VIII
То, что казалось чудом современникам и особенно врагам революции, то, что поражало позднее всех, кто пытался постичь загадочную историю Первой республики, — невероятная, ошеломляющая, почти необъяснимая победа якобинской Франции над ее неисчислимыми внешними и внутренними врагами — все это совершилось в ничтожно короткий срок — за двенадцать-три-надцать месяцев.
Якобинская республика, которая летом 1793 года, казалось, вот-вот падет под ударами теснивших ее со всех сторон врагов, сжатая кольцом блокады, интервенции, контрреволюционных мятежей, задыхавшаяся от голода, от нехватки оружия, пороха, всего самого необходимого, — эта Республика, уже хоронимая ее недругами, не только отбила яростные атаки и подавила мятежи, но и перешла в наступление и, к ужасу консервативно-реакционного мира, разгромила своих противников и— стала сильнейшей державой Европы.
Более того, в исторически кратчайший срок — за один лишь год — якобинская диктатура разрешила все основные задачи революции. Она разгромила феодализм так полно, насколько это было возможно в рамках буржуазно-демократической революции. Она создала четырнадцать армий, выросших как из-под земли, оснащенных современным оружием, возглавляемых талантливыми полководцами, вышедшими из низов народа и смело применявшими новую, революционную тактику ведения войны. В битве при Флерюсе 26 июня 1794 года армия Республики разгромила войска интервентов, изгнала их из пределов Франции и устранила опасность реставрации феодальной монархии. Территориальная целостность Республики была повсеместно восстановлена, и внутренняя контрреволюция — жирондистская, вандейская, роялистская — была разгромлена и загнана в глубокое подполье.
Все самые смелые обещания Робеспьера и других якобгшских вождей были выполнены. Республика, казалось, подходила к последнему рубежу; за ним наступало возвещенное вождями революции царство свободы, равенства, братства.
Но, странное дело, чем выше поднималась революция в своем развитии, чем больше падало врагов, сокрушенных ее смертельными ударами, тем внутренне слабее становилась эта казавшаяся столь могущественной внешне якобинская республика.
Через неделю после блестящей победы при Флерю-се, потрясшей вето Европу, Максимилиан Робеспьер в речи в Якобинском клубе 1 июля 1794 года говорил: «О процветании государства судят не столько по его внешним успехам, сколько по его счастливому внутреннему положению. Если клики наглы, если невинность трепещет, это значит, что республика не установлена на прочных основах»165.
Откуда же этот горестный тон у руководителя революционного правительства, которое, казалось бы, должно было только радоваться замечательным победам Республики?
Этот голос скорби, эти нотки обреченности, горести, разочарования, которые все явственнее звучат в выступлениях Робеспьера летом 1794 года, понятны и объяснимы: Робеспьер уже чувствовал, что победа, завоеванная огромными жертвами народа, ускользает из. рук, уходит от якобинцев.
Так что же произошло?
В представлении Робеспьера как и в сознании его соратников, да и всех активных участников революции, великая титаническая битва, которую они вели в течение пяти лет, была сражением за свободу и справедливость, за равенство и братство, за «естественные права человека», за всеобщее счастье на земле, как прямо и говорилось в Декларации прав 1793 года166.
Робеспьер отнюдь не был похож на бедного рыцаря Ламанчского, жившего в мире выдуманных образов и грез. Напротив, можно было скорее поражаться удивительной проницательности, своего рода дару ясновидения, которыми был наделен этот человек в тридцать пять лет. Его орлиный взор охватывал все гигантское поле сражения; он распознавал враждебные действия противника в самом начале, и вслед за том карающая рука Комитета общественного спасения настигала врага с быстротой, которую тот не предвидел.
И если Робеспьер при всей своей проницательности продолжал верить в наступление счастливого времени торжества добродетели, то это объяснялось не наивностью или незрелой мечтательностью. Он был политическим деятелем, находившимся на уровне передовой общественной мысли своего времени. Так думал не только он, так думали все лучшие умы конца XVIII столетия. Возглавляя революцию, представлявшуюся великой освободительной войной во имя возрождения всего человечества, они не знали, не понимали и не могли понять того, что в действительности они руководят революцией, которая по своим объективным задачам является буржуазной и не может быть иной.
Мы говорили до сих пор о сильных сторонах якобинской диктатуры и ее вождя Робеспьера. Но те противоречия и ошибки, которые проявлялись у Робеспьера в первые годы революции, стали больше и пагубнее по своим последствиям во время якобинской диктатуры. Эти ошибки, противоречия, просчеты не были личными недостатками Робеспьера: они вытекали из классового характера самой революции. Робеспьер был великим революционером XVIII века, но он был, сам того не сознавая, вождем Великой буржуазной революции, и этим были обусловлены его просчеты и ошибки, в этом была его трагедия.
С некоторых пор, а именно с того времени, когда революция сокрушила всех своих главных противников, когда она доказала миру рядом блистательных побед несокрушимость своих сил, Робеспьер явственно ощутил, что руль государственной власти, который так послушно поддавался его сильной руке, перестает ей повиноваться. Управлять им становилось все труднее.
В чем же было дело? Что же случилось?
Якобинская диктатура обеспечила решение задач буржуазно-демократической революции, действуя плебейскими методами. Но как только главные задачи революции были разрешены, враги ее повержены, непосредственная опасность реставрации устранена, все внутренние противоречия, заложенные в самой природе якобинской власти, немедленно всплыли на поверхность.
Уже говорилось о том, что якобинство представляло собой не однородную, не гомогенную в классовом и политическом смысле силу, а блок разнородных классовых сил, действовавших, пока шла смертельная война против феодальной контрреволюции, сплоченно и солидарно. В год ожесточенной борьбы против объединенной внутренней и внешней контрреволюции якобинское революционное правительство, опираясь преимущественно на силы народа, влияние которого в это время резко возросло, должно было проводить жесткую ограничительную политику по отношению к буржуазии.
Эта ограничительная и во многом репрессивная политика была подсказана самой жизнью. Законы о максимуме не нужно было обсуждать, принимать и проводить в жизнь, если бы продовольственное положение Республики не было столь плохим. Законы о максимуме были рождены прежде всего необходимостью. То же самое должно быть сказано о режиме революционного террора: он также являлся подсказанным самой жизнью, необходимым средством самозащиты. Можно было, бы привести и другие примеры. Однако было бы неверным считать, что революционное правительство действовало, сообразуясь только с повелительным требованием жизни, что оно было правительством прагматиков, приспосабливавшимся к задачам, диктуемым сегодняшним днем.
Оно имело и положительные идеалы и в соответствии с ними позитивную программу; оно ставило перед собой цель, к которой шло сознательно, преодолевая все трудности и заботы текущего дня. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон, их товарищи и единомышленники — все они были последователями Руссо, а значит, и сторонниками его эгалитаристских идей.
В политике Робеспьера, в политике революционного правительства нетрудно заметить ту линию, которую они проводили вполне сознательно. Это эгалитаристская политика якобинского правительства.
Робеспьер отвергал установление полного имущественного равенства; он считал его неосуществимым, а пропаганду его вредной. По этим же мотивам он осуждал так называемые аграрные законы, под которыми понимали передел на разных долях всей земли, осуждал и выдвинутый Жаком Ру нашумевший тезис: «Необходимо, чтобы серп равенства прошелся по головам богатых!»
Но, не веря, вслед за Руссо, в возможность установления полного имущественного равенства, Робеспьер был искренне убежден в необходимости и благодетельности устранения крайностей имущественного неравенства. Он стремился к относительному уравнению состояний.
Когда в его руках и в руках его единомышленников оказались рычаги государственного управления, они пытались сделать все возможное, чтобы осуществить свою эгалитаристскую программу.
Политика принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходный налог, подушный раздел общинных земель, дробление земельных участков, поДлежа-щих продаже, ограничение права наследования, применение террора против спекулянтов и нарушителей максимума, наконец, знаменитые вантозские декреты — все это служило доказательством того, что возглавляемое Робеспьером революционное правительство стремилось к осуществлению своей эгалитаристской программы, призванной установить «царство вечной справедливости».
Обратившая на себя внимание фраза Сен-Жюста в его первой речи о вантозских декретах: «Те, кто совершают революцию наполовину, тем самым лишь роют себе могилу»167 — раскрывала все принципиальное значение вантозского законодательства. Сен-Жюст сформировался как политический деятель под идейным влиянием Робеспьера; он был его самым верным сподвижником; его взгляды о будущности Республики, несомненно, отражали и взгляды Неподкупного.
Но политика эгалитаризма, энергично проводимая якобинским революционным правительством, вела Республику отнюдь не к «счастью добродетели и скромного довольства», о чем мечтали ее вдохновители168. «…Идея равенства есть самое полное, последовательное и решительное выражение буржуазно-демократических задач… — писал В. И. Ленин. — Равенство не только идейно выражает наиболее полное осуществление условий свободного капитализма и товарного производства. И материально, в области экономических отношений земледелия, вырастающего из крепостничества, равенство мелких производителей является условием самого широкого, полного, свободного и быстрого развития капиталистического сельского хозяйства»169.
Якобинцам и их вождю Робеспьеру не удалось полностью осуществить свою эгалитаристскую программу — создать республику «равенства мелких производителей». Но даже то, что они успели сделать — а сделано было немало: был сокрушен и уничтожен феодализм, — дало результаты, подтверждающие глубокую истинность приведенного .высказывания В. И.Ленина.
Политика якобинцев объективно, независимо от их воли, расчистила почву Франции, освободила ее от всех помех для роста буржуазии и капиталистических отношений. И как бы жестоко ни карала якобинская диктатура отдельных крупных буржуа, спекулянтов, наживал, как бы властно ни вмешивалась она в сферу распределения (сохраняя в то же время частный способ производства), вся ее суровая карательная и ограничительная политика была не в силах ни остановить, ни задержать рост экономической мощи крупной буржуазии. Более того, несмотря на искоренение ножом гильотины спекулянтов, несмотря на жесткую запретительную политику, за это время выросла новая, спекулятивная буржуазия, нажившая огромные состояния на поставках в армию, на перепродаже земельных участков, игре на двойном курсе денег, спекуляции продуктами и т. п.
До тех пор пока над страной нависала опасность победы армий интервентов и восстановления старых, феодально-абсолютистских йорядков, эта новая буржуазия, кровными, материальными интересами связавшая себя с произведенным революцией перераспределением собственности, должна была покорно терпеть карающую руку якобинской диктатуры. Она должна была мириться и с возросшей ролью народа, и с ограничительным режимом, она должна была клясться в верности великим идеалам справедливости и добродетели, ибо только железная рука якобинских «апостолов равенства» moi-ла ее защитить от штыков интервентов и возврата к прошлому.
Но как только опасность реставрации миновала, буржуазия, а вместе с нею и все собственнические элементы, тяготившиеся ограничительным режимом якобинской диктатуры, стали искать средства избавления от него.
Вслед за буржуазией тот же поворот вправо совершило и зажиточное, а затем и среднее крестьянство. Революция избавила его от феодального гнета, феодальных повинностей, дала ему землю, открыла пути к обогащению. Но воспользоваться плодами приобретенного якобинская диктатура не давала. Система твердых цен, политика реквизиций зерна, проводимая якобинской властью, вызывала в деревне крайнее раздражение.
Поворот буржуазии и основных масс собственнического крестьянства против якобинской диктатуры означал складывание сил буржуазной контрреволюции в стране.
Робеспьер и революционное правительство сражались против неодолимой силы, против гидры, у которой на месте одной отрубленной головы сразу вырастало десять новых.
Революционный трибунал усиливал свою карательную деятельность. Процессы против спекулянтов, против нарушителей закона о максимуме шли с возрастающей быстротой; их исход в большинстве случаев был предрешен: смерть на эшафоте. Но сопротивление революционному правительству день ото дня становилось все ощутимее. Более того, это сопротивление чувствовалось теперь не только за пределами революционного правительства; оно давало о себе знать, пока еще в под-спудной форме, и в стенах Конвента и даже в Комитете общественного спасения, а еще сильнее в Комитете общественной безопасности.
На кого могло опереться возглавляемое Робеспьером революционное правительство? На городское плебейство? Сельскую бедноту? На те общественные низы, которые теперь называют левыми силами? В. И. Ленин ответил на эти вопросы замечательной характеристикой: «…Конвент размахивался широкими мероприятиями, а для проведения их не имел должной опоры, не знал даже, на какой класс надо опираться для проведения той или иной меры» .
Вернее не скажешь. Робеспьер, признанный вождь якобинцев, вождь революции, действительно на этом последнем ее этапе не знал, на какой класс революция должна опираться. Робеспьер и якобинцы были велики и могучи, когда они сплачивали и объединяли народ, поднимали его на борьбу против грозных сил феодальной контрреволюции и буржуазной аристократии. Их удары сохраняли ту же страшную мощь, и они шли во главе народа вместе с революцией вперед, сражаясь против крупной буржуазии, против Жиронды. Теперь они снова поднимали руку, наносили со всею силой удары, но не достигали врага: рука слабела и бессильно опускалась.
Политика, проводимая якобинским правительством, и в частности его социально.-экономическая цолитика, вызывавшая теперь, с весны 1794 года, недовольство собственнических элементов, не удовлетворяла в некоторой степени и плебейство, и демократические низы вообще. Максимум был мерой, проводимой в интересах санкюлотов, неимущих городских низов в первую очередь. Но распространив максимум и на заработную плату рабочих, сохранив в силе антирабочий закон Ле Шапелье, якобинское правительство обнаружило непонимание нужд рабочих. Они выражали недовольство этим законодательством. По мере роста дороговизны жизни это недовольство усиливалось. В равной море в своей аграрной политике якобинское правительство ничего не делало для улучшения тяжелого положения сельской бедноты, не защищало ее интересов. Проводимые же так называемые реквизиции рабочих рук, т. е. мобилизации, также вызывали ее недовольство.
Так раскалывались, расходились в центробежном движении классовые силы, составлявшие до сих пор единый якобинский блок. И это обострение противоречий в якобинском блоке неизбежно вело к внутренней борьбе в его рядах и к кризису якобинской диктатуры.
Но то, что теперь, без малого двести лет спустя, может спокойно проанализировать историк-марксист, располагающий всеми данными, накопленными исторической наукой, людям, находившимся в самой гуще событий, мыслившим понятиями и категориями того далекого XVIII века, представлялось, конечно, совершенно иначе.
Робеспьер чувствовал, он не мог не чувствовать, как вместе с победами, одерживаемыми революцией, растут препятствия на ее пути. Чем ближе он подходил к желанной цели, тем дальше она отодвигалась.
Революция, казалось, сделала все возможное, все мыслимое, чтобы восстановить «естественные права» человека; она сокрушила всех, кто посягал на эти «естественные права», кто попирал своими преступными действиями добродетель. Но Робеспьер убеждался в том, что по мере продвижения революции вперед люди не становятся лучше и число врагов Республики не убывает. Напротив, их становится день ото дня все больше.
Раньше, когда борьба шла против аристократов, против фельянов, против жирондистов, когда весь якобинский блок в братской сплоченности сражался с могущественными противниками, все было ясно. Но теперь борьба развернулась в рядах самого якобинского блока; теперь приходилось сражаться с людьми, которые еще вчера были товарищами по оружию, а некоторые, как Камилл Демулен, — личными друзьями.
Для Робеспьера, с его непреклонной волей, с цельностью его натуры, эти видения прошлого не могли стать непреодолимой преградой. Он вглядывался трезвыми, внимательными глазами в сегодняшний облик его вчерашнего собрата по оружию.
В его черновых «Заметках против дантонистов», заметках, столь непохожих на формальное обвинение, предъявленное Революционным трибуналом, обращают на себя внимание его попытки разобраться в сути Дантона. Может показаться даже странным, что Робеспьер в этих заметках сравнительно мало говорит о делах, о действиях Дантона и останавливается на каких-то незначительных на первый взгляд деталях. Так, он записывает: «Слово „добродетель“ вызывало смех Дантона; нет более прочной добродетели, говорил он шутливо, чем добродетель, которую он проявляет каждую ночь со своей женой». И Робеспьер, для которого слово «добродетель» было священным, вслед за этим с ясно чувствуемым негодованием пишет: «Как мог человек, которому чужда всякая идея морали, быть защитником свободы»171.
И ниже он снова отмечает: «Секрет своей политики он, Дантоп, сам раскрыл следующими примечательными словами: „То, что делает наше дело слабым, — говорил он истинному патриоту, чувства которого будто бы разделял, — это суровость наших принципов, пугающая многих людей“…»172
Робеспьер, мысливший категориями XVIII века, не давал и не мог дать классового определения политике Дантона, но он инстинктивно приближался к истине, считая главным в ней его недовольство «суровостью наших принципов». Недовольство принципами якобиниз-ма — это и было то общее, что объединяло всех тяготившихся революционно-демократической диктатурой, всех торопившихся покончить с этими «высокими принципами» и скорее наброситься на земные блага.
Проникнутый сознанием своей обреченности, неустрашимый при своем презрительном равнодушии к смерти, Робеспьер был способен ценить чужую жизнь не больше, чем свою. Он послал на эшафот, или скажем осторожнее и точнее: вместе со всеми членами Комитета общественного спасения и Комитета безопасности он предрешал казнь Дантона, Демулена и других, шедших по «амальгамированному» процессу 4 — 5 апреля.
Но поражая Дантона и Демулена (которого он, видимо, по-прежнему любил), Робеспьер надеялся, что вместе с ними будет поражена вся «факция», как говорили в XV1I1 веке, все поднявшие руку иа добродетель, на священные принципы Горы.
Его трагедия была в том, что он не сумел сразу же разглядеть, вернее сказать, правильно оценить стоявшую за их тенями силу. Ему казалось вначале, что речь идет об одном или даже двух-трех десятках отщепенцев и интриганов, изменивших— принципам политической морали, а на деле оказалось, что против революции движутся бескрайние ряды вражеских сил, что они напирают со всех сторон неодолимо, как катящаяся лавина. Крепкая, алчная, жадная буржуазия росла, поднималась из всех щелей и пор расчищенной якобинским плугом почвы Франции, и не было тогда силы, которая могла бы ее остановить.
Здесь не место излагать историю внутренней борьбы в рядах якобинского блока. Но следует напомнить, что удары революционного правительства были направлены не только направо, но и-налево.
Еще в конце лета — начале осени 1793 года все якобинцы, выступая совместно, разгромили «бешеных» — самое левое течение во французской революции. В марте 1794 года, вступив в решающую борьбу с дантонистами, революционное правительство разгромило выделившуюся из рядов левых якобинцев группу эбертистов. В рядах збертистов были люди разного толка, и предпринятая ими попытка поднять восстание не встретила поддержки санкюлотов. Но удар против эбертистов был распространен и на кордельеров. Через несколько дней после казни Дантона был предан Революционному трибуналу и затем казнен лучший представитель левых якобинцев Шомстт, хотя он не поддержал выступление эбертистов. Вслед за тем была подвергнута «очищению» от приверженцев Шометта Парижская коммуна. <Здесь нельзя не отметить, что изменение персонального состава Коммуны ни в малой мере не повлияло па ее социальный состав. Он в основном остался тем же, и то, что называлось «робеспье-ристской Коммуной », в классовом отнощении почти не отличалось от
«шометтистскоя Коммуны» (Eude M.Etudes sur la Commune robespierristc. P., 1973).>
Робеспьер в своих выступлениях той поры представлял и даптоиистов и левых якобинцев двумя разветвлениями одной, враждебной революции группировки: «…одна из этих двух факций толкает нас к слабости, другая ко всяким крайностям… Одним дали прозвище умеренных; другим — более остроумное, чем правильное, наименование ультрареволюционеров… Это все слуги одного хозяина, или, если хотите, сообщники, изображающие, будто они ссорятся, чтобы лучше скрыть свои преступления. Составьте мнение о них не по различию их речей, по по сходству результатов»173.
Робеспьер проявлял свойственную ему проницательность, угадывая замаскированное ярко революционными цветами тайное родство лживого и коварного Фуше, мздоимцев и казнокрадов Тальена, Барраса, Фрерона и им подобных с «умеренными». Это были прикрывавшиеся разными защитными цветами лазутчики наступающей армии новой буржуазии. Робеспьер был прав и, несомненно, действовал в интересах революции, выступая против крайних террористов, своими бессмысленными жестокостями наносивших большой вред революции. Он проявил государственную мудрость, осудив политику дехристианизации, проводимую насильственными мерами Эбером, Шометтом и другими якобинцами и вызвавшую еще ранее опасное недовольство крестьянства.
Вместе с тем Робеспьер допускал ошибку, отказываясь видеть за пределами революционного правительства иные левые политические силы. А между тем такие силы были и играли значительную роль в революции. И Шометт, и шометтисты, и люди типа Моморо, и рядовые члены Коммуны — все они стояли левее руководимого Робеспьером якобинского правительства и являлись опорой якобинской диктатуры слева.
Та же противоречивость, те же ошибки проявлялись и в социальной политике якобинского правительства. Как уже говорилось, в марте 1794" года были приняты вантозские декреты, предусматривавшие бесплатный раздел собственности врагов революции среди неимущих. Конечно, вантозские декреты не были ни «программой новой революции», как их изображал в свое время Матьез174, ни тактическим маневром, что усматривал в них прежде всего Жорж Лефевр175. В вантоз-скизг декретах нашли свое воплощение эгалитаристские устремления Робеспьера, Сен-Жюста и других якобинских последователей Руссо, а их устами формулировались уравнительские чаяния народных масс.
Вантозские декреты, будь они проведены в жизнь, означали бы увеличение числа собственников из рядов неимущих и, следовательно, расширение демократической базы революции. Их осуществление способствовало бы в известной мере экономическому и политическому разоружению какой-то части контрреволюционной буржуазии. Понятно, сегодня мы можем с уверенностью сказать, что реализация вантозских декретов не изменила бы в конечном счете общего хода вещей. Но ведь это не было ясно участникам событий 1794 года, и само вантозское законодательство все же имело большое политическое значение.
Но, странное дело, прошел месяц, другой, а вантозское законодательство не реализовалось. Оно встретило отрицательное, вернее, враждебное отношение широких слоев буржуазии и зажиточного крестьянства. Оно натолкнулось на молчаливое сопротивление большинства членов Конвента, правительственного аппарата в центре и на местах.
Почему же грозная сила революционной диктатуры не была приведена в действие для осуществления принятых Конвентом декретов? Почему Робеспьер, проявивший непреклонную твердость б достижении цели, обнаружил в этом вопросе колебания и слабость, не решился сломить сопротивление вантозскому законодательству?
Куда идти? Какую программу предложить Конвенту, Горе, патриотам? Какой найти путь, который бы сохранил и упрочил единство народа с революционным правительством? Робеспьер, как и другие руководители якобинского правительства, искал ответа на эти вопросы, но не мог найти верного решения.
Путь дальнейшего углубления социального содержания революции, открывшийся вантозским законодательством, был "оставлен. Он был не осужден, не отвергнут, никто даже вслух не высказал сомнения в его правильности, но с этого пути безмолвно сошли.
Робеспьер пытался найти иной путь. 7 мая 1794 года он выступил в Конвенте с большой речью в пользу культа «верховного существа»176. Идея «„верховного существа“ — это идея социальная и республиканская», — говорил Робеспьер. Культ «верховного существа» был попыткой объединения и сплочения нации на почве новой государственной республиканской религии.
Жepap Вальтер в своем исследовании о Робеспьере высказывает мнение, что эта речь наиболее полно и глубоко выражала мысли Неподкупного177. Может быть, это близко к истине. Во всяком случае, речь была написана или произнесена с несомненным воодушевлением. Робеспьер был еще полон надежд; эта речь еще дышала горячей верой в близкое достижение победы. «И вы, основатели Французской республики, — говорил он, обращаясь к членам Конвента, — остерегайтесь терять надежду на человечество или усомниться хотя на миг в успехе вашего великого начинания!
Мир изменился. Он должен измениться еще больше!»178
Робеспьер рисовал картину огромных преобразований, совершенных французской революцией, французским народом. Он апеллировал к чувствам патриотической гордости: «Французский народ как будто опередил на две тысячи лет остальной род человеческий». Он говорил с восторженностью, почти в исступлении, о Франции — об этой чудесной земле, ласкаемой солнцем и созданной для того, чтобы быть страною свободы и счастья. Он напоминал депутатам Конвента о той великой миссии, которую история возложила на Францию, о славной и почетной ответственности каждого французского патриота. Он предостерегал против опасности, которую влечет за собою порок, оспаривающий судьбу земли у добродетели. Он призывал бороться против его развращающего влияния, он требовал от членов Конвента гражданской доблести179.
«Считайтесь только с благом общества и интересами человечества!» — восклицал Робеспьер180.
Но к кому были обращены эти слова? К собранию этих депутатов Конвента, намеренно громко и выставляя руки напоказ аплодировавших оратору и прятавших от него глаза? К Талье"ну, Баррасу — проконсулам в Бордо и Тулоне, мздоимцам и ворам, искоренявшим контрреволюцию потоками крови, превращаемой ими в золото? К вероломному Фуше — политическому хамелеону, вчерашнему эбертисту, будущему министру полиции Наполеона? К маркизу Роверу де Фонвьелю — продажному перебежчику из лагеря аристократии, циничному, чуждому какой бы то ни было морали, стремящемуся заставить забыть его прошлое заискивающий панибратством с вожаками санкюлотов, беспощадному в неистовом терроризме, окрашенном в крайние революционные цвета и позволявшем ему под горячую руку мародерствовать, обворовывая свои жертвы? К Мари-Фрапсуа Лапорту, прикидывавшемуся верным служакой, рядовым якобинского блока, бесхитростным исполнителем воли Конвента, а позже, в 1796-1797 годах, обличенному в том, что он награбил свыше двадцати миллионов франков? К Фрерону — казнокраду и убийце, будущему главарю банд «золотой молодежи»? К Мерлену из Тионвилля, мечтавшему о княжеском особняке? К не раскрывавшему клюва, пока не придет его час, старому ворону Сиейесу?
«Благо отечества», «человечность», «добродетель» — это были пустые слова для всех этих завтрашних термидорианцев, тайных нуворишей, набивших себе карманы за годы революции и спешивших насладиться так легко доставшимся им добром.
Они уже сознавали свою силу; им уже надоела эта героика, эти призывы к доблести и добродетели; они перебрасывались быстрыми взглядами, по они понимали, что их время еще не пришло, и они, стоя, аплодировали Робеспьеру и единодушно голосовали за внесенный им проект декрета о культе «верховного существа».
8 июня в Париже в Тюильрийском саду, а затем на Марсовом поле состоялись торжества в честь «верховного существа». Зеленый парк Тюильри был украшен аллегорическими фигурами, созданными по проекту знаменитого Давида. Робеспьер, накануне единогласно избранный председателем Конвента, в новом голубом фраке, с колосьями ржи в руках, взошел на трибуну. От имени революционного правительства он произнес краткую речь.
«Французы, республиканцы, вам надо очистить землю, которую загрязнили "тираны, и призвать вновь справедливость, которую они изгнали»181, — говорил он.
Народ устроил Неподкупному горячую овацию. Простые люди, верившие Робеспьеру, хлопали в ладоши и кричали: «Да здравствует Республика!» Могло казаться, что революционное правительство сильнее, чем когда-либо, что его позиции незыблемы.
Но это было иллюзией.
От якобинских клубов провинции и столицы в Конвент поступали приветственные адреса. В них одобрялся благодетельный культ «верховного существа». Но верить этому было нельзя. Бюро полиции Комитета общественного спасения, возглавляемое Сен-Жюстом, через своих осведомителей и агентов получало иные сведения: в народе культ «верховного существа» был встречен холодно, а большей частью враждебно.
Иначе и быть не могло. Попытки подменить решение больших социальных вопросов речами, декретами и манифестациями религиозного или полурелигиозного характера были заранее обречены на провал. Личный успех Робеспьера в Конвенте и на торжествах 8 июня в Париже не мог, конечно, ни заслонить, ни тем более изменить то крайне неблагоприятное для якобинской диктатуры соотношение классовых сил в стране, которое сложилось к лету 1794 года.
К тому же и личный успех Неподкупного был также иллюзорен. Санкюлоты, простой люд Парижа по-прежнему верили ему. Его жизнь была у всех на виду: став вершителем судеб Франции, он продолжал жить все там же, на улице Сент-Оноре, у столяра Дюпле. Он вел такой же простой образ жизни, ходил пешком, был так же беден, как и в дни своей безвестности. Трудовой народ это ценил: «Этот не продаст». Но в стенах Конвента уже не народ был хозяином. В день торжества 8 июня среди возгласов одобрения Робеспьер явственно различал враждебный шепот: то были знакомые голоса депутатов Конвента. Затем последовали попытки его убийства Амиралем и Сесиль Рено. И сам Робеспьер мог заметить злонамеренное усердие его мнимых друзей: все дела, связанные с его именем, сознательно раздувались. Так было не только с покушениями против него. Для того чтобы его скомпрометировать, изолировать от остальных членов Конвента, представить народу в смешном и невыгодном свете, было создано и раздуто дело полусумасшедшей старухи Екатерины Тео.
Успехи республиканской армии, блестящая победа при Флерюсе 26 июня, создавшие прочные гарантии от угрозы реставрации, усилили стремление буржуазии, объединившей все собственнические элементы, покончить с режимом революционно-демократической диктатуры. «Апостолы равенства» — якобинцы железной рукой убрали всех стоявших на пути революции. Тем самым они расчистили дорогу для буржуазии. Они сделали свое дело, и теперь буржуазия сама спешила убрать этих людей со слишком тяжелой рукой.
Робеспьер явно чувствовал это, так странно сочетавшееся с внешними успехами нарастание угрозы изнутри. В речи в Конвенте 22 прериаля (10 июня 1794 года) он признавался: «В тот момент, когда свобода добивается, по-видимому, блестящего триумфа, враги отечества составляют еще более дерзкие заговоры» 182.
Но как пресечь эти заговоры? Как укрепить Республику? По какому пути ее повести? Эти вопросы снова и снова вставали перед руководителями революционного правительства.
Юрист, лиценциат прав, адвокат, всегда стремившийся использовать все процессуальные нормы в интересах защиты, Робеспьер сознательно пошел на их усечение, на сужение гарантий обвиняемого в судебном процессе ради ускорения работы Революционного трибунала, усиления революционного террора. Он энергично поддержал внесенный Кутоном 10 июня законопроект, предусматривавший реорганизацию Революционного трибунала и упрощение судебного процесса в целях быстрейшего покарания врагов революции183.
Впервые со времени падения Жиронды Конвент встретил предложение Комитета общественного спасения молчаливым неодобрением. Рюамп, Барер и некоторые другие депутаты неуверенно внесли предложение об отсрочке принятия закона. Но Робеспьер в резкой форме высказался за его немедленное утверждение. Конвент единодушно проголосовал, и проект 22 прериаля стал законом.
Террор усилился. Приговоры Революционного трибунала выносились быстро и большей частью повторяли одно и то же решение: смертная казнь. За полтора месяца, с 23 прериаля по 8 термидора, Революционный трибунал вынес тысячу пятьсот шестьдесят три приговора; из них тысяча двести восемьдесят пять произнесли — смерть и лишь двести семьдесят восемь — оправдание. За предыдущие сорок пять дней было вынесено пятьсот семьдесят семь смертных и сто восемьдесят два оправдательных приговора .
Был ли Робеспьер ответствен за этот достигший крайних размеров террор?
Он, несомненно, сыграл немалую роль в принятии закона 22 прериаля. Но этим его причастность к террору лета 1794 года исчерпывалась. Применение закона 22 прериаля на практике шло уже не под его контролем и не по его желанию. Снова, как и в вантозском законодательстве, он ощутил, что руль государственной власти подчиняется не его руке, а иным силам. Он уже не мог что-либо изменить, что-либо исправить. Кто-то намеренно раздувал пламя террора в расчете, что его зловещий отблеск падет на лицо Робеспьера. Те, на кого должна была опуститься карающая рука революционного правосудия, сумели захватить инструменты правительственной политики и использовать террор в своих целях.
Впрочем, во всем этом следует разобраться подробнее.
IX
Сама логика борьбы толкала якобинцев на террор. «Богатые и тираны», жирондисты и фельяны, сторонники монархии и старого режима менее всего были склонны сдавать свои позиции без боя. Они оказывали не только яростное сопротивление победившей 2 июня новой, якобинской власти; они переходили в контрнаступление, устанавливая прямые связи с правительствами европейских монархий и армиями интервентов, создавая могущественную коалицию всех сил внутренней и внешней контрреволюции.
Обороняясь от наступавших со всех сторон враждебных сил, якобинское правительство должно было прибегнуть к чрезвычайным мерам и, в частности, ответить на контрреволюционный террор революционным террором.
По поводу революционного террора было создано много версий, исторических конструкций, легенд. Пожалуй, ни один другой вопрос истории революции не был так запутан, произвольно или злонамеренно искажен, как вопрос о революционном терроре. Пора, давно пришла пора внести необходимую ясность в освещение этого вопроса.
Прежде всего, как это и соответствует требованиям исторической науки, рассмотрение терроризма 1793 — 1794 годов должно быть полностью свободно от всяких сантиментов, от всякого морализирования; вещи надо видеть такими, какими они были, раскрывая их историческую детерминированность.
Прежде всего — и это должно быть сказано со всей определенностью, не допускающей никаких кривотолков, — революционный террор был начат не по инициативе якобинцев; он был ответной, вынужденной мерой против контрреволюционного террора, развязанного первоначально жирондистами и их сообщниками по антиякобинскому подполью.
Напомним общеизвестные факты. После победы народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 года якобинцы ограничились такими мягкими мерами, как домашний арест (т. е. фактически сохранение личной свободы) жирондистских лидеров и близких к ним депутатов — всего двадцать девять человек. Жирондисты бежали из-под домашнего ареста в Бордо и другие города юга и юго-запада и подняли там контрреволюционный мятеж. 13 июля 1793 года у себя дома в ванне был убит Шарлоттой Корде, вдохновленной на этот акт жирондистами, Друг народа Жан-Поль Марат. 16 июля после контрреволюционного переворота в Лионе был убит вождь лионских якобинцев Шалье. Еще ранее был убит в возмездие голосовавший за казнь Людовика XVI один из самых преданных идеям революции якобинских депутатов Конвента — Мишель Лепелетье де Сен-Фаржо.
Терроризм как средство политической борьбы был, следовательно, впервые применен жирондистами и другими контрреволюционными группировками в июле — августе 1793 года. Индивидуальный терроризм, т. е. физическое уничтожение якобинских вождей, сочетавшийся с массовыми убийствами рядовых патриотов, как это было в Лионе, Бордо, Тулоне, всюду, где мятежники одерживали победу, был средством устрашения сторонников новой власти; террором Жиронда, фе-льяны, роялисты рассчитывали ускорить казавшееся им близким падение власти Горы.
Чтобы понять историю возникновения революционного террора (кстати сказать, неотделимого от других мер по укреплению революционной диктатуры), надо припомнить обстановку, сложившуюся в июле — августе 1793 года.
Положение Республики было катастрофическим. Казалось, что дни ее сочтены и нет и не может быть найдено средств, позволяющих якобинцам удержать власть в своих руках. Их падение представлялось большинству современников неотвратимым.
С того времени, как Республика швырнула к подножию европейских тронов голову казненного Луи Капе-та, силы контрреволюционной коалиции приумножились. В войну против революционной Франции вступили Англия, Искания, Голландия, ряд итальянских и германских государств. Россия, хотя формально и не примкнула к коалиции интервентов, поддерживала ее морально и политически. Почти вся монархическая, контрреволюционная Европа шла походом против мятежной Франции. С севера, северо-востока, востока, юго-востока, юга армии интервентов вторглись в пределы Франции. Республиканские армии повсеместно отступали перед превосходящими силами противников. Тулон был захвачен объединенными действиями иностранных интервентов и внутренней контрреволюции. Роялистский мятеж в Вандее, вспыхнувший еще в марте 1793 года, быстро распространялся по северо-западным департаментам. На юге и юго-западе власть перешла преимущественно в руки мятежных жирондистов. Впрочем, перед лицом общего врага различия между вчера жестоко спорившими между собой группировками — жирондистами, фельянами, роялистами — стирались. Отныне всех их объединяла непримиримая ненависть к якобинцам. Старые разногласия были отброшены в сторону: к чему о них вспоминать?! Главная задача, объединявшая всех противников Горы в единый контрреволюционный блок, была ясна и определенна: надо свергать правительство якобинцев. Вслед за Маратом та же участь была уготовлена Робеспьеру, Сен-Жю-сту, Кутону. Гора должна быть сокрушена; то было первое, предварительное условие, открывавшее путь к иному будущему.
Летом 1793 года из восьмидесяти трех департаментов шестьдесят были во власти мятежников. Вышколенные, хорошо экипированные и превосходно вооруженные армии самых могущественных монархий Европы по всем дорогам двигались на Париж. Отрезанная от всей страны, сдавленная сжимающимся кольцом мятежей, интервенции, блокады, столица голодала. G раннего утра перед закрытыми дверями мясных лавок и булочных выстраивались длинные очереди.
Что могло спасти обреченный на гибель Париж якобинцев? Его падение, казалось, было предрешено. Но произошло чудо. Якобинский Париж устоял. В час смертельной опасности монтаньяры и в особенности их политические руководители проявили столько твердости духа, мужества, энергии, революционной инициативы, веры в силы народа, что смогли совершить казавшееся невероятным.
Аграрное законодательство июня — июля 1793 года якобинского Конвента, полностью сокрушившее феодализм (или «сеньориальный режим», как предпочитают говорить французские историки) и все его правовые пережитки и осуществившее перераспределение земельной собственности, отвечавшее в главном интересам крестьянства, имело своим следствием переход большинства крестьянства на сторону якобинского правительства185. К этой цели якобинцы и стремились. Можно упрекать с большим или меньшим основанием Робеспьера в том, что в его выступлениях уделялось мало внимания аграрным проблемам, но невозможно отрицать тот неоспоримый факт, что, как политический лидер якобинцев, он превосходно понял необходимость безотлагательного социального законодательства в интересах крестьянства и способствовал его проведению в жизнь.
Безвозмездное освобождение от всех феодальных тягот, повинностей, пережитков крестьянство получило из рук якобинского правительства; оно получило от него же и общинные земли, и значительную часть эмигрантских земель, и часть национальных имуществ. Короче говоря, только якобинская власть сделала крестьянина полновластным, свободным от всякой сеньориальной зависимости собственником своего земельного участка. И" ради этого, ради ставшей его полноправным владением земли он готов был драться со всеми покушающимися на эти его приобретения, о которых он мечтал столетиями.
Якобинская власть и ее политический вдохновитель Максимилиан Робеспьер в первую очередь стремились обеспечить народу, т. е. тому же крестьянству и большинству горожан — людям труда, бедноте, «средним слоям», наибольшую полноту политических прав. Они подготовили и предложили народу на утверждение самую демократическую из всех известных в истории буржуазных революций конституцию. Об этом уже говорилось ранее, но в данном контексте об этом следует еще раз напомнить, ибо только якобинская власть сумела обеспечить самую широкую в рамках буржуазной демократии свободу и реальную возможность творческой инициативы, творческого участия масс в созидании нового, освобожденного от всяких феодальных пут и пережитков общества.
Никто не был так внутренне далек, так психологически не подготовлен к кровавым мерам революционного насилия, как Максимилиан Робеспьер, Сен-Жюст или кто-либо другой из якобинских руководителей в ближайшие недели после победы народного восстания 31 мая — 2 июня 1793 года.
Но после того как Луи Давид создал бессмертное скорбное полотно — изображение поникшей головы и беспомощно повисшей, безжизненной руки убитого Марата, после похорон Друга народа, ставших днем всенародного траура, после того, как пришли известия о жестоком убийстве Шалье в Лионе, якобинские лидеры поняли, что медлить далее нельзя.
У якобинцев могли быть какие угодно недостатки, ио они не были слюнтяями или резонерами. То были люди действия, не останавливавшиеся на полпути. На удар надо было отвечать ударом.
В вопросе о происхождении революционного террора, в вопросе о политической ответственности за революционный террор нет ничего неясного, сомнительного; здесь нет почвы для колебаний и различного рода толкований. Все однозначно и определенно. Ответственность за практику терроризма лежит на жирондистах и других участниках феодально-буржуазной контрреволюции. Они первыми встали на путь террора и принудили якобинцев на контрреволюционный террор ответить революционным террором.
Когда иные из политиков или историков молитвенно складывают руки, или возносят очи к небу, или иными жестами безмолвного отчаяния выражают свою скорбь по невинно погибшим душам, когда они клянут в кровожадной жестокости Робеспьера или Сен-Жюста, изображая их ненасытными демонами смерти, — все это должно быть отброшено как сознательное, насквозь лживое лицемерие, как попытка переложить на других вину за преступления, к которым были причастны их предки или они сами.
За возникновение терроризма как средства политики, политической практики ответственность несут не якобинцы, а их противники. Для якобинцев революционный террор был, повторим в последний раз, лишь ответной мерой. Именно в этом смысле и Маркс, и Энгельс, и Ленин его безоговорочно одобряли.
Но здесь возникают иные проблемы, и обойти их молчанием нельзя. Когда ныне наши современники — английский историк Коббен, или изменивший своим прежним убеждениям и перешедший к хуле и поношению якобинской диктатуры профессор Оксфордского университета Ричард Кобб, или французские историки Франсуа Фюре и Дени Рише — ведут фронтальную атаку против якобинской власти и якобинизма вообще, то вдохновляющие их политические мотивы вполне очевидны. Но столь же очевидна слабость их научных позиций. Ограничусь лишь одним примером. Фюре и Рише стяжали себе известность не столько необычайной роскошью и внешним богатством первого издания выпущенного ими двухтомного сочинения, сколько вызвавшим некоторый шум и законные возражения толкованием места и роли якобинского этапа в революции. Пользуясь жаргоном автомобилистов, Фюре и Рише утверждают, что в период якобинской власти Францию, как это порою бывает на больших скоростях, «занесло», отбросило в сторону186.
Эта вульгарная конструкция антинаучна прежде всего потому, что она игнорирует ожесточенность, беспощадность непримиримой войны между революционной Францией и превосходящими силами контрреволюции — внешней и внутренней. Фюре и Рише не видят или не хотят видеть, что в сложившихся реальных условиях — войны насмерть — между рождающимся новым, в конечном счете буржуазным обществом и старым, феодально-абсолютистским миром, еще полностью господствовавшим в Центральной и Восточной Европе, жесткая, сильная централизованная якобинская диктатура была исторической необходимостью. Без твердой революционной власти были бы невозможны ни сохранение основных социальных и политических завоеваний революции, ни обеспечение национального суверенитета, целостности и независимости Франции.
Такой же исторической необходимостью, рожденной непримиримостью смертельной войны, был и революционный террор. Здесь спорить не о чем.
Споры возникают с того момента в истории революции, когда применение революционного террора вышло за пределы исторической необходимости.
Ожесточенность, непримиримость, беспощадность с обеих сторон войны привели к обесценению, своего рода девальвации человеческой жизни. Революцию творили молодые. Напомним еще раз, Максимилиану Робеспьеру, фактическому главе революционного правительства, было в 1793-1794 годах тридцать пять лет, Жоржу Дантону — столько же. Луи Антуану Сен-Жюсту, члену Комитета общественного спасения, представителю Конвента в армиях, решавших судьбы Республики, второму лицу по своему весу, значению и авторитету в правительстве, было двадцать пять — двадцать шесть. Ближайшим сподвижникам Робеспьера и Сен-Жюста было примерно столько же: Филиппу Леба, пользовавшемуся их неограниченным доверием и платившему им такой же преданностью, было двадцать девять лет; младшему Робеспьеру — Огюстену — двадцать девять — тридцать лет; руководителю Парижской коммуны Шометту — тридцать лет. Камилл Демулен на своем судебном процессе, предрешившем его смерть, в ответ на вопрос председателя о возрасте дерзко ответил: «Я в возрасте Иисуса Христа, мне тридцать три года». Анрио, командующему. Национальной гвардией, было также тридцать три года в период решающих событий.
Молодыми людьми были не только руководители революционного правительства, но и их противники. Те, кто повел против них борьбу насмерть, принадлежали к тому же поколению молодых: Жозефу Фуше, который в нашем представлении всегда рисуется старым закоренелым преступником, в годы революции исполнилось тридцать лет; Тальену, смертельному врагу Максимилиана Робеспьера, едва лишь минуло в решающее время двадцать пять лет. Все они были в том возрасте, когда жизненная энергия бьет через край. Их возможности казались столь неисчерпаемыми и беспредельными, что жизнь не имела для них цены. Перечитайте речи якобинских вождей 93 —94-х годов: все они полны презрения к смерти. И это не фраза и не поза, которые привлекали бы симпатии слушателей. Это выражение самой сути.
Без такого объяснения трудно понять, как все эти люди, в чьих руках находились рычаги политической власти, так легко пошли на расширение революционного террора, как терроризм незаметно, может быть для них самих, из чрезвычайной меры устрашения политических противников, меры воздействия перерос в повседневную, почти будничную практику. Если первоначально революционный террор применялся лишь как ответная мера на террористические действия контрреволюции, то после народного выступления 3-5 сентября 1793 года, после принятия 17 сентября так называемого закона о подозрительных он получил иную направлонность. После сентябрьских событий 93-го года ре-чолюционный террор стал применяться и по отношению к нарушителям законодательства революции. Спекулянты, взяточники, казнокрады, нарушители закона о максимуме предавались суду Революционного трибунала. Соответствующие документы были в свое время опубликованы, и по этим вопросам написано много книг и статей, может быть, даже больше, чем они того заслуживают. Ведь напоминал же когда-то Мишле, что все погибшие от революционного террора в Париже составляли едва лишь сороковую часть павших в бою солдат в сражении под Бородином.
Революционный террор приобрел иное значение, иное содержание с того момента, когда он был перенесен из сферы борьбы против врагов революции в область борьбы внутри якобинского блока. В ту пору, когда отправляли на гильотину Шарлотту Корде, или бывшую королеву Марию-Антуанетту, или пойманных с оружием жирондистских депутатов, революционный террор был средством политической борьбы.
Ответственность за эти акты возлагалась преимущественно на Робеспьера как на фактического главу революционного правительства, и Робеспьер не уклонялся от этой ответственности, считая, что в создавшихся условиях революционный террор представляет собой необходимость, ответную меру на действия контрреволюции. В речи 14 июля 1793 года в Якобинском клубе, на другой день после убийства Марата, Робеспьер говорил: «Надо, чтобы убийцы Марата и Пелетье искупили на площади Революции свое ужасное преступление. Надо, чтобы пособники тирании, вероломные депутаты, развернувшие знамя мятежа, те, кто постоянно точит ножи над головой народа, кто погубил родину и, в частности, некоторых сынов ее, надо, говорю я, чтобы эти чудовища ответили нам своей кровью, чтобы мы отомстили им за кровь наших братьев, погибших во имя свободы, и которую они с такой жестокостью пролили… Надо, чтобы каждый из н"ас, забывая себя, хотя бы на время отдался республике и посвятил бы себя без остатка ее интересам» 187.
В этом выступлении вполне ясно определены политические мотивы террористической практики, которую предлагал Робеспьер: «надо отомстить за погибших». Террор ограничивается здесь рамками ответной политической акции. И во всех своих выступлениях в Якобинском клубе, в Конвенте Робеспьер подчеркивает ту же мысль, не уклоняясь от личной ответственности за эти репрессивные меры.
Но с некоторых пор террору стали придавать расширительное толкование. Прежде всего жестокая угроза террора была предъявлена генералам. Перед армией Республики, перед ее командующими была поставлена простая дилемма: победа или смерть. Если присмотреться к документам революции, хранящимся в Национальном архиве Парижа, нетрудно увидеть, что почти во всех гербах, эмблемах Республики повторяется это категорическое, лаконичное требование: свобода, равенство, братство или смерть. Смерть стала альтернативой, ей можно было противопоставить только победу. И генералы, которые не могли обеспечить победу, должны были взойти на эшафот. Такова была судьба генерала Кюстина, генерала Ушара, генерала Вестермана и др.
Самое трудное в толковании революционного террора наступает после того, как он был перенесен на почву борьбы в самом якобинском блоке. Якобинская группировка никогда не была единой и сплочённой. Она и не могла быть такой, поскольку представляла интересы не какого-то одного класса, а блока различных классов. Об этом уже шла речь, но, может быть, для ясности надо еще раз повторить сказанное. Якобинцы представляли собой блок демократической средней и мелкой буржуазии, крестьянства и плебейских элементов города, городской бедноты, тех, кого французские историки обычно называют санкюлотами. Естественно, что при классовой неоднородности якобинцев и революционное правительство выражало также различные классовые интересы. Если в критический период революции, когда надо было спасать революционную Францию от армий интервентов, наступавших со всех сторон, от внутренней контрреволюции, от заговорщиков, убийц, шпионов, проникавших во все поры общества, — если в этот период якобинцы и соответственно революционное правительство в силу необходимости выступали единым и сплоченным фронтом, подчиняясь твердой руке Комитета общественного спасения, сосредоточившего всю полноту власти, то после того, когда самые трудные дни миновали, когда обозначился перелом, когда стало очевидностью, что Республика побеждает своих противников, внутренние противоречия, заложенные в самой природе якобинцев и якобинской власти, начали проступать наружу.
Наивны рассуждения тех историков, которые объясняют обострение внутренней борьбы в рядах якобинского блока весной 1794 года особенностями характера Максимилиана Робеспьера или Сен-Жюста или же противопоставляемым им темпераментом Жоржа Дантона. Не это определяло развитие событий. Личные особенности играют, не могут не играть какой-то роли, но эта роль большей частью и в данном случае также была второстепенной. В самой природе якобинской власти были заключены противоречия. Эти противоречия выступали яснее всего между имущей частью, собственниками, разбогатевшими или приобретшими добро за эти трудные годы борьбы, и неимущими, которые по-прежнему испытывали социальную нужду.
Эти противоречия имели и другие, более глубокие основания. Перечитайте выступления Максимилиана Робеспьера, собранные ныне в 9-м я 10-м томах его произведений, дающие наиболее полную картину политического мышления вождя якобинцев188. Робеспьер в своей аргументации исходит из морально-этических категорий. Он говорит о торжестве добродетели над пороком, о борьбе добра и зла, о справедливости, побеждающей преступление. И в этих своих морально-этических суждениях он остается всегда искренним. Ему так и представлялся смысл развертывавшейся борьбы как борьбы между добром и злом, справедливостью и несправедливостью. Не следует забывать, что ou всегда остается верным последователем Жан-Жака Руссо, завещавшего, что в политической практике надо стремиться обеспечить торжество «естественных прав» человека. Робеспьер говорит с горячей и нескрываемой враждой о противниках революции, ибо в его представлении дело, начатое французскими революционерами, отвечает интересам не одних только французов, оно имеет и более общее значение: революция — это великое гуманистическое обновление человеческого рода. Элементы гуманизма, гуманистический подход, как это ни покажется парадоксальным недругам Робеспьера, всегда оставались преобладающими в его интерпретации происходивших событий.
Верно и то, что Робеспьер никогда не приближался ни к Дон-Кихоту, ни к Гамлету, если в данном случае допустимо сопоставление с этими знаменитыми образами классики. Он стоял обеими ногами на грешной земле и смотрел противникам прямо в лицо. У него можно найти определения, которые подтверждают, что и он в ту пору ощупью, как бы инстинктивно приближался к пониманию классовой подоплеки происходившей борьбы. Он постоянно называл себя другом бедности: «Я горжусь, что я бедный». Он не хочет богатства, и в этом смысле он остается всегда последовательным руссоистом, отвергающим богатство как нечто преступное и позорное. Его осуждения Шабо, Базира, казнокрадов, замешанных в деле Ост-Индской компании, не содержат в себе ничего ни фарисейского, ни спекулятивного. Он убежден в том, что эти люди, погнавшиеся за грязным золотом, преступили границу запрета, отказались от подлинных задач революции.
Но было бы нелепым требовать от Робеспьера, или от Сен-Жюста, или от Кутона, Леба, от простого и преданного своему постояльцу столяра Мориса Дюпле понимания объективного содержания революционных процессов. Иными словами, от них нельзя требовать понимания того, что понимаем мы, историки-марксисты, почти двести лет спустя после, драматических событий, о которых идет речь в нашем повествовании.
Трагедия Максимилиана Робеспьера и его друзей, трагедия якобинцев была в том, что они при тогдашнем уровне общественного сознания не могли оценить тех вещей, которые нам очевидны сегодня.
Великая французская революция была буржуазной революцией по своему объективному содержанию, и иной она быть не могла потому прежде всего, что не было материальных предпосылок для любого другого решения. История поставила в порядок дня переход от феодализма к буржуазному строю, и, что бы ни говорили, чем бы ни обольщали себя деятели той эпохи, ничего иного, кроме утверждения буржуазного, прогрессивного для того времени общественного строя, тогда не могло быть. Эгалитаристские мечтания Робеспьера и Сен-Жюста, их надежды на то, что они создадут идеальное, справедливое общество равенства, были неосуществимы.
Объективным содержанием исторического процесса той эпохи была расчистка почвы Франции от всех феодальных пут, препятствовавших росту капитализма. Якобинское правительство за один год своей деятельности решило главные задачи, стоявшие перед французской революцией. Оно сломило и выкорчевало феодальные пережитки. Оно решило национальные задачи революции, отбросив армии интервентов и обеспечив национальную целостность, независимость и единство Французской республики, ставшей самой сильной державой Европы. Оно уничтожило или загнало в глубь подполья всех сторонников старого режима или противников нового порядка, нового перераспределения собственности, происшедшего за годы революции.
Якобинская власть беспощадно применяла революционный террор против нарушителей законов о максимуме, законов о продовольственной политике, в условиях голода жестко проводимой правительством. Многим спекулянтам пришлось поплатиться своей головой, неосторожные угодили на эшафот.
Но нельзя терять из виду, что, регулируя распределение продовольствия, властно вмешиваясь в различные области экономической жизни, революционное правительство оставляло неприкосновенным частный способ производства. Устранив всех противников нового, буржуазного строя, оно тем самым обеспечило новым, буржуазным отношениям необходимый простор. Бытописатели эпохи революции отмечали, что в это удивительное время наряду с картинами жестокой нужды, голода, испытываемых простыми людьми, можно было видеть и сцены разгула, бесшабашного прожигания жизни, кутежей, оргий, совершаемых какими-то неведомыми людьми. Незаметно из всех пор буржуазного общества вырастала новая, хищническая, спекулятивная буржуазия.
Революция ввела в обиход не только изобретение доктора Гильотена — безостановочно работающий эшафот, она создала и благоприятные условия для стремительного обогащения. Как можно было составить состояние в короткое время? Впоследствии знаменитый богач Франции Уврар откровенно рассказывал в своих воспоминаниях, как он создал свое состояние. Когда в 1789 году вспыхнула революция, Уврар, неглупый малый, с практической смекалкой и крепкой хваткой, сообразил, что после появления первых газет в Париже началось широкое распространение новой, еще невиданной во Франции литературы, массовой прессы — газет, листовок, брошюр. Создание массовой прессы, выход многих новых газет должны были резко увеличить спрос на бумагу. У Уврара имелись свободные деньги, и весь свой капитал он истратил на то, чтобы скупить бумагу по ценам, которые в начале 1789 года были еще невысокими. А затем, став если не монополистом, то одним из самых крупных обладателей бумажных запасов, он на перепродаже бумаги нажил миллионное состояние. За короткое время Уврар превратился в миллионера.
То, о чем рассказывал Уврар, делали, не рассказывая об этом ни в литературной, ни в иной форме, десятки: и сотни других предприимчивых дельцов. На чем можно было заработать? На чем угодно: на перепродаже земельных участков, купленных по низким ценам и проданных по более высоким; на меняющемся курсе денег, а курс менялся непрерывно вследствие обесценения бумажных ассигнаций, и спекуляция на меняющемся курсе приноси-ла миллионные барыши; на поставках в армию: республика создала за короткое время 14 армий, солдат надо было одеть и обуть, и ловкие люди, взяв на себя роль подрядчиков, составляли миллионное состояние. Наконец — мы к этому позже вернемся — на прямом воровстве. В годы великих социальных потрясений немало ценностей плохо лежало, и ловчилы, иной раз произносившие пылкие речи о великом долге Республики, в то же время незаметно прибирали к рукам все, что было возможно унести.
Буржуазия есть буржуазия. Для нее главным стимулом оставались прибыль, доходы, и Республика, как это ни парадоксально, с ее ожесточенными войнами, смертельной борьбой с внутренними и внешними врагами создавала такие благоприятные возможности для обогащения, каких никогда не было ни раньше, ни позже.
Должно быть принято во внимание и другое. За годы революции произошло крупное перераспределение собственности. Эмигранты, бежавшие за пределы Франции, бросали на произвол судьбы свои замки и земли, они тем самым отдали свои владения в распоряжение нации. Началась конфискация земель, эмигрантских замков, и тот, кто был более ловким, умелым, в короткий период аккумулировал огромное состояние.
Проникали ли эти процессы в ряды якобинцев? Под своды Конвента? В том нет никаких сомнений. Сама якобинская группировка расслаивалась и в какой-то своей части перерождалась. Те люди, которые еще вчера заявляли о своей верности великим принципам справедливости, о готовности служить человечеству, как только представлялась возможность, запускали руки в государственный карман и тащили из него то, что было можно. Процесс Ост-Индской компании, который так подробно был изложен Альбером Матье-зом, показал это превращение части якобинцев в хищников, спекулянтов, казнокрадов, мародеров: Шабо, Ба-зир, Фабр д'Эглаитин, Эро де Сешель и другие депутаты Конвента оказались попросту либо ворами, либо соучастниками жульнических операций.
С какого-то времени стали распространяться слухи, что Жорж Дантон, до сих пор считавшийся одним из самых популярных вождей революции, уединившись в своем поместье Арси сюр Об, ведет образ жизни, трудносовместимый с представлениями о добродетельном и скромном человеке. Здесь нет ни возможности, ни необходимости вдаваться в рассмотрение по существу вопроса о продажности Дантона, который был в свое время поднят Альбером Матьезом. С моей точки зрения, Матьез был все-таки слишком пристрастен к Дантону и в конечном счете несправедлив к знаменитому деятелю революции.
Дантон во всем оставался противоположностью Робеспьера, его прельщала не столько будущность человечества, сколько наслаждения сегодняшнего дня. Это был человек, живший жизнью напряженной, бурной и по возможности более легкой.-Он любил материальные блага этого мира и не лицемерил, не пытался предстать в роли героя, прокладывающего пути будущим поколениям. Весьма возможно, что некоторые из конкретных обвинений, предъявленных Дантону сто пятьдесят лет спустя после его смерти Матьезом, имели под собой реальную почву. Дантон действительно последний год жил на широкую ногу. Откуда брались деньги для этой легкой, беспечной жизни — это остается и до сих пор недостаточно ясным. Но вместе с тем нельзя забывать и той большой роли, которую Дантон сыграл в критическое для Республики время, в сентябре 1792 года, когда он стал человеком, наиболее полно воплотившим все национальные силы Республики. Его с должным основанием и Маркс и Ленин называют великим мастером революционной тактики. Дантон остался французским патриотом и в последние дни своей жизни. Теперь вполне доказано, что у Дантона, осведомленного о подготовляемом против него ударе, были реальные возможности бежать из Франции. Знамениты вошедшие в историю слова Дантона: «Разве можно унести отечество на подошвах башмаков!» Это не было красивой фразой, эти слова выражали сущность Дантона. Дантон отказался от предоставленной ему возможности бежать. Он шел навстречу опасности с высоко поднятой головой.
Мы уклонились несколько в сторону и отошли от основного предмета. Хотел того Дантон или нет, но в силу своего политического и государственного авторитета он невольно становился тем центром, вокруг которого объединились все недовольные справа революционным правительством. Все те, кто нажил огромные деньги, но был вынужден прятать их в кубышки и ходить в скромном бедном костюме, чтобы не привлекать к себе внимания, все те, кто имел основания опасаться тяжелой руки Комитета общественного спасения, кто с тревогой оглядывался на Робеспьера, не замечает ли он тайных проделок, к которым они прибегают, — все они искали покровительства и защиты. Хотел того или нет, повторяем еще раз, Дантон, но он невольно становился вождем, защитником этой группы разбогатевших людей.
Растущая, быстро набиравшая мощь новая, спекулятивная буржуазия и стала той главной силой, которая потенциально была направлена против революционного правительства. До поры до времени она должна была с ним мириться, хотя и была занята только наживой, одной лишь наживой, ничем иным. Но кто-то должен был защищать Францию от армий интервентов, кто-то должен был обеспечить победу на фронтах. Это могли сделать люди железной закалки, люди калибра Робеспьера, Сен-Жюста, Кутона, Леба, а не все эти дельцы, стяжатели, озабоченные наполнением своих карманов. И дельцы аплодировали Робеспьеру, объявляли себя верными сторонниками Горы, революционерами и защитниками революционного правительства. Они знали, что если интервенты победят, если осуществится реставрация старого строя, то надо будет все отдавать, не только награбленное богатство, но и поместья и замки, которые они сумели купить за бесценок, всем придется за все поплатихься. Поэтому до поры до времени они поддерживали революционное правительство, возглавляемое Робеспьером.
Но когда к весне 1794 года стало уже вполне очевидным, что революция побеждает, что армии Республики переходят в контрнаступление против армий интервентов, когда постепенно один департамент Франции за другим переходил под власть Республики, тогда в их среде зародилась мысль, что надо искать пути освобождения от этой жесткой и требовательной власти.
Поворот вправо новой, спекулятивной буржуазии, ставшей ведущей классовой силой, повлек за собой и поворот крупного, собственнического крестьянства. Не следует забывать, что на продаже национальных иму-ществ, как и на дележе общинных земель, на распродаже эмигрантских владений разбогатела не только городская буржуазия, но и крестьянская верхушка деревни. За годы революции возник новый класс, многочисленный класс крестьян-собственников, держащихся за каждый участок приобретенной земли. Эти крестья-не-собственпики также мирились с якобинской властью до тех пор, пока угрожала опасность возвращения сеньоров, возвращения помещиков, пока крестьянин боялся, что у него отберут землю и заставят снова работать на бар. Французская армия была в основном крестьянской армией. И крестьяне дрались не на жизнь, а на смерть с вражескими войсками, потому что они защищали в этой войне приобретенные ими владения, дрались за свои кровные интересы.
Но когда победа стала склоняться на сторону Республики, в особенности после решающего сражения под Флерюсом в июне 1794 года, когда опасность реставрации перестала быть реальной угрозой, крестьянство, зажиточное крестьянство прежде всего, стало открыто выражать свое недовольство якобинской диктатурой. У крестьянства были для этого и вполне реальные материальные основания. Якобинская власть действовала жестко. 14 армий нужно было накормить, солдатам надо было каждый день давать хлеб. И революционное правительство не очень-то церемонилось, дабы обеспечить снабжение армии. Не колеблясь, Комитет общественного спасения принял ряд законов о реквизиции зерна, реквизиции хлеба, реквизиции продовольствия, об обязательных поставках, которыми крестьяне должны были обеспечить армию. В свое время академик H. M. Лукин убедительно показал, как велико было недовольство зажиточных слоев деревни политикой реквизиций и конфискаций, которую проводило револю-ционнос правительство .
Итак, вслед за буржуазией против якобинского правительства повернуло и зажиточное и в значительной мере среднее крестьянство. Социальная база якобинской диктатуры быстро размывалась.
Эти подспудные процессы, столь ясные и очевидные для нас, людей конца XX века, были менее видны непосредственным участникам революционной борьбы.
X
С начала 1794 года уже более или менее определенно, отчетливо стали обозначаться противоречия в самой якобинской группировке. В марте 1794 года Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон не могли уже обманываться в том, что против революционного правительства возникает нажим с двух сторон. На первый план как будто выдвигалась опасность, шедшая со стороны левых группировок в рядах якобинского блока, которых часто неточно называют эбертистами. Группа эбертистов была лишь частью левого крыла и сама не представляла собой чего-либо однородного. Сам Эбер, редактор весьма популярной газеты «Пер Дюшен», газеты в псевдонародном, полулубочном стиле, был человеком без отчетливых политических воззрений <В библиотеке ИМЛ при ЦК КПСС имеется полный комплект «Pиre Duchesne» Збера.>. Его газета, претендующая на роль политического рупора санкюлотов, с осени 1793 года и по март 1794 года занимала по большинству вопросов крайне левые, чтобы не сказать «левацкие», позиции. Эбер представлял экстремистское крыло якобинского блока. Эбер вместе с Фуше и Шометтом в свое время выступил пропагандистом и организатором так называемой политики дехристианизации. Воздействуя грубыми методами, сторонники этой политики требовали, чтобы священники отказывались от своего сана, закрывали церкви, вели открыто антицерковиую политику. Дехристианизаторская политика с ее гонениями на церковнослужителей вызвала недовольство крестьянства: оно осуждало эту политику. Робеспьер с его широким кругозором и ясным пониманием государственных задач вмешался и пресек деятельность дехристиа-низаторов. Он публично осудил принудительное закрытие церквей и гонения против священников как меры, не отвечающие политике революционного правительства. Авторитет Комитета общественного спасения был так велик, что Эбер, Шометт и Фуше поспешили покаяться в своих прегрешениях, и дехристианизаторская политика была всеми ими осуждена.
Но Эбер под флагом служения санкюлотам, простым людям предлагал и меры, непосредственно затрагивавшие интересы революционной власти. Он призывал к войне, беспощадной, жестокой войне против всех категорий торговцев, не только крупных, но и мелких, против зеленщиков, против женщин, торгующих редиской, В его глазах все они превращались во врагов революции. Это было уже опасным; такое «левачество», говоря терминами наших дней, грозило восстановить против революционной власти мелкую буржуазию, бедный люд.
Критические стрелы газеты Эбера были направлены против Дантона и дантонистов, так называемых снисходительных. Но направляя удары против Дантона, он целил одновременно и в революционное правительство Робеспьера и Сен-Жюста, хотя у Эбера не хватало храбрости сказать это вслух..
В марте 1794 года Эбер и его-сторонники предприняли попытку поднять восстание против революционного правительства. В Клубе кордельеров, где выступал Эбер, они, завесив траурным покровом Декларацию прав человека и гражданина, призывали к восстанию, хотя и без должной решимости и твердости в голосе. Призывая к восстанию против революционного правительства, к повторению дней 31 мая — 2 июня, Эбер рассчитывал на то, что этот призыв будет поддержан Парижской коммуной. Но Коммуна Парижа во главе с Шометтом отмежевалась от эбертистов и выступила против авантюристического плана. Большинство секций также не поддержало призыв Эбера. Почувствовав, что дело его идет к проигрышу, Эбер стал доказывать, что он не имел в виду восстание против правительства. Тем не менее судьба его была уже решена. 24 марта Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие близкие к эбер-тистам политические вожди, большей частью левые якобинцы, были арестованы и преда-ны Революционному трибуналу.
Процесс эбортистов представлял собой новую главу в практике применения революционного террора. До сих пор гильотина действовала только против врагов революции. Процесс эбертистов был первым политическим процессом, в котором террор стал инструментом решения разногласий внутри якобинского блока.
Лично Эбер предстал на процессе в крайне непривлекательном виде. Он был малодушен, труслив, перекладывал вину на других, пытался сам уйти от ответственности и оставил у присутствующих крайне тяжелое впечатление. Но каким бы ни было поведение Эбе-ра, процесс этот принципиально был важен, потому что здесь острие революционного террора было повернуто против членов одной и той же группировки.
Нес ли Робеспьер за это политическую ответственность? Да, конечно. Он знал, на что шел, и сам этот процесс с точки зрения правовой представлял собой явное отклонение от общепринятых норм судопроизводства.
Процесс эбертистов проходил в форме так называемой амальгамы. Суть этого приема, изобретение которого приписывается чаще всего Фукье-Тенвилю, прокурору Революционного трибунала, заключалась в следующем. Лица, действительно виновные в тех или иных политических акциях, соединялись механически с группой других лиц, с которыми в реальной жизни не были связаны. Например, к процессу эбертистов была присоединена группа иностранных шпионов — так они по крайней мере были представлены публике — Проли, Перейра, Дефие и другие. Это и было амальгамой: люди, не имевшие ничего общего с эбертистами, были с ними соединены воедино. В процессе участвовал и прямой полицейский агент, который был разоблачен тем, что в конце остался единственным живым из всех участников процесса106.
Знал ли обо всех этих деталях, всех этих правовых нарушениях Робеспьер? Об этом трудно судить, он не был, конечно, вездесущ, и собственно аппарат репрессивных органов не был в его руках — он подчинялся Комитету общественной безопасности, но политическую ответственность за процесс эбертистов он нес. Казнь Эбера, Моморо, Ронсена, Венсана была предрешена Комитетом общественного спасения еще до того, как Революционный трибунал вынес им смертный приговор.
Борьба внутри якобинского блока толкала Робеспьера и дальше. Поражение эбертистов, открытых противников дантонистов, привело к резкому усилению группы «снисходительных». Главным противником были все-таки правые силы, а не левые, и удары по группировкам (обоснованные или нет — это дело особое), чи7 едящимся левыми, объективно усиливали правых. Внешним выражением этой возросшей роли правого крыла, атакующего революционное правительство, было издание газеты «Старый кордельер» Камилла Дему-лена. Из номера в номер Камилл Демулен, талантливый журналист, острый полемист, все несдержаннее, все резче нападал на Комитет общественного спасения.
Для Робеспьера психологически вопрос о борьбе против дантонистов осложнялся тем, что он был связан личной дружбой с Камиллом Демуленом. Они были когда-то школьными товарищами, сидели чуть ли не за одной партой и сохраняли добрые отношения до последних дней. В черновых записях Робеспьера, получивших после его смерти известность под названием «Заметки против дантонистов», Максимилиан Робеспьер писал: «Камилл Демулен по причине изменчивости его воображения и по причине его тщеславия был способен стать слепо преданным приверженцем Фабра и Дантона. Таким путем они толкнули его к преступлению; но они привязали его к себе только ложным патриотизмом, который они напустили на себя. Демулен проявил прямоту и республиканизм, пылко порицая в своей газете Мирабо, Лафайета, Варнава и Ламета в то время, когда они были могущественными и известными, и после того, как он раньше искренне хвалил их»191. Эти примечательные строки показывают, что накануне решающих действий Робеспьер сохранял еще прежнее расположение к Демулену.
Процесс против Дантона и дантонистов, хотя и не имел такой подробной и полной протокольной записи, как процесс эбертистов, освещен достаточно полно в специальной литературе, и о нем можно составить вполне отчетливое представление. Здесь добавлять к известному почти нечего. Но психологически для историка, быть может, более важны, чем сам процесс (исход которого был заранее предрешен), его прелиминарии, конечно не в сфере формальной, юридической. Я имею в виду иное. Как постичь трудно поддающийся точным определениям духовный процесс нисхождения вчерашних друзей — молодых людей, полных жизненной силы, оптимизма, идущей от молодости беспричинной радости, — перехода в ущербный мир отлучения, отчуждения, за которым следует недолгий, все убыстряющийся, неостановимый спуск в подземное царство смерти? Из протоколов Якобинского клуба, изданных Альфонсом Оларом, известно, хотя бы в краткой несовершенной записи, как происходило в клубе обсуждение вопроса о последних номерах «Старого кордельера» Камилла Демулена (напомним, что последний номер газеты был конфискован постановлением революционного правительства) и о его редакторе. Следует ли добавлять, что весной 1794 года все участвовавшие в обсуждении Демулена уже вполне отчетливо понимали, что исключение из Якобинского клуба почти автоматически влечет за собой предание Революционному трибуналу?
Пусть простят меня строгие судьи — мои собратья по цеху историков-специалистов и взыскательные читатели, не любящие каких-либо отклонений от установленных норм, за то, что вместо изложения подтверждаемых точными документами подробностей решающего для судьбы Демулена заседания я пошел несколько иным путем.
Я попытался, опираясь на предоставленное историку право дивинации, нарисовать ту же картину исключения Демулена из Якобинского клуба, но несколько иначе: через восприятие его женой Камилла — Люсиль Демулен.
И вот что у меня получилось.
Когда начало темнеть, Люсиль подошла к окну. Заседание якобинцев могло уже кончиться, и по тому, как он возвращается — по его походке, посадке головы — держал ли он ее высоко поднятой или низко опущенной, по многим другим приметам — она сразу бы поняла, чем же завершился этот решающий день.
Но время шло, сумерки быстро сгущались; на улице становилось все меньше прохожих. Когда стало совсем темно, она прошла к креслу, с ногами свернулась в мягком сиденье и стала прислушиваться.
Как медленно, мучительно шло время. Стояла такая тишина, что можно было расслышать приглушенные шаги редких прохожих по тротуару. Потом опять долгая, ничем не нарушаемая тишина.
Но вот внизу хлопнула дверь, и она услышала его шаги. По этим нетвердым, неровным шагам, медленно поднимающимся по скрипучей лестнице, она поняла: все пропало.
Не надо было ни о чем спрашивать; слова были не нужны. Некоторое время они сидели молча, друг против друга. Потом Камилл не выдержал: сбивчиво, неясно, заикаясь сильнее, чем обычно, он стал рассказывать, как все это произошло.
Его терзали запоздалые, бесполезные самоугрызения: надо было выступать совсем иначе, не так; надо было самому переходить в наступление, раскрыть глаза на чудовищность совершаемого. Надо было им крикнуть: «Опомнитесь! Очнитесь! Великий боже! Кого вы хотите исключить? Саму революцию? Самих себя? „Генерального прокурора фонаря“, человека, первым бросившего в горячие дни июля 89-го года в Пале-Рояле призыв к штурму Бастилии, редактора „Революций Франции и Брабанта“, Камилла Демулена, пять лет воплощавшего революцию? Демулена нельзя исключать, не поднимая руку на саму революцию, не перечеркивая все совершенное ею…»
Вот если бы он так сказал, они бы остановились. И Максимилиан, Максимилиан, столько раз бросавший на него быстрые, косые, как бы внутренне смятенные взгляды, Максимилиан призвал бы их к порядку: он бы понял, что здесь проходит грань, непреодолимый рубеж. Переступи через эту грань, через пропасть раз, и завтра могущественная и всевозрастающая сила лавины всех увлечет, всех затянет вниз, в бездонную пучину.
Но эти неотразимые в своей суровой правдивости слова не были произнесены. И теперь ничто не могло изменить неотвратимого, заранее предрешенного хода событий.
И Камилл заплакал — силы его оставили, он больше не мог ни на что надеяться.
И он плакал, плакал громко, всхлипывая, как ребенок, уткнувшись лицом в колени Люсиль. А Люсиль, нежная Люсиль гладила мягкой теплой рукой его взлохмаченные волосы, его мокрое от слез лицо и тихо успокаивала: «Ничего, мой маленький, ничего, все обойдется. Наступит утро, будет светло, все станет на свое место, и мы снова будем счастливы».
Ей и вправду, наверно, казалось, что, когда кончится эта мучительная ночь, когда рассеются ночные тени и вновь наступит ясный, озаренный солнечными лучами день, все само собой вернется к прежнему, и она будет снова слышать не всхлипывания Камилла, а его задорный, поддразнивающий смех.
Могла ли тогда знать Люсиль, что уже брезжущий рассвет будет еще беспощаднее, чем эта ночь, что в один из ближайших дней скатится под ножом гильотины голова Камилла, а ьще позже, через месяц, и она сама в белом, нарядном, почти подвенечном платье поднимется на эшафот, чтобы, закрыв глаза, ждать, как избавления от мук, когда на нее опустится нож палача.
Политический процесс против дантонистов был в чем-то существенном отличен от так легко проведенного разгрома группировки эбертистов. Различий было много. Прежде всего группа «снисходительных», как чаще всего именовали группировку Дантона, была в действительности самой влиятельной силой в стране. Независимо от того, какую роль в революционном правительстве или в Конвенте играли единомышленники и сторонники Дантона, они представляли объективно ту классовую силу, мощь которой день ото дня возрастала. Хотел того Дантон или нет, но он становился руководителем тех кругов буржуазии, может быть, даже шире — зажиточных слоев собственников вообще, которые считали, что пора переходить от революционных деклараций, от режима чрезвычайных мер к будничной республике буржуазии, открывающей возможности для реализации практических завоеваний революции. Эта сила возрастала день ото дня, час от часа, она стала богатой, экономически влиятельной и она не хотела больше слушать речи о добродетели, долге перед отечеством, о героизме, священных принципах равенства, о всем том, что противоречило простой и грубой потребности воспользоваться поскорее и полностью, в свое удовольствие материальными благами, приобретенными за это время.
Повторяю еще раз, что в этих строках дано схематическое, если угодно, упрощенное изображение социальных процессов, совершавшихся в то время. Дантон — человек большой личной одаренности, разносторонне талантливый, и не подлежит сомнению, что он представлял себе свои задачи на данном этапе революции ©т-нюдь не так просто, как только что говорилось. Принято считать — и здесь нельзя не согласиться с теми авторами, которые создали немало трудов о знаменитом французском политическом деятеле, — что политическая программа Дантона весной 1794 года требовала смягчения революционного режима, учреждения Комитета милосердия, прекращения террора или значительного ослабления его и постепенного перехода к конституционному республиканскому режиму. Эта характеристика также слишком прямолинейна, но в задачи данного повествования но входит рассмотрение образа Дантона во всей его сложности и противоречивости. Речь идет об ином.
Робеспьер, начиная борьбу против Дантона, отдавал, не мог не отдавать себе отчета в том, что его противником выступает политический деятель, обладающий почти равным с Робеспьером авторитетом. Робеспьер отдавал себе отчет в том, что борьба против Дантона будет труднее, чем против Эбера или какого-нибудь Проли. Робеспьер должен был задуматься и над тем, насколько допустимо применение по отношению к политическим деятелям, имеющим крупнейшие заслуги перед революцией, тех же средств революционного террора, которые применялись против эбертистов. Здесь вновь возникал вопрос о границах допустимости революционного террора. Что значило предать Жоржа Дантона или Камилла Демулена Революционному трибуналу? Это означало отправить их на гильотину. Комитет общественного спасения не для того затевал политический процесс, чтобы открывать дебаты, допускающие любое возможное решение. Приговор был известен раньше, чем начался судебный процесс. Судебный процесс для того и проводился, чтобы повергнуть противника в небытие.
Чтобы психологически объяснить, как человек несомненно честный, в политических помыслах старавшийся всегда оставаться честным перед самим собой, как мог Робеспьер решиться на предание казни Жоржа Дантона и Камилла Демулена или Филиппо и других их друзей, нужно понять систему взглядов Неподкупного.
Робеспьер был убежден в том, что после огромных усилий народа, после ожесточенных сражений и наконец обозначившегося перелома в борьбе с контрреволюцией Республика подходит все ближе к осуществлению своих идеалов. Тот «золотой век», то царство равенства и справедливости, то слияние человеческого общества с великой, всегда цветущей зеленой природой, о котором мечтал много лет последователь Жан-Жака Руссо и которое пытался претворить в жизнь глава революционного правительства Максимилиан Робеспьер, этот идеальный мир, казалось Робеспьеру, был уже недалек. Что было препятствием к достижению этой цели? Раньше этим препятствием были роялисты, аристократы. Вторым эшелоном противников на пути приближения к идеальному строю были фельяны, Лафайеты, Байи, Муньс и иные приверженцы конституционной монархии. Революция их также отбросила и смела со своего пути. Третьим эшелоном были жирондисты — Бриссо, Верньо, Бюзо, Ролан и другие. Народное восстание 31 мая — 2 июня 1793 года сломило власть Жиронды и жирондистов.
После победы над Жирондой существовала недолгое время иллюзия, будто теперь можно сразу же перейти к этому справедливому обществу равенства. Написанный Робеспьером проект конституции 93-го года и принятый Конвентом текст новой конституции Республики доказывали, что у руководителей Горы, у якобинцев, была почти полная уверенность в том, что они близки к достижению этого справедливого, высшего общественного строя.
Жизненная практика разбила эти надежды, опровергла их. Для того чтобы достичь этого общества лучшего мира, нужно было преодолеть еще натиск столь могущественных противников, как феодальная Европа, вся коалиция европейских держав, опиравшаяся на силы внутренней контрреволюции. Противники, обозначившиеся после 2 июня, были во много раз сильнее предшествовавших. Но тот же опыт показал, что и эта, казалось бы, невероятно трудная задача была по плечу якобинцам. Они осуществили невероятное. Нищая, голодная, изолированная Французская республика, сражаясь против всей или почти всей феодальной контрреволюционной Европы, сумела одержать над ней победу. Это было чудом, но к весне 94-го года это чудо стало действительностью, реальностью. В него все поверили, поверили друзья Республики и ее противники. На всех фронтах армии Республики перешли в контрнаступление. Значит, после того как были сломлены эти самые могущественные силы, стоявшие на пути к достижению цели, ничто больше этому не препятствовало. Так логично, так можно было бы думать.
И теперь, когда в представлении Робеспьера уже как бы обозначились контуры близкого лучшего мира, перед ним встали новые препятствия: группа эбсрти-стов, группа дантонистов, новые эшелоны противников революционного движения вперед, всех тех, кто мешает достижению «царства добродетели» — последнего предела к его установлению.
Робеспьер был революционером в самом точном значении этого слова. Он стремился к достижению цели, которой посвятил всю свою жизнь. И когда он пришел к убеждению, что этот справедливый, .лучший мир не может быть достигнут без сокрушения эбертистов и дантонистов, вопрос для него был решен.
Перечитывая еще раз «Заметки против дантонистов», мы нигде не обнаруживаем следов его душевных колебаний или каких-либо внутренних сомнений. Выше отмечалось, что в этих заметках нельзя найти ничего враждебного лично к Камиллу Демулену, но к Дантону Робеспьер подходит пристрастно. Он подчеркивает прежде всего его отрицательные черты. Он считает его интриганом, он ищет в его политической биографии преимущественно недостатки. Стоит вспомнить, что было время, когда Робеспьер выступал в защиту Дантона. Еще сравнительно недавно во время встречи с Дантоном он старался найти пути примирения с тем, кто мот бы стать его политическим противником. Эти примирительные ноты по отношению к Дантону полностью исчезают со страниц черновых заметок, заметок, написанных для самого себя. Что же, это лишний раз подтверждает ту версию, которая только что была предложена: Робеспьер для себя самого решил, что необходимо сломить, опрокинуть эту последнюю силу, вставшую на пути к достижению лучшего, справедливого строя.
Непосредственное осуществление разгрома группы дантонистов оказалось труднее, чем предполагал Робеспьер. Дантон отказался — об этом было уже выше сказано — от предоставленной ему возможности бежать. Это было не в его правилах, это противоречило его натуре борца, идущего навстречу опасности. И в этом поведении Дантона, доказывающем его историческое величие, были, вопреки расчетам Робеспьера, и реальные шансы на успех.
Дантон на судебном процессе в Революционном трибунале избрал своей тактикой нападение. На первый чисто формальный вопрос о месте жительства и об имени он отвечал: «Местом моего жительства вскоре будет нирвана, а мое имя вы найдете в пантеоне истории». Он перешел в первой же, практически возможной связной речи к нападкам на своих врагов. Не он должен был защищаться, утверждал Дантон, но его противники. «Пусть покажутся мои обвинители, и я ввергну их в ничтожество, — гремящим голосом возглашал он в переполненном до отказа зале. — Люди моего закала неоценимы, у них на лбу неизгладимые знаки, отмеченные печатью свободы, республиканский гений». Конечно, это фразеология XVIII века, эпохи революции, но всем стилем своих ответов Дантон показывал, как намерен он вести свою защиту на судебном процессе. Дантон обладал голосом поразительной мощи, в этом он уступал разве лишь Мирабо. Гремящий голос Дантона, доносившийся сквозь распахнутые окна судебного помещения, собрал на улице огромную толпу. Он с таким искусством, с такой силой напора, с такой убежденностью в своей правоте контратаковал своих обвинителей, что симпатии присутствующих в зале и собравшейся на улице толпы народа явно склонялись в его сторону.
Камилл Демулен под влиянием смелой атаки Дантона также перешел в контрнаступление, и обвиняемые по существу превратились в обвинителей. Исход процесса становился совершенно неясным, и Фукье-Тен-виль, убедившись в том, что он не может достичь не только морального, но и юридического превосходства над своими противниками, прервал судебное заседание. Но когда процесс возобновился, исход его по-прежнему оставался неясным. Потребовалось личное вмешательство Сен-Жюста, приехавшего в здание Революционного трибунала и изменившего процедуру судебного следствия. Грубо попирая формальные законы, Фукье-Тен-виль упростил судебную процедуру: после того как обвиняемые были фактически лишены слова, Камилл Демулен свернул в комок приготовленный им ранее текст речи и швырнул в лицо обвинителя. Он отказался продолжать в условиях грубого попрания законности защиту.
Революционный трибунал, как и можно было ожидать, лишь на третий день заседания сумел вынести решение. 3 апреля 1794 года Революционный трибунал приговорил всех обвиняемых (а обвиняемые были соединены также по принципу пресловутой амальгамы) к смертной казни. Власти поторопились привести приговор в исполнение. 4 апреля был вынесен смертный приговор, 5 апреля утром Дантон, Камилл Демулен и другие обвиняемые были в тележке отвезены на Гревскую площадь. Тележка с приговоренными проезжала по улице Сент-Оноре, мимо дома столяра Дюпле, в котором жил Робеспьер. Дантон, который всю дорогу ругался площадными словами, проезжая мимо дома Робеспьера, громко крикнул: «Максимилиан, ты скоро последуешь за мной!» Перед казнью Дантон продолжал ругаться, а Камилл Демулен плакал. Перед тем как взойти на эшафот, Дантон подошел к Камиллу Демулену и поцеловал его. Палач заявил, что это противоречит закону. «Дурак, — ответил ему Дантон, — ты же не помешаешь нашим головам через минуту поцеловаться в корзине». Известны слова, которые он произнес, поднимаясь на эшафот. Он обратился к палачу и сказал ему: «Подними мою голову и покажи ее народу, она это заслужила».