К III-II векам до н. э. творчество Гомера уже изучали в Александрийской библиотеке такие выдающиеся учёные, как Зенодот Эфесский, Аристофан Византийский, и — самый эрудированный из всех — Аристарх с острова Самос. В общих чертах используемый этими учёными метод работы с текстом сводился к следующим действиям: сначала осуществлялась историческая проверка предполагаемого авторства текста; затем текст тщательно структурировался и разделялся на песни или главы; наконец, для того, чтобы облегчить читателям изучение текста, подбирались комментарии и критика.

Зенодот начал работу над поэмами Гомера со сбора разнообразных копий предполагаемого оригинала (к тому времени уже утерянного). Явно чужеродные элементы он исключал из текста; строфы, относительно которых у него возникали сомнения, помечал штрихом слева от начала строки; те же строфы, которые, пусть и с некоторой неуверенностью, по мнению Зенодота можно было назвать гомеровскими, он помечал астериском (звёздочкой).

Аристарх к труду Зенодота добавил собственные комментарии. Основываясь на наблюдениях лингвистического характера, Аристарх предположил, что некоторые текстовые блоки в поэмах Гомера были добавлены позже. В числе подобных блоков он называет ночную вылазку, результатом которой стала поимка троянского разведчика Долона, в десятой песни «Илиады» и сцену, завершающую песнь XXIII «Одиссеи», где Улисс и Пенелопа на супружеском ложе рассказывают друг другу о своих злоключениях (и современные исследователи соглашаются с Аристархом). Эрудиция и ум Аристарха стали известны настолько широко, что уже при его жизни всякого критика называли аристархом.

Благодаря работе древних филологов текст гомеровских поэм обрёл единую форму; позднее, в годы раннего Средневековья, исследование его произведений, закрепившее достижения учёных из Александрии, продолжилось в Византии.

После того как поэмы Гомера стали появляться под эгидой авторитетных критиков, первые известные Греции романисты (начиная с I века до н. э. и вплоть до V века н. э.) обрели в нём своё вдохновение. Работая над сочинением популярных в народе любовных историй, известных как pathos erotikon, они использовали не только предложенные Гомером сюжеты, но и его повествовательную технику и стиль языка. Харитон, Ксенофон, Лонг (автор известной пасторали «Дафна и Хлоя») и Гелиодор обратились к таким гомеровским открытиям, как речь от первого лица (вспомним монолог Улисса при дворе феакийцев в песнях IX, X и XII «Одиссеи»), смена сюжетных планов от общего к частному и наоборот в «Илиаде», а также несовпадение начала произведения с сюжетной завязкой, при котором повествование начинается in media res, когда события уже активно разворачиваются. Усвоение этими авторами приёмов Гомера привело к тому, что подобные методы создания событийной канвы и описания персонажей, достижения большей убедительности, жизненности текста, а также сообщения читателю более ярких эмоций и сопереживания героям стали рассматриваться как основные элементы при написании произведения не документального характера.

В эпоху расцвета Рима переведённые «Илиаду» и «Одиссею» подвергали иносказательной трактовке или рассматривали с точки зрения морали и этики. События, лежавшие в основе этих поэм, стали одновременно правдой и вымыслом, фактическим и символическим явлением. В III веке до н. э. Ливий Андроник, пленный грек из Тарента, перевёл «Одиссею» на латынь. Этот перевод был двести пятьдесят лет спустя заклеймён Горацием как архаичный, грубый и вульгарный — однако среди современников Андроника книга стала весьма популярной и следующие три столетия входила в школьную программу. Дети, будущие римские граждане, знакомились с Гомером уже на ранних этапах обучения — казалось, история Греции была не только переведена на латынь, но и отразилась на истории латинян. Вспоминая нелёгкие первые годы обучения в свою бытность студентом-юристом, Плиний Младший писал: «Молодые люди начинают обучение с «гиблых» дел так же, как школьники — с Гомера; и тут, и там самое сложное даётся обучающимся в первую очередь». Детей учили, что так же, как Улисс не стал добычей сирен, душа не должна становиться добычей чувств (это сравнение стало очень расхожим и даже выбивалось на надгробных камнях) и что гнев Ахиллеса должен служить уроком тому, как пагубны для человека могут быть чрезмерность переживаний и несдержанность. Гораций, школьником зубривший Гомера наизусть под страхом учительской розги, в одном из своих «Посланий» описал некоторые из этих «уроков нравственности» и заключил, пусть и с известной долей сарказма, что подобными историями «греки должны отплатить за безумства тех, кто правит ими».

Хотя впервые познакомил читателя-римлянина с Гомером Ливий Андроник, тексты грека Гомера были усвоены читавшими на латинском языке благодаря трудам Вергилия. Его «Энеида», являющаяся, возможно, величайшим произведением времён расцвета Рима, явно была написана с опорой на тексты Гомера. Однако если Вергилий многим обязан Гомеру, то и Гомер, в свою очередь, многим обязан Вергилию, благодаря которому стал некоторым образом причастен к истории становления Римского государства. В течение первых столетий с появления Рима троих героев рассматривали в качестве основателей Вечного города: Ромула, выкормленного вместе со своим братом-близнецом волчицей; странника Улисса; и Энея, выжившего после падения Трои.

В I веке до н. э. Марк Теренций Варрон, по словам оратора Квинтилиана — самый эрудированный из римлян, утвердил в качестве основателя Рима Энея. Изучив генеалогическое древо, представленное Гомером («…Сын знаменитый Анхизов, / Мощный Эней; от Анхила его родила Афродита, / В рощах на холмах Идейских, богиня, почившая с смертным»), Варрон составил подробный список городов, которые предположительно посещал Эней на пути из Трои (Илиона) в Италию, и подтвердил правоту Юлия Цезаря, утверждавшего, что его род, gens Iulia, происходил от богини любви, давшей рождение герою Троянской войны.

Вергилий же предал легенде некое подобие исторической истины, даровав таким образом поверженным троянцам посмертную победу над восторжествовавшим в своё время противником. Благодаря трудам Вергилия произведения Гомера, до той поры рассматривавшиеся лишь как вымышленные истории (пусть и гениально написанные) о сражениях и путешествиях, стали для многих предвестником славного будущего: сначала — мощи Римской империи; позже — широко распространившегося христианства.

Вергилий (Публий Вергилий Марон) родился 15 октября 70 года до н. э. в этрусском городке под названием Анды, что неподалёку от Мантуи. Его фамилия указывает, скорее всего, на этрусское происхождение семьи; имя же типично для римлянина. В ранних биографиях, написанных много лет спустя после его смерти, он представляется сыном бедного бродячего гончара, женившегося на дочери одного из своих заказчиков. На самом же деле Вергилий был полноправным римским гражданином, и некоторые члены его семьи занимали видные посты как в самом Риме, так и в других городах Римской империи. Детство и юность Вергилия, о которых нам известно очень мало, пришлись на ту эпоху, когда Италию раздирали гражданские войны: сначала это было противостояние Мария и Суллы, затем — Цезаря и Помпея. Только в 31 году до н. э. победа Августа у мыса Акций положила конец смутам. Вергилий же, возможно, по причине слабого здоровья, никогда не претендовал на государственные посты, не стремился стать сенатором или юристом. И никогда не был женат.

В семнадцать лет Вергилий оставил родной сельский дом и отправился в Рим. Одна из его первых поэм приоткрывает нам ожидания Вергилия, намеревавшегося оставить юношеское бумагомарание и приняться за серьёзные науки:

Прощайте, музы, хоть, признаюсь я, Сладки уста, что строки мне шептали; Однако, и простившись, с вдохновеньем Ко мне слетать, пусть изредка, могли [69] .

Возможно, в Риме Вергилию покровительствовал молодой Октавиан, будущий император Октавиан Август. Если это так, можно предположить, что именно для него Вергилий, на манер греческого поэта Феокрита, сочинил прославившие его «Эклоги». Его стали узнавать и приветствовать на улицах; ему, при его застенчивости, это было настолько непривычно, что он спешил укрыться в ближайшем же доме. Жизнь в шумном Риме стала утомлять его, и он уехал в Неаполь — там он и прожил большую часть своей жизни. В 19 году до н. э. он отправился вместе с Августом в путешествие по Греции, но, к несчастью, серьёзно заболел и вынужден был вернуться в Бриндизи, где и скончался.

Вергилий творил медленно: работа над «Эклогами» заняла у него от трёх до четырёх лет, а над «Георгиками», посвящёнными приближённому лицу императора Августа, покровительствовавшему поэтам Меценату, — семь или восемь. Известно, что Август ознакомился с «Георгиками» около 29 года до н. э., когда Вергилию только исполнилось сорок и он, по поощрению ли свыше или в соответствии с собственной уверенностью в том, что приобрёл необходимые навыки, хотел заняться более честолюбивым проектом. Примерно в это время он начал работу над новой поэмой, которая, как и предыдущие, носила греческое имя: «Энеида».

Греческому Вергилий учился с детства, как и родной латыни, так как в его родной Тоскании было множество греческих переселенцев. Однако овладеть языком Гомера, по дошедшим до нас сведениям, Вергилию помог поэт Парфений из Никеи, автор каталога эротических мифов. Ахея (название это не может не напоминать нам о Гомере), римская провинция в Греции, была для римлян одновременно и подчинённой ими колонией, и источником древних познаний о своей собственной культуре. Двойственная сущность Греции в глазах римлян сказывалась на их отношении к Элладе. Современников Вергилия Греция привлекала своего рода экзотичностью: образованные римляне путешествовали по стране, посещая храмы и дворцы, изучали античную религию, возвращаясь на родину с предметами искусства, которыми украшали свои дома, и подражали греческому образу жизни, отпуская бороды и держа в любовниках юношей. При всём этом они так или иначе оставались «хозяевами». В «Энеиде» отец Энея предупреждает сына, чтобы тот не соблазнялся другими культурами, как бы великолепны те ни казались (безусловно, речь идёт в первую очередь о греческой культуре), так как римляне должны главенствовать в любой культуре. На таком мировоззрении зачастую строится кредо империализма, так что у современного читателя вызывают определённые ассоциации подобные строки:

Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, Или обличье мужей повторить во мраморе лучше, Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней Вычислят иль назовут восходящие звезды, — не спорю: Римлянин! Ты научись народами править державно — В этом искусство твоё! — налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных! [72]

Узнав, что Вергилий в поте лица трудится над новым произведением, император Август пожелал узнать, о чём оно. Он мог предложить своему любимцу написать эпическую поэму о возникновении Рима, целью которой в конечном итоге было бы прославление его, Августа, персоны. Сохранились сведения о том, что Август написал Вергилию из Испании письмо с просьбой ознакомиться хотя бы с фрагментом новой поэмы — однако поэт отказал императору. Много позже он согласился в присутствии Августа зачитать три песни из первой половины «Энеиды»: о падении Трои, о смерти Дидоны и о путешествии Энея в Подземное царство. Со слов секретаря Вергилия Эроса мы знаем, что Вергилий, сочинив страницу утром, в течение всего дня правил её так, что к вечеру в ней мало что оставалось от изначального текста. Он сравнивал свой метод работы с рождением детёнышей медведицы, которых мать вылизывает, пока они не станут похожи на медвежат. Остаётся не до конца ясным, понимал ли Август замысел Вергилия: «Как можешь ты утверждать, что Цезарь принимал понятие метафоры, если Цезарь само ощущение и восприятие почитал за чрезмерную покорность?» — вопрошает Герман Брох в своём романе «Смерть Вергилия».

Вергилий изучал тексты Гомера, а также комментарии к ним с прилежанием прирождённого учёного. Поэмы Гомера были построены следующим образом: сюжет «Илиады», в основе которого лежала изнурительная десятилетняя осада Трои, сфокусировался на сорока днях сражения; «Одиссея» повествует о возвращении одного из участвовавших в осаде Трои воинов домой. Подобным образом структурировал «Энеиду» и Вергилий: в первой части, проводя параллель с «Одиссеей», он описывает скитания Энея, во второй, схожей с «Илиадой», — его битвы и, в конце концов, основание им Рима.

По легенде, Вергилий перед смертью завещал своим друзьям сжечь манускрипт. Разубедили ли те его или просто отказались выполнить его последнюю волю — неизвестно; важен тот факт, что книга была издана и вскоре уже широко разошлась по империи. Некоторым читателям казалось, что вторая книга «Энеиды» несколько хуже первой — действительно, у Вергилия не было времени доработать её, довести до совершенства. Однако дело скорее всего в том, что, как проницательно отметил Питер Леви, поэт «не понимал основополагающего для творчества Гомера принципа: поэзия — удел побеждённых и мертвецов». Эней Вергилия — победитель, основатель династии стоявшего у власти Октавиана Августа, в то время как у Гомера бесспорным победителем не был ни один из героев.

Есть несколько причин, по которым Эней был избран в качестве основного персонажа латинского эпоса, несущего в себе отголоски творчества Гомера — персонажа, который интуитивно чувствовал: «Года пройдут; настанет век, / Когда троянцам проиграют греки». Эней выступал, пусть этого и не было сказано прямо, будущим наследником троянской мощи уже в «Илиаде», когда, дразня его, Ахиллес вопрошает: «Не душа ли тебя сразиться со мной увлекает / В гордой надежде, что ты над троянцами царствовать будешь, / Чести Приама наследник?» Эней — славный герой: многие фрески, раскрашенные вазы и мозаики донесли до нас изображения того, как он покидает горящую Трою, вынося на плечах своего отца Анхиза и уводя за собой юного сына; его образ не тускнел в народном сознании. Писатели древности рассказали о путешествии Энея начиная от стен Трои и заканчивая италийскими берегами; они предположили, что он нашёл подходящее место для поселения неподалёку от места основания Рима. Уже в III веке до н. э. латинский поэт Невий писал об Энее как об «отце римлян»; два столетия спустя Лукреций начал свою знаменитую поэму «О природе вещей» обращением к «матери Энеидов, любимице и смертных, и богов, дарительнице Венере».

Персонажи Гомера настолько разносторонни, настолько сложны для понимания, что это порой озадачивает читателя, так как допускает множество трактовок. Мотивы поведения Ахиллеса или Улисса в случае, если они рассматриваются не с точки зрения аллегорий, приводят в замешательство. Ахиллес храбр и верен тем, кого любит, но часто пребывает в мрачном расположении духа, эгоистичен и безжалостен к своим врагам, хоть и способен на широкие жесты; используя каламбур Льюиса Кэрролла, — он человек, в присутствии которого люди начинают чувствовать себя не в своей тарелке. Его личность настолько многогранна, что даже к концу произведения ей не добавляется целостности. Даже гнев — одна из основополагающих черт характера Ахиллеса — обладает таким множеством проявлений, что его природу невозможно определить точно. Гнев Ахиллеса на Агамемнона за недостаток умений в военном деле — не тот же гнев, какой испытывает Ахиллес, оскорблённый резкими выпадами последнего; не похож этот гнев и на яростную скорбь героя, горюющего по своему другу Патроклу. «Ярость», «гнев» и даже «одержимость» — вот слова, передающие чувства Ахиллеса на протяжении повествования; каждое из них сообщает происходящему особенную атмосферу.

В первую строку «Илиады» каждый из переводчиков на английский язык привнёс нечто своё. В 1616 году Джордж Чапмен, переводы которого вызывали бурный восторг у Джона Китса, передал содержание так: «Ахиллеса губительный гнев огласи, о богиня, что навлёк / Бесконечные беды на греков». В 1715 году Томас Тикелл предложил такой вариант: «Гнев роковой Ахилла, исток раздора, / Что обрёк на бесчисленные скорби Греции сынов, / О богиня, пой». Дискуссионный перевод «Илиады» опубликовал в 1715–1720 годах Александр Поуп: «Ахилла гнев, для Греции страшный исток / бесчисленных скорбей, небесная богиня, пой!» В 1880 году Генри Данбар перевёл первую строку как «Гибельный гнев Пелея сына, Ахиллеса, богиня, пой». Из сделанных в XX веке переводов назовём следующие. А. Т. Мюррей: «Гнев пой, богиня, Пелея сына Ахиллеса». У. Г. Роуз: «Я стану петь о муже в гневе: о горьком гневе Ахиллеса, сына Пелеева дома».Д. Ф. Кито: «Божественная муза, пой разрушительный гнев Ахиллеса, Пелеева сына». Р. Латтимор: «Пой, богиня, о ярости Пелеева сына Ахиллеса / И об опустошении, что принесла она». Р. Лоуэлл: «Пой, муза, мне безумье Ахиллеса / Что на греков тысячу бед навлекло». Р. Фаглз выразил Гомера так: «Ярость — богиня, пой ярость Пелеева сына Ахилла».

Подобная проблема определения эмоции (и, соответственно, отбора языковых средств) возникала в любом языке, на который переводили Гомера. В 1519 году Хуан де Мена, переводивший с латыни, предложил несколько тяжеловесный вариант: «Божественная муза, пой со мной, Гомером, о ярости высокомерного Пелея сына, а именно Ахилла». В 1793 году Йохан Генрих Восс открыл свой перевод «Илиады» простым и лаконичным «Воспой же ярость, о богиня, Пелейона Ахиллеса». Немногим менее века спустя Шарль-Мари Леконт де Лиль сделал попытку перевести максимально близко к греческому тексту: «Воспой, богиня, Пелейона Ахиллеса ярость губительную». Гарольдо до Кампос, бразильский поэт XX века, был немногословен: «Гнев, богиня, славь Пелида Ахиллеса».

Филолог XIX века Хуан Валера, комментируя перевод с греческого на испанский, где гневу Ахиллеса был подобран эпитет «страшный», «ужасный», писал: «Определять гнев Ахиллеса как страшный равносильно признанию в том, что ты плохой переводчик. Прилагательное, использованное Гомером, происходит от глагола «терять, уничтожать» и имеет значение «фатальный, губительный, приносящий несчастье, разрушительный» — а ведь это куда больше, чем просто «страшный». В мире есть страшные вещи, которые, однако, не несут разрушений; гнев Ахиллеса не относится к их числу… Страшен звук, с какими посланная Аполлоном стрела пронизывает воздух; страшно грозное сияние глаз Минервы; страшно пламя, полыхающее в сердце великодушного Ахиллеса… Страшным видится Елене старец Приам, когда он, пусть и не желая ей зла и не причиняя вреда, с отцовской добротой укоряет её и пробуждает в её душе ужас и стыд. Елена же, не будучи страшной, разрушительна, так как разрушила счастье и мир Приама и принесла ему много горя».

Почему предметом «Илиады» стал гнев — гнев Ахиллеса? В понимании Гомера именно гнев — движущая сила, причина войны, без которой войны бы не было. В то же время гнев Ахиллеса непостоянен и неясен по своей сути, он как бы складывается из нескольких типов гнева. Гомер очень аккуратен при описаниях обстоятельств, в которых Ахиллес гневается: неистовство Пелида, вызванное оскорблением Агамемнона; обида как следствие самолюбия, задетого предложением отдать другому Брисеиду; желание досадить, поступить наперекор грекам, пытающимся уговорить его вновь присоединиться к армии; угрюмость, которой ответил Ахиллес на просьбу Патрокла надеть его доспехи; безумие, в которое впал он, получив известие о смерти друга; бешенство и ярость, направленная на убийцу, Гектора… Когда в Аиде Улисс встречается с Ахиллесом, тот негодует на словах о том, что царство мёртвых, возможно, не худшее место в мире… Историк Нэнси Шерман, изучившая склад ума воинов, утверждает, что хотя озлобление и является немаловажной эмоциональной составляющей воюющих, подобно тому, как оружие и обмундирование являются её материальной составляющей, всё же оно приносит пользу лишь тогда, когда контролируется. Стоики, рассматривавшие гнев наравне с остальными эмоциями как сознательное состояние, в какое добровольно ввергает себя человек, считали, что гнев неприемлем для воина, поскольку он искажает объективную картину мира. Шерман отмечает, что в противовес чувству злобы стоики предлагали apatheia, «свободу от страстей, при которой человек не испытывает ни неистовства или ярости, ни раздражения или горечи и не преступает границ морали». В XIX веке Стендаль связывал такого рода душевную непоколебимость с греко-римской этикой. «Я забыл, что такое злость! — восклицает Фабрис в «Пармской обители». — Быть может, я — один из тех великих храбрецов, которых подарила человечеству античность? Быть может, я — герой и сам того не ведаю?» Если Фабрис и несёт в себе отголоски античных героев, то никак не гомеровских: в тех не было и следа апатии.

У Вергилия подобные оттенки эмоциональных переживаний героев значительно упрощены, лишены гомеровского разнообразия. Это не умаляет яркости, жизненности характеров, лишь делает их более ясными и менее сложными для понимания читателя. Исключение, пожалуй, составляет лишь Дидона, чей образ по сей день тревожит своей скорбностью. Эней же некоторым читателям казался чересчур цельным персонажем, лишённым каких бы то ни было изъянов. «Ахиллес — такой, каким описал его Гомер, со всеми его недостатками — куда более убедителен, чем Эней, и всегда будет привлекать читателя более, чем последний, являющий собой пример абсолютного совершенства», — так писал в XIX веке поэт Джакомо Леопарди, знаток как Гомера, так и Вергилия.

И в «Илиаде», и в «Одиссее» судьбы героев находятся в руках богов, поступающих пусть и не совсем нерационально, всё же зачастую странно. В «Энеиде» же присутствие богов, образы которых, пусть и каждый со своими капризами, уже были до Вергилия продуманы Гомером, неслучайно: все несчастья, выпадающие на долю Энея, и все непростые решения, которые он должен принять (например, покинуть Дидону), приобретают значение в свете некоего высшего замысла. В поэмах Гомера похороны Гектора и возвращение в Итаку — сильные сцены, завершающие книги, но не сами истории. У Вергилия не упомянутое, но подразумеваемое основание Энеем Рима — не только завершение «Энеиды», но, собственно, причина её написания. «Каков теперь конец?» — спрашивает Юпитер у Юноны в финале поэмы и затем, следуя ответу богини, изрекает:

Учрежу я обрядов священных Чин, единый для всех, и свяжу народы наречьем. Род в Авзонийской земле возникнет от смешанной крови, Всех благочестьем своим превзойдёт бессмертных и смертных [98] .

Не может быть сомнения в том, что Август был очень и очень доволен трудами своего протеже.