«Внешний мир и впрямь отвратителен, а вот работа хороша», — пишет Вернер Гейзенберг своей матери осенью 1935 года. За два года до этого он удостоен Нобелевской премии по физике и считается самым значительным физиком Германии. Однако во внешнем мире воцарился режим, который обязывает Гейзенберга — как должностное лицо — начинать каждую лекцию гитлеровским приветствием и больше ни в статьях, ни в докладах не упоминать имени Эйнштейна. Теперь есть немецкая физика и еврейская физика, что ведет к абсурдным выводам о законах природы первого и второго сорта. Для арийской физики — так аргументируют ее представители — достаточно фундамента ньютоновской механики с основополагающими понятиями силы и энергии. Теория относительности и квантовая механика, напротив, есть издевательство над здравым смыслом человека и искажение физической реальности, пустая фикция. Два физика-нобелиата Филипп Ленард и Иоганнес Штарк с их непомерным влиянием вознеслись чуть ли не в хранители священного Грааля от «немецкой физики», и их кампания травли «против эйнштейнизма в Германии» нацелена и лично в Вернера Гейзенберга. Предполагалось, что он станет преемником Арнольда Зоммерфельда в Мюнхене. Все формальности для этого уже исполнены. Сам Гейзенберг всегда рассматривал свою профессуру в Лейпциге лишь как промежуточное решение. Он ничего не желает так страстно, как возвращения в свой любимый родной город. И тут Штарк поднимает шум против назначения на эту должность Гейзенберга, мол, он ее недостоин, поскольку он «дух от духа Эйнштейна». Упрек в «еврейском мышлении» при гитлеровской диктатуре равносилен угрозе существованию. Этот упрек должен запугать человека и напомнить ему о судьбе его еврейского коллеги.

Политика догнала аполитичного физика. Конфликты стоят сил и времени. Единственная отдушина в этих унизительных обстоятельствах — музыка. В эти времена Гейзенберг играет по вечерам на фортепьяно исключительно Бетховена. Несмотря ни на что, он твердо держится своего решения остаться в Лейпциге. Он отказывается даже от соблазнительного предложения из Принстона: получить возможность развивать свои идеи вблизи Эйнштейна, в волнующих разговорах с коллегами равного ранга и в освобождении от всякой преподавательской нагрузки. Вернер Гейзенберг остается в Германии. Он ненавидит нацистов, но он немецкий патриот. И не он ли дал торжественный обет никогда не покидать своих бойскаутов? Между тем все независимые молодежные объединения запрещены. В 1934 году тридцатитрехлетний «старик» Вернер в последний раз встретился со своими следопытами. Несмотря на предостережения старших членов, большинство юношей и мужчин, завороженные мелодиями гитлеровских крысоловов, вступают в гитлер-югенд, в отряды штурмовиков СА и эсэсовские отряды. Слишком убедительно и маняще звучат идеалы национал-социализма от фюрера и Третьего рейха — в унисон их собственным представлениям о благородном Белом рыцаре, под водительством которого они хотели построить новую, миролюбивую и истинную Германию.

Получив отказ Гейзенберга, Institute for Advanced Study в Принстоне прилагает старания переманить к себе Роберта Оппенгеймера. Он считается ведущим теоретиком американской физики, от которого можно ждать еще многого. Он в это время как раз занимается цепными реакциями в недрах звезд. Однако он, как и Гейзенберг, принимает решение в пользу своей преподавательской нагрузки и своих студентов в Калифорнии. Как ни презирает Вернер Гейзенберг политику своей родины, ему приходится теперь с ней соглашаться. Подобная же перемена позиции предстоит и Роберту Оппенгеймеру. Ведь в число его удивительно многосторонних интересов совсем не входят политические и экономические события текущего дня. Он игнорирует газеты и новостные журналы, у него нет ни радио, ни телефона. Выросший в богатой семье, он может позволить себе кокетство утверждать, что узнал о биржевом крахе октября 1929 года лишь месяц спустя, и то скорее краем уха. Но поскольку некоторые из его студентов попали из-за экономического кризиса в бедственное положение, в Оппенгеймере тоже заговорила социальная совесть. Когда в 1937 году умирает его отец Юлиус, часть своего наследства Оппенгеймер жертвует университету Беркли. Стипендии из этого фонда должны получать для продолжения образования студенты, признанные финансово несостоятельными.

К этому моменту он обручен с двадцатидвухлетней Джин Татлок, дочерью его коллеги по Беркли, Джона С. П. Татлока, профессора английской литературы. Она изучает психологию и готовится к своей докторской диссертации. Красивая и умная молодая женщина — член коммунистической партии и пишет статьи для «Western Worker», партийной газеты Тихоокеанского побережья. Ее политическая принадлежность налагает отпечаток и на Оппенгеймера. Ее друзья становятся его друзьями. Так он довольно рано узнает об ужасах в концентрационном лагере Дахау. Он помогает своей еврейской тете и ее сыновьям в Ханау выбраться из Германии и эмигрировать в США. Он участвует в финансировании фонда, который оказывает поддержку жертвам «Арийского параграфа» в Германии. Борьба против Франко в гражданской войне в Испании тоже включена в повестку дня Оппенгеймера. На нее он выписывает щедрые чеки. Но кое-что он делает и для теоретической «подкованности». Друзья поговаривают, что летом 1936 года во время трехдневной поездки из Сан-Франциско в Нью-Йорк поездом он прочитал «Капитал» Карла Маркса — все три тома в немецком оригинале. Но это могло быть и аперитивом, поскольку год спустя он якобы купил собрание сочинений Ленина и «перепахал» его, что подтверждает его близкий друг и единомышленник Хаакон Шевалье.

Этот радикальный взгляд на общественные обстоятельства может свидетельствовать о приверженности Оппенгеймера социальной справедливости. Однако такое чтение не может удовлетворить его потребность в философской глубине и душевном равновесии. С тех пор как он изучил санскрит и погрузился в духовную атмосферу «Бхагават-гиты», он считает ее «лучшей философской песнью, существующей на каком-либо языке». Человек, взыскующий духовного учения, получит в «Гите» совет заниматься своими повседневными делами дисциплинированно и с сознанием долга. При этом, конечно, стремиться следует не к почестям и славе, а к наибольшему отчуждению от плодов своего труда. Вот путь освобождения души от земных пут. Благодаря постоянному повторению в этой песне из 700 строф призыва к дисциплине и отказу от земного успеха, Оппенгеймер укрепился в убеждении, что ученым следует спуститься из их башни из слоновой кости и самоотверженно работать на людей. В этом можно искать и причину его недвусмысленного отказа от жизни в Принстоне, освобожденной от обязательств. «Исполнение долга, судьба и вера... Три эти принципа в философии Оппенгеймера ни в коем случае не были лишь декоративным украшением, они имели основополагающее значение. Без них он был бы совсем другим человеком». Правда, он достаточно своенравен, чтобы не мутировать тут же в верующего индуса.

Каким образом остроумный интеллектуал находит притягательными фатализм «Гиты» и мифический индуистский пантеон, с трудом просматривающийся в чудотворстве и приоритетности персонажей, остается загадкой для некоторых его друзей и близких. Скупая красота Нью-Мексико — вот ландшафт души Оппенгеймера. Он не забыл спартанскую жизнь школьников Лос-Аламоса. Эта жизнь своеобразно задела его и разбудила тоску по подобному убежищу. И вот он снимает рубленый дом на склоне горного хребта Сангре-де-Кристо. Дом очень скромно обставлен. Свежая вода из родника — вот единственная здешняя роскошь. В студенческие каникулы Оппенгеймер вскакивает в седло и скачет верхом по пустыне.

У Вернера Гейзенберга тоже есть пристанище в горах. Если у Оппенгеймера это рубленый дом, то у Гейзенберга — лыжная хижина на альпийском лугу Химмельмоос в Баварских Альпах, его база для альпинизма и лыжных походов. Пожалуй, самое райское время в хижине он проводит со своей невестой Элизабет в марте 1937 года. Он познакомился с двадцатидвухлетней продавщицей книг в конце января на вечере камерной музыки в доме лейпцигского издателя Бюккинга. Фортепьянное трио соль-мажор Бетховена значилось в программе с приглашенной звездой Вернером Гейзенбергом за фортепьяно. «Этот вечер перевернул нашу жизнь. Мы оба чувствовали, что нашли свою судьбу», — пишет дочь ученого-экономиста Германа Шумахера. Оказывается, она любит петь, и ее новый кавалер не упускает случая аккомпанировать ей на фортепьяно. Две недели спустя они уже помолвлены. Свадьба состоится 29 апреля 1937 года в Берлине.

Лето после возвращения из свадебного путешествия было ему основательно подпорчено. Преемник Зоммерфельда все еще не определен, и поборники «немецкой физики» пустили в ход против Гейзенберга тяжелую артиллерию. Необходимо было устранить его с первого места в списке претендентов Мюнхенского университета. И опять сигнал к нападению на Гейзенберга подает Иоганн Штарк. В эсэсовском еженедельном журнале «Черный корпус» он называет его «белым евреем». Мол, Гейзенберг принадлежит к «евреям по складу ума... к наместникам еврейства в немецкой духовной жизни, которых надо устранить точно так же, как и самих евреев». В гитлеровской диктатуре с ее политикой в отношении евреев, сводящейся к уничтожению, из этой атаки фанатичного антисемита следует очень серьезная дискредитация и угроза жизни. Он клеймит Вернера Гейзенберга как «бациллоносителя» еврейского духа. Тем самым раздувая его до размеров врага государства и беззастенчиво выставляя его под обстрел.

Коллеги Гейзенберга по всей стране пишут протестующе письма против травли самого значительного на данный момент немецкого физика. Сам ученый, подвергшийся нападкам, обращается напрямую к рейхсфюреру СС и шефу немецкой полиции Генриху Гиммлеру. Требуя либо «восстановления чести», либо подтверждения, что Гиммлер лично санкционировал нападки на него в печатном органе СС и считает его подрывным элементом и врагом государства. Для того чтобы войти в контакт с Гиммлером, Гейзенбергу приходит на помощь то обстоятельство, что его дедушка Николаус Веккляйн и отец Гиммлера были коллегами по преподаванию в Мюнхенской гимназии и товарищами по туристическому клубу. Благодаря этим отношениям и мать Вернера когда-то познакомилась с матерью Генриха. И теперь она пытается оказать ему посредничество. В добропорядочной бюргерской комнате Анны Марии Гиммлер, перед украшенным цветами распятием посланница Анни Гейзенберг сразу находит верный тон разговора: «Ах, знаете ли, фрау Гиммлер, ведь мы, матери, ничего не смыслим ни в политике вашего сына, ни в политике моего, но мы точно знаем, что должны заботиться о наших мальчиках. И поэтому я у вас». Так благодаря материнской дипломатии письмо Гейзенберга попадает прямо в руки фюрера СС, который затевает долгое расследование. От самого Гейзенберга он требует изложения его позиции относительно обвинений Штарка. Офицеры СС несколько раз допрашивают его и в конце концов заверяют «аполитичному ученому» его «приличный характер».

Личное письмо Гиммлера о снятии вины Гейзенберг получает двадцать первого июля 1938 года, год спустя после поношения в «Черном корпусе». Рейхсфюрер СС порицает нападки Штарка на Гейзенберга и гарантирует последнему, что больше не последует никаких актов недоброжелательства. В качестве ответного шага он требует от него больше не упоминать в лекциях имена еврейских ученых, хотя он вполне может излагать содержание «еврейской физики». В какой опасности действительно находился политически неопытный Гейзенберг, видно из конфиденциального сообщения Гиммлера высокопоставленному руководителю сыска Рейнгарду Гейдериху: «Я думаю... мы не можем позволить себе потерять или умертвить этого человека, который сравнительно молод и может дать нам пополнение». Через неделю после заключения пакта с Гиммлером Гейзенберг уже надевает униформу вермахта, чтобы пройти в Зонтхофене ежегодную восьминедельную военную подготовку резервистов.

В это же время генеральному директору Общества кайзера Вильгельма приходит указание Рейхсминистерства науки, воспитания и народного образования, а тот переправляет это предписание Отто Гану. В нем говорится: «Госпожа профессор Лиза Мейтнер, до сих пор являвшаяся австрийской подданной, работает в Химическом институте кайзера Вильгельма. После того как вышеназванная стала немецкой подданной вследствие присоединения Австрии, необходимо проверить, какая у нее доля еврейской крови. Согласно предыдущим заключениям, у госпожи Мейтнер двадцать пять процентов еврейской крови». Министерство желает «скорейшего суждения по этому вопросу». Когда пятнадцатого марта 1938 года сотни тысяч жителей Вены с восторгом и ликованием приветствуют своего нового фюрера Адольфа Гитлера, Лиза Мейтнер в Берлине сразу же становится жертвой национал-социалистического расизма. По этой простейшей арифметике крови ей рано или поздно грозит увольнение.

Макс Планк, почитаемый Лизой Мейтнер как отец, уже не хочет — заключив в мае 1933 года скверный компромисс с Гитлером — неприятно фигурировать в качестве заступника еврейских ученых. Отто Ган, напротив, приводит в действие все рычаги, чтобы воспрепятствовать ее увольнению. Однако во время официального разговора руководитель института, считающийся политически неблагонадежным, не выдерживает и в конце концов соглашается с тем, что будет разумно намекнуть Лизе Мейтнер отказаться от должности, чтобы впредь она могла продолжать работу в Германии неофициально, но зато беспрепятственно. Из Цюриха и от Нильса Бора приходят предложения, сформулированные иносказательно и запутанно. Джеймс Франк в Чикаго хочет подать от ее имени заявление о гражданстве, чтобы она могла эмигрировать в США. Однако Лиза Мейтнер не хочет покидать Берлин, где она успешно проработала тридцать лет. Поскольку ее австрийский паспорт теперь недействителен, а немецкий всё никак не выдают, ей не так просто поехать в другую страну. Кроме того, ходят слухи о новых законодательных ограничениях выезда из страны для людей с высшим образованием.

Ган, такой всегда стойкий и надежный, разочаровывает ее. Из-за «дела Мейтнер» он явно боится за свое собственное рабочее место. Она не скрывает, что шокирована враждебностью членов партии в ее институте и угодливым послушанием завистливых коллег, которые теперь без стеснения доносят на нее. Она все поняла и ходатайствует о выезде в нейтральную страну. Министр, конечно, отказывает ей на том основании, что она как знаменитая еврейка сможет вести за границей пропаганду против Германии. За этим распоряжением стоит не кто иной, как шеф полиции Генрих Гиммлер.

В 1936 году Карл Фридрих фон Вайцзеккер был «домашним теоретиком» Мейтнер. Будучи ее ассистентом, он сопровождал эксперименты и старался увязать в смелую теорию атомного ядра сложные реакции и смутные родственные отношения между новыми излучающими веществами — и всё безуспешно. По окончании его стажировки они поддерживают отношения. Его отец Эрнст фон Вайцзеккер с первого апреля 1938 года является государственным секретарем в ведомстве иностранных дел. И вот Мейтнер просит сына разузнать, как обстоят дела с ее заявлением на немецкий паспорт. Однако министерство иностранных дел по положению уже сравнялось с небесной канцелярией. Эрнст фон Вайцзеккер как раз инструктирует все немецкие посольства, чтобы они отказывали еврейским эмигрантам в переводе их денег за границу.

Нидерландский физик Дирк Костер, ученик Бора, совместно с ним открывший элемент гафний, организует побег Мейтнер из Германии на поезде. Он добился от своего правительства обещания, что на границе ее впустят без визы. С десятью марками в кармане, парой летних платьев в багаже и бриллиантовым кольцом на пальце, подаренным ей на прощанье Отто Ганом, пятидесятидевятилетняя женщина покидает Германию тринадцатого июля и в сопровождении Костера едет в Гронинген. До последнего момента она боится, что при проверке документов ее арестует СС. Однако побег проходит без инцидентов. Из Гронингена она направляется к Нильсу Бору в Копенгаген, тот уже приготовил для нее место в первом Шведском институте ядерных исследований в Лунде.

Когда она бежит из Германии, физические процессы сложного распада урана все еще не имеют объяснения. Ирен Жолио-Кюри и ее команда в Париже, непосредственные соперники берлинцев, отклоняют теоретические модели Мейтнер и Вайцзеккера. Вокруг так называемого 3,5-часового тела, продукта распада, открытие которого французы приписывают себе, разгорается спор между обеими группами. Неужто берлинцы с их утонченными методами и впрямь проглядели коротко живущий продукт облучения? Они считают его скорее фантомом. Намекая на знаменитую девичью фамилию руководительницы Парижского института, немцы между собой называют спорный изотоп «кюриозом».

В январе 1938 года Ган и Мейтнер написали французским коллегам письмо и снисходительно намекнули, чтобы те взяли назад утверждение о том, будто эта радиоактивная субстанция существует. Тогда, мол, они откажутся от критики в специальной периодической печати. В Париже действительно последовали благожелательному совету из Берлина, однако новая интерпретация не вносит никакой ясности. А именно, что 3,5-часовое тело имеет сходство с лантаном — серебристо-белым редкоземельным элементом с порядковым числом 57. Неужели они искусственно получили радиоактивный изотоп лантана? Не может быть, чтобы одиночный, медленный нейтрон проник в ядро с такой энергией, что оказался способен отколоть от атома урана такой крупный обломок. Это противоречит всем общеизвестным представлениям о состоянии стабильности в атомном ядре. Прямо-таки абсурдная идея, напоминающая о своевольном толковании Идой Ноддак первого трансуранового эксперимента Энрико Ферми.

Когда Ирен Жолио-Кюри в сентябре 1938 года публикует свое предположение о лантане, ротный старшина Вернер Гейзенберг все еще упражняется в обращении с оружием и перепахивает на брюхе окрестности Зонтхофена со своими горными стрелками. Его подразделение, как и все прочие войсковые части, приведено в состояние полной боевой готовности. Выданы боевые патроны. Мир затаил дыхание, пока Гитлер ведет скрытую борьбу за присоединение Судетской области. Эта область охватывает возвышенности и долины Рудных гор между Богемией, Моравией и Силезией. Он неприкрыто грозит чехам и всему миру военным ударом. Двадцать девятого сентября он наконец получает то, что хотел. Итальянский диктатор Муссолини, премьер-министр Англии Невилл Чемберлен и премьер-министр Франции Эдуард Даладье дают ему в Мюнхене свое согласие на присоединение Судетской области к Германскому рейху. Не раздается ни единого выстрела, и резервисты могут наконец отправляться домой. Пожертвовав целое лето на военные маневры, Вернер Гейзенберг вернулся в Лейпциг лишь в октябре. Теперь урановые рудники в богемском Санкт-Йоахимстале с их доходной смоляной обманкой принадлежат рейху.

В октябре 1938 года Отто Ган и Фриц Штрассман используют для облучения своих проб урана препарат из бериллия с радием. И, судя по всему, выходят на след одного важного явления. Они считают, что запутанные результаты французов заслуживают проверки, и устанавливают свою нейтронную пушку. Десять дней спустя из урана выделено уже шестнадцать радиоактивных «тел» — как называют в Далеме продукты облучения — с различными периодами полураспада. Из-за такого инфляционного развития событий изначальная концепция Ферми о трансурановых элементах пошатнулась.

Теперь в Берлине остро недостает ума Лизы Мейтнер и независимости ее интерпретаций. В Стокгольме она чувствует себя отодвинутой на задний план, ей приходится отдельно просить о каждом приборе и каждом препарате. Руководитель лаборатории Манне Зигбан явно не интересуется ее богатым опытом и познаниями. Он полностью зациклен на циклотроне, который строит в Беркли Эрнест Лоуренс. Таким образом, Лиза Мейтнер в шведском изгнании — не более чем терпеливая беженка и плохо оплачиваемая лаборантка. Тем оживленнее развивается переписка между Мейтнер и Ганом. Она жадно выпытывает у него всякую информацию об экспериментах в Институте кайзера Вильгельма, дает советы и отваживается ставить диагнозы на расстоянии, все еще чувствуя себя spiritus rector знаменитого далемского трио. Двадцать пятого октября Отто Ган пишет «дорогой Лизе», что он и Штрассман наконец идентифицировали спорное вещество с периодом полураспада 3,5 часа: «Жаль, что тебя здесь нет, ты бы разобралась с этим волнующим "Кюриным телом"».

В начале ноября оба радиохимика убеждены, что при помощи подложки бария выделили из облученной пробы урана три доселе неизвестных искусственных изотопа радия. В высшей степени необычное открытие, если учесть, что радий, будучи 88-м элементом, имеет на четыре ядерных заряда меньше, чем 92-й элемент уран. И они выдвигают смелое предположение, что радий возник путем отщепления этих четырех ядерных зарядов от урана — тезис, не менее отважный, чем идея трансурановых элементов. Ибо ядерные физики все еще ориентируются на эмпирическое правило, что медленный и тем самым энергетически слабый нейтрон не может выбить из ядра больше одной частицы. Но авторы работы смогли исключить присутствие любых других химических элементов, кроме радия и подложки бария. Следовательно, рассматриваться мог только радий. Их статья появляется в печати восьмого ноября 1938 года, на другой день после шестидесятилетия Мейтнер, в журнале «Естественные науки».

В ночь с девятого на десятое ноября 1938 года по всей Германии бьют окна еврейских жилищ и магазинов. Евреев гонят и издеваются над ними, их собственность разрушается и разграбляется. Несколько сотен человек убиты или доведены до самоубийства. Более тысячи синагог и залов для собраний охвачены огнем. Эти злоупотребления, санкционированные режимом, — начало систематического уничтожения еврейского народа. В берлинское личное дело Мейтнер теперь вписывается дополнительное имя: «Сара».

Посетитель, впервые вошедший в эту осень в фойе Химического института кайзера Вильгельма на Тиль-аллее в берлинском Далеме, чтобы поговорить с Ганом или Штрассманом, ищет направление, полагаясь на свой нюх. В воздухе висит своеобразный резкий запах, который становится все интенсивнее по мере приближения к большой химической лаборатории Гана на первом этаже. В ответе за основную ноту институтского аромата — явно соли азотной кислоты. За двадцать пять лет испарения пропитали все столы и стулья, полки и царапины на них. Помещение для облучения и комната для измерений находятся — как и у Энрико Ферми в Риме — в противоположных концах коридора, чтобы исключить ошибку измерений между источником нейтронов и облученным ураном. Когда Фриц Штрассман в своем процессе разделения радиоактивных веществ манипулирует с высококонцентрированной соляной кислотой и ядовитым хлоридом бария, тут и выступает на первый план едкая головная нота институтского аромата — короткое сильное пощипывание в носу и отчетливо горький вкус на языке и нёбе, который Гану — специалисту по отравляющим газам — уже не мешает. Сердечная нота аромата развертывается лишь тогда, когда господин директор разрешает себе во время работы сигару и пряные табачные клубы слегка оттесняют кислоты на задний план.

По настойчивому совету Нильса Бора и Лизы Мейтнер Ган и Штрассман еще раз повторяют их попытку получить при облучении урана искусственные изотопы радия. С лихорадочной деловитостью они вновь бомбардируют свою пробу урана, следят за счетчиком Гейгера, сменяют друг друга поздним вечером и вводят даже ночные смены. Но в первую очередь они доверяют разделяющей силе их «красивого маленького кристалла хлорида бария», который они годами в упорных трудах очищали от всех примесей. Сейчас они еще раз должны чисто выделить три изотопа радия из облученного урана так, чтобы не примешивались следы других продуктов распада. Ведь барий как средство разделения действует на все щелочно-земельные металлы — например, на бериллий, магний и радий. Сам барий тоже принадлежит к этому семейству. Химическое родство между разделяющим веществом барием и извлекаемым радиоактивным веществом отвечает за то, что лучистый член семейства застревает в промежуточном пространстве кристалла хлорида бария и вымывается из раствора. Даже если в процессе превращения выскочит всего лишь такое не поддающееся взвешиванию количество, как пара тысяч атомов — несколько триллионных долей грамма. Ган и Штрассман хотят доказать физикам-скептикам в Копенгагене, Стокгольме и где бы то ни было, что они, радиохимики из Далема, своей находкой, возможно, открыли новую перспективу для ядерной физики.

На грубо сколоченном деревянном столе в помещении для облучения лежит грязно-желтый кругляш, блок парафина, в середине которого просверлена дыра. В нее вставлена ампула с солями радия и порошком бериллия — берлинский источник нейтронов. Случайная находка Энрико Ферми, что парафин замедляет нейтроны бериллия и благодаря этому повышает вероятность их проникновения в ядро урана, стала уже неотъемлемой составной частью стандартного процесса получения трансурановых элементов. В измерительной комнате определяется радиоактивность облученных проб. Здесь воображение Лизы Мейтнер и ловкость рук Отто Гана произвели неповторимую череду аппаратуры, которая в тысячу раз чувствительнее обычных методов измерения. Когда-то, лет тридцать назад, Ган научился у Рамсея и Резерфорда делать примитивную, но вполне пригодную аппаратуру для измерений из консервных банок и старых емкостей из-под масла. Так же и теперь он сам мастерил для себя счетчики Гейгера. Они были скрыты в раскладных свинцовых ящичках и подсоединялись к усилителям серебристыми вакуумными трубками, которые, в свою очередь, тоже были соединены с электрическими счетными устройствами. Переплетения проводов вели к 90-вольтовым батареям, формой и размерами напоминавшими коробку сигар. Они стояли на вставном днище под столешницей.

Когда десятого декабря 1938 года Энрико Ферми вручается Нобелевская премия по физике — за его новаторские эксперименты с искусственной радиоактивностью и за открытие медленных нейтронов, — дуэт из Далема, еще сам того не ведая, прямиком движется к событию, которое не только доведет до абсурда четыре года исследований трансурановых элементов, но и до основания потрясет ядерную физику. В середине декабря они сталкиваются с ошеломляющим фактом, что их искусственный радий, полученный после облучения урана, химически ведет себя вовсе не как радий. Ибо при первом выделении он не концентрируется в таких однозначных количествах, как они привыкли ждать от этого элемента. В субботу, семнадцатого декабря 1938 года Ган отправляется в финансовое управление, где опять пытается ускорить ход заявления Лизы «Сары» Мейтнер на получение пенсии. Он еще надеется подтолкнуть делопроизводителя при помощи контролируемого приступа ярости. Однако тактика волокиты в органах нацелена в перспективе на полное присвоение еврейской собственности и на отказ беглым евреям в их притязаниях на пенсию.

В тот же вечер Ган и Штрассман начинают решающий эксперимент, который должен подтвердить превращение облученного урана в искусственный радий. На столе в помещении для облучения лежат пятнадцать граммов чистого урана в свинцовом лотке в пределах досягаемости источника нейтронов. После двенадцати часов облучения Фриц Штрассман отделил предполагаемый радий от урановой пробы. Теперь он присутствует в виде смеси с барием. Однако в трех следующих друг за другом попытках отделения он не поддается изоляции и остается равномерно распределенным в барии. Это значит, что их предполагаемый радий ведет себя как барий. В качестве контрольного испытания они добавляют сюда природный радий, чтобы установить, не будет ли он реагировать так же странно, как его искусственный двойник. Однако, как и ожидалось, он концентрируется при первой же попытке отделения. Как химики, Ган и Штрассман вынуждены сделать из этого результата вывод, что нашли никак не радий, а сам барий. Ведь теоретически это было возможно, ибо барий, как средство отделения, может вытягивать из раствора все щелочно-земельные металлы. А к ним относится, естественно, и сам барий. В тот вечер семнадцатого декабря 1938 года все протоколы, графики измерений и контрольные испытания говорят на одном языке. Это не может быть никакой другой элемент, кроме бария, и это не «трансуран».

Но как станут реагировать на эту химическую находку ядерные физики? Единственно мыслимым физическим объяснением существования бария с зарядом ядра 56 было бы расщепление ядра урана на обломки средней величины. Уж если Нильс Бор в середине ноября был так огорчен одним только допущением Гана о том, что от ядра урана было «отколото» четыре заряда, то что же с ним будет при разности в 36 ядерных зарядов между ураном и барием? Ведь здесь речь пойдет уже не о мелком осколке. Поздним вечером в понедельник, девятнадцатого декабря, Ган еще в лаборатории пишет письмо Лизе Мейтнер, сообщая ей «ужасное заключение», к которому они со Штрассманом пришли субботним вечером: что радий ведет себя как барий. «Я договорился со Штрассманом, что мы скажем об этом пока только тебе. Вдруг ты сможешь предложить какое-то фантастическое объяснение. Мы сами знаем, что уран вообще-то не может расщепляться в барий...». Тут Ган впервые отваживается произнести немыслимое: что ядро атома урана может разорваться.

В среду, двадцать первого декабря 1938 года Лео Силард сидит у себя в комнате в нью-йоркском отеле Кing's Crown и пишет письмо в британское Адмиралтейство. Три года назад он отписал военно-морскому флоту свой патент на ядерную цепную реакцию в намерении уберечь его от захвата немцами. С тех пор свободный физик все свои силы прилагал к тому, чтобы воплотить свою мечту о высвобождении атомной энергии. Вначале он потчевал нейтронами бериллий. Потом облюбовал элемент индий. Опять безуспешно. Для дальнейших экспериментов ему не хватает денег. Состоятельные предприниматели, судя по всему, не видят для себя выгоды от планов Силарда производить недорогую энергию. Их раздражает, что он не хочет выложить им все, что знает, его скрытность кажется им подозрительной.

Подгоняемый страхом, что сама военная необходимость подскажет немецкому диктатору идею атомной энергии, Силард настаивает на строгой секретности даже в разговорах о коммерческих перспективах. А когда какой-нибудь заинтересованный спонсор, далекий от этой темы, пытается навести справки у коллег Силарда, те лишь пожимают плечами, ссылаются на пренебрежительный отзыв Резерфорда: мол, все это «moonshine», или с наслаждением цитируют слова Альберта Эйнштейна о пользе бомбардировки атомного ядра нейтронами: «Это все равно что ночью стрелять по птицам, да к тому же в местах, где не так много птиц». На грани финансового краха, сокрушенный неудачными экспериментами, Лео Силард сдается за три дня до Рождества. Он просит британское Адмиралтейство вернуть ему патент на ядерную цепную реакцию, поскольку дальнейшее сохранение секретности бессмысленно.

В тот же день авиаписьмо Отто Гана с сенсационной новостью приходит в Стокгольм. И Лиза Мейтнер отвечает на него в тот же вечер, двадцать первого декабря: «Ваши результаты с радием ошеломляющи. Процесс, идущий с медленными нейтронами и приводящий к барию!.. Пока что мне трудно принять такой далеко идущий разрыв ядра, но мы уже пережили в ядерной физике столько неожиданностей, что нельзя сказать просто: это невозможно!». Это, конечно, еще нельзя считать официальным признанием от ученого-физика. Тем не менее Мейтнер, похоже, сразу свыклась с физической интерпретацией ее коллег-химиков. Это удивительно, ведь у нее почти не было времени на размышления. Свой комментарий она пишет в тот же вечер. Уж не вспомнила ли она в тот волнующий час Иду Ноддак, которая еще четыре года назад, после эксперимента Ферми, предсказывала распад ядра на «крупные обломки»?

Не секрет, что в Далеме свысока поговаривали о конкурентке в списке кандидатов на Нобелевскую премию: «Ган весьма грубо высказывался, что у него язык не повернется процитировать абсурдную гипотезу госпожи Ноддак о разрыве атома урана, иначе ему пришлось бы опасаться за свое доброе имя ученого». Далемское трио не жаловало госпожу Ноддак. И это чувство было взаимным. Но в высшей степени невероятно, чтобы ни Ган, ни Мейтнер не подумали о ней, употребляя в своих письмах ключевое слово — «разрыв» ядра. Податливая реакция Мейтнер на предложение Гана показывает и то, как велико еще их взаимное доверие. Она не ставит под сомнение далемские результаты и может порадоваться эксклюзивности сообщения. Еврейка в шведском изгнании посвящена, тогда как «арийские» физики в институте Гана даже не догадываются об удивительном эксперименте в соседней комнате. Для Гана и Штрассмана, в свою очередь, ее осторожное одобрение — стимул к продолжению усилий.

В своей благодарственной речи по случаю вручения Нобелевской премии Энрико Ферми называет «гесперием» предполагаемый трансурановый элемент 94. В греческой античности Гесперией возвышенно называли Италию. Однако в современной Гесперии царят отнюдь не возвышенные обстоятельства. В сентябре 1938 года Муссолини тоже вводит первые антисемитские законы. Одна фашистская газета упрекает Ферми, что его Институт физики превратился в синагогу. Католик и его еврейская жена Лаура решают навсегда покинуть Италию со своими двумя детьми. Ферми подает заявление итальянским властям на шестимесячную поездку в США. На самом деле у него уже есть предложение от Колумбийского университета в Нью-Йорке о профессуре. Так семья Ферми, воспользовавшись пребыванием в Стокгольме, двадцать четвертого декабря садится в Саутгэмптоне на пароход до Нью-Йорка. Служащая американской иммиграционной службы подвергла свежеиспеченного лауреата Нобелевской премии положенному по закону тесту на интеллект. И он выдержал этот экзамен. Лаура Ферми пишет:

— Сколько будет пятнадцать плюс двадцать семь? — спросила она Энрико.

Тот невозмутимо ответил:

— Сорок два.

— Сколько будет двадцать девять, деленное на два?

— Четырнадцать с половиной, — сказал Энрико.

Убедившись, что он в здравом уме, служащая перешла к следующему кандидату.

В эту среду, двадцать первого декабря, Отто Ган тоже не находит покоя. Не дожидаясь ответа Мейтнер, он пишет ей поздним вечером еще одно письмо: «А как было бы хорошо, если б сейчас мы могли работать вместе, как прежде...» Начались рождественские праздники, и институт уже закрыт. Штрассман как раз отключает счетчики Гейгера, работавшие в непрерывном круглосуточном режиме. Но тут им обоим стало невтерпеж опубликовать результаты. Сообща они пишут статью о поразительной находке бария в облученном уране — элемента, который на тридцать шесть ядерных зарядов легче урана. «Мы не могли молчать о наших результатах, хотя они и были, может быть, абсурдны с точки зрения физики... В пятницу нашу статью отнесли в «Естественные науки». Издатель по телефону обещал, что она выйдет в номере от шестого января 1939 года. Далемцы торопятся первыми опубликовать свое открытие — хотя у них самих еще нет внятного физического объяснения. Но ведь их жесточайшие конкуренты в Париже и США тоже могли подойти к этому результату так же близко, как они сами.

Письма между Стокгольмом и Берлином разминулись, и Ган слишком поздно узнал, что Лиза Мейтнер в ту самую пятницу уехала в курортное местечко Кунгельв под Гётебогом на западном побережье Швеции. Там живет семья ее подруги Евы фон Бар-Бергиус. С ними она хочет отпраздновать свое первое Рождество в изгнании. Среди приглашенных и племянник Мейтнер, ядерный физик Отто Роберт Фриш. Ему тридцать четыре года, и он уже четыре года работает в институте Бора в Копенгагене. В качестве приветствия ему не терпится похвастаться тетке своим проектом нового гигантского магнита. Но она и слышать ничего не хочет, у нее своя сенсация: она дает ему прочесть письмо Гана.

Когда тетка и племянник в этот канун Рождества — она в сапогах, он на лыжах — отправляются в заснеженный лес поговорить, звездного часа физики еще ничто не предвещает. Фриш после прочтения письма колеблется между смятением и зачарованностью, тогда как Мейтнер за три дня уже свыклась с фактом существования бария в качестве обломка урана и теперь ломает голову над убедительным объяснением. Ошибку Гана и Штрассмана, что поначалу предполагает Фриш, она исключает. Но оба и не могут представить себе ядро урана как некое хрупкое тело, которое может расколоться наподобие оконного стекла. И вскоре они приходят к более гибкой и близкой к действительности картине, а именно к модели атомного ядра в виде капли жидкости, предложенной Нильсом Бором. Поверхностное натяжение удерживает каплю, препятствуя ее распаду. Нельзя ли применить эту мысль к атомному ядру? «Могучая ядерная сила», удерживающая ядро в целости, могла бы взять на себя функцию поверхностного натяжения, приходит в голову Фришу. Но электрический заряд ядра действует против ядерных сил. И как раз уран — с его наивысшим в природе ядерным зарядом — располагает огромными силами внутреннего отталкивания.

И вот походники уже сидят на стволе поваленного дерева, нарыли в карманах какие-то бумажки и принялись считать. «Мы нашли, — вспоминает Фриш, — что заряда ядра урана действительно хватит на то, чтобы почти полностью преодолеть поверхностное натяжение. То есть ядро урана действительно можно уподобить шаткой, нестабильной капле, которая при малейшей провокации, как, например, при столкновении с единственным нейтроном, может развалиться на две части». И хотя оба уже много лет знакомы с капельной моделью, они явно первыми применили эту модель к процессу деления ядра, которое до сих пор считалось невозможным. Итак, если на ядро действует сила, оно вытягивается в длину — и возникает образование в форме гантели. В конце концов оно перетягивается посередине, пока не разделяется на два приблизительно равных, более легких ядра. Продолжая обсуждать и считать, они дивились динамике этого процесса. Ибо после деления обе «капельки» разлетаются в разные стороны — из-за их взаимного отталкивания — с бешеной скоростью в тридцать тысяч километров в секунду. Энергия ускорения, необходимая для этого, должна бы, по их подсчетам, составлять около двести миллионов электронвольт.

В поиске источника этой энергии Лиза Мейтнер вспоминает формулу расчета массы ядра. Она обнаруживает, «что два ядра... в сумме будут легче, чем исходное ядро урана; разница составила около одной пятой массы протона. Но если масса исчезает, то возникает энергия по формуле Эйнштейна E=mc2, по ней одна пятая массы протона как раз и соответствует 200 миллионам электронвольт. Вот и источник энергии: все сходится!». Эврика! Это и могло быть объяснением результатов Гана. Именно так должно было возникнуть отщепленное ядро бария с пятьюдесятью шестью протонами. А вторым обломком мог быть, например, криптон с его 36 протонами, в сумме они дают 92, число заряда урана. Мейтнер намеревается направить Гана по следу криптона. Энергии, высвободившейся при делении одного-единственного ядра урана, достаточно, «чтобы слегка подбросить вверх песчинку видимых размеров» — так Фриш визуализирует значение двухсот миллионов электронвольт. Хоть пример и не особо сенсационный, однако стоит вспомнить, что в одном грамме урана таких атомов теснится - около 2 500 000 000 000 000 000 000. Если из них взорвется лишь каждое тысячное ядро, то поднимется весьма ощутимая песчаная буря.

В первые дни нового 1939 года Лизу Мейтнер разрывают внутренние противоречия. Если они вдвоем с племянником попали в точку с их объяснением гановской находки бария, то это означает: начиная с 1934 года, Ферми в Риме, супруги Жолио в Париже и трио в Берлине, сами того не ведя, расщепляли ядра урана. При этом, надо думать, не было открыто никакого трансурана. Напрашивается подозрение, что «аузоний» и «гесперий» Ферми с их предположительными 93 и 94 протонами, равно как и «далемские трансураны» 95 и 96 — не более чем объединившиеся более легкие фрагменты расщепления урана. Неужто работа прошедших четырех лет была сплошной ошибкой, а как раз придира Ноддак и подала прозорливую, светоносную идею? С другой стороны, а вдруг Мейтнер с Фришем совершили сенсационное теоретическое открытие — поздний триумф, несмотря на жалкое положение Мейтнер. Вот уже полгода она ютится в крошечной комнатке отеля с наполовину распакованными чемоданами. Когда она пишет, все бумажки и наброски ей приходится раскладывать на кровати, на стульях и чемоданах. У нее нет «буквально ничего, кроме пары платьев». И руководитель института Манне Зигбан не упускает случая дать ей понять, что она здесь всего лишь непрошеный гость.

По возвращении в Копенгаген Фриш сразу рассказывает Нильсу Бору о креативной рождественской прогулке в Швеции. И шеф, обычно весьма скептичный, загорается энтузиазмом: «Ах, какие же мы были идиоты! Ах, какое чудо! Так и должно было случиться! Вы с Лизой Мейтнер уже что-нибудь написали об этом?». Статья для журнала «Природа» возникает в процессе долгих телефонных переговоров между Стокгольмом и Копенгагеном. К этому времени у Фриша уже созрело подходящее название для прорыва Штрассмана и Гана: «расщепление ядра». Это немецкое соответствие английскому слову fission, которое описывает клеточное деление растений и животных — само воплощение жизни, попросту говоря. «Я написал домой матери, — сообщает Фриш, — что чувствую себя человеком, поймавшим слона за хвост».

Когда в пятницу, шестого января 1939 года научный мир читает статью Отто Гана в «Естественных науках», у физиков и химиков из-за такой невероятной находки мозги слегка съезжают набекрень, однако идея расщепления ядра в осторожно сформулированном тексте так нигде и не промелькнула. Ничего удивительного, ведь первооткрывателю и самому на тот момент неясно, что на самом деле происходит в этом процессе. Но и Лиза Мейтнер, которая с Рождества знает, как подтвердить расчетами убедительные физические взаимосвязи, теперь помалкивает. В своем новогоднем письме она, правда, осторожно поддержала Гана: «...может быть, энергетически все же возможно, чтобы такое тяжелое ядро раскололось...», а через три дня написала: «Я теперь твердо уверена, что барий вы получили в результате расщепления...». Однако ни словечком не обмолвилась, чтобы посвятить его в то знание, к которому пришла сообща с Фришем. Лишь две недели спустя она намекает на капельную модель и дефект массы и объясняет свое долгое умалчивание тем обстоятельством, что Ган все равно не мог бы цитировать неопубликованное. И что она ему тут же пошлет копию рукописи, как только «Природа» подтвердит, что статья принята к публикации.

Вечером того шестого января Отто Роберт Фриш и Нильс Бор сидят в Копенгагене и обговаривают будущую статью для «Природы», которой предстоит впервые объяснить открытие Гана и Штрассмана. На следующее утро Фриш спешит на вокзал и протягивает Бору в окно поезда первые страницы того, что он успел записать. Бор едет в Гётеборг, чтобы оттуда пароходом отправиться в США. Он хочет какое-то время поработать в Принстоне вместе со своим американским учеником Джоном Арчибальдом Уилером. К этому времени, правда, узкий круг посвященных уже понимает значение расщепления ядра, но еще никто не упоминает о цепной реакции, которая только и может показать истинный масштаб открытия.

Во вторую неделю января — Отто Ган в Берлине напряженно ждет откликов на свою статью — в Нью-Йорке сталкиваются два физика, которые представляют полную противоположность друг другу как по характеру, так и по подходу к работе. Энрико Ферми только что прибыл в Новый Свет со своей семьей и остановился в отеле рядом с Колумбийским университетом. Эмигранты собираются пожить здесь до тех пор, пока не подыщут себе квартиру. Лео Силард немало удивлен, увидев однажды утром в вестибюле своего отеля великого Энрико Ферми. Тот поселился как нарочно в King's Crown, где живет и Силард. Который сразу же подумал о персте судьбы. Ибо он убежден, что является идеальным партнером для первооткрывателя медленных нейтронов. С 1936 года визионер Силард то и дело пытается воодушевить вдумчивого практика Ферми идеей цепной ядерной реакции. Столь же безуспешно он годами охотился за подходящим элементом, в котором после обстрела нейтронами случится цепная реакция. Ферми же, напротив, хотя и исследовал как раз нужное вещество, но пока даже не догадывается, что с момента легендарного эксперимента в искусственном пруду во дворе своего института в октябре 1934 года только и делает, что расщепляет ядра урана. Новость о расщеплении ядра пока что не дошла ни до одного из них.

Прощаясь на вокзале в Копенгагене, Нильс Бор обещал своему сотруднику Роберту Фришу, что никому не расскажет о физическом истолковании радиохимической находки Гана до тех пор, пока в «Природе» не будет опубликована его совместная с Мейтнер статья. Фриш, который, кстати, живет в той же комнате, где Вернер Гейзенберг когда-то писал свои первые тезисы о соотношении неопределённостей, успевает крикнуть вдогонку, что он только что повторил опыт далемцев и может подтвердить феномен расщепления ядра уже и на физическом уровне. Для такого прирожденного коммуникатора, как Бор, физика которого может развиваться поначалу в разговорах с друзьями и врагами, этот обет молчания равносилен запрету на профессию. Ибо провести в открытом океане девять дней, сохраняя тайну, не имея возможности хотя бы в общих чертах обсудить с кем-нибудь открытие расщепления ядра — возможно, революционное открытие, — это нестерпимо. И нечаянно так получается, что на борту парохода «Дроттнингхольм» Бор чисто случайно за обеденным столом продемонстрировал попутчикам — своему сыну Эрику и бельгийскому коллеге Леону Розенфельду — это новое невероятное применение своей капельной модели. Разумеется, лишь в гомеопатической дозе — по крайней мере, поначалу. И вот шестнадцатого января 1939 года, когда корабль прибыл в порт Нью-Йорка, с борта сходят три человека, носящие в себе новую идею, которая скоро захватит всех физиков Нового Света.

Сенсацию такого масштаба долго в тайне не удержишь. Если о ней узнает один физик, он все равно проговорится, если не захочет лопнуть от гордости и от счастья, что принадлежит к узкому кругу — стремительно растущему — лиц, допущенных к секретным сведениям. Его ближайший собеседник, в свою очередь, должен поручиться честью, что непременно будет хранить молчание, — и с легкостью ручается в любопытном ожидании, чтобы потом, со своей стороны, потребовать того же от своего доверенного человека. Даже удивительно, как это Бор сумел сдержаться, когда его в порту встречал не кто иной, как Энрико Ферми, вместе с доцентом Принстона Джоном Арчибальдом Уилером, пригласившим Бора в США.

Невозможно в точности реконструировать основные пути разглашения этого секрета. Знаменитые участники событий по-разному вспоминают, кто из них какое место занимал в информационной цепочке в те волнующие дни января 1939 года. Непротиворечиво лишь одно: источник слухов — Принстон, расположенный в ста километрах к юго-западу от острова Манхэттен. Здесь пребывают Боры и Розенфельд, который еще в поезде из порта в Принстон ввел Джона Уилера в курс. В лабораториях, в холлах и кафетериях университета на Восточном побережье новое знание распространяется со скоростью пожара.

Даже в стационаре Принстонской больницы это не секрет. Через несколько дней после прибытия Бора в Нью-Йорк туда приходит Лео Силард навестить своего больного желтухой земляка, венгерского физика Юджина Вигнера. Посетитель не успел снять шляпу и пальто, как Вигнер уже ошарашил его этой новостью. Берлинскому студенческому другу Вигнера не требовалось приносить присягу Бору на обет молчания или покушаться на научный приоритет Фриша и Мейтнер. Силард был, пожалуй, единственным физиком в мире, который сам бы наложил строгий запрет на все разговоры об открытии расщепления ядра, если бы обладал для этого достаточной властью. «Я мгновенно понял, что эти фрагменты расщепления должны быть тяжелее, чем это соответствует их зарядам. Поэтому они и отдавали лишние нейтроны. И если в этом процессе расщепления образуется достаточно нейтронов, то осуществится и цепная реакция. Все предсказания Г. Дж. Уэллса вдруг показались мне весьма реалистичными». Теперь он непременно должен был поговорить с Ферми.

Тот узнаёт об этом приблизительно в то же время от молодого ученого Уиллиса Ламба, который, в свою очередь, называет в качестве источника разговор с Бором в узком кругу — разумеется, строго секретный. Или то был Джон Уилер? Собственная динамика новости уже неуправляема. Герберт Андерсон, впоследствии сотрудник Ферми, рассказывает, что Бор через пару дней не выдержал в Принстоне, сел в поезд до Нью-Йорка и ворвался в Колумбийский университет, чтобы лично наконец посвятить в эту тайну Ферми. Не подозревая, что Ламб опередил его. Не застав Ферми, он побежал к Андерсону, схватил того за плечи своими вратарскими клешнями и заклинающе обратился к нему: «Послушайте, молодой человек, сейчас я сообщу вам нечто поистине важное...».

Лео Силард, однако, настаивает на своей версии, что Ферми поначалу оказался на удивление устойчив к «бацилле» расщепления ядра. Дескать, он считал результаты Гана и интерпретацию этих результатов не более чем «курьезом». То, что Ферми реагировал поначалу сдержанно, становится понятно, если вспомнить все достижения, связанные с его именем, — теперь они уже не воссияют в столь ярком свете, как прежде. Каких-то пять недель назад он представлял шведскому королю аузоний и гесперий как первые элементы, произведенные человеком. И теперь эти «трансураны» после берлинской находки оказываются всего лишь фрагментами расщепления урана? Нобелевская речь Ферми как раз должна была уйти в печать. Ему следовало отреагировать хотя бы сноской.

Конечно же его гложет досада, что он в своих исторических экспериментах проглядел расщепление ядра. Анализ ошибок не заставил себя долго ждать. Ему и его сотрудникам не дано было сделать это открытие, потому что они вводили тонкую алюминиевую фольгу между препаратом урана и счетчиком. Она должна была не пропустить к счетчику природную радиоактивность урана. Но она же была и виной тому, что фрагменты расщепления не доходили до детектора.

Однако не только Ферми сокрушен, что у него из-под носа увели значительное открытие. Того самого шестнадцатого января, когда Нильс Бор прибывает в Нью-Йорк, Фредерик Жолио впадает в шоковое оцепенение. В его парижскую лабораторию только что поступил экземпляр журнала «Естественные науки» со статьей Гана. Директор запирается и не показывается несколько дней. Еще осенью 1938 года Ирен Жолио-Кюри в шутку уверяла своего югославского сотрудника Павла Савича, что не будь эта мысль так абсурдна, можно было бы поддаться впечатлению, что после облучения урана имеешь дело с двумя более легкими ядрами. Как уже было в 1932 году, когда Джеймс Чедвик увел у них из-под носа открытие нейтрона, супруги Жолио опять остались ни с чем. Ведь при анализе продукта облучения, который Ган окрестил «Кюриным телом», они уже были на верном пути, приписав ему «свойства, сходные с лантаном». Если бы у них хватило смелости еще на один шаг — тогда бы, может, они смогли идентифицировать в продукте расщепления урана элемент лантан с зарядом ядра 57, соседствующий с барием в периодической системе.