной емкостью и выразительностью в пьесе показано, что же именно утрачено».

Поздний вечер в будущем. Комната Крэппа.

На авансцене небольшой столик с двумя ящиками, открывающимися в сторону зрительного зала.

За столом, глядя в зал, то есть по другую сторону от ящиков, сидит усталый старик – Крэпп.

Черные порыжелые узкие брюки ему коротки. В порыжелом черном жилете – четыре больших кармана. Массивные серебряные часы с цепочкой. Очень грязная белая рубашка без воротничка распахнута на груди. Диковатого вида грязно-белые ботинки, очень большого размера, страшно узкие, остроносые.

Лицо бледное. Багровый нос. Седые лохмы. Небрит. Очень близорук (но без очков). Туг на ухо.

Голос надтреснутый. Характерные интонации. Ходит с трудом.

На столе – магнитофон с микрофоном и несколько картонных коробок с катушками записей.

Стол и небольшое пространство вокруг ярко освещены. Остальная сцена погружена во тьму.

Мгновение Крэпп сидит неподвижно, потом тяжко вздыхает, смотрит на часы, шарит в кармане, вытаскивает какой– то конверт, кладет обратно, опять шарит в кармане, вытаскивает связку ключей, поднимает к глазам, выбирает нужный ключ, встает и обходит стол. Наклоняется, отпирает первый ящик, заглядывает в него, шарит там рукой, вынимает катушку с записями, разглядывает, кладет обратно, запирает ящик, отпирает второй ящик, заглядывает в него, шарит там рукой, вынимает большой банан, разглядывает его, запирает ящик, кладет ключи в карман. Поворачивается, подходит к краю сцены, останавливается, поглаживает банан, чистит, бросает кожуру прямо под ноги, сует кончик банана в рот и застывает, глядя в пространство пустым взглядом. Наконец, надкусывает банан, поворачивается и начинает ходить взад– вперед по краю сцены, по освещенной зоне, то есть не больше четырех-пяти шагов, задумчиво поглощая банан. Вот он наступил на кожуру, поскользнулся, чуть не упал. Наклоняется, разглядывает кожуру и, наконец, не разгибаясь, отбрасывает кожуру в оркестровую яму. Снова ходит взад-вперед, доедает банан, возвращается к столу, садится, мгновение сидит неподвижно, глубоко вздыхает, вынимает из кармана ключи, подносит к глазам, выбирает нужный ключ, встает, обходит стол, отпирает второй ящик, вынимает еще один большой банан, разглядывает его, запирает ящик, кладет ключи в карман, поворачивается, подходит к краю сцены, останавливается, поглаживает банан, очищает, бросает кожуру в оркестровую яму, сует кончик банана в рот и застывает, глядя в пространство пустым взглядом. Наконец его осеняет, он кладет банан в жилетный карман, так что кончик торчит наружу, и со всей скоростью, на которую он еще способен, устремляется в темную глубину сцены.

Проходит десять секунд. Громко хлопает пробка. Проходит пятнадцать секунд.

Он снова выходит на свет со старым гроссбухом в руках и садится за стол.

Кладет перед собою гроссбух, утирает рот, руки обтирает об жилет, потом плотно смыкает ладони и начинает потирать руки.

Крэпп (с воодушевлением). Ага! (Склоняется над гроссбухом, листает страницы, находит нужное место, читает.) Коробка… тр-ри… катушка… пять. (Поднимает голову, смотрит прямо перед собою. С наслаждением.)

Катушка! (Пауза.) Кату-у-ушка! (Блаженная улыбка. Пауза. Наклоняется над столом, начинает перебирать коробки.) Коробка… тр-ри… тр-ри… четыре… два… (с удивлением) девять! Господи Боже!.. Семь… Ага! Вот ты где, плутишка!

(Поднимает коробку, разглядывает.) Коробка три. (Ставит ее на стол, открывает, роется в катушках.) Катушка… (заглядывает в гроссбух) пять… (разглядывает катушки) пять… пять… Ага! Вот ты где, негодница! (Вынимает катушку, разглядывает.) Катушка пять. (Кладет ее на стол, закрывает коробку три, откладывает, берет катушку.) Коробка три, катушка пять. (Склоняется над магнитофоном, поднимает взгляд. С наслаждением.) Кату-у-ушка! (Блаженно улыбается. Наклоняется, ставит катушку на магнитофон, потирает руки.) Ага! (Заглядывает в гроссбух, читает запись в конце страницы.) Мама отмучилась… Гм… Черный мячик… (Поднимает голову, смотрит бессмысленным взглядом. В недоумении.) Черный мячик? (Снова заглядывает в гроссбух, читает.) Смуглая няня… (Поднимает голову, раздумывает, снова заглядывает в гроссбух, читает.) Некоторые улучшения в работе кишечника… Гм… Незапамятное… что? (Наклоняется к гроссбуху.)

Равноденствие, незапамятное равноденствие. (Поднимает голову, смотрит бессмысленным взглядом. В недоумении.) Незапамятное равноденствие?.. (Пауза. Пожимает плечами, снова заглядывает в гроссбух, читает.) Прости-прощай…

(переворачивает страницу) любовь. (Поднимает голову, раздумывает, наклоняется к магнитофону, включает, усаживается, приготовляясь слушать, то есть наклоняется вперед, лицом к зрителю, кладет локти на стол, руку приставляет к уху.)

Лента (голос сильный, тон несколько приподнятый. Явно узнаваемый голос Крэппа, только гораздо моложе). Сегодня мне стукнуло тридцать девять, и это… (Усаживаясь поудобней, он смахивает одну коробку со стола, чертыхается, выключает магнитофон, в сердцах сбрасывает коробки и гроссбух на пол, перематывает ленту к началу, включает.) Сегодня мне стукнуло тридцать девять, и это – сигнал, не говоря уж о моей застарелой слабости; что же касается интеллекта, я, судя по всему, на… (подыскивает слово) на самом гребне… или около того. Отметил мрачную дату, как и все последние годы, потихонечку, в кабаке. Никого. Сидел у камина, закрыв глаза, и отделял зерно от мякины. Кое-что набросал на обороте конверта. Но вот, слава Богу, я дома, и как приятно снова залезть в свое старое тряпье. Только что съел, стыдно сказать, три банана и с трудом удержался, чтобы не съесть четвертый.

Это же гибель для человека в моем состоянии. (Порывисто.) Покончить с ними! (Пауза.) Новая лампа – крупное достижение. В этом кольце темноты мне как-то не так одиноко. (Пауза.) В каком-то смысле. (Пауза.) Приятно встать, пройтись в темноте и снова вернуться к… (колеблется) к себе. (Пауза.) К Крэппу.

Пауза.

…Верно, интересно, а что я при этом имею в виду… (Колеблется.) Я имею в виду, очевидно, те ценности, которые останутся, когда вся муть… когда уляжется вся моя муть.

Закрою-ка я глаза и попытаюсь себе их представить. (Пауза. Крэпп поскорей прикрывает глаза.) Странно, какой тихий сегодня вечер, вот я напрягаю слух и не слышу ни звука. Старая мисс Макглом всегда поет в этот час. А сегодня молчит. Она говорит, это песни ее юности. Ее трудно себе представить юной. Впрочем, дивная женщина. Из Коннахта, по всей видимости. (Пауза.) Интересно, а я? Буду я петь в таком возрасте, если, понятно, доживу? Нет. (Пауза.) А в детстве я пел? Нет. (Пауза.) Я хоть когда-нибудь пел? Нет.

Пауза.

Вот, слушал записи какого-то года, урывками, наобум, по книге не проверял, но это было записано лет десять-двенадцать назад, не меньше. Я тогда еще время от времени жил с Бианкой на Кедар-стрит. О Господи, и хватит об этом. Сплошная тоска. (Пауза.)…

Завершив работу над несколькими очерками и радиопьесами, Беккет пишет «Счастливые дни» («Happy Days», 1961). В этой пронизанной иронией двухактной пьесе, поставленной в нью-йоркском театре «Черри-Лейн» в 1961 году, выведена некая Уинни – погребенная в землю по пояс, она с оптимизмом ожидает, когда зазвонит колокол, чтобы можно было уснуть до наступления смерти.

В 60-е годы Беккет продолжает писать для театра, радио и телевидения.

С.Беккет ставит свою пьесу в театре Челси в Лондоне

Параллельно с этой напряженной работой Беккет пишет новый роман – «Как это», созданный от лица человека, ползущего по грязи и волокущего за собой мешок с консервами. Его рассказ представляет обрывки речи без знаков препинания. Это произведение стало последним большим сочинением Беккета в прозе.

Прием «потока сознания» он использовал и в дальнейшем. И пьесы, и проза его становятся еще более сжатыми и минималистскими: чем меньше сказано, тем лучше это выражено. Так, в «Приходят и уходят» (1967) три женщины – одна за другой покидают сцену, предоставляя возможность оставшимся выразить сострадание по поводу неизлечимой болезни отсутствующей. Их речь, как в большинстве произведений автора на английском языке, имеет сильную ирландскую окраску. В прозаическом произведении «Компания» (1980) и пьесе «Те времена» (1976), написанных на английском языке, используется множество воспоминаний из ранних лет…

Аверс памятной медали С.Беккета

Окончание работы над романом совпало с присуждением ему в 1969 году Нобелевской премии по литературе «за совокупность новаторских произведений в прозе и драматургии, в которых трагизм современного человека становится его триумфом». В своей речи представитель Шведской академии К.Гиров отметил, что глубинный пессимизм Беккета, тем не менее, «содержит в себе такую любовь к человечеству, которая лишь возрастает по мере углубления в бездну мерзости и отчаяния, и, когда отчаяние кажется безграничным, выясняется, что сострадание не имеет границ».

Замкнутый Беккет, согласившись принять Нобелевскую премию с условием, что он не будет присутствовать на церемонии вручения, уединился в Тунисе, чтобы избежать рекламы и суеты. Вместо него премия была вручена его французскому издателю Ж.Линдону. Чрезвычайно застенчивый и чувствительный, он был добр и щедр с друзьями и незнакомыми людьми. Открытый и теплый с близкими, в то же время был действительно очень замкнутым человеком, отказывался давать интервью и не хотел принимать никакого участия в рекламировании своих книг и пьес. И еще черта, отмечаемая его друзьями, – радость жизни. Как и положено ирландцу, Беккет любил выпить, но это не было мрачное пьянство отчаявшегося человека. Музыка (многие вспоминают, что свои стихи он практически пел), литература, друзья, спорт, виски были частью полноты жизни, от которой он получал немалое удовольствие. Ничего общего с тем, что происходит в его пьесах, где герои судорожно пытаются найти хоть какой-то смысл на своем одиноком пути от рождения к могиле. Его творчество и жизнь противоположны, как ночь и день. Может быть, на стыке этих противоположностей и рождается тот великий и спасительный беккетовский юмор, который, к сожалению, слишком часто по ошибке принимают за черный…

Да, его вытянутое, угловатое лицо с глубокими морщинами, седыми волосами, длинным носом, похожим на клюв, и круглыми, как у чайки, глазами – один из наиболее почитаемых образов прошлого столетия.

В течение последующих 10 лет Беккет писал одноактные пьесы, некоторые из которых сам ставил в лондонских и немецких театрах. Его 70-летие было отмечено рядом постановок в лондонском «Ройял Корт-тиэтре».

С.Беккет в последние годы жизни

В 1978 году писатель опубликовал «Вирши» («Mirlitonnades»), сборник коротких стихотворений, за которым последовал рассказ «Компания» («Company»), переработанный год спустя для постановки на Би-биси, а также на сцене лондонских и нью-йоркских театров.

Пьеса «Долой все странное» («All Strange Away», 1979) начинается словами: «Воображение умерло. Вообразите!»

Хотя сам Беккет хранил о своем творчестве почти полное молчание, ему посвящены бесчисленные книги, статьи, рецензии и монографии. В 1971 году, заявив, что не собирается «ни помогать, ни мешать», Беккет позволил Д.Бэр, американской аспирантке, начать работу над его биографией, целью которой было, по словам Бэр, «сосредоточиться на внутреннем мире Беккета, чтобы понять, что стоит за каждым из его произведений».

«В ожидании Годо» в дни беккетовского юбилея. Дублин. Ирландия. 2006 год

Некоторые критики обращают внимание на пессимизм Беккета. «Беккет поселяет нас в мир Пустоты, – пишет французский критик М.Надо, – где впустую двигаются полые люди». Многие обращают внимание на язык Беккета. «Я не думаю, – пишет Р.Рауд, – что кто-нибудь из современных писателей так великолепно владеет английским (и французским) языком, как Беккет». По мнению американского литературоведа С.Стернлихта, «…Беккет является наиболее влиятельным из современных драматургов, основополагающей фигурой в современной драме».

В 2006 году многие театры мира отмечали столетний юбилей со дня рождения С.Беккета. В Дублине и Лондоне решили прочитать заново чуть ли не всего Беккета: от знаменитейших пьес «В ожидании Годо» и «Счастливых дней» до «Сцен без слов». Десятки спектаклей по пьесам драматурга шли и днем, и ночью. Эти театральные бдения – реальная возможность воздать дань памяти писателю. Научные конференции добавили новые биографические материалы, но, естественно, не вполне преуспели в попытках доходчиво объяснить творчество писателя. Ведь Сэмюэл Беккет тем и покорил и публику, и самих театралов, что дал им необозримый простор для трактовок… Он с удивительной мудростью сумел объяснить нам, что все наши проблемы может разрешить только смерть. В этой идее он видел бесконечный источник и трагедии, и комедии…

И все же Беккет вовсе не торопился с подсказками: в своих интервью он с гораздо большей готовностью рассказывал о себе, но избегал вопросов о собственном творчестве. К юбилею беккетовская библиография пополнилась сборником его интервью и воспоминаний о нем. Мир узнал больше обо всех его пристрастиях, о том, что он всегда был легок на подъем, чтобы пройтись по пабам, что Шуберта предпочитал Баху, что любил играть в бридж и что плохо водил машину.

Юбилейные торжества прошли по всему миру. И в Дублине, где он родился, учился, а затем и преподавал в колледже Святой Троицы. И в Париже, куда перебрался в 1937 году, где женился, где во время Второй мировой участвовал в Сопротивлении, где встретил свою славу и умер в 1989 году. В России активизировалось издание текстов Беккета. Нельзя сказать, что мы были особо обделены: например, «Годо» мы дождались уже в конце 1960-х годов. Однако Беккет-романист долгое время оставался для нас незнакомцем. Сегодня уже публикуются романы «Мерфи», «Мечты о женщинах, красивых и не очень», «Страх», сборники пьес.

Подобного абсурда не смог бы придумать и сам С.Беккет – его портрет на юбилейной монете в 10 евро, выпущенной в Ирландии в 2006 году

Сам Беккет, кстати, ненавидел юбилеи и празднества. Его 80-летие отмечалось широко, но не вызвало у него самого особенного энтузиазма. Для него важнее было не собирать лавры, а продолжать работу. А старость с ее болезнями и немощью вовсе не знаменовала истощение творческих возможностей. Напротив, он признавался, что чем дальше, тем неумолимее осознание тщеты любого высказывания, и тем сильнее и желание высказаться. И сравнивал себя с ребенком, который упрямо строит замки из песка, только напоследок у него осталось совсем немного «песчинок».

Да, несомненно, Беккета будут чтить как автора, оказавшего огромное влияние на всю мировую культуру. Сущность этого влияния грубо, но ясно обозначил знаменитый драматург Гарольд Пинтер, чья верность театру абсурда также была вознаграждена Нобелевской премией (2006 год): «Это один из самых отважных и безжалостных писателей, и чем больше он макает меня носом в дерьмо, тем более я ему благодарен»…