Я проспал весь день. Все ходили на цыпочках, чтобы, не дай Бог, не разбудить меня. Папа боялся поднять голову, не говоря уж о том, чтобы открыть рот. Как тень слонялся он по дому. Мама внимательно следила, чтобы не потревожили мой сон.
К вечеру я проснулся. В комнате было почти темно. В углу стоял мой папа и молился.
Я протер глаза, сладко зевнул и подозвал маму к моей колыбельке:
— Мама, будь так добра, покорми меня, у меня целый день капли молока во рту не было. Ты же знаешь, когда я сплю, я не ем.
Моя мама не заставила себя просить, она сразу же дала мне грудь, ласкала и целовала меня, как это в обычае у всех мам.
— Замучили они тебя, кадиш ты мой. Слыхано ли, чтобы взрослые люди не давали спать грудному ребенку? Целую ночь он должен им рассказывать истории о рае. А во всем, — она повернулась к папе, который уже закончил молиться, — а во всем ты виноват, недотепа. И это называется отец? Камень ты, басурман ты, а не отец.
Папа побледнел. Именно сейчас он был меньше всего готов к такому разносу. Но он ничего не ответил, как будто речь шла не о нем.
Я вступился за папу. Я попросил маму:
— Оставь папу в покое, мама. Он ни в чем не виноват. Я сам попросил позвать людей, чтобы рассказать им, как выглядит рай. Завтра вечером, даст Бог, они снова придут, и я снова буду рассказывать.
Я опять уснул. У меня даже не было сил сказать маме «спокойной ночи», так я устал. Что мне этой ночью снилось, я точно не помню, а о том, что я не помню в точности, я рассказывать не хочу.
Утром, когда я проснулся, комната уже была залита солнцем. Мамы в комнате не было. Она ушла доить козу. На окне грелась наша кошка.
— Мици, Мици! — позвал я кошку.
Она спрыгнула с окна и забралась в мою колыбельку. Кошка вылизала мне глаза, и я почувствовал себя будто заново родившимся.
День прошел без особых происшествий. Пообедали. После полудня папа прилег вздремнуть. Мама поболтала с соседками на улице. Я поиграл с красной пуговицей на одеяле.
Вечером отец, как обычно, ушел в синагогу. На этот раз он там не мешкал и быстро вернулся домой.
На ужин была рисовая каша с молоком. Вскоре раввин, даян и богач уже говорили нам «добрый вечер».
Они уселись за стол. Раввин еще больше поседел с прошлой ночи, даян — еще больше похудел. Только богач Мэхл Гурвиц держался как ни в чем не бывало. Он сверкал своим золотом, кивал головой и на все, что слышал, говорил по-немецки «зондербар».
Я сел напротив раввина. На столе горела лампа. Мама занавесила окно. Все были готовы слушать.
Мама, которая, как обычно, стояла в дверях, приложила руку к сердцу и сказала мне:
— Не усердствуй, сокровище мое, а то устанешь. Отдыхай. Чай, не на пожар, не дай Бог, нечего тебе торопиться. Проголодаешься, скажи мне, я дам тебе молока.
Моя мама, дай Бог ей здоровья, беспокоилась обо мне. Берегла меня как зеницу ока.
Я подпер голову руками и начал рассказывать. Все за столом притихли. Можно было услышать, как у каждого стучит сердце.
— Я, как вы помните, — рассказывал я, — расстался с моим другом Писунчиком. Он полетел к себе домой. Я — к себе. Я так устал, что еле держался на ногах. Крылья от усталости были как свинцовые. Еле-еле я доплелся до дома.
Я упал на кровать и уснул. В моем сне смешались царь Давид, Вирсавия, Ависага, русалки, царь Саул, знахарка Гнендл. Все то, что я пережил в имении царя Давида, только в беспорядке. События и образы так перепутались, что сон был еще большим кошмаром, чем явь.
Около четырех часов пополудни я проснулся. Я вымылся, перекусил и сразу же полетел к своему другу Писунчику.
Мой друг Писунчик еще спал. Я сидел в мастерской и ждал, пока он проснется. Папа Писунчика, портняжка Шлойме-Залмен, стоял перед большим столом с сантиметром на шее и кусочком мела в руке. Он размечал крылья, которые ему отдали в починку.
За верстаком сидели двое ангелов-подмастерьев, Берл и Сёмка. Оба были погружены в свою работу. Иглы так и летали в их руках. Я попробовал сосчитать, сколько стежков в минуту делает каждый из них, и не смог. Все время сбивался.
Мама Писунчика, ангелица Хана-Двойра вышла из спальни. Она подсела ко мне и попыталась разузнать у меня, где мы, то есть я и Писунчик, пропадали. Она уже было решила, что с нами Бог знает что случилось. Она уже хотела идти в райскую полицию требовать, чтобы нас искали.
Я не знал, могу ли я рассказать правду. Я забыл обсудить это с моим другом Писунчиком.
Некоторое время я сидел в нерешительности, сомневаясь: говорить или не говорить? В конце концов я решил, что не обязан рассказывать ей правду. Если Писунчик захочет, он сам расскажет.
Я прикинулся дурачком. Сказал ей, что не видел моего друга Писунчика по крайней мере три дня и теперь пришел узнать, не заболел ли он, не дай Бог.
— Заболел! — ангелица Хана-Двойра всплеснула обеими руками. — Да чтоб моим врагам заболеть. Еще мне не хватало, чтоб Писунчик заболел. Горе мне с ним!
Она снова попыталась что-то разузнать, но, когда увидела, что я стою на своем, что я ни сном ни духом, покачала головой и ушла в спальню.
Папа Писунчика уже закончил разметку крыльев, Сёмка сделал намётку, и крылья были готовы к примерке.
Потом папа Писунчика улетел к ангелу Куне-Хензелу, мельнику, примерять крылья. Чуть только он вышел за порог, Сёмка запел:
И ангел Берл, второй подмастерье, который был на ножах с Сёмкой, на этот раз поддержал своего соперника. Он загорланил во весь голос:
На меня эта песня нагнала тоску. Я вспомнил ту лунную ночь, когда видел, как эти влюбленные подмастерья встретились на тротуаре. Они, конечно, не знают, что я их видел и слышал их разговор, подумал я. И все-таки у меня не стало легче на сердце.
Из спальни стала подпевать сестра Писунчика Этл, красавица с розовыми крыльями. Она, кажется, была несогласна с назиданием двух несчастных влюбленных. Ее песня звучала увереннее. Ее голос был нежен:
«Поди узнай, кто из них прав, — подумал я. — Эти утверждают одно, сестра Писунчика — другое. Когда стану большим, — решил я, — тогда и разберусь».
Сёмка глубоко вздохнул. Он вспомнил о дочке райского лавочника, и у него защемило сердце. Я сам видел, как слеза скатилась из его глаз на перелицованные крылья.
Берл позавидовал слезе своего конкурента. Он стал думать о дочке райского лавочника и щурить глаза, пока ему тоже не удалось выдавить слезу.
Он бросил победоносный взгляд на Сёмку. Его взгляд говорил: «Что, думаешь только ты можешь принести слезную жертву дочке райского лавочника? Нетушки».
Сёмку эту рассердило. Он опустил голову, еще быстрее замахал иглой и запел:
Берл отошел от верстака. Сёмкина песня раздражала его. Он почувствовал, что если Сёмка споет еще один куплет, то он, Берл, за себя не отвечает. Схватит утюг и размозжит ему голову.
К счастью, у Сёмки, что называется, закончились нитки. В песне оказалось всего два куплета, и Берл успокоился.
То есть это лишь так говорится: успокоился. Что творилось у него на сердце, одному Богу известно, но внешне это было не заметно.
Писунчик проснулся. Он вошел в мастерскую и, увидев меня, очень обрадовался. Он подбежал ко мне, обнял меня, как будто мы сто лет не виделись.
— Давно ты здесь, Шмуэл-Аба?
— Я жду тебя уже больше часа, Писунчик. Ну и здоров ты спать, не сглазить бы.
Мы подошли к открытому окну. На лужайке пасся Шорабор. Три босоногих пастуха, сторожившие его, играли в дурака.
— Шорабор, — сказал я моему другу, — жиреет день ото дня. К приходу Мессии он так разжиреет, что его и с места не сдвинешь.
Писунчик промолчал. Мы увидели ангелицу Хасю, которая прогуливалась по райскому лугу. Она была на девятом месяце и каждый вечер выходила на райский луг подышать свежим воздухом.
— Писунчик, зачем она нацепила красный фартук? — спросил я моего друга. — Если Шорабор увидит красное, может, не дай Бог, случиться беда.
— Угу, — сказал Писунчик, и мы замахали руками, подавая беременной ангелице знаки, чтобы она уходила, пока не поздно.
Но ангелица Хася, казалось, не понимала наших знаков. Она шла дальше, приближаясь к тому месту, где пасся Шорабор.
Шорабор заметил красный фартук, и глаза его вспыхнули. Мы подумали, что он вот-вот кинется на ангелицу.
Но мы ошиблись. Красный фартук и вправду не понравился Шорабору. Но, к великому нашему удивлению, он сдержался. Решил, наверное, что он все-таки не какой-нибудь там бык, а Шорабор и ему не пристало, как простой скотине, беситься из-за красной тряпки.
Меня поразила его выдержка. Шорабор продолжал щипать траву и даже не взглянул на глупую ангелицу в красном фартуке.
Но чему быть, того не миновать. Ангелица Хася не отличалась особой сообразительностью. Мозгов у нее было еще меньше, чем у Шорабора. Хася подошла ближе, встала в двух шагах от Шорабора и стала смотреть, как он смачно жует. Так она простояла некоторое время с выпученными глазами, дивясь его аппетиту.
Три босоногих пастуха спорили за картами. Один говорил так, другой — эдак, а третий — ни так и ни эдак.
Они были так поглощены своим спором, что не заметили, как беременная ангелица подошла к Шорабору и погладила его по холке.
«Пусть, — думал Шорабор, — пусть гладит, сколько ее душе угодно. Если бы она еще сняла красный фартук, было бы совсем хорошо».
Но, как говорит мама Писунчика, ангелица Хана-Двойра, бойся быка спереди, коня сзади, а дурака со всех сторон. Беременная ангелица не понимала, что выдержке Шорабора есть предел. Она гладила его, гладила и вдруг наклонилась к нему и шепнула прямо в ухо:
— Мессия идет!
Шорабор вздрогнул всей своей грузной тушей. Мессия идет! Это значит, что его, Шорабора, вот-вот зарежут, тушу разделают на кусочки, кусочки зажарят и праведники будут макать булку в подливку, жрать его мясо да причмокивать:
— Ай, ай, ай… райский вкус!
Шорабор разъярился. Мессия идет! Опасность близка, нужно бежать, спасаться, спасаться от резницкого ножа.
Шорабор (бык все-таки) не знал, что беременная Хася пошутила. До прихода Мессии ему еще пастись и пастись на райском лугу… Он разом пригнул голову, подхватил беременную ангелицу на рога и бросился бежать куда глаза глядят.
Мы с Писунчиком закричали. Мы орали не своим голосом:
— Шорабор удирает, Шорабор удирает!
Три пастуха вскочили, схватили дудочки и бросились в погоню за убегающим быком. Ангелица Хася трепыхалась у него на рогах и так вопила, что всех подняла на ноги. Все спрашивали друг у друга:
— Что случилось, а? Что случилось?
— Шорабор поднял брюхатую Хасю на рога и удрал вместе с ней.
— Надо его догнать!
— Надо его поймать и вернуть!
— Черт с ней, с ангелицей, главное — Шорабор! Что праведникам делать без Шорабора, когда придет Мессия?
Началась настоящая погоня. Все, кто мог летать, и стар и млад, поднялись в воздух.
Но разъяренный Шорабор несся как тысяча чертей. Перед его глазами, наверное, сверкал резницкий нож, которым его зарежут. Он бежал от «великой трапезы», которую Мессия приготовит для праведников из его мяса.
Беременная ангелица трепыхалась у него на рогах. Она махала руками, визжала, теряла сознание, приходила в себя и снова визжала.
Мы гнались за Шорабором. Впереди летели три пастуха, а за ними ангелы всей толпой. Единственными детьми среди летевших были мы, я и мой друг Писунчик.
Некоторые отстали. Они останавливались, сопели, вытирали пот под крыльями и поворачивали домой.
— Да он железный, этот Шорабор.
— Ну он и здоров бегать, быстрее самого быстрого райского зайца.
— Дурная баба его крепко напугала. Разложить бы ее на синагогальном дворе и всыпать розог, чтобы она своим внукам-правнукам заказала такие штучки устраивать.
Так переговаривались ангелы, которые возвращались домой. Шорабор тем временем бежал дальше, а мы гнались за ним.
По дороге он, этот Шорабор, немало всякого натворил. Он бежал через сады и засеянные поля. Он сбил нескольких ангелочков, игравших в салочки.
Старый ангел, который стоял на обочине и играл на шарманке, получил от него такого пинка, что несколько раз перекувырнулся в воздухе и шлепнулся замертво. Еле-еле откачали.
— Смотри, Писунчик, он поворачивает на запад, к границе с православным раем.
— Вижу, Шмуэл-Аба, вижу. Придумал бы ты что-нибудь повеселее.
Стемнело. Погоня за Шорабором стала еще отчаяннее. Его нужно было изловить до ночи.
Это мы так думали. Но Шорабор думал иначе. Он решил не сдаваться, пусть весь рай на уши встанет.
Ночная тьма легла на поля и дороги. Луна, как назло, не показывалась, не было видно ни одной звезды.
Темно, хоть глаз выколи. Только слышно быстрое хлопанье крыльев и грозное пыхтение Шорабора.
— Откуда у него столько сил? — просопел один ангел. Если я не ошибся, это был Гилел-стражник.
— Откуда, спрашиваешь? — рассмеялся кто-то. — Да его с сотворения мира пасут, и ты хочешь, чтобы у него сил не было?
Шорабор вихрем несся по райским полям. Фартук ангелицы, которую он нес на рогах, развевался как флаг.
— Шмуэл-Аба, видишь там зеленые огоньки? Это граница с православным раем. Только бы ему не вздумалось ее перебежать. Вот беда будет.
— Он, наверное, испугается и остановится, — попробовал я успокоить моего друга, но сам не поверил своим словам.
Поди надейся на взбесившегося быка, подумал я. Что для такой скотины граница? Что он знает о разнице между еврейским раем и православным?
Огоньки на границе становились все ближе и ближе. Мы уже видели православную церковь по ту сторону границы. Шорабор с диким упорством несся к пограничной заставе.
У беременной ангелицы, трепыхавшейся на его рогах, уже не было сил кричать. Она совсем охрипла, до нас доносились лишь ее стоны.
Три пастуха, сторожившие Шорабора, были бледнее мела. Что им делать, если Шорабор, не дай Бог, перемахнет через границу? Похоже, так оно и будет. Колокола православной церкви зазвонили: бим-бам, бим-бам.
Шорабор мчал и прыгал так, что с него летела пена. Граница была совсем близко. Уже виднелась православная пограничная стража: ангелы с голубыми глазами и русыми волосами.
Шорабор с беременной ангелицей на рогах перемахнул через границу. Несколько православных ангелов попытались преградить ему дорогу, но он перепрыгнул через них и помчался дальше.
Наши, то есть еврейские, ангелы остановились у границы, дальше преследовать Шорабора они не могли. То есть мочь-то они могли, да православные ангелы не позволили бы.
Мы все опустились на землю, опечаленные и пристыженные. Мы не знали, что делать. Стояли и смотрели в поля, где исчез Шорабор.
— Может, они его поймали? — заметил один ангел.
— А если и да, — ответил ему другой, — нам-то что с того?
— Могут его, не дай Бог, забить без резника, — бросил третий.
— Жирный он, наш Шорабор, не сглазить бы, слопают они его на праздник.
— Наши праведники останутся с носом. Всю жизнь точить зубы, а теперь на тебе — нету Шорабора.
— Типун тебе на язык, — разозлился ангел Гензл, — что значит: нету Шорабора? Он есть, да еще как есть. Только он там, в православном раю, и нужно его оттуда вызволить.
Гензл стал поглаживать свою жидкую бородку, видать, прикидывал в уме, как бы освободить Шорабора.
— Что же делать, реб Гензл? — спросил низкорослый ангел с густой бородой. — Посоветуйте, реб Гензл.
Ангел Гензл ничего ему не ответил. Он подошел к православным пограничникам и заговорил с ними наполовину по-ихнему, наполовину по-еврейски, а остальное — руками:
— Наши Шорабор, — сказал Гензл, — совершил побег до ваш рай.
— Чаво? — переспросил его Василь-ангел, командир православной пограничной стражи.
— Наши Шорабор до ваш рай, — повторил Гензл и вдобавок показал руками как кто-то убегает.
Православные стражники рассмеялись. Василь-ангел подкрутил усы и сказал:
— Пшел вон, жид пархатый!
Ангел Гензл задрожал. Мы стояли вокруг него растерянные, с опущенными крыльями.
С полей православного рая донеслось «Ура!» и раскаты смеха. Не иначе, православные ангелы умудрились задержать Шорабора.
Мы, на другой стороне границы, прислушивались к вражьему ликованию. Сердца у нас колотились как сумасшедшие.
Ангел Гилел-стражник тяжело вздохнул. Его вздох разнесся на семь миль вокруг.
Три босоногих пастуха стояли как прихлопнутые. Что они скажут, когда их притянут к ответу?
«И так-то вы Шорабора сторожили, ублюдки?..» А праведники наплюют им в рожу и правы будут. В картишки им перекинуться приспичило… Пока они перекидывались, беда тут как тут.
Радостные вопли в православных полях усилились. Наверное, ведут Шорабора с триумфом в свой хлев, подумали мы. Они поставят кошерное, набожное животное у корыта рядом со своими свиньями. Ой горе, до чего мы дожили!
Ангел Гензл заговорил:
— Все может случиться: они могут прирезать Шорабора без резника. Что скажут святые праведники? Хороша же будет трапеза без Шорабора, когда придет Мессия. Беда, ангелы. Что делать? Посоветуйте.
— Легко сказать «посоветуйте»…
Ночь была темная, хоть глаз выколи. Ангелы стояли, опустив крылья, вдоль границы и понятия не имели, что делать.
— Знаете что? — отозвался один из босоногих пастухов. — Давайте разведем костер, погреемся немного, а заодно и подумаем, как ответ держать перед всем раем.
Предложение развести костер всем понравилось. Было уже далеко за полночь, и мы продрогли.
Три пастуха набрали щепок и развели костер. Мы сели вокруг костра. Каждый из нас приложил палец ко лбу и задумался, что бы такое посоветовать.
— Что скажешь, Писунчик?
— Что сказать, Шмуэл-Аба? Дела хуже некуда.
— У них теперь Шорабор, а у нас — фига, Писунчик.
— Придется обойтись без Шорабора, Шмуэл-Аба. Когда придет Мессия, будем есть Левиафана. У него мясо вкуснее.
Услышав наш разговор, ангел Гензл вспыхнул. Выйдя из себя, он разразился настоящей речью. Он все время сглатывал слюну и говорил так:
— Вот здорово, эти щенки уже готовы оставить Шорабора в православном раю. Что значит «обойтись без Шорабора»? Тысячи лет мы его пасли, чтобы они его там на праздник слопали? Мало им своих свиней, так им еще Шорабора подавай? Все перевернем, устроим конец света, слышите, что вам говорят? Конец света устроим, а Шорабора вернем!
Я и мой друг Писунчик испугались. Мы забормотали в ответ:
— Не сердитесь, реб Гензл! Мы ничего плохого не имели в виду, Боже упаси. Мы хотели… Мы говорили… Понимаете, реб Гензл?
Но когда ангел Гензл разойдется, его трудно унять. Он стоял у костра, размахивал руками и говорил, проповедовал, в общем, молол, как мельница. Никто не понимал ни слова.
Вдруг ангел Гензл взмахнул крыльями, задул костерок и закричал не своим голосом:
— Вставайте, ангелы! Что расселись тут как бабы? Будите всех! Бейте тревогу! Горе мне, что я до этого дожил!
Мы вскочили, расправили крылья и полетели. Впереди летел ангел Гензл. Он устрашающе хлопал крыльями и кричал:
— Фиг мы им отдадим Шорабора! Шорабор наш, и мы его вернем по-хорошему или по-плохому…