Вот это работа!
Максим проснулся, как всегда, с первым гудком. Гудела вся рабочая окраина. Вслушался в разноголосую симфонию. Вот пронзительно пищит паровая мельница Зимина, ей сипло отвечает мельница Юрова, за ней кокетливо на два голоса поет мельница Брагина. А чуть слышно, тоненькими свистульками сипят кожевенные заводы. Зато громче всех, вроде бы радуясь чему-то, рычит трехголосый лесопильный завод. И уж совсем солидно, как и подобает такому крупному предприятию, ровным басом без наигрыша, гудят главные железнодорожные мастерские.
В этой разноголосице Максим видит характер каждого предприятия будто живого существа. Зиминская паровая пыхтелка куда-то все торопится, торопится и никак не может угнаться за такой соперницей, как брагинская. Та стоит, важная, гордая в своем многоцветном каменном одеянии, и то ли от могучих дизелей, крутящих огромные маховики, то ли от нетерпения подрагивает корпусом. А кожевенные заводы недаром так тоненько пищат. Им воздуха не хватает. Душная, тошнотворная вонь вечно стоит вокруг них. Откуда здесь быть голосу? Другое дело лесопильный завод. Стоит свободно раскинувшись по берегу Сакмары. Вот поэтому у него и голос такой, что на десять верст вверх и вниз по реке слышно. Ну а солидный бас у главных мастерских оттого, что они сами солиднее всех. Это тебе не какая-нибудь живопырка-мельница или вонючка кожевенный завод. Тут как-никак ремонтируют паровозы, вагоны.
Первый гудок целых пять минут призывает: «Вста-ва-ай!» Через полчаса второй скажет: «Иди на рабо-ту-у!» И заскрипят, захлопают калитки, все три улицы Нахаловки наполнятся негромким говором рабочего люда.
Максим всегда немного завидовал этим людям. Особенно когда из ворот мастерских, поблескивая свежей краской и отполированными дышлами, выходил новенький паровоз. Ведь это вот они — его отец молотобоец, Никита Григорьевич Немов электрик, братья Иван и Николай Ильиных и их отец Семен котельщики — словом, вся Нахаловка, работающая в главных мастерских, выпускает таких красавцев…
Но ничего, скоро, на будущий год, и он пойдет в мастерские. Отец говорит: как закончит церковноприходскую, так и в мастерские. Хорошо бы устроиться учеником токаря, ведь грамотный, да куда там… Надо иметь дружбу с мастером, а отец с начальством почему-то не в ладах. А может быть, в слесари возьмут, пожалуй, еще лучше. А сейчас…
Максим вздохнул. Сейчас мать накажет ему, чем кормить малышей, и уйдет к Гусаковым до самого вечера стирать, и торчи целый день дома. Оно, правда, не очень обременительно. Катюшка сама уже не маленькая, все-таки 11 лет. Она убирает избу, ей это нравится, а потом либо приводит подруг, либо сама уходит играть в голанцы. И как не надоест часами сидеть и подкидывать камешки? А вот за Васьком гляди да гляди. То убежит куда-нибудь, то натворит такого… Вчера сложил прямо у стенки дровяного сарая печку и развел в ней огонь. Хотел, говорит, кузницу устроить, железо ковать. Максим обнаружил его затею, когда уже стенка занялась. Насилу потушил. Ну, вздул, а что толку. От Васька каждый день жди какого-нибудь номера, А от Коли просто никуда не уйдешь, он совсем маленький, всего четыре годика.
Выручает Володька. Он каждое утро приходит к Гориным с книжкой. По очереди читают вслух. Иногда бывает так интересно, что и Васек никуда не рвется.
Когда же надоест читать, Максим и Володька занимаются французской борьбой. Правда, с Володькой бороться неинтересно, хилый. Но в акробатике он ловчее Максима. Никита Григорьевич Немов их научил. Пригодится, сказал, в жизни. Обещал еще бокс показать.
Никита Григорьевич — вот каким хотел бы стать Максим. Сам царь повесил ему на грудь высшую солдатскую награду — Георгиевский крест. А дело было так. Канонерская лодка, на которой служил электриком Никита Немов, встретилась в открытом море с немецким крейсером. Завязался неравный бой. Во время боя Никите Григорьевичу раздробило ступню. Но он продолжал помогать артиллеристам. Когда лодка начала тонуть, экипаж сел в шлюпки и покинул ее. На корабле остался только орудийный расчет того орудия, при котором был Никита Григорьевич, — оно прикрывало отход шлюпок.
Но вот вражеский снаряд вывел из строя весь расчет. В живых остались только Никита Немов и мичман. Они надели на себя пробковые спасательные жилеты и бросились в море. Только на следующие сутки их полуживых подобрал наш корабль.
Врачи отрезали Никите Григорьевичу полступни. А когда он стал поправляться, в госпиталь пожаловал сам император и приколол к его рубашке Георгиевский крест.
В Нахаловку Никита Григорьевич приехал к сестре на поправку, подлечил ногу и поступил в главные мастерские электриком.
Максиму нравилось в Никите Григорьевиче все. И то, как он ходит с палкой, сохраняя стройность корпуса и легкость походки; и как носит бескозырку, чуть сдвинув на правую бровь; и черные, загнутые кверху усы.
А больше всего нравится Никита Григорьевич тем, что с ними, с ребятами, он держит себя, ну как с ровнями, хотя ему уже под тридцать. И что ни спроси — расскажет, а то и покажет. Он же и посоветовал Максиму продавать не «Оренбургский край», а «Зарю».
Как только начались каникулы, Максим еще до свету бежал в типографию, закупал пачку «Оренбургского края» и отправлялся в самые людные места — на базар, к вокзалу. И в середине дня приносил домой рублевку, а если еще удавалось прихватить вечерние телеграммы, то и два рубля. Матери они ой как нужны.
Как-то Никита Григорьевич сказал:
— Что же ты буржуйской газетой торгуешь? Торгуй лучше «Зарей», там про нас, про рабочих, пишут.
— Да ведь «Зарю» в городе никто не покупает.
— А ты в городе и не продавай, приноси ко второму гудку к проходной главных мастерских. Дам я тебе записку, пойдешь в редакцию к Константину Михайловичу Коростину — редактору «Зари», он тебе все объяснит и даст газеты.
Но Никита Григорьевич предупредил, что по случаю войны железнодорожники находятся на особом положении, и им запрещено читать такие газеты, как «Заря» Так что надо быть подальше от жандарма, который всегда торчит на проходной.
И однажды Максим допустил промашку. Дело было так. Он, как всегда, встал с газетами в том месте, где тропинки, по которым шли рабочие из Нахаловки, с Ренды, с Курмыша, из Слободки, сходились в одну. Здесь людской поток сливается и, свертываясь, сжимаясь, втягивается в узкую горловину проходной.
А на ее крыльце, словно ощупывая всех входящих длинными усищами, стоит жандарм.
В сумке у Максима две сотни «Зари» и три десятка «Оренбургского края». Хитрый ход: если спросят, почему торгуешь «Зарей», скажет — мне все равно, чем торговать.
Стоит Максим, покрикивает:
— Газета «Оренбургский край», очень интересное чтение! — это звонко, а потише: — Есть газета «Заря», берите «Зарю».
Подошел знакомый кузнец Леонтьев, взял сразу пять штук. Братья Ильиных — десяток. Кое-кто брал и «Оренбургский край». Настроение у Максима было отличное, и все громче звенел его голос:
— Газета «Оренбургский край», немец спрятался в сарай, русский на крышу, лупит немца, как крысу!
Веселые любопытные взоры, привлеченные немудрящим поэтическим творчеством, невольно обращались к Максиму:
— Ну-ка, давай твой «Оренбургский край».
— Да нету, дяиньк, вот есть «Заря».
— Ну давай «Зарю». Нам все равно, что хлеб, что пирог, пирог еще лучше.
Но вот людской поток иссяк, прозвучал третий гудок, возвещая начало работы. А у Максима в сумке еще штук тридцать «Зари». Можно, конечно, поспеть на вокзал к ташкентскому поезду, вдруг удастся сбыть.
В этот момент Максим увидел состав «больных» вагонов, подаваемых в мастерские на ремонт. Ворота были распахнуты. Скорый на решения Максим передвинул сумку с остатком газет за спину, разбежался, ухватился за дверной поручень вагона, ловко вскинул свое легкое тело и скрылся в вагоне. Вот он и за воротами главных мастерских, куда никому из нахаловских ребят пробраться еще не удавалось. Максим приник к щели и с интересом вглядывался в проплывающие мимо корпуса цехов, пытаясь угадать их названия. Этот, самый закопченный и запыленный, конечно, литейный. А вот здесь звенят наковальни, ухает паровой молот — кузнечный, здесь работает отец. А это что? Ага, паровозосборочный…
Поезд лязгнул буферами, замедлил ход, вошел в огромный цех и остановился. Стало тихо. Только где-то на другой стороне слышны были удары, звон железа и сдержанный людской говор. Максим огляделся и, не увидев поблизости никого, спрыгнул на землю. На соседних путях стояли вагоны, до странности непохожие на те, которые Максим привык видеть: помятые, ободранные, некоторые без обшивки, с одними стойками, иные даже без колес, задраны на высокие козлы. Как их, такие тяжелые, удалось поднять? Зато на самом дальнем пути стояли новенькие, только что окрашенные красавцы.
Максим поднырнул под вагоны и оказался у длинного ряда верстаков. И у каждого люди: кто пилит напильником железо, кто рубит зубилом. Максим набрал полные легкие воздуха, и под высокими сводами цеха раздалось:
— Газета «Заря»!
Все рабочие разом обернулись.
— Во здорово, газета в цех пришла! — воскликнул молодой рабочий. Пожилой слесарь хмуро поглядел на Максима, быстро подошел к нему, схватил за руку и увлек за вагоны.
— Ты чего разорался?
— А че?
— «Че, че». Да разве так можно в цеху.
— Да я же не балуюсь.
— Дай-ка мне пяток газет, а сам марш отсюда. Да смотри, чтобы мастер не увидел. — И добродушно добавил: — В другой цех придешь, не кричи. Подойди и потихоньку предложи газету. А то, вишь, разорался.
— Спасибо, дяиньк.
В паровозосборочном цехе Максим сбыл почти все газеты. Осталось три штуки. Он собрался уходить. И в этот момент наткнулся на мастера.
— Ты что здесь делаешь, паршивец? Газетами торгуешь? — услышал Максим над собой. Надо же так опростоволоситься! Мастер схватил Максима за руку повыше локтя и куда-то повел. Крепко держит. Но Максим и не из таких рук умеет вырываться. Он спружинил мышцы на руке, сделал мгновенный рывок, так что большой палец мастера отогнулся в сторону, отскочил и помчался к открытым воротам цеха. Вот они уже близко, а там ряды «больных» паровозов. За ними-то его никто не поймает.
Ну кто мог ожидать, что подведут штаны-, те самые любимые штаны, которые мать сшила к пасхе? Длинные, широкие, из «чертовой кожи». Сколько он молил мать, чтобы она сшила именно такие, как у Никиты Григорьевича, матросские. И вот… большой палец правой ноги с маху зацепил за левую штанину, и Максим растянулся среди цеха. Здесь и настиг его рассвирепевший мастер. Он словно клещами сжал Максимово ухо и поднял беглеца. Максим вцепился в руку мастера, заболтал в воздухе ногами и во всю мочь закричал:
— О-ёй, пусти, больно!
Но мастер молча поволок его и, не выпуская уха, привел в свою конторку.
— Ну, рассказывай, как сюда попал, кто тебя пропустил в мастерские? — начал допрос мастер.
— Никто. Залез в вагон и приехал.
— Ишь ты. С шиком, значит. А как твое фамилие?
— Иванов, Павел Иванов, из Слободки я, — начал врать Максим.
— Ага, значит, Иванов из Слободки. А это чья же сумка у тебя? — ткнул в лицо Максиму его школьную брезентовую сумку, а на ней явственно чернилами написано: «М. Горин». Мастер покрутил ручку телефона и кому-то сказал в трубку:
— Петр Петрович, очень нужен, зайди, пожалуйста… да, да, как можно скорее.
Через несколько минут в конторку вошел жандарм. Максим понял, теперь ему не отвертеться. Ведь жандарм живет в Нахаловке, только на другой улице. Мать на его семью стирает. И конечно же, он знает Максима.
— Вот, полюбуйтесь, — обратился к жандарму мастер, — запрещенной газетой торгует, прямо в цеху. Да еще врет, Ивановым назвался.
Жандарм сел против Максима, поставил между ног шашку, оперся на нее и несколько секунд сердито вглядывался в Максима. Потом снял с него сумку, высыпал медные пятаки, серебряные гривенники, вывернул ее, ссыпал деньги обратно в сумку и положил возле себя.
— Говори, кто тебя научил торговать в мастерских «Зарей»? — заговорил наконец он.
— Никто, просто мне заработать надо, а здесь «Зарю» хорошо берут.
Тогда жандарм начал крутить, знает, гад, где больнее, — волосы на висках. У Максима невольно потекли слезы. Но он продолжал твердить одно: никто не научил, торговал одинаково и «Зарей» и «Оренбургским краем».
Ничего не добившись, жандарм вывел Максима за проходную и, дав под зад пинка, отпустил.
— А деньги?! — воскликнул Максим. — Отдайте деньги!
— Поговори еще у меня, — погрозил жандарм кулаком.
Максим вошел в один из проходов между штабелями досок, высившихся недалеко от проходной, лег на землю и дал волю слезам. Он плакал от еще не прошедшей боли, от обиды, плакал от страха за отца: ведь его теперь могут выгнать с работы, а может, и того хуже, посадят в тюрьму, плакал от злости на себя, как он покажется теперь на глаза Никите Григорьевичу.
Все эти дни он приходил домой радостный. Высыплет на стол выручку, а мать поцелует его в голову, скажет «кормилец ты мой» и заторопится кормить. И Коле он каждый раз приносил большую конфетину с мохорком. А сейчас…
Максим еще горше заплакал. Отомстить жандарму. Он, Максим, сделает ему такое! Что именно, он еще не знал, но отомстит обязательно. Это решение немного успокоило Максима, и он пошел к Володьке.
Володька — самый лучший друг Максима. Ну, разве еще Газис. Володька ни на кого из нахаловских непохож. Белые кудри, пушистым венчиком лежащие на голове, почти не оттеняли высокий бледный лоб и едва прикрывали розовые уши. Недаром девчонки прозвали его одуванчиком. На худеньком бледном лице его светились огромные светлые глаза с навечно застывшим в них вопросом. Они словно два широко распахнутых окошка, через которые Володька жадно вбирал мир. Казалось, он хотел разом охватить окружающее и понять, почему и зачем все устроено именно так, а не иначе.
Когда Володька с родителями появились в Нахаловке, это было три года назад, родители стали учительствовать в приходской школе, а Володька поступил в их класс. Ребята прозвали его почемучкой. Володька задавал вопросы главным образом самому себе и сам же искал на них ответы. Почему, например, если бросить гальку рукой, она летит шагов на тридцать, а если пустить из пращи, то на все сто. Нашел ответ: оказывается, праща удлиняет руку, бросок делается в несколько раз сильнее. Почему стрела из лука с оперением летит дальше, чем без оперения? Почему ведро с водой из колодца воротом легче поднимать, чем руками? На все Володька находит ответ. Благо у родителей много книг. А в книгах копаться Володька мог хоть круглые сутки. За это умение находить ответы, за умение делать необыкновенные вещи Максим и любил его. Правда, рядом с ловким, сильным Максимом и коренастым и еще более сильным Газисом Володька выглядел действительно хилым одуванчиком, а малосильные ребята в Нахаловке никогда не пользовались уважением, но Максим никому не давал его в обиду.
Как-то Володька побывал в цирке. И на другой день давай показывать друзьям, как делают мостик, сальто, показывал приемы борьбы. Конечно, ничего у них не получалось. А тут как раз к Гориным пришел Никита Григорьевич. Увидел, как пыхтят и возятся ребята, и говорит:
— Хотите, научу вас всей этой премудрости?
— Еще бы не хотеть!
— Вот смотрите.
Никита Григорьевич придвинул к столу табурет, на стол поставил два стула. Потом выжал на табурете стойку, слегка наклонился в сторону, перевалив корпус на одну руку, а другой оперся о край стола и так вверх ногами поднялся на стол. Таким же манером, действуя только руками, со стола перешел на стул и оказался на спинках обоих стульев. Постоял несколько секунд и… скок на сиденье, скок на стол, на табурет, на пол и, бережно опустив здоровую ногу, встал на нее.
— Ух ты! — Максим задохнулся от восторга. — Как в цирке!
А Никита Григорьевич спокойно сказал:
— Вот и все. Такие штуки и вы будете делать запросто.
И начались тренировки. Друзья изучили много приемов французской борьбы. Максим и Газис красиво бросали друг друга через голову или через плечо. Хуже было с борьбой у Володьки — силенок мало. Но зато акробатика ему удавалась. Ну прямо человек без костей, Даже шпагат делал. А всякие там сальто, мосты у него получались запросто.
* * *
Володьку Максим застал за каким-то интересным занятием. Оказалось, тот сооружает электрическую машину. Но Володька не дал ему поинтересоваться.
— Что с тобой? — спросил он. — Ты какой-то…
Максим рассказал о своем происшествии.
— Знаешь, — возмутился Володька, — жандарм не имел права тебя за виски драть и деньги не имеет права отбирать.
— А что ты с ним сделаешь?
— Что? Давай напишем прошение губернатору.
— А как писать прошение, ты знаешь?
— Пойдем к Никите Григорьевичу. Он сейчас дома, я видел. У него сегодня ночное дежурство.
Еще подходя к дому Никиты Григорьевича, ребята услышали гармонь и песню:
Трансвааль, Трансвааль — страна моя,
Горишь ты вся в огне.
Под деревцем развесистым
Задумчив бур сидел…
Ребята остановились, не смея перебить Никиту. Григорьевича. Они знали и любили эту замечательную песню. В ней рассказывалось, как где-то в далекой Африке буры сражаются за свободу. В этой войне старый бур потерял семерых сыновей. И вот последний — двенадцатилетний сынишка тоже просится на войну. Отец ему отказывает. Но однажды в тяжелый для буров момент «парнишка на позицию ползком патрон принес» и стал полноправным бойцом. Ну кто из нахаловских ребят не мечтал повторить подвиг этого мальчишки!
Заметив друзей, Никита Григорьевич оборвал песню.
— Ну, орлы, где носились? Ты что это, Максим, вроде того… помятый?
Максим рассказал о своем происшествии в главных мастерских. Никита Григорьевич нахмурился и, как показалось ребятам, сердито посмотрел на Максима:
— Эх, Максим, что же ты натворил. Кто тебя просил лезть в цеха. Бить тебя за это надо. Бить, бить, повесить на крючок, посмотреть — мужичок, да еще бить. Ты соображаешь, какие последствия могут быть для отца?
— Я понимаю, — чуть не заплакав, ответил Максим.
— Ну, ладно. Молодец хоть, что не сказал, кто тебя научил торговать «Зарей». Ну а насчет прошения губернатору — это вы пустое затеяли.
— А пускай губернатор заставит жандарма вернуть мои деньги!
— Значит, так, губернатор получит твое прошение, вызовет жандарма и скажет: «Ай-я-яй, как нехорошо мальчика обижать, отдай ему деньги и извинись».
— А че?
— А то. Жандарм не по своей воле так действует, он выполняет приказ губернатора. Ну ладно, дуй домой, мать, наверное, беспокоится, да и мне пора на дежурство собираться.
Домой, Легко сказать, а что там ждет? Конечно, мать отлупит, будет плакать, в могилу, скажет, меня раньше срока загоняешь. Словом, чем ближе было к дому, тем тяжелее передвигались ноги. Володька отлично понимал состояние друга, поэтому предложил:
— Я пойду с тобой, может, при мне мать не будет тебя пороть.
— Пойдем.
Ну вот и дом. Пять ступенек вниз, родная прохлада земляного пола, сеней. Мать сидит за столом, закрыла лицо руками, о чем-то думает. Нет, не думает, плачет.
— Мам, не надо, не плачь, ну, пожалуйста.
Мать отняла руки от лица, положила их на колени и молча сквозь слезы взглянула на сына, Максиму мучительно больно было смотреть, как слезы, пробежав по глубоким морщинам вокруг рта, скатывались на подбородок и капали на руки, сложенные на коленях. Темные, исчерканные синими выпуклыми жилами. Сколько они перетаскали на стройке кирпичей, сколько перестирали белья своего и господского, сколько перемыли полов в рабочих бараках! Сейчас они бессильно лежат на коленях. В их бессилии Максим прочел больше, чем в лице. Месяца два назад она точь-в-точь так же встретила известие отца о том, что его лишили наградных, выдаваемых ежегодно к пасхе. Правда, успокоившись, она еще и утешала отца: «Ничего, перебьемся как-нибудь», и на другой день принесла кучу чужого белья.
Нужда — вот что покрыло ее красивое лицо морщинами, изуродовало руки, заставило поблекнуть синему глаз. Как бы они сейчас сияли, если бы Максим принес те деньги, которые отобрал жандарм. Вспомнив это, Максим задохнулся от злости.
— У, гад, — вырвалось у него, — ну подожди, я тебе устрою!
Мать мгновенно выпрямилась.
— Кому это ты грозишь, что ты устроишь? — с тревогой спросила она.
— Жандарму, вот кому.
— Да ты понимаешь, что ты говоришь? Да ты… Да я тебя…
Вскочив с табуретки, мать бросилась к стене, где висел широкий отцовский ремень. Максим решил не защищаться и стойко выдержать лупцовку. Все же лучше, чем смотреть, как она плачет.
Вдруг за его спиной раздался радостный крик:
— Максим пришел! Принес кафетку?
Максим обернулся, подхватил бегущего к нему с растопыренными руками Колю и крепко прижал к себе.
— Принес, конечно, принес. — Достал из кармана конфету.
Мать, сделавшая уже было шаг к Максиму, остановилась, глубоко вздохнула и села за стол.
— Рассказывай, что ты натворил?. — устало спросила она.
— Да ничего, мам, ей-богу, ничего.
— Как ничего, а зачем в мастерских газетами торговал?
— A-а, это. Так я ж не знал, что там нельзя торговать, — начал изворачиваться Максим. Но откуда матери все известно?
— А деньги где?
— Жандарм отобрал.
— Вот то-то и оно — жандарм отобрал. Говори спасибо, что он хороший человек — и деньги вернул, и обещал начальству не доносить.
— Правда, мам? Когда это он тебе сказал?
— Я у них сегодня стирала. Он пришел обедать и рассказал, говорит, если узнает начальство, отцу будут большие неприятности. Ты понимаешь это?
Вот после этого случая отец и запретил Максиму торговать газетами.
* * *
Заскрипела лестница, приставленная к крыше землянки, где Максим спал. Газис! Сколько они не виделись? С самой школы. Он с отцом выжигал в лесу уголь, добывал белую глину — ее охотно покупали хозяйки для побелки. Потом они ездили по улицам и торговали этим добром.
Максим вскочил навстречу другу, а Газис таким тоном, будто расстались только час назад, сказал:
— Есть дело, Максим. Хочешь работать на выгрузке?
— Спрашиваешь, конечно, хочу!
Газис рассказал, что вчера к ним приходил подрядчик. Нанимает на выгрузку бревна из Сакмары выгружать. Отца берет вместе с лошадью и просит набрать с десяток ребят, таких, как Газис.
— А что ты там будешь делать? — спросил Максим.
— Да работа простая, весь день на лошади верхом ездить.
— Ну да! А мне можно?
— Так я и пришел за тобой. Просись у отца.
Когда Максим сказал родителям, что ему предлагают наняться на выгрузку, отец молча сел на лавку и задумался, машинально сворачивая самокрутку. А мать закричала:
— И не думай, не пущу!
— Да, мама, ведь это совсем не тяжело, — горячо заговорил Максим, — чего ты боишься? Сидеть на лошади, только и делов.
— Ты не знаешь, а я знаю, как это целый день на лошади.
— Подожди, мать, — перебил жену Василий Васильевич. — Чем ты сегодня нас будешь потчевать в завтрак?
— Картошкой.
— И вчера, и позавчера кормила картошкой. Так ведь?
— Где же я тебе возьму мяса? — вскипела Любовь Ивановна.
— То-то и оно. Войне еще конца не видно, а мясо подорожало втрое, хлеб вдвое. Ты лучше меня знаешь, что моего заработка уже сейчас даже на продукты не хватает. А впереди зима, одежонку надо справлять. Признаться, я уж подумывал, не пойти ли Максиму вместо школы в главные мастерские.
Мать сникла. Конечно, она лучше отца знала, как нужда все туже и туже затягивает петлю. Но ведь жалко сына. И, пытаясь все же удержать его возле себя, выкрикнула:
— С этих пор мальчонке надрываться!
Максим почувствовал: мать сдается, это ее последний и не очень убедительный довод. И, будто подтверждая эту мысль, отец сказал:
— А ты вспомни, с каких пор мы с тобой начали работать в деревне. Меньше его были.
— Так то ж в деревне. А если утонет?
— Что ты, мам, я знаешь как плаваю!
— Не бойся, — поддержал Максима отец, — я схожу к Абдулу Валеевичу, попрошу присмотреть.
Мать молча вздохнула.
Сборы были недолги. Пальтишко, буханка хлеба (порядок у подрядчика такой: хлеб свой, приварок хозяйский), вот и все Максимовы пожитки. Он так спешил, что даже не попрощался с Володькой. И, только сидя с Газисом в телеге, вспомнил об этом. К нему обернулся Абдул Валеевич.
— Слушай, ты в татарский артель работать будешь. А махан ашать будешь? — спросил он Максима.
— А вы будете?
— Мы, татары, мы всегда едим лошадка, а ты ешь свинья, тьфу!
— Я конину никогда не ел, но раз вы едите, почему мне не есть?
— Правильно, Максимка, молодца. Твой отец говорил, чтоб я за тобой смотрел. Ты меня слушайся.
— Буду слушаться, дядя Абдул.
— Не будешь слушаться — кнутом пороть буду.
— Не будешь, дядя Абдул.
— Почему не буду?
— Да я тебя без кнута буду слушаться.
Было время, когда Максим побаивался Абдула Валеевича. Он ему казался очень сердитым. Широкие брови чуть не совсем прикрывают глаза, и поэтому Абдул Валеевич всегда выглядит хмурым. Да еще длинные усы, опущенные книзу, и борода какая-то чудная — растет из шеи и чуть-чуть наползает на подбородок.
Раньше он работал на лесопильном заводе навальщиком. Но при раскатке бревен ему сломало ногу. Срослась она неправильно, и остался он на всю жизнь хромым. На заводе уже работать не смог и вот промышляет теперь понемногу — уголь выжигает, добывает белую глину, работает на выгрузке бревен и все на своей лошаденке.
А досталась она ему случайно. На поле за Нахаловкой проходили кавалерийские учения. У одного казака лошадь провалилась в суслиную нору и сломала ногу. Командир приказал ему пристрелить ее. Все ушли, а казак стоит над лошадью и плачет. Абдул Валеевич шел мимо. Казак и говорит:
— Слышь, кунак, застрели коня, не поднимается у меня на него рука. Все равно что друга убить.
— Зачем стрелять? — отвечает Абдул Валеевич. — Отдай моя, лечить будем.
— Возьми, — обрадовался казак.
Позвал Абдул Валеевич Максимова отца, еще кое-кого, подхватили лошадь на жерди и привели в сарай.
Как за родным человеком ухаживал за лошадью Абдул Валеевич, ночей недосыпал, на последние деньги коновала приглашал и приговаривал: «Ты, Васька, хромой, твоя хозяин хромой, на двоих пять ног. Уй как будем жить!» И выходил.
И живут они втроем — Абдул Валеевич, Газис да Васька — конь. Дружно живут. А землянка их стоит на отшибе, в стороне от Нахаловки.
Газис, когда вырастет, будет, наверно, таким же, как отец. Такой неразговорчивый и всегда кажется сердитым. А на самом деле он и стеснительный, и очень добрый, для товарища ничего не пожалеет. Но попробуй задень. Ого!
Вот и Сакмара. С пригорка, на котором остановилась подвода, далеко был виден песчаный берег, а на нем кучки людей. Первое впечатление, будто они бестолково толкутся, свистят, галдят. Но, вглядевшись, Максим понял, что на берегу идет четко организованная работа. Одни строят из подтоварника — тонких бревен — артельные шалаши, другие, что на лошадях, вытягивают из реки бревна и прокладывают из них лежневую, вроде рельсовой, дорогу, третьи, стоя с длинными баграми на бревенчатых наплавах, сортируют в заводях приплывший сверху лес, готовят его к выгрузке.
Спрыгнув с телеги, Абдул Валеевич что-то крикнул в темный зев крайнего шалаша. Оттуда показался сначала большой живот, туго обтянутый длинной до колен белой рубашкой, над ним редкая, расползшаяся по широкому лицу седая борода, и, наконец, на солнцепек выбралась грузная фигура.
— Хозяин, — шепнул Максиму на ухо Газис.
Абдул Валеевич поклонился, а хозяин, чуть приметно мотнув бородой в знак приветствия, что-то спросил по-татарски и слегка приоткрыл свои едва приметные среди оплывших щек глаза. Абдул Валеевич ответил. Тогда хозяин на чистом русском языке обратился к Максиму:
— На лошади верхом ездить умеешь?
Голос у него был глухой, и говорил он, едва открывая рот, будто ему и говорить-то неохота. Видно, для того чтобы слова все же выбирались на волю, хозяин подстриг усы.
— А чего ж не уметь, — ответил Максим.
— Смотри, собьешь лошади холку, прогоню и заставлю лошадь лечить. Сколько получать будешь, знаешь?
— Знаю. Рубль в день и приварок.
— Приступай к работе.
Хозяин чуть повернул голову и что-то сказал. Из шалаша легко выскочил стройный татарчонок лет четырнадцати. Хозяин показал на Максима, и татарчонок весело сказал:
— Пошли.
Он привел Максима под большой навес.
— Вот на этой будешь работать, — показал татарчонок на низкорослую гнедую лошадь, — седлай.
Максим взял седло, храбро подошел к лошади, положил его ей на спину.
— Кто ж с правой стороны к лошади подходит? — засмеялся татарчонок. — Эх ты! Дай-ка. Смотри, как это делается. Лошадь обходи не сзади, а с головы, а то она задом как даст, костей не соберешь.
— А если укусит?
— Не укусит, ты ее по зубам. Седло клади вот так. Понял?
Татарчонок поправил седло, ловко затянул подпругу и продолжал:
— Теперь взнуздай. Не умеешь? Смотри, как это делается.
Левой рукой он смело схватил лошадь за храп, а правой почти неуловимым движением вставил ей в рот удила. Лошадь спокойно похрупала ими и оглянулась на Максима. Ему почудилось, что лошадь усмехнулась; «Это ты и будешь на мне ездить? Ну, ну, посмотрим».
Тем не менее он отвязал повод от колоды, вывел лошадь из-под навеса, вставил ногу в стремя и вскочил в седло. Лошадь покорно стояла, ожидая команды седока, а Максим и не знал, что дальше делать. Вдруг сзади он услышал резкий щелчок, и лошадь резко рванула с места. Это татарчонок хлестнул ее кнутом. Максим едва удержался в седле. Ноги его мгновенно потеряли стремена. Он ухватился за гриву и изо всех сил сжал ногами бока лошади.
— Тпру! Тпру! — вопил Максим.
А лошадь мчалась все сильнее и сильнее. Максим чувствовал, как от напряжения немеют ноги, и боялся, что они совсем ослабнут и он свалится. Но как остановить взбесившуюся лошадь? Максим собрался с духом, оторвал одну руку от гривы и ухватился за повод. Потянул, но лошадь не сбавляла бега. Тут его больно ударило по ноге железное стремя. И только теперь понял причину бешенства лошади. Это упущенные им стремена били лошадь по животу и подгоняли ее. Максим поднял стремя, потом другое и перекинул их через луку седла. Лошадь стала успокаиваться. Потянул повод, и она пошла шагом, а потом и совсем остановилась. Максим осмелел, спустил стремена, вставил в них ноги и уселся в седле поудобнее. Теперь лошадь слушалась его. Повернул ее обратно. Тут он увидел скачущего ему навстречу всадника. Съехались. Татарчонок широко улыбался.
— А ты молодец, — сказал он Максиму, — держался, я думал — свалишься.
— Че ж не удержаться, — похвастался Максим, — подумаешь.
— Ой, хвальбун!
— Хочешь, стойку на лошади сделаю?
— Ты?
— Смотри.
Честно говоря, минуту назад Максим и не думал о таком трюке, а сейчас какой-то бес вселился в него. Он встал на седло на четвереньки, приладился и легко выжал стойку. Лошадь мягко шагала и не очень мешала удерживать равновесие. Так он держался несколько секунд и был несказанно горд, услышав восхищенный возглас татарчонка:
— Циркач!
Когда Максим снова уселся в седло, татарчонок спросил:
— Тебя как зовут?
— Максим. А тебя?
— Мустафа. А по-русски Мишка.
— Я тебя буду звать Мишкой.
— Как хочешь. Только при отце так не называй, он не любит.
— А кто твой отец?
— Как кто? Тот, который тебя на работу взял.
Лошади пошли рысью. От тряски у Максима зарябило в глазах. При каждом шаге он подскакивал и больно ударялся о жесткое седло, в животе булькало и неприятно покалывало. Мустафа попридержал свою лошадь.
— Да ты когда-нибудь ездил верхом? — спросил он.
— Не, — чистосердечно признался Максим.
— Я тебя научу. Зачем ногами болтаешь? Стремена зачем? Встань на них. Теперь, когда лошадь шагнет левой ногой, ты привстань, правой — присядь. Понял? Пошел!
Максим начал делать так, как советовал Мустафа. Он стал подскакивать и почувствовал, что ехать стало легче, и лошадь пошла ровнее. Короче говоря, когда они подъехали к стану, Максим считал, что он уже усвоил кавалерийскую езду.
И тут раздался крик:
— Обед!
За обедом Максим с любопытством разглядывал своих товарищей по работе. Они сидели на кошме, поджав под себя ноги, и терпеливо ждали, когда им подадут варево. Перед каждым лежала деревянная ложка и кусок хлеба. Взрослые рабочие сидели также кружком в стороне и уже начали хлебать. Наконец старый татарин принес большую деревянную чашку с супом и, протопав босыми ногами прямо по кошме, поставил ее на середину.
— Давай ашай, — буркнул он и, усевшись вместе с ребятами, первый опустил ложку в чашку.
— Здорово! — шепнул Максим Газису. — Еще не работали, а уже обедом кормят. Да еще мясной суп дали.
— Ты ешь давай, хозяин зря кормить не будет.
Пока Максим приспосабливался, как ему удобнее есть в непривычном положении, чашка уже наполовину опустела. Обжигаясь и проливая суп себе на ноги, Максим приналег. А суп был пахучий, — наваристый, такого дома не приходилось есть. Максим только-только вошел во вкус, как в чашке стало сухо. Эти татарчата, а Максим был среди них единственный русский, оказались ловкими в еде.
Пожилой татарин взял чашку и снова принес ее, наполненную кусками мяса. И опять Максим замешкался, ему достался кусок с костью, и пока он его обгладывал, в чашке ничего не осталось. Газис ухитрился съесть два, а иные захватили даже по три куска.
— Да, тут теряться нельзя, голодным останешься, — проворчал Максим Газису, когда они после обеда полоскали в реке ложки.
— Не наелся?
— Может, и наелся, да суп такой вкусный, я бы еще поел.
— Значит, понравилась лошадка?
— Разве мы конину ели? Так она не хуже Коровины.
— Смотри, чего это он? — показал Газис в сторону. Максим оглянулся и увидел Мустафу, сидящего на берегу. Он обнял руками колени и, упершись в них подбородком, угрюмо смотрел на воду. По лицу было видно, что он недавно плакал.
— Мишка, ты чего? — спросил Максим.
— Да так, — мрачно ответил Мустафа.
— Нет, правда ты плакал?
— Тебе-то что?
— Ты скажи, если тебя кто обидел, мы с Газисом ему так надаем!
Мустафа криво улыбнулся.
— Попробуй надавай.
И вдруг вспылил:
— Все равно я его зарежу.
— Кого, Мустафа?
— Отца, вот кого. Он меня нагайкой огрел. Вот посмотри.
Мустафа задрал рубашку, и ребята увидели два багрово-синих рубца, скрестившихся на спине Мустафы.
— За что он тебя так?
— За лошадей, за то, что мы с тобой ускакали.
— Так ведь это я виноват.
— Ты чужой, тебя он бить не смеет. А меня отлупил. Да еще без обеда оставил.
— Так ты голодный? Слушай, у меня в мешке сало есть, давай съедим. Я сейчас принесу.
Максим вскочил, готовый бежать в шалаш, где лежал его мешок.
— Ты что, с ума сошел?
— А че?
— А то, наши узнают, тебя выгонят. А если я поем свинины, отец меня изобьет.
— Почему?
— Почему, почему? Да потому, что магометанину к свинье даже прикасаться нельзя, грех, понимаешь?
— Вот чудаки.
— Чудаки — не чудаки, а ты сало выкини.
— Ну ладно, я тебе хлеба принесу.
— Тащи.
По мере насыщения Мустафа успокаивался и становился прежним, живым и общительным, и поделился с ребятами тайной. Скоро он убежит на фронт. А когда победителем вернется домой, он, конечно, приедет георгиевским кавалером, у него будет револьвер и сабля. Пусть-ка тогда отец притронется к нему. Ну а если погибнет — отцу тоже несладко будет: поплачет о безвременно погибшем сыне.
В это время раздалась команда приступить к работе.
* * *
Максим работал в паре с Мустафой. Обязанности их были действительно не очень сложные. Они подъезжали к реке, двое рабочих, стоящих по пояс в воде, захватывали цепями, пристегнутыми к хомутам лошадей, бревно, Максим и Мустафа погоняли лошадей, и те тянули бревно в ярус. Но уже часа через полтора Максим почувствовал, как у него начала ныть спина. От горячего солнца гудело в голове. Искупаться бы сейчас, река так близко и так манит. Каждый раз, как лошадь подходила к воде, Максиму страстно хотелось встать на седло и прямо сверху нырнуть в Сак-мару и плыть под водой до тех пор, пока хватит духу. Но бдительно следит за ходом работы старшой, тот самый татарин, который кормил давеча ребят. То и дело слышался его крик: «Давай, давай!», ругань на смешанном русско-татарском языке и щелканье кнута, которым он подхлестывал слишком медлительных, по его мнению, лошадей.
Максим крепился, поглядывал на Мустафу и завидовал ему. Ни тени усталости, все так же прямо и ловко сидит он в седле, будто врос в него, и даже улыбается, а когда поворачивает от яруса, то сразу пускает лошадь карьером.
И Газис, работавший следом за Максимом, тоже был спокоен и тоже незаметно, чтоб устал. Да и все ребята, а на двух ярусах их было шесть пар, чувствовали себя, видно, неплохо.
— Эх, слабак, — вслух обругал себя Максим. — Как же ты будешь дальше работать, если сразу раскис. Держись!
И тут на его счастье раздался долгожданный крик: «Перекур!» Максим отдал повод своей лошади Мустафе, а сам как был, в штанах и рубашке, нырнул в Сакмару. Он плыл под водой и наслаждался, чувствуя, как выходит из него жара.
Когда Максим вылез из воды, к нему подошел Абдул Валеевич.
— Зря так делал, — сказал он, — зачем одежка не снял? Теперь хуже будет.
— Почему? — удивился Максим. — В мокрой рубашке прохладней будет.
— Ну сам посмотришь.
И опять начались однообразные ездки — от воды к ярусу, от яруса к воде. Первые минуты Максим чувствовал себя хорошо… Но потом от мокрой рубашки пошел одуряющий дух. Пыль, поднимаемая копытами лошадей, садилась на рубашку, прилипала к вороту и неприятно щипала кожу. Она пробилась и в штанины, ноги зудели. Прав был Абдул Валеевич, нельзя купаться в одежде. Рубашка и штаны быстро высохли. Пропитавшись пылью, они стали жесткими, шершавыми.
Наконец солнышко, так долго не желавшее спускаться вниз, уперлось в щетку заречного леса. На какое-то время оно приостановилось, словно напоследок оглядывало мир: «А что вы, люди, сделали на земле, пока я вам светило, хорошо ли поработали?»
Максима качало, когда он сошел с седла. Он думал: вот сейчас поставит лошадь и пойдет спать. Даже ужинать не хотелось. Но, оказывается, надо было еще расседлать лошадь, выводить ее, потом напоить и только тогда поставить к стойлу, а потом и подумать об отдыхе.
Подошел Газис и сел рядом на бревно.
— Пойдем искупаемся, — предложил он.
— Не хочу.
— Устал?
— Ага… Да нет, не устал, а так неохота.
— Чего не устал, канешна, устал, — раздался сзади голос: это Абдул Валеевич незаметно подошел к ребятам.
Максиму не хотелось признаваться в усталости. Полдня работал и устал. Да и какая это работа — верхом на лошади сидеть. Вот Газис, Мустафа да и другие ребята хоть бы что бегают. А он что, хуже других? Абдул Валеевич продолжал:
— Иди-ка купайся и ходи, много ходи, ноги не болеть будут. Сперва трудно, потом будет ладна.
Максим встал и чуть не упал. Ноги были чужие, непослушные. Первые шаги дались с огромным трудом, но потом легче. Когда же они с Газисом поплавали, совсем хорошо стало. А тут и ужин подоспел. При свете костра Максим разглядел, как среди взрослых рабочих по кругу ходила жестяная кружка. Старшой что-то в нее вливал, рабочий бережно брал кружку, окунал в нее палец, встряхивал его и выпивал содержимое.
— Что они делают? — спросил Максим Газиса.
— Водку пьют. Всем, кто работает на воде, хозяин дает водку, чтобы не заболели.
— А зачем они в водке палец купают?
— Ты не знаешь? В коране записано: магометанину нельзя пить вино, потому что в капле вина сидит дьявол. Тот, кто хочет выпить, берет каплю и выкидывает ее вместе с дьяволом.
Ловко! А как они узнают, что дьявол сидит в той самой капле, которую выкидывают?
— Наверно, узнают. Давай ешь, а то нам ничего не достанется.
И действительно, кислое молоко, поданное на ужин, быстро убывало. Максим и Газис приналегли, и через пять минут с ужином было покончено. А теперь спать, скорее спать. Место, облюбованное Абдулом Валеевичем, было у самого входа в шалаш.
Максим приладил под голову мешок с хлебом, укрылся пальтишком и начал засыпать. И вдруг: «ку-у-ум». Комары подлые. Максим натянул пальтишко на голову. Комары накинулись на голые ноги. Максим закопал ноги в солому, но сон не шел к нему. Он лежал, невольно вслушиваясь в храп и сонное бормотанье спящих товарищей, и завидовал им. В этом густонаселенном шалаше, где бок о бок с ним лежало более двух десятков людей, Максим чувствовал себя одиноким-одиноким. Вот он мучается, все тело болит, в голове сумбур, и никому нет дела до него, и никто здесь не скажет ему ласкового слова.
И так захотелось домой! Представил, как, уткнувшись в его плечо, тихо посапывает Коля, как выбрыкивает ногами и вечно сдергивает со всех одеяло Васек, как улыбается во сне Катюшка, и на сердце стало еще тоскливее. Родная землянка показалась далекой-далекой.
Максиму нравилась их землянка. Ну хотя бы потому, что мало у кого такая крыша, как у них: плоская, хорошо топтанная, по краям растет высокая лебеда. Спать здесь — наслаждение. Будто в поле. Над головой звезды. Душистый ветерок тянет со степи.
Весной бывает такой праздник, Катя называет его жавороночий. Мать напечет жаворонков из теста, с изюминками вместо глаз, и Максим с младшими братьями и сестренкой лезет на крышу звать весну.
Положат жаворонков на ладони, поднимут к небу и поют хоть и не очень складно, но громко:
Жавороночки,
прилетите к нам,
принесите нам
весну-красну.
Нам зима надоела,
весь хлеб поела…
И весна приходила.
Летом землянка — просто рай. Скажем, в июле или в августе, кругом жара, суховей несет душную, горячую пыль, даже куры не выдерживают, зароются в мусор где-нибудь в тенечке и лежат, разинув клювы. А в землянке прохладно, тихо. Только дубки да березки шумят перед окнами. Это отец насажал. Как родится сын, так он из леса тащит дубок, девчонка родится — березку. Вот и тянутся кверху березки и три дубка. Самый большой дубок — Максимов. За тринадцать лет вымахал куда выше землянки.
А зимой. Соберется вся семья вокруг лампы. Собственно, не вся: малыши спят-посапывают, у стола только большие. Мать вяжет варежки или чулки. Отец читает Гоголя. Если не считать школьных учебников, это единственная книга в доме. Максим и Катюшка слушают. Когда отец умолкает, чтобы перевернуть страницу, слышно, как по крыше шуршит поземка. Злобно свистит холодный ветер. Это он запутался в ветках дубков, гнет, хочет переломать их, но не может и со зла свистит. А за жаркой печкой мирно звенит обязательный спутник домашнего уюта сверчок. Мать оглянет семью, и глаза ее будто обольют всех голубым светом.
Правда, бывали и неприятности. В сильное половодье весной или при летних ливнях землянку заливало. Приходилось воду вычерпывать ведрами. Зимой бывали случаи, когда дом заносило аж до самой трубы, так что соседи откапывали. Но все это не так уж страшно, даже интересно.
Нахаловка! Есть ли еще где такое милое сердцу место. Низкорослая, с разбросанными кое-как, вольно, без особого порядка домишками, с кривыми улицами и проулками, заросшими травой. Дома, конечно, не такие, как в городе, — больше засыпные, из старой вагонной шелевки да землянки.
Городские Нахаловку боялись и ненавидели, всякие слухи про нее распускали. Здесь, мол, живут и бандиты, и воры, и хулиганы. А ведь вранье все это. У самих у городских дворы огорожены высоченными заборами, замки пудовые висят. А в Нахаловке живут без запоров и никаких краж нет. Драки, правда, часто бывают. Но всегда по-честному, и никто не нарушает старых русских законов: двое одного не бьют, лежачего не бей, девчонку ударить — позор. Если договорились драться на кулаках, так дерутся голыми руками, если же на кольях — то дерутся кольями. Попробуй нарушь уговор — свои же отлупят без всякой жалости.
«Уйду завтра домой», — подумал Максим и тут же отбросил эту мысль. Даже покраснел от стыда. «А что скажут ребята?» — «Сдрейфил, — скажут, — к маме под крылышко убежал». Как он взглянет в глаза Газису? А что подумает о нем Мустафа? Нет, такого малодушия Максим не допустит. Ну и что такого, что все тело болит? Это ж без привычки. Зато научится на лошади скакать как заправский казак.
А сон не шел и не шел. Максим выбрался из шалаша и, привалившись спиной к бревну, сел на похолодевший песок. Вслушался в ночные звуки, их здесь не так уж много. Для соловьев, еще недавно заполнявших ночные леса звоном, кончился песенный сезон. Другие птички, намаявшись за день в поисках пищи своему потомству, сейчас спят. Тишина. Максиму она чудилась спустившейся с того самого места, где по небу пролегла бесконечная звездная дорога. И все кругом притаилось, замерло и ждет чего-то. Только неуемная Сакмара бежит, торопится, заигрывает с корягами, что-то бормочет вокруг свай. Хорошо!
На том берегу в лесу, темной стеной отгородившем Сакмару от степи, ухнул филин, помолчал, еще поухал и, видимо, куда-то улетел. Вдруг с луга через Сакмару прилетел требовательный перепелиный призыв: «Спать пора, спать пора!» И снова над ухом зазвенело: «Ку-у-ум». Максим закутал голову в пальтишко, свернулся калачиком у бревна и моментально уснул. И ни комары, ни предутренняя прохлада, потянувшая с реки, уже не могли его разбудить.