Прошло пятнадцать лет.

В Париже, на улице Старой голубятни, в просторной квартире жил и трудился уже немолодой — ему шел пятый десяток — известный врач и ученый, доктор медицины Жан Поль Марат.

В его приемной по утрам было всегда много народу. Люди разных возрастов, разных чинов и званий, и жители столицы, и прибывшие издалека, терпеливо ожидали, когда придет их черед. Пораженные самым тяжелым недугом с надеждой ожидали, когда откроются двери кабинета. Об этом докторе, приехавшем в Париж из-за границы, рассказывали самые удивительные истории; молва называла его чудесным исцелителем. Было известно, что доктор Марат возвратил зрение человеку, который более тридцати лет ничего не видел; это не было вымыслом досужих кумушек: имя этого человека было господин де Лилль.

Доктор Марат был не просто лекарь, а еще и ученый. Он применял совершенно новые методы лечения — он лечил электричеством.

Но, главное, у Марата-врача был зоркий, как бы проникающий во все глаз и тонкий слух. Диагноз он ставил быстро и безошибочно. Турский интендант дю Клюзе благодарил маркиза Шуазель за данный им совет пригласить к находившейся в опасном положении больной доктора Марата. «Этот просвещенный человек, — писал о Марате дю Клюзе, — …в один миг увидел то, что целому факультету удалось найти лишь после долгих наблюдений».

Из уст в уста передавали рассказ о том, как доктор Марат добился исцеления больной маркизы Лобеспин, состояние которой считалось безнадежным.

К доктору Марату обращались во всех тяжелых случаях как к единственному врачу, который может спасти жизнь, когда уже не остается никакой надежды. Господин Прево, главный казначей ведомства мостов и шоссейных дорог Франции, умолял спасти его жену и признавался, что возлагает на доктора Марата последние упования.

Маркиз де Гуи настоятельно просил Марата прийти на помощь смертельно больному юноше, состояние которого было признано безнадежным. Но маркиз Гуи еще надеется на спасительную помощь доктора Марата, ибо он «врач неисцелимых».

«Врач неисцелимых» — немногие из медиков того времени заслужили это почетное прозвание.

Слава Марата как врача росла. Его приглашают ко двору. В течение ряда лет, с конца семидесятых по середину восьмидесятых годов, он состоит врачом при дворе графа Д’Артуа, брата короля Людовика XVI. Но двери его кабинета по-прежнему открыты для всех больных — богатых и бедных, знатных и бесправных. Его известность растет и растет.

Сам Марат в одном из писем, относящихся к 1783 или 1784 году, так писал о своей деятельности и своем положении как лечащего врача:

«Шум, вызванный моими блестящими излечениями, привлек ко мне колоссальную толпу народа. Двери мои постоянно осаждались лицами, которые приезжали со всех сторон советоваться со мной. Так как я был в то же время физиком, то знание природы давало мне огромные преимущества: быстрый глаз и уверенность приема…»

Но доктор Марат не мог отдавать всего своего времени врачеванию больных. Он ограничивал прием, он, как о том свидетельствуют его письма, отказывался от приглашений.

Часть помещения его обширной квартиры была отведена под лаборатории. Здесь находились тигли, здесь были колбы, пробирки, сложная аппаратура для физических опытов, для исследования невыясненных проблем оптики, изучения действия электрической энергии. Это был большой, заполненный сложными приборами физический кабинет, могущий показаться непосвященному таинственным и загадочным.

Здесь Марат проводил долгие часы, ставя сложные опыты, проверяя свои догадки и наблюдения, накапливая терпеливым, упорным трудом большой экспериментальный материал, необходимый для обобщений по исследуемым проблемам физики.

Две комнаты в доме Марата были отведены под другую лабораторию. Здесь врач-физиолог с помощью скальпеля производил опыты над живыми животными, здесь же он производил вскрытие трупов, которые ему доставлялись по его просьбе из госпиталей.

Марат придавал этим своим занятиям большое значение. В письме к Вильяму Дэли — английскому физиологу и доброму его приятелю по Англии — Марат в декабре 1782 года писал: «Будьте совершенно уверены в том, мой друг, что искусство и известность в этой области (в медицине и в хирургии) можно приобрести только путем многочисленных и ежедневных упражнений над живыми объектами».

Марат сам много и систематически работал в этой области. Он получал от мясников овец, телят, свиней и даже быков и производил над ними сложные хирургические эксперименты. В том же письме он писал: «Вы говорите, что не любите видеть невинных животных под скальпелем; мое сердце столь же мягко, как и ваше, и я также не люблю видеть страданий бедных тварей. Но было бы совершенно невозможно понять тайны, изумительные и необъяснимые чудеса человеческого тела, если не пытаться схватить природу в ее работе». И далее Марат рассказывал, что именно наблюдения работы мышц и различных свойств крови во время этих опытов позволили ему сделать ряд важных открытий.

Часто его врачебный кабинет и лаборатории пустовали, и вечерами через освещенные окна дома на улице Старой голубятни можно было увидеть силуэт доктора, склонившегося над столом.

Жан Поль Марат писал. Он старался писать каждый вечер с тех пор, как в 1769 году было опубликовано его первое печатное сочинение «Об одной глазной болезни» и остался ненапечатанным написанный в тот же год. роман «Польские письма».

Но ведь Марат писал не только трактаты о глазных болезнях и неудавшиеся романы. Он ведь был и автором книги «Цепи рабства».

* * *

С тех пор как начинающий литератор анонимно опубликовал в Лондоне свой первый политический памфлет против произвола деспотической, власти, утекло немало воды и многое изменилось.

Прогремела, потрясши весь мир, революция в Северной Америке. За океаном образовалась независимая республика. К немалому смущению людей консервативного образа мыслей, Франция и Испания, а позднее Голландия вступили в союз с нечестивыми мятежниками для совместной борьбы против Англии. Даже русская императрица Екатерина II, на поддержку которой уповал «искренне любящий брат Георг», и та неофициально принимала в Петербурге представителя молодой республики Френсиса Дрейна, что явно противоречило интересам «брата Георга».

Конечно, европейские монархи в своей политике отнюдь не руководствовались гуманистическими симпатиями к мятежным повстанцам, взбунтовавшимся против «богом данного» монарха. У ряда континентальных монархий были свои счеты с Британской монархией и острота соперничества была так велика, что побуждала их скрепя сердце идти на сделку с врагами Англии — американскими повстанцами.

В 1787 году началась русско-турецкая война. Союзником России выступала Австрия; Турцию негласно поддерживали Англия и Пруссия. Турки разгромили австрийскую армию. Русский флот под командованием Ушакова уничтожил в битве под Феодосией турецкий флот, а Суворов в знаменитом сражении у реки Рымник разбил наголову турецкую армию. Казалось, победа русского оружия завершает войну. Но летом 1788 года против России выступила подстрекаемая английской дипломатией Швеция. Война затягивалась.

В самой Франции также совершалось немало изменений.

В мае 1774 года умер старый король Людовик XV. В дни его болезни в Париже не только не заказывали молебнов о выздоровлении государя, как это водилось раньше, но почти открыто бросали по его адресу оскорбительные словечки. Было произведено множество арестов, но насмешки и враждебные королю разговоры не прекратились: для этого потребовалось бы посадить за решетку весь Париж. В стране смерть короля, с именем которого связывали все бедствия народа, была встречена со вздохом облегчения. Чувство надежды, большие ожидания, возлагавшиеся на нового монарха, на какое-то время прервали развитие кризиса.

Могло казаться вначале, что с новым монархом многое действительно переменится. Первым актом девятнадцатилетнего короля был отказ от двадцати четырех миллионов, поднесенных ему по обычаю при вступлении на престол. Затем в августе были отправлены в ссылку ненавистные канцлер Мопу и аббат Террэ. Мопу при выезде из Парижа должен был сопровождать специальный конвой, чтобы народ не растерзал бывшего канцлера, олицетворявшего все преступления и злодеяния минувшего царствования.

Король призвал на должность генерального контролера финансов, то есть фактически первого министра, Робера Тюрго.

Тюрго — известный литератор, один из самых ярких представителей передовой экономической мысли того времени, так называемой школы физиократов— слыл человеком оригинального ума и больших талантов и убежденным сторонником буржуазных реформ. Решительный, самоуверенный, твердый в достижении намеченной цели, он сразу же взялся за проведение широкой программы преобразований. Он начал с отмены всех ограничений в торговле хлебом и введения полной свободы торговли зерном на территории всего королевства. На современников огромное впечатление произвела мотивировочная часть указа: впервые в правительственном документе употреблялись доселе запрещенные слова: «свобода» и «собственность»; они ласкали слух буржуа и вызывали негодование феодалов.

Но раньше чем Тюрго успел приступить к следующим реформам, страну потряс новый взрыв народных волнений. Весной 1775 года в ряде деревень и городах — Дижоне, Понтуазе, Сен-Жермене, Париже, Версале — народ врывался в хлебные склады, амбары и магазины, силой взламывал их и забирал хлеб. В Понтуазе народ останавливал суда и баржи, груженные хлебом; в Mo, в Сен-Море, в Бри-Кон-Робере народ жег хлебные склады. Эти голодные бунты получили название «мучной войны».

«Мучная война» 1775 года показала, до какой степени обнищания доведен народ многовековой феодальной эксплуатацией, как разорена страна, как еще резче ухудшилось положение крестьянства и плебейства за полвека последнего царствования.

Народные выступления были подавлены жестокими репрессиями, вплоть до применения смертной казни.

Тюрго продолжал осуществлять свою программу реформ. Он отменил дорожную барщину с крестьян, ввел некоторые налоги на привилегированные сословия, упразднил цеховые корпорации и гильдии.

Эти реформы, имевшие в своем существе буржуазное содержание, встречали самую пылкую поддержку со стороны «партии философов» — всех «вольнодумцев», всех противников феодально-абсолютистского строя, значительной части третьего сословия. «Мы на заре более ясных дней», — писал в эти дни один из вождей «энциклопедистов», знаменитый философ и математик Жан Д’Аламбер. Когда в марте 1776 года по распоряжению короля были официально узаконены эдикты об отмене барщины, Париж был вечером иллюминирован и в городе появились освещенные транспаранты с надписями: «Да здравствует король и свобода!»

Находились люди, поддавшиеся убаюкивающей иллюзии, что под скипетром юного и благородного короля будет проложен мирными средствами путь к торжеству свободы. Даже человек такого скептического ума, как Вольтер, и тот на какое-то время проникся этим настроением.

Но эта реформаторская деятельность государственного контролера чем дальше, тем больше вызывала недовольство и даже ярость феодальной знати, высшего духовенства, всей придворной камарильи. В самой королевской семье она встречала открытое осуждение со стороны братьев короля и в особенности со стороны королевы Марии Антуанетты.

Легкомысленная, взбалмошная, постоянно ищущая новых развлечений, непоколебимо уверенная в том, что все ее прихоти должны немедленно исполняться, юная французская королева, дочь могущественной императрицы Марии Терезии, не хотела мириться с чьим-либо влиянием на короля. Возненавидев Тюрго, она стала оказывать открытую поддержку всей реакционной аристократической знати, атаковавшей государственного контролера, поднявшего руку на старинные привилегии дворянства.

Умный и смелый министр, поддерживаемый прогрессивными общественными силами, — и обворожительная настойчивая королева и стоящая за ней реакционная партия феодальной аристократии, приверженцев старины и дворцовых прожигателей жизни. Нерешительному и слабому королю трудно было сделать правильный выбор. С одной стороны, он санкционировал реформаторские меры Тюрго, а с другой- допускал открытые яростные атаки справа и тайные интриги против своего министра.

Вольтер, быстро излечившийся от мимолетных иллюзий, был одним из первых, кто понял, — какими неисчислимыми грозными последствиями чревата эта внутренняя противоречивость политики нового короля. «Странное время переживаем мы и наблюдаем удивительные контрасты, — писал он в марте 1776 года. — Разум, с одной стороны, и нелепый фанатизм, с другой; государственный контролер, жалеющий народ, и парламент, угнетающий его; гражданская война у всех на уме, и заговоры во всех игорных домах. Спасайся, кто может!»

«Спасайся, кто может!» — этот заключительный вывод, столь характерный для иронического ума Вольтера, показывал, как пессимистически он оценивал положение вещей уже в начале 1776 года.

Действительно, полоса колебаний и шатаний из стороны в сторону не могла длиться долго. В мае 1776 года король уволил Тюрго; его ближайшие помощники — известный экономист Дюпон де Немур и аббат Бодо — люди передовых мыслей — были сосланы. На место Тюрго государственным контролером был назначен бывший интендант в Бордо — Клюньи, человек ничтожный и подозреваемый во многих злоупотреблениях.

Все реформы и преобразования, осуществленные за первые два года царствования, во время правления Тюрго, были отменены. Стрелки часов были передвинуты назад. Абсолютизм был вновь восстановлен во всей его прежней силе.

Марат, даже когда он жил в Англии, зорко следил за всем совершавшимся во Франции. Он поддерживал связи с французами, жившими в Англии, следил за французской литературой, приезжал на время во Францию. В 1776 году он приехал на несколько месяцев на континент, а в следующем году окончательно поселился в Париже.

Все происходившее во французском королевстве с начала нового царствования лишь укрепляло его в прежних убеждениях. Уже в «Цепях рабства» он доказывал, что абсолютная власть, к каким бы приемам она ни прибегала, всегда действует в ущерб интересам народа. В главе, озаглавленной «Отстранять от должностей достойных и честных людей», он уже тогда предвидел все, что произойдет позже в его родной стране, что государь «вместо того, чтобы призвать к себе заслуги и добродетель, потихоньку отстраняет от управления честных и мудрых людей, тех, кто пользуется общественным уважением, и допускает только податливых людей или людей, ему преданных…».

Это настолько подходило к политике Людовика XVI и его отношению к Тюрго, что можно было было предположить, будто строки эти написаны в 1776 году.

В конце того же 1776 года умер Клюньи, и король, все еще окончательно не преодолевший внутренних колебаний, призвал к управлению финансами королевства женевского банкира Неккера.

Неккер ловко вел свои собственные дела, нажил большое состояние, был богат, образован, слыл человеком прогрессивных взглядов и вместе с тем крайне осторожным и осмотрительным; словом, он был вполне приемлем и для двора и для крупной денежной буржуазии, считавшей его вполне «своим». К тому же Неккер обладал еще одним качеством, оказавшимся особенно ценным в данный момент. Он был убежденным противником экономических принципов физиократов и, в частности, Тюрго. Еще в 1774 году он опубликовал сочинение «О законодательстве и торговле хлебом», в котором в противоположность Тюрго доказывал вредоносность принципов свободной торговли и необходимость вмешательства государства во все сферы хозяйственной деятельности и государственного регулирования торговли хлебом.

После падения Тюрго, когда опальный министр еще сохранял большую популярность в рядах третьего сословия, такой человек, как Неккер, оказался для двора истинной находкой. Ему простили некоторые смелые выражения в его сочинении, его протестантскую веру и привлекли к управлению финансами. Он был назначен в октябре 1776 года директором государственной казны и через год генеральным директором финансов. Звания министра, как протестант, он так и не получил, но его действительная роль была многим больше его скромного чина: управляя финансами королевства, которые всегда находились в расстроенном состоянии, он на деле управлял его важнейшими рычагами.

Неккер пытался сократить расходы на чиновничий аппарат, сократить огромные суммы, поглощаемые двором. Он мог гордиться тем, что уменьшил расходы на свечи в королевском доме с четырехсот пятидесяти тысяч ливров до пятидесяти тысяч. Но он не мог помешать королеве Марии Антуанетте подарить своей фаворитке госпоже де Полиньяк четыреста тысяч ливров на уплату ее долгов и восемьсот тысяч на приданое ее дочери — само собой разумеется, за счет казны. Одним росчерком пера королева в три раза перекрывала — в расходной части — все достижения годовой экономии генерального директора финансов.

При дворе стали вновь воскресать нравы минувшего царствования. Главным пороком нового двора стала карточная игра. Азартные игры были запрещены во всем королевстве. Но в Версале или в Марли, в королевских покоях, игра в фараон продолжалась до четырех или пяти часов утра. Королевский дворец был превращен в игорный дом. Играли азартно, на крупные суммы, проигрывая иногда за ночь целое состояние. Огромные долги отнюдь не считались чем-то предосудительным. Герцог Орлеанский, ближайший родственник короля, один из самых богатых людей в королевстве, гордился тем, что имел около семидесяти миллионов ливров долга. Кардинал Роган, человек весьма состоятельный, наделал долгов на два миллиона ливров.

Непременными участниками сражений за ломбёрным столиком были королева Мария Антуанетта и братья короля. Во время игры решались важные государственные вопросы. Распечатывая колоду или тасуя карты, двумя-тремя словами договаривались о назначениях на высшие должности угодных лиц, о служебных перемещениях, о разных пожалованиях — доходных земель, пожизненной пенсии или баронского титула. Слово королевы было решающим: ее влияние на Людовика XVI в эти годы было огромным.

Мария Антуанетта с неистощимой изобретательностью придумывала все новые и новые развлечения. Она хотела вернуть королевскому двору былой блеск — великолепие времен «короля-солнца», а самой быть в центре всеобщего поклонения. Празднества следовали одно за другим: балы в королевском дворце, пышные театральные представления, выезды всем двором на охоту. Королевская конюшня насчитывала около тысячи шестисот лошадей; их обслуживали тысяча четыреста слуг. В разоренной и обнищавшей стране королева придумывала сложные и очень дорого стоившие работы по перепланировке Версальского парка и перестройке дворца в Трианоне. Деньги текли из казны все ширящимся потоком.

В 1781 году Неккер с разрешения короля, чувствовавшего приближение катастрофы, опубликовал отчет о состоянии финансов. Хотя из отчета были исключены все чрезвычайные доходы и расходы и сам отчет изрядно «подчищен», все же он произвел потрясающее впечатление на современников. Из опубликованных цифр. можно было составить хотя бы приблизительное представление о том, какие огромные суммы пожирает небольшая кучка людей и в каком бедственном состоянии находится королевская казна.

Единственным практическим последствием опубликования отчета была отставка Неккера. Всегда колеблющийся король не решился поддержать своего директора финансов, подвергшегося яростным нападкам. Подчиняясь требованиям придворной камарильи, он заменил экономного Неккера расточительным Жоли де Флери, который начал с того, что восстановил все сокращенные предшественником должности, отменил Все его распоряжения, предусматривавшие сокращение расходов, и ввел новые налоги.

Наступила полоса открытой, ничем не умеряемой и ничем не сдерживаемой реакции. В полном противоречии с глубинными экономическими процессами, с общим социальным и политическим развитием страны монархия и поддерживавшие ее привилегированные сословия пытались повернуть историю вспять.

Вновь были восстановлены страшные «lettres de cachets» — тайные королевские приказы об аресте, позволявшие без суда и следствия бросить любого подданного короля в темницу. Снова начались аресты, ссылки, заключения в казематы Бастилии. Правительство и церковь начали преследования «партии философов», произведений «крамольной мысли». Не понимая, в какое неловкое и даже, более того, позорное положение они ставят правительство, власти в 1785 году запретили тридцатитомное собрание сочинений Вольтера — писателя, составлявшего национальную славу Франции, а несколько ранее сожгли на костре сочинение Рейналя.

В эпоху полного торжества идей Просвещения, в век разума, огромных успехов точных и естественных наук, открытий Лавуазье, перелета Бланшара на аэростате через пролив Ла-Манш, в век расцвета французского материализма церковь и правительство вновь стали требовать признания божественного происхождения королевской власти.

В армии пытались возродить старый, кастовый феодальный дух. В 1781 году был принят закон, согласно которому офицерские чины могли присваиваться только дворянам. Ни знания, ни умение, ни воинская доблесть, а четыре поколения принадлежности к «благородному сословию» открывали доступ в ряды командиров и призваны были обеспечить военную славу и безопасность страны.

Новые управители финансами королевства — Жоли де Флери, Д’Ормессон и Калонн — заурядные и жадные до наживы чиновники, стремившиеся угодить и королеве и братьям короля с их фаворитами и фаворитками, но не забывавшие никогда и о собственном кармане, быстро довели страну до финансовой катастрофы.

В особенности преуспевал в этом Калонн, эта «дырявая корзина», этот «мот, задолжавший и богу и дьяволу», как называли его современники, начавший свою министерскую деятельность с того, что заставил короля оплатить двести тридцать тысяч ливров своего собственного долга. Калонн возвел жульничество в государственную систему: он всех обманывал, всех обворовывал; он швырял казенные деньги направо и налево, создавая даже на короткое время видимость благополучия и чуть ли не процветания.

Калонн за три года произвел займы на шестьсот пятьдесят три миллиона. К 1789 году государственный долг возрос до чудовищной цифры — четырех с половиной миллиардов ливров. За недолгое царствование Людовика XVI государственный долг увеличился в три раза; французское финансовое ведомство еще не знало таких фантастических цифр долговых обязательств. Четыре с половиной миллиарда!

«Спасайся, кто может!» — этот иронически-проницательный призыв Вольтера 1776 года десятью годами позже был переиначен господствующим феодальным классом в цинически-немудреный принцип: «Живи сегодняшним днем!»

Все танцевали. Королева кружила за собою весь двор в поисках развлечений. Красные каблучки придворных дам порхали по блестящему паркету залитых светом зал Трианона. Теперь уже не экономили на каких-то огарках. Старых дворцов в Версале стало мало для королевской четы. Король приказал купить для себя замок Рамбуйе, а для королевы замок в Сен-Клу. На это было истрачено казной шестнадцать миллионов ливров. Младший брат короля граф Д’Артуа умудрился наделать долгов на двадцать три миллиона; они были покрыты за счет казны. Казна оплачивала долги и его старшего брата — графа Прованского.

За монархом следовала придворная знать. Принц де Роган-Гюмене, совершивший немало преступлений, объявил себя банкротом; не оплаченные им долги превышали тридцать миллионов ливров. Великое множество лиц было разорено вследствие этого банкротства. Принц Гюмене не был ни судим, ни даже наказан. Он отправился в свой замок в Дижоне, где предался пьянству. Его жена и соучастница преступлений, принцесса Гюмене, воспитательница детей короля, вынужденная после скандала покинуть свое место, прибыв к своему мужу, несостоятельному должнику, в его замок, прежде всего распорядилась построить там театр.

Герцог Лозен хвастался тем, что задолжал свыше двух миллионов ливров; он не трудился вести счет своим расходам. Граф Клермон, имевший триста шестьдесят тысяч ливров ежегодного дохода, был горд тем, что сумел в два приема промотать все свое состояние. Знатные аристократические семьи, уже успевшие разориться, жили за счет королевских пенсий. Эти пенсии были достаточно высоки — они исчислялись в сотнях тысяч ливров. На одну лишь уплату пенсий знатным фамилиям из казны уходило ежегодно двадцать восемь миллионов ливров. Впрочем, сама собою понятно, что эту огромную для того времени сумму, как и иные баснословные расходы двора, оплачивали в конечном счете те, кто работал от зари до зари, ничего не получая и не пользуясь никакими правами: ее оплачивали крестьяне.

Провинциальное дворянство, заскорузлые Дворяне-помещики, которые не могли рассчитывать, подобно придворной знати, на милость монарха, отнюдь не намеревались ограничивать свои аппетиты и удовлетворяли их все в том же источнике. Крестьянин должен был всех накормить: и короля, и королевский двор, и высшее духовенство, и придворную челядь, и армию, и огромный чиновничий аппарат, и, конечно же, своего сеньора.

Годы царствования Людовика XVI были отмечены новым явлением — дальнейшим усилением феодальной эксплуатации крестьянства. Помещики при поддержке суда и местных властей восстанавливали давно забытые, потерявшие реальный смысл феодальные права и привилегии. И хотя эти «выветрившиеся» права давно уже не имели практического значения и применения, помещики их использовали как юридические основания для введения новых поборов с крестьянства.

Эта политика, вдохновленная все тем же принципом — «Живи сегодняшним днем!», была безрассудна, слепа, гибельна для дворянства. Усиливая и без того непомерную эксплуатацию крестьян, помещик рубил сук, на котором он сидел. Разоряя крестьянина, живший за счет его труда сеньор разорял и себя.

Крестьянство, доведенное бесконечными поборами и повинностями помещика, церкви, государства до предельной степени нищеты и истощения, отвечало на это новое наступление феодальной реакции бурными волнениями и даже восстаниями.

Вначале в первой половине восьмидесятых годов крестьянские восстания были еще локально ограничены: они происходили главным образом в провинциях Виварэ, Живодане — районе Севеннских гор, где уже не раз вспыхивали крестьянские мятежи. Но с 1786 года крестьянские выступления стали возникать уже в разных частях королевства: нужда стала столь нетерпимой, что во множестве провинций доведенные до отчаяния крестьяне стали браться за вилы и топоры. Правда, большинство крестьянских выступлений предреволюционных лет еще не были прямо направлены ни против монархии, ни против властей, ни даже против своего сеньора. Крестьяне чаще нападали на судебные учреждения и сжигали феодальные документы, являвшиеся, как им казалось, главным источником их бед. Но нарастание волны крестьянских выступлений и бунтов само по себе было грозным симптомом.

Наряду с крестьянством на борьбу поднималось и плебейство — городская беднота. Уже в семидесятых годах голодные бунты, нападения на продовольственные склады и магазины происходили в Руане, Реймсе, Дижопе, Невере, Лионе, Париже и других городах. Во второй половине восьмидесятых годов, особенно начиная с 1788 года, голодные бунты вновь вспыхнули в ряде городов — Лилле, Камбре, Дюнкерке, Марселе, Тулоне, Эксе и других — с прогрессирующей силой. Народ требовал хлеба и дешевых цен на продукты питания.

Все пришло в движение. Все были охвачены недовольством. Сознающая свою силу, экономически могущественная, политически бесправная, буржуазия проявляла готовность идти на союз с народом, чтобы добиться власти. Все третье сословие сплачивалось против феодально-абсолютистского режима; классово неоднородное, оно выступало единым в борьбе против абсолютистского произвола.

«Партия философов», «партия вольнодумцев», преследуемая и травимая правительством и церковью, приобрела такое моральное влияние и авторитет, каким она ранее никогда не располагала.

Когда Вольтер в 1778 году, после двадцатилетнего перерыва, приехал в Париж, он был встречен такими шумными овациями, таким единодушным и бурным проявлением чувств уважения, симпатии, восхищения, которых не удостаивался король даже в первые, лучшие годы своего царствования. Восьмидесятичетырехлетний Вольтер вступил в столицу Франции триумфатором.

Сторонний наблюдатель Денис Иванович Фонвизин, автор «Недоросля», путешествовавший в тот год по Европе и оказавшийся в марте — апреле в Париже, так передал в одном из писем свои впечатления о восторженном приеме, оказанном знаменитому писателю:

«Прибытие Вольтера в Париж произвело точно такое в народе здешнем действие, как бы сошествие какого-нибудь божества на землю. Почтение, ему оказываемое, ничем не разнствует от обожания. Я уверен, что если б глубокая старость и немощи его не отягчали и он захотел бы проповедовать теперь новую какую секту, то б весь народ к нему обратился…» И далее Фонвизин рассказывал, какие почести оказывались Вольтеру в Академии, в театре, на представлении его трагедии «Ирена», на улице, где огромные толпы народа сопровождали с факелами в руках карету знаменитейшего из французов, приветствуя его до самого дома возгласами: «Да здравствует Вольтер!»

В этих стихийно возникших, общенародных манифестациях весной 1778 года, потрясших Париж, а за ним и всю Францию, проявлялось не только признание великого таланта и больших заслуг писателя, в них выражалось одобрение той политической критике слева, тому духу «вольнодумия», авторитетнейшим представителем которых в глазах народа был Вольтер.

Великий писатель, не выдержав огромного душевного и физического напряжения этих дней триумфа, в мае 1778 года умер в Париже.

Другой «властитель дум» современников, обретший огромное, еще большее, чем Вольтер, влияние на молодых людей своего века, — Жан Жак Руссо, умер в том же 1778 году. Руссо никогда не испытывал таких волнующих часов общенародного признания, которые довелось пережить Вольтеру. До последних своих дней он жил все той же неустроенной, нескладной, бездомной жизнью.

«И вот я один на земле, без брата, без ближнего, без друга — без иного собеседника, кроме самого себя», — так начинал Руссо последнее свое произведение, начатое за два года до смерти. Недоверчивый, подозрительный, чувствовавший себя всегда чужим среди своих великосветских поклонников, он не искал громкой славы и шумным встречам предпочитал «прогулки одинокого мечтателя». Он умер в чужом доме, в Эрменонвиле, в имении маркиза де Жирарден, куда он бежал из опостылевшего ему Парижа.

Но когда «одинокого мечтателя» не стало, вся молодая Франция оплакивала потерю великого человека, которого она вскоре провозгласила «апостолом равенства».

Через несколько лет умерли Дидро, Д’Аламбер, Мабли, Гольбах, несколькими годами раньше — Гельвеций. Самые выдающиеся представители «партии вольнодумцев» один за другим сходили со сцены…

Век Просвещения не закончился со смертью самых замечательных его представителей — он продолжался. Молодые люди, знавшие уже Вольтера или Руссо по мраморным бюстам или потемневшим переплетам их книг, побывавших в руках сотен читателей, открывали в этих пожелтевших страницах новый, сокровенный смысл. Они прочитывали эти старые сочинения глазами поколения, приближавшегося вплотную к революции, и для них идеи и слова великих классиков восемнадцатого столетия приобретали болеё радикальный, а порою даже более революционный смысл, чем тот, который придавали ему некогда авторы.

Новая поросль литераторов — публицистов, философов, социологов, драматургов, поэтов — продолжала дело старшего поколения. Среди них не было звезд первой величины, «титанов», какими представлялись теперь отделенные уже несколькими годами посмертной славы Вольтер, или Руссо, или вся великая плеяда «энциклопедистов».

Но эти новые писатели, пришедшие им на смену, были в некоторых отношениях смелее, решительней; они выдвигали на первый план политические вопросы и трактовали их в радикальном духе, острее и дерзновеннее.

Разносторонне талантливый Антуан Никола де Кондорсе, математик и социолог, поборник идеи народного суверенитета; публицист и социолог Жан Пьер Бриссо; последователь Руссо, автор «Размышлений гражданина» Госселен; плодовитый автор социальных романов с утопическими мечтаниями Ретиф де ла Бретонн; наблюдательный, зорко видевший бытописатель «Картин Парижа» Луи Себастьян Мерсье; острый памфлетист, человек большого таланта и необузданных страстей, честолюбивый, жадный к жизни граф Оноре де Мирабо; умный, расчетливый, резко ставивший в своих памфлетах главные политические вопросы аббат Сиейс — таковы были лишь наиболее известные из имен нового, младшего поколения политических писателей, продолжавших дело прославленных литераторов «века разума».

Между этими новыми авторами, овладевшими общественным вниманием, были немалые различия в политических взглядах, программных целях и, наконец, в таланте. Но при этих существенных различиях всех их объединяло глубокое отвращение к абсолютистскому режиму и его институтам, сознание необходимости больших политических и социальных перемен. Все они — каждый по-своему — революционизировали умы и сердца своих соотечественников.

Может быть, в еще большей мере подготовке общественного сознания к надвигавшейся революции помогали мастера, чье творчество по самой своей природе казалось далеким от передовой политической литературы.

Талантливый, насмешливый, блестящий комедиограф и памфлетист, «колкий Бомарше» «Севильским цирюльником» и в особенности «Женитьбой Фигаро», имевшей беспримерный успех у французских зрителей, повлиял на развитие революционных чувств своих современников, несомненно, сильнее, чем авторы философских трактатов или политических памфлетов.

Освободительные идеи мужественной поэзии Андре Шенье предреволюционных лет производили на его молодых читателей большое впечатление.

Когда Жак Луи Давид, создатель революционного классицизма во французской живописи, показал на выставке в Париже в 1785 году свою картину «Клятва Горациев», величавая строгость и трагический героизм этого поразительного произведения гения потрясли современников. В этой картине, так мастерски воссоздававшей драматический сюжет прошлого, зрители увидели самое современное и самое революционное творение искусства из всех запечатленных на холсте.

Люди, не прославившиеся ни в науке, ни в искусстве, но завоевавшие известность своими делами — участием в революционной войне в Америке: молодой маркиз де Лафайет, в двадцать с чем-то лет ставший генералом американской армии; три брата: Теодор, Шарль и Александр де Ламет, отправившиеся за океан сражаться за свободу молодой республики; молодой граф Анри де Сен-Симон, будущий великий социалист-утопист, и другие участники американской войны, — пользовались сочувственным вниманием общества.

Среди этого множества новых имен, зазвучавших со сцёны общественной жизни Франции восьмидесятых годов, были люди разного исторического масштаба, разных дарований, разных судеб. Позже дороги их круто разойдутся; единомышленники станут противниками, друзья превратятся во врагов. Но в это последнее десятилетие перед революционной бурей, когда уже явственно чувствовалось ее приближение и тем труднее было мириться со ставшим давно невыносимым произволом деспотической власти, они все выступали сообща, все атаковали ненавистный режим; они были товарищами по оружию в борьбе против общего врага.

Но было ли слышно среди этих имен, уже ставших известными и во Франции и за ее пределами, имя Жана Поля Марата?

Автор «Цепей рабства», еще давно, еще при жизни великих Вольтера, Жана Жака Руссо, Дидро, выступивший с вполне самостоятельный политическим произведением, которое даже тогда выделялось своим революционным духом, оставался ли он и позже, пятнадцать лет спустя, одним из передовых политических писателей эпохи, овладевших умами нового поколения?

Нет, Жана Поля Марата не было в ряду этих имен. Он не шел в авангарде французской общественной мысли, его имя в течение этих лет очень редко встречалось на страницах политической литературы.

Марат не стал за это время иным; он ни в чем не Изменил своим политическим убеждениям и взглядам, сформулированным в «Цепях рабства». Он не потерял интереса к общественной жизни, не стал равнодушным к судьбам своей страны. Напротив, он зорко следил за всем совершавшимся в мире; он принимал близко к сердцу страдания своего народа; он жадно вглядывался в менявшиеся на его глазах политические условия в стране.

Эти долголетние наблюдения за затянувшейся агонией изжившего себя политического строя откладывались в его памяти и укрепляли его давнишние убеждения. Наступит срок, и все накопленное за эти пятнадцать лет наблюдений, оценок и размышлений будет пущено в оборот. Тогда станет очевидным, что эти предреволюционные годы не прошли бесследно в политической биографии Марата. Когда он выступит как боец с поднятым забралом на поле политических сражений, тогда станет ясным, что оружие оттачивалось на протяжении всех этих лет.

* * *

Со всей цельностью своей натуры, с присущей ему способностью полностью отдаваться тому, что его целиком захватывает, Марат все эти пятнадцать лет посвятил поискам решений увлекавших его проблем медицины и физики.

Марат творил. Результаты своих лабораторных занятий, своих опытов над животными, своих экспериментов над действием электрической энергии, над созданием «огненных флюидов», над решением спорных вопросов оптики он подытоживал и обобщал в ряде научных сочинений.

Его работоспособность, его творческая энергия были поразительны.

В 1777 году Марат окончательно переселился в Париж и начал свою медицинскую практику и вскоре же после этого свои лабораторные опыты.

Уже через два года, в 1779 году, в Париже вышел его первый научный труд, посвященный проблемам физики. Он назывался: «Открытия доктора медицины и врача лейб-гвардии графа Д’Артуа Марата об огне, электричестве и свете, подтвержденные рядом новых опытов, засвидетельствованных господами комиссарами Академии наук».

В следующем, 1780 году были опубликованы два новых научных труда доктора Марата: «О физических свойствах огня» и «О свете». Последний, сопровождаемый также описанием ряда опытов, засвидетельствованных комиссарами Академии наук, представлял собой обширное сочинение, свыше двухсот страниц текста.

Через два года в Париже было издано еще более крупное исследование: «Изыскание о физических свойствах электричества», представлявшее собой объемистый том, насчитывавший более четырехсот пятидесяти типографских страниц.

Еще через два года увидели свет новые научные труды доктора Марата: «Элементарные понятия оптики» и «О применении электричества в медицине». За ними последовали перевод на французский язык «Оптики» Ньютона (1787 г.) и, наконец, в 1788 году первое Собрание научных трудов Марата по физике и оптике, изданное под названием «Сочинения г. Марата. Академические мемуары».

Позднее Марат в своей автобиографии писал: «Я имею восемь томов изысканий метафизических, анатомических и физиологических о человеке. Я сделал двадцать открытий в различных областях физики; многие из них у нас давно опубликованы, другие находятся в моих папках…»

Конечно, научный вклад ученого, в особенности работающего в области физики или других точных наук, при оценке его менее всего поддается количественному измерению.

Нельзя, однако, не поражаться самому объему научной продукции Марата. За этим сухим перечнем названий явственно ощущается огромный труд ученого, неустанное напряжение творческого созидания.

Что вдохновляло Марата на это подвижничество? Поиски славы? Стремление к богатству? Честолюбивые замыслы?

Марат в одном из писем откровенно отвечал на эти вопросы. «Почти всю жизнь я провел в своем кабинете, никогда не создавал планов обогащения и никогда не брался ни за какое выгодное предприятие. Замечательно то, что в продолжение, шести лет я отказывался от богатств, которые мог приобрести, практикуя свое искусство, исключительно из желания предаться наслаждению научных занятий».

«Предаться наслаждению научных занятий» — так мог сказать только подлинный ученый, умеющий выше всего ценить охраняемые настороженной тишиной недолгие часы творческих поисков и счастливых находок.

Но, мог ли автор «Цепей рабства», подошедший в молодости вплотную к решению коренных политических проблем, волновавших его соотечественников, забыть, оставить навсегда эти жгучие темы?

Социально-политические проблемы — область, в которой Марат однажды уже сумел сказать свое новое слово, — продолжали притягивать его. Он и не мог оставаться к ним равнодушным, ибо сама жизнь, врывавшаяся в окна кабинета ученого на улице Старой голубятни, каждодневно, ежечасно напоминала о них.

Но всецело поглощенный своими физическими опытами и исследованиями, которые, раз будучи начатыми, требовали все новых и новых экспериментов для нахождения ускользающего решения, Марат лишь урывками, на короткое время возвращался к тематике своей молодости.

До нас дошли лишь две его работы, относившиеся к социально-политической проблематике: «План уголовного законодательства» и «Похвальное слово Монтескье».

Первая работа была написана, видимо, в конце семидесятых годов и впервые опубликована в 1780 году. «Похвальное слово Монтескье» было написано в 1785 году, при жизни автора не издавалось и увидело свет лишь шестьдесят лет спустя после его смерти. Оно интересно лишь как свидетельство большого уважения Марата к этому писателю; в остальном же эта работа большого значения не имела: она представляла собою краткое изложение идей Монтескье, или, точнее говоря, его главного труда «О духе законов».

«План уголовного законодательства» имел большую ценность.

История возникновения этой работы такова. Под влиянием огромного успеха нашумевшей книги итальянского просветителя Беккариа «Трактат о преступлениях и наказаниях» многие научные учреждения и общества в Европе проявили большой интерес к поднятым Беккариа вопросам. Одно из научных учреждений такого рода — «Экономическое общество в Берне» — в 1777 году объявило конкурс на сочинение плана уголовного законодательства со сроком представления работ в 1779 году.

Марат принял участие в этом конкурсе. Его прельщал не материальный эффект (премия была более чем скромной), не слава (захолустное «Экономическое общество в Берне» даже в случае успеха не могло ее принести); Марата, несомненно, интересовали те социально-политические проблемы, которые надлежало в этом сочинении разрешить.

«План уголовного законодательства» не вносит чего-либо принципиально нового по сравнению с «Цепями рабства».

Как и «Цепи рабства», «План уголовного законодательства» не свободен от внутренних противоречий. Так, например, Марат пытается сочетать идею Руссо о происхождении государства в результате соглашения людей с ранее развивавшейся им мыслью о том, что государство возникло в результате насилия.

Важнее, однако, другое: понимание насильственного характера государства на всех стадиях его возникновения и развития, хотя и затемненное противоречивым сочетанием с учением о естественном праве и общественном договоре, все же позволяло Марату прийти к ряду важных выводов.

Рисуя историю общественной борьбы как цепь непрерывных насилий богатых над бедными, сильных над слабыми и рассматривая эти насилия как систематические нарушения естественного права, Марат логически приходил к выводу о праве угнетенных и бедных силой добиваться освобождения от гнета.

«Окиньте взором большинство населяющих землю народов, и что вы увидите? Лишь жалких рабов и властных господ. Разве существующие там законы не являются лишь указами повелителей?» Марат делает отсюда вывод, что «в мире нет ни одного правительства, которое можно было бы счесть законным», и он в дальнейшем подробно доказывает, как, покушаясь на священные права истинного суверена — народа или его представителей, — монархи, присваивая не принадлежащие им права, сами совершают государственные преступления.

Но Марат идет дальше. Он пишет: «На земле, повсеместно заполненной чужими владениями, где неимущие ничего не в состоянии себе присвоить, им остается лишь погибать с голоду. Неужели же, будучи связаны с обществом лишь одними невыгодами, они обязаны уважать его законы?»

Марат дает на этот вопрос отрицательный ответ. Неимущие, бедные, которых общество оставляет на произвол судьбы, не должны себя считать связанными законами; они должны силой добиваться восстановления своих попранных прав.

Марат неоднократно подчеркивает, что главным содержанием общественной борьбы последнего времени является борьба между угнетенными и угнетателями, между бедными h богатыми. И он отчетливо формулирует неоспоримое право бедняков и угнетенных на восстание с оружием в руках. «Чем обязаны они своим угнетением? Далекие от обязанности уважать их порядки, они с оружием в руках должны требовать от них восстановления своих «священных прав».

Безоговорочно, как и в «Цепях рабства», оправдывая право бедных и угнетенных на восстание, Марат, естественно, подвергает жестокой критике деспотическую власть и политические учреждения, угнетающие слабых и бедных или препятствующие осуществлению их естественных прав. Он ведет речь в гневном, обличительном тоне. Целая глава в его трактате посвящена мнимым государственным преступлениям, изобретаемым продажными юристами, подводящими под эту статью все, что совершается против государя. Суждения Марата по этому вопросу проникнуты боевым, задорным демократизмом. Интересы государства и интересы государя для него не только не тождественны, как это представляют слуги монарха-деспота, но большей частью противоположны. В частности, Марат решительно отвергает толкование сочинений, направленных против монарха, или покушения на его жизнь как государственных преступлений. Убийство монарха должно быть караемо так же, как карается простое убийство.

В «Плане уголовного законодательства» Марат должен был, естественно, еще раз определить свое отношение к собственности.

В этом произведении Марат, как и раньше, далек от какого бы то ни было отрицания института частной собственности вообще, и в этом его позиция до последних дней жизни остается неизменной. Марат никогда не был коммунистом-утопистом; он не разделял коммунистических идей Мелье, Морелли, Мабли. Но Марату в то же время чуждо столь характерное для большинства буржуазных политических писателей и политических деятелей конца восемнадцатого столетия почтительное преклонение перед институтом частной собственности как священным и непререкаемым Правом.

Марат, придерживавшийся уравнительных идей Руссо, уже в «Цепях рабства» право частной собственности объявлял правом условным. В «Плане уголовного законодательства» эта ограничительная трактовка права собственности подчеркнута еще резче и определеннее.

«Право владения вытекает из права на существование, — пишет Марат, — таким образом, все необходимое для продления нашей жизни принадлежит нам и до тех пор, пока остальным недостает самого необходимого, никакой излишек не может принадлежать нам на законных основаниях».

Этой отчетливой формулировкой Марат ясно определяет, что право собственности, по его мнению, законно и правомочно лишь в той мере, в какой оно не противоречит первейшему праву — праву на существование.

Смелый революционный дух, который был присущ его первому политическому памфлету «Цепи рабства», еще сильнее чувствуется в новом сочинении.

«План уголовного законодательства» вновь подтвердил, что в решении основных социально-политических вопросов своего времени Жан Поль Марат остался на позициях боевого революционного демократизма.

«Довольно, слишком долго эти ненавистные тираны опустошали землю. Их царство идет к концу, светоч философии уже рассеял густую мглу, в которую они ввергли народы. Осмелимся же приблизиться к священной ограде, за которой укрывается самовластие, осмелимся разорвать мрачную завесу, скрывающую от глаз его происки; осмелимся вырвать из его рук это страшное оружие, всегда губительное для невинности и добродетели. Пусть при этих словах тупые рабы бледнеют от испуга — они не оскорбят слуха свободных людей. Счастливые народы, вы, сорвавшие тяжкое ярмо, под которым стонали, счастьем вашим вы обязаны именно этой благородной отваге».

Человек, написавший эти строки, не мог быть кабинетным ученым, укрывшимся за четырьмя стенами от кипящего потока жизни. Пожалуй, ни в одном другом произведении французской политической литературы предреволюционного десятилетия не чувствуется так явственно приближения надвигающейся революционной бури, не звучит так уверенно и смело дерзновенный призыв идти навстречу ее ветрам.

Доктор Марат, физиолог и физик, увлеченный разрешением тайн науки, оставался верным ciîhom своего народа, ненавидевшим его врагов, обличавшим тиранию абсолютистского режима, готовым, как только протрубит рог, вступить с ним в жестокую борьбу.

* * *

Но рог еще не трубил, гроза еще не пришла; еще только сгущались тучи на горизонте, и один из самых революционно мыслящих политических писателей Франции отбрасывал прочь перо и снова возвращался к своим тиглям и колбам.

Здесь тоже продолжалась борьба.

Это была не только борьба с природой, терпеливое и настойчивое стремление овладеть ее тайнами, с тем чтобы заставить ее еще лучше служить человечеству. Природа была другом человека и могла еще щедрее оделить его своими неисчислимыми дарами, если только найти верный ключ к потайным дверям ее сокровищниц.

Труднее, тяжелее была борьба с теми, кто охранял подступы к овладению тайнами природы, — со жрецами науки, кастовыми учеными, с официальной наукой, королевской Академией наук, освященной благоволением ее августейшего покровителя и поддержкой неограниченной монархии.

Путь Марата в науке не был ни простым, ни легким.

За двадцать пять лет неустанных научных трудов он сумел создать себе имя и приобрести известность в ученом мире Европы и Америки. Бенджамен Франклин, знаменитый американский ученый-физик и политический деятель, с большим уважением отзывался о научных трудах Марата в области физики. Марат поддерживал с ним оживленную переписку. Гёте в своем «Учении о цветах» также сочувственно писал о научных изысканиях доктора Марата. В 1783 году в Лейпциге в переводе на немецкий язык, с предисловием и примечаниями Ш. Вайгеля вышли работы Марата о свете. Вайгель в предисловии подчеркивал крупное значение трудов Марата для современной науки. Высокую оценку опытов и научных открытий доктора Марата в области физики можно было встретить на страницах ряда научных журналов того времени.

Марат рассказывал, что один «северный монарх приглашал приехать в его государство для работы по вопросам физики». Он получал и иные заманчивые предложения и неизменно отвергал их.

Правда, одно из таких соблазнительных предложений он принял. Речь шла о том, чтобы в Испании, в Мадриде, была создана королевская Академия наук и доктор Марат возглавил ее в качестве президента.

Переписка Марата с его другом Румом де Сен-Лореном, переехавшим из Парижа в Мадрид, относящаяся к 1783 году, свидетельствует о том, что Марату нравилась эта идея и он хотел стать во главе Испанской Академии.

Марата более всего соблазнила, вероятно, возможность широко, не заботясь о копеечной экономии, ставить научные опыты; в Париже ему все приходилось делать за свой счет, и все его крупные заработки Шли на оплату дорогостоящих экспериментов. Ему должна была также импонировать полная научная самостоятельность и независимость; он был бы освобожден также от треволнений и забот непрерывной войны с Парижской Академией, поглощавшей немало его сил. Словом, он страстно желал получить эту высокую академическую должность, и некоторые из своих писем Руму де Сен-Лорену он предназначал не только для своего корреспондента, но и для испанского министра графа Флорида Бланка, а возможно, и для испанского короля, от которых зависело осуществление этого плана.

Одно время казалось, что вопрос уже решен и дело близко к осуществлению. Марат нетерпеливо ждал последнего уведомления от своего друга из Мадрида. Но окончательное решение всё оттягивалось. Наконец Рум де Сен-Лорен, еще не теряя надежды на благоприятный исход дела, решил раскрыть Марату истинные причины задержки его приглашения в Мадрид. Кандидатура Марата встречала решительные возражения, но не в самом Мадриде, а в Париже. На Флорида Бланка оказывалось энергическое давление из французской столицы: академические круги Парижа чернили в глазах испанского министра доктора Марата; в доверительных письмах, к которым в Мадриде прислушивались, считаясь с высоким научным рангом их авторов, доказывалась полная непригодность Марата для намеченного ему почетного и ответственного поста в испанской столице.

Марат ответил Руму де Сен-Лорену пространным письмом, датированным 20 ноября 1783 года. Он приложил к нему множество документов. В сущности, это была обширная докладная записка, предназначенная для высших испанских должностных лиц — для министра, может быть, даже для короля, в которой сжатая сводка фактов, должна была красноречивее слов опровергнуть все выдвигавшиеся обвинения. Письмо было написано в сравнительно сдержанном тоне, но за этим внешним спокойствием чувствовалась ярость Марата. Да он вовсе и не думал скрывать или преуменьшать своих разногласий, своих споров, своей борьбы с Французской Академией.

Марат рассказывает в этом письме об истории этой долголетней распри. Он напоминает о том, что его первые опыты, когда он еще не поссорился с влиятельнейшими членами Академии, встречали с ее стороны сочувствие и одобрение. Так, в 1779 году Парижская Академия выделила комиссию в составе графа Мальбуа, ле Руа, Сажа и других, которая ознакомилась со ста двадцатью опытами доктора Марата, подтверждающими его изыскание об огненном флюиде. Комиссия признала его работу «очень интересной» и установила, что она «содержит ряд новых опытов, удачно, добросовестно поставленных, открывающих широкое поле для исследований физиков».

Казалось бы, научные изыскания Марата в области физики с самого начала получили заслуженное признание со стороны Академии. Но это длилось недолго. Вскоре же между доктором медицины, успешно экспериментирующим в области физики, и руководителями Парижской Академии возникло отчуждение, а затем и открытый разрыв.

Что послужило причиной ссоры? Марат рассказывает об этом так: некоторые видные члены Академии посещали его и спрашивали, не собирается ли он вступить в ее ряды. «Мой ответ, — пишет Марат в том же письме, — плохо понятый, был принят за презрительный отказ. Отсюда и начались преследования».

Такова версия возникновения ссоры, которую дает самый осведомленный ее участник, являющийся, однако, в то же время и наиболее заинтересованной стороной. Возможно, что так оно вначале и было. Возможно, что первое взаимное охлаждение и, видимо, взаимное раздражение возникли на почве недоразумения. Нет причин не доверять рассказу Марата. Но не подлежит сомнению, что вскоре же к этой малосущественной причине, которую правильнее рассматривать скорее как внешний повод, прибавились и более важные.

Парижская Академия была учреждением официальным, находившимся под покровительством и наблюдением высших властей монархии. Хотя в ее состав входили и некоторые выдающиеся ученые, но не они задавали тон и определяли ее лицо. В целом Академия в восемнадцатом веке и особенно во времена последнего короля была казенным и ретроградским учреждением: здесь господствовали косность, рутина, чинопочитание, боязнь нового. Ленгэ, известный философ и экономист восемнадцатого столетия, говорил о членах Академии: «Они обладают хорошим желудком, но плохим сердцем».

Марат в науке, в специальных ее отраслях: медицине, физике, оптике — оставался столь же самостоятельным и независимым, как и в вопросах политики и во всем остальном. Он шел своей дорогой и отнюдь не намеревался робко и терпеливо дожидаться милостей высокого научного учреждения.

Марат смело вступил в борьбу со своими могущественными и многочисленными противниками. Как всегда, он вел эту борьбу с поднятым забралом. «На одного мудрого сколько пустых и поверхностных людей?» — писал позднее Марат об официальных ученых своего времени. Позже он посвятил ученым Парижской Академии специальной памфлет «Современные шарлатаны», дышавший яростью; опубликовать его, однако, ему удалось лишь в годы революции.

Конечно, борьба Марата против официальной науки приносила ему лишь одни поражения. Ни его обширная памятная записка, ни подтверждающие ее документы, пересланные через Рума Сен-Лорена испанским властям, не смогли их переубедить. Голоса французских академиков звучали для испанского министра громче и убедительнее самооправданий доктора Марата. Желанное место президента Испанской Академии наук ускользнуло навсегда, и рассчитывать на что-либо равноценное также не приходилось. Все попытки пробиться в провинциальные академии также оканчивались неудачей: академический цех был связан круговою порукою.

Марат порою прибегал к хитростям: он пересылал свои работы в провинциальные академии, скрывая свое имя. Так, одна из работ Марата о влиянии электричества на излечение болезней, посланная им анонимно в Руанскую Академию, была удостоена премии. В письме к Руму де Сен-Лорену Марат по этому поводу с горечью замечал: «В конце концов этот маленький успех вас убедит в том, что даже и академии отдают мне справедливость, если я соблюдаю инкогнито!»

В своей борьбе против академического цеха, против официальных французских научных учреждений Марат был прав в главном. Он представлял в науке Передовую, смелую, ищущую мысль, не боявшуюся ни авторитетов, ни нарушения канонов. Он выступал новатором и хорошо сознавал, что именно это — смелость и новизна прокладываемых им путей — вызывало раздражение официальных академических бонз. В предисловии к своим «Академическим мемуарам», говоря о препятствиях, которые ему приходилось преодолевать, он писал: «Но такова судьба всех новаторов… Тот не может быть апостолом истины, кто не имеет смелости быть ее мучеником».

Справедливость требует признать, что в полемическом увлечении Марат порою заходил слишком далеко и давал некоторым ученым своего времени характеристики, которых те вовсе «е заслуживали. Так, например, он был совершенно не прав, называя выдающихся ученых физика Вольта и химика Лавуазье, сохранивших свои имена в науке, шарлатанами. Он был также не прав, пристрастен и несправедлив в оценке таких крупных французских просветителей, к тому же стоявших в оппозиции к официальной науке, как Вольтер, Дидро, Д’Аламбер.

Его полемическая горячность, безбоязненная готовность увеличить число своих противников усложняли борьбу с главными его врагами — учеными Академии, охраняемыми своим высоким саном и могущественной поддержкой монаршей власти.

Правда, Марат за долгие годы своей борьбы В неравных условиях — один против многочисленных, укрепившихся в несокрушимых позициях врагов, — приобрел и сторонников, почитателей таланта, уверовавших в его правоту. Среди них были и люди знатного происхождения, занимавшие определенное место в академическом мире: граф Мельбуа, Дон-Гурден, герцог Виллеруа. Некоторое время большое внимание к нему проявлял маркиз Кондорсе, известный ученый, позднее один из вождей жирондизма. Мы не говорим здесь о Руме де Сен-Лорене, ставшем его другом и необычайно высоко ценившем таланты Марата и искренне верившем в большую роль, которую он призван сыграть в науке.

По странной иронии судьбы, человеком, не только поверившим в исключительные способности непризнанного официальной наукой ученого, но и выступившим публично, на страницах печати в его защиту, был будущий непримиримый, смертельный враг Друга народа — Пьер Бриссо.

Пьер Жан Бриссо, присоединивший позднее к своей фамилии так хорошо звучавшее добавление: де Варвиль, Бриссо де Варвиль, вовсе не был человеком знатного происхождения, как это могло показаться по имени, которым он любил подписываться.

Сын трактирщика, выходец из провинциальной, небогатой и далеко не знатной среды, не имея ни имени, ни средств, ни связей, Бриссо, подобно сотням других молодых людей, полных решимости завоевать мир, в котором они были ничем, должен был сам себе пробивать дорогу к славе. Мелкий клерк, испытавший с первых же своих самостоятельных шагов гнетущее ощущение одинокости, непризнанности, Бриссо, естественно, с жаром набросился на произведения писателей Просвещения, осуждавших общественный строй, который был так несправедлив и к нему, полному дерзновенных мечтаний бедному юноше, и стал их горячим приверженцем. Человек, не лишенный природных дарований, обладавший живым умом, умением быстро схватывать и обобщать идеи, носившиеся в воздухе, к тому же умевший писать не столь хорошо, сколь быстро, Пьер Жан Бриссо легко уверовал в великую будущность, предначертанную ему судьбой.

У него был несомненный талант дилетантизма: он мог легко, без особых усилий и умственного напряжения написать статью о текущих политических задачах или даже трактат на философско-социологическую тему, произнести импровизированную речь о недостатках действующего уголовного права или конституционных норм в Англии; он мог со знанием предмета рассуждать о достижениях современной физики и даже поставить несколько физических опытов; он был понемножку всем: и журналистом, и философом, и социологом, и юристом, и физиком, и химиком.

В молодые годы в его обличительных речах чувствовалась неподдельная горячность. Он много скитался по свету: был в Англии, Голландии, заокеанской республике; ничто нигде его не удовлетворяло, особенно родная Франция. Правда, передавали, что одно из его сочинений похвалил «сам» Вольтер, но что толку!

Искренность чувств подсказывала ему порой неожиданно смелые и врезающиеся в память формулировки. Ученик Руссо, тайно завидовавший его великой славе, но воспринявший его основные идеи, он сумел их облечь в сжатые, броские фразы. Одна из них запомнилась надолго. Бриссо принадлежало изречение: «Собственность — это кража». На современников оно не произвело впечатления и прошло почти незамеченным. Но оно не прошло бесследно и спустя семьдесят лет было воскрешено Прудоном. В середине девятнадцатого века оно прозвучало громко, и многим придавленным капитализмом людям, еще незнакомым с освободительным учением Маркса, показалось откровением. Впрочем, в самой этой нашумевшей фразе, прославившей больше Прудона, чем Бриссо, было внутреннее противоречие: ведь само понятие «кража» было тесно связано с понятием «собственность»; получалась логическая тавтология: собственность критиковалась с позиции собственности.

В пору своей скитальческой, бездомной молодости Бриссо встретился с Маратом, они понравились друг другу, и между ними завязалась переписка. Марат называл Бриссо в своих письмах «нежным другом», он давал ему наставления; у Марата и Бриссо в те годы было немало общего: близость их политических взглядов; некоторая схожесть внешних фактов их биографий.

Бриссо был моложе Марата на десять лет, он испытал сразу неотразимое воздействие целостного и сильного характера Марата. В Марате уже с юных лет чувствовалось что-то львиное, и Бриссо не мог этого не ощутить. Этот сильный, смелый, независимый человек, своим трудом, своею волей добившийся почетного, хотя и обособленного положения в науке, импонировал Бриссо, может быть даже подавлял его. Бриссо смотрел в то время на Марата снизу вверх. Он искренне считал его в ту пору великим ученым, еще не признанным человечеством, замечательным талантом; с горячностью молодости стремился он исправить несправедливость общества по отношению к одному из самых замечательных его современников.

Это не были платонические сетования в кругу друзей. В 1782 году Бриссо опубликовал философский трактат «De la Vérité» — «Об истине, или рассуждения о способах постичь истину в различных областях человеческого знания». Две главы в этом трактате Бриссо посвятил Марату, и, в частности, решительно встал на защиту «знаменитого физика» в его споре с Парижской Академией.

В том же году Бриссо дал еще одно доказательство своего преклонения перед талантом Марата. Он ценил в его лице не только крупнейшего физика своего времени, но и выдающегося социального, политического мыслителя.

В 1782 году Бриссо подготовил и издал обширную десятитомную «философскую библиотеку законодателя», в которую, как это говорилось в полном, очень длинном названии этого издания, должны были войти произведения по вопросам уголовного права «самых знаменитых писателей», писавших на французском, английском, итальянском, немецком, испанском и других языках. Пятый том этой «философской библиотеки» содержал «План уголовного законодательства» Марата. Бриссо поместил Марата в почетное сообщество. Рядом с работой Жана Поля Марата соседствовали произведения Монтескье, Вольтера, Томаса Мора, Локка и других прославленных авторов.

Нужно ли было более убедительное подтверждение искреннего восхищения молодого журналиста талантом и знаниями своего старшего друга?

Марат это ценил и отвечал своему молодому почитателю дружеским вниманием; но сохранившаяся переписка между ними не дает основания говорить о чем-либо большем — об интимной дружбе, о тесной душевной близости. Даже в пору самых добрых отношений с Бриссо Марат не распахивал перед ним душу; в его письмах не чувствуется той доверительной откровенности, которая может быть только между близкими друзьями.

Парижская Академия по-прежнему отказывалась признавать научные труды доктора Марата. Она их либо высмеивала, либо — чаще всего — вовсе игнорировала.

Подводя теперь, почти двести лет спустя, итоги деятельности Марата как ученого-естествоиспытателя и его спорам с Парижской Академией наук, можно уже сказать с определенностью следующее: конечно, Марат не совершил открытий в науке масштаба Ньютона или даже Лавуазье. Он был одним из передовых ученых своего времени, находившимся на уровне знаний века. Ему случалось в некоторых вопросах ошибаться, но в вопросах медицины, в вопросах физики и, в частности, оптики он был крупным специалистом, к мнению которого прислушивались в научных кругах Европы. Он был ученым, представлявшим передовую мысль своего времени, врагом рутины, консерватизма, экспериментатором и новатором В науке. В спорах с Парижской Академией наук он представлял передовую, смелую, ищущую мысль, свободную от преклонения перед академическими чинами; Академия же тех лет была учреждением казенным, зависящим от монаршей воли, рутинным. И хотя доктор Марат был не прав в некоторых частных оценках, например Лавуазье, в целом же в спорах с Академией передовое направление науки было представлено именем Марата.

Неудачи в борьбе с Академией не смущали Марата. Он уже привык плыть против течения. Он напрягал все свои силы, чтобы довести борьбу до конца. Не оглядываясь по сторонам, не распыляя своего внимания, он продолжал борьбу. Он хотел завершить свои исследования в изучаемых областях физики и готов был с прежней решимостью бороться против академических сановников, препятствовавших осуществить казавшиеся уже близкими важные открытия в науке.

Громадное напряжение сил в течение долгих лет самозабвенного труда и борьба с могущественными, почти неодолимыми противниками, наконец, подорвали даже этот могучий организм.

В 1788 году Марат заболел. Болезнь была длительной и тяжелой. По собственному признанию, в течение долгого времени он находился на пороге смерти. Он написал завещание. Но, наконец, силы жизни взяли верх. К концу 1788 года медленно наступило выздоровление.

1788 год шел к концу. Приближался 89-й год — год революции. И все кругом уже предвещало ее неотвратимое наступление.