Подари мне ночь, сонгома. Как выдержать этот ночной свет, который не дает спрятаться? Зачем ты послала меня в эту диковинную страну, где человек лишен темноты? Я отдал тебе мой отрубленный палец, сонгома. Принес в жертву частицу моей плоти, чтобы ты взамен подарила мне темноту. Но ты покинула меня. Оставила в одиночестве. Я одинок, как антилопа, которая уже не в силах уйти от охотника-читы, от леопарда.

Свое бегство Виктор Мабаша воспринимал как уход в похожее на сон невесомое состояние. Его душа словно бы незримо странствовала сама по себе, где-то поблизости. Казалось, он чувствовал за спиной собственное дыхание. В «мерседесе», чья кожаная обивка приводила ему на память далекий запах антилопьих шкур, было только его тело, и прежде всего больная рука. Палец отсутствовал и все равно был здесь — как неприкаянная боль в чужой стране.

С первых же минут сумасшедшего бегства он пытался заставить себя обуздать собственные мысли, действовать разумно. Я зулус, твердил он, как заклинание. Я принадлежу к непобежденному народу воинов, я — один из сыновей неба. Мои предки всегда были впереди, когда наши импи шли в атаку. Мы побеждали белых задолго до того, как они изгнали бушменов в бесконечные пустыни, на скорую гибель. Мы побеждали их, прежде чем они объявили нашу страну своими владениями. Мы одержали победу у подножия Исандлуаны и отрезали им челюсти, которые после украшали краали наших вождей. Я зулус, один палец у меня отрезан. Но я стерплю боль, и еще девять пальцев у меня осталось — ровно столько, сколько жизней у шакала.

Когда стало совсем невмоготу, он наугад свернул на лесную дорожку и остановился у блестящего озера. Вода была до того черная, что он было принял ее за нефть. Сел на прибрежный камень, размотал окровавленное полотенце и заставил себя осмотреть руку. Кровотечение не унималось, рука была как чужая, но боль присутствовала скорее в сознании, чем в ране на месте пальца.

Как вышло, что Коноваленко оказался проворнее его? Секундное сомнение — вот что одержало над ним верх. И бегство тоже было безрассудством. Он повел себя как растерянный ребенок. Действовал недостойно — и по отношению к себе, и по отношению к Яну Клейну. Надо было остаться, обыскать вещи Коноваленко, найти билеты на самолет и деньги. А он только и захватил с собой, что немного одежды да пистолет. Даже не запомнил, как ехал. Вернуться невозможно. Он попросту не найдет дорогу.

Слабость, думал он. Я так и не сумел ее одолеть, хоть и отказался от всех моих убеждений, от всех принципов, какие мне внушали с детства. Этой слабостью меня наказала сонгома. Она слушала духов и велела псам петь мою песню — песню о слабости, которую я никогда не сумею одолеть.

Солнце, которое в этой диковинной стране будто никогда и не отдыхало, уже поднялось над горизонтом. Хищная птица взмыла с верхушки дерева и полетела вдоль водного зеркала.

Прежде всего нужно поспать. Несколько часов, не больше. Он знал, много спать ему не требуется. А потом голова опять заработает, и он сумеет что-нибудь придумать.

Когда-то давно, словно в незапамятные времена предков, его отец, Окумана, который делал самые лучшие наконечники для копий, сказал ему: пока ты жив, всегда есть выход. Смерть — последнее укрытие. Ее нужно приберегать до той поры, когда не останется ни единой возможности устранить, казалось бы, неодолимую угрозу. Всегда есть выходы, которых поначалу не видишь, для того-то у людей, в противоположность животным, и есть разум. Чтобы смотреть внутрь, а не наружу. Внутрь, в тайники, где духи предков ждут своего часа, чтобы водительствовать человеком в жизни.

Кто я? — думал он. Человек, потерявший себя, уже не человек, а зверь. Вот это и случилось со мной. Я начал убивать людей, потому что сам был мертв. В детстве, когда видел эти окаянные таблички, указывавшие, где дозволено находиться черным и какие места отведены только для белых, — я уже начал уменьшаться. Ребенок должен расти, увеличиваться, но в моей стране черный ребенок учился становиться все меньше и меньше. Я видел, как мои родители изнемогали от собственной ничтожности, от собственной задавленной горечи. Я был послушным ребенком и научился быть безвестным среди безвестных, быть никем. Апартеид был моим настоящим отцом. Я научился тому, чему людям учиться нельзя. Жить с фальшью, презрением и той ложью, что в моей стране возведена в ранг единственной правды. На страже этой лжи стояла полиция и законы о сегрегации, но в первую очередь ее оберегал поток с белой водой, поток слов о природном различии между черным и белым, о превосходстве белой расы. Меня это превосходство сделало убийцей, сонгома. И сдается мне, это конечный итог всего, что я усвоил, когда ребенком старался стать маленьким и ничтожным. Ведь апартеид, лживое превосходство белых, по сути, не что иное, как систематическое разорение наших душ. Когда наше отчаяние выплеснулось неистовым уничтожением, белые не увидели безмерно огромного отчаяния и ненависти. Не увидели того, что мы носили в себе. Заглядывая внутрь себя, я вижу, что мысли мои и чувства расколоты, будто разрублены мечом. Без одного пальца я могу обойтись. Но как мне жить, если я не знаю, кто я?

Виктор вздрогнул и сообразил, что едва не заснул. На грани сна, в дремоте, давно ушедшие мысли вернулись к нему.

Долго еще он сидел на камне у озера.

Воспоминания возвращались. Незваные.

Лето 1967-го. Ему только что сравнялось шесть, когда он открыл у себя способность, отличавшую его от других ребятишек, с которыми он играл в пыли среди трущоб под Йоханнесбургом. Из бумаги и веревок они соорудили мяч, и он вдруг понял, что чувствует мяч, как никто из приятелей. Он мог делать с мячом что угодно, и тот слушался его, как покорная собака. Из этого открытия родилась его первая большая мечта, которую безжалостно растопчет священный апартеид. Он мечтал стать лучшим регбистом в ЮАР.

Какая это была радость. Он решил, что духи предков благосклонны к нему. Налил в бутылку воды из-под крана и принес жертву красной земле.

И вот однажды тем летом в пыли, где Виктор и его друзья гоняли бумажный мяч, остановил свою машину белый торговец спиртными напитками. Сидя за рулем, он долго наблюдал за черным мальчуганом, который феноменально владел мячом.

По случайности мяч упал рядом с машиной. Виктор осторожно подошел, наклонился и поднял его.

— Эх, был бы ты белым, — сказал торговец. — Никогда не видал, чтобы так владели мячом. Жаль, что ты черный.

Виктор проводил взглядом самолет, прочертивший в небе белую полосу.

Боли я не помню, думал он. Но она наверняка была уже тогда. Или шестилетку крепко внушили, что несправедливость — естественное состояние жизни, и он вообще никак не реагировал? Но спустя десять лет, когда ему было шестнадцать, все изменилось.

Июнь 1976-го. Соуэто. Возле средней школы Орландо-Уэст собралось свыше пятнадцати тысяч учащихся. Сам Виктор был не из их числа. Он жил на улице, вел жизнь мелкого, но все более ловкого, все более дерзкого воришки. Воровал пока только у черных. Но уже поглядывал на белые кварталы, где возможны кражи покрупнее. Поток молодежи увлек его с собой, заразил своей яростью, что преподавание теперь будут вести на ненавистном языке буров. До сих пор он воочию видел девчонку, которая, стиснув кулаки, кричала отсутствующему президенту: «Форстер! Говори по-зулусски, тогда и мы заговорим на африкаанс!» В душе у него царил хаос. Внешний драматизм, полиция, которая пошла в атаку и остервенело орудовала кожаными плетьми, достиг до его сознания, только когда удары посыпались на него самого. Он тоже бросал камни, и чувство мяча не подвело. Его «снаряды» почти всегда попадали в цель, он видел, как один из полицейских схватился за щеку и сквозь пальцы потекла кровь, и вспомнил того белого в автомобиле и слова, которые услышал, стоя перед ним со своим бумажным мячом. Потом его скрутили и стали избивать, и боль от ударов проникала сквозь кожу в самое нутро. Ярче всего ему запомнился один полицейский, здоровенный, красномордый, воняющий перегаром. В глазах этого человека он неожиданно увидел страх. И понял в тот миг, что он сильнее и что отныне страх белого всегда будет наполнять его беспредельной ненавистью.

Из задумчивости его вывело какое-то движение у дальнего берега озера. Весельная лодка медленно направлялась в его сторону. Человек в лодке греб неторопливо и был еще далеко. Но в тишине он даже отсюда слышал скрип уключин.

Виктор встал с камня, пошатнулся от внезапного головокружения и подумал, что надо обязательно обратиться к врачу. Кровь у него всегда была жидкая и подолгу не останавливалась. А еще очень хочется пить. Он сел в машину, включил мотор и заметил, что бензина хватит максимум на час.

Выехав на шоссе, он продолжил путь в прежнем направлении.

Через сорок пять минут ему встретился городок под названием Эльмхульт. Интересно, как это произносится. Он затормозил у заправочной станции. Из тех денег, что Коноваленко давал ему на бензин, осталось еще две сотни, автоматом, который принимает купюры, он пользоваться умеет. Правда, искалеченная рука мешала, и он заметил, что привлекает внимание.

Пожилой мужчина предложил помощь. Виктор Мабаша не понял, что он сказал, но кивнул и даже попробовал улыбнуться. Залил бензина на сто крон — оказалось, всего-то чуть больше десяти литров. Но ведь надо поесть, а главное, утолить жажду. Невнятно поблагодарив помощника и отогнав машину от автомата, он зашел в здание заправочной станции. Купил хлеба и две большие бутылки кока-колы. В итоге осталось сорок крон. У кассы среди всевозможных рекламных плакатов висела карта, он попытался отыскать на ней Эльмхульт, но безуспешно.

Вернувшись в машину, Виктор первым делом откусил большой кусок хлеба. Жажда унялась только после того, как он ополовинил одну бутылку.

Теперь надо решить, что делать дальше. Как найти врача или больницу? Вдобавок платить нечем, денег нет. В больнице его не примут, откажутся обслуживать.

Виктор понимал, что это значит. Придется пойти на грабеж. Пистолет в бардачке — единственный выход.

Городок остался позади, дорога снова бежала среди бесконечных лесов.

Надеюсь, убивать никого не придется, думал он. Я не хочу убивать, пока не выполню свое задание, пока не застрелю де Клерка.

В тот первый раз, когда я убил человека, сонгома, я был не один. И все-таки не могу этого забыть, хотя с трудом вспоминаю других людей, которых убивал после. Случилось это январским утром 1981 года, на кладбище в Дудузе. Помню потрескавшиеся надгробия, сонгома, помню, как думал, что ступаю по кровле жилища мертвых. В то утро хоронили старика родственника, кажется отцовского двоюродного брата. В другом месте кладбища были еще одни похороны. Как вдруг возникло замешательство, одна из погребальных процессий бросилась врассыпную. Между надгробиями я увидел бегущую девушку, она бежала, будто загнанная лань, и за нею вправду гнались. Кто-то кричал, что она доносчица, что эта чернокожая работает на белых, на полицию. Ее схватили, она плакала, она была в беде — страшнее я ничего не видел. Ее повалили на землю и били чем попало, а она все жила. И тогда мы начали собирать меж надгробий сухие ветки и пучки травы. Я говорю «мы», потому что вдруг очутился среди участников. Черная женщина, которая стучит в полиции, — зачем ей жить? Она молила о пощаде, но ее забросали сушняком и травой, а потом — подожгли, спалили заживо. Она пыталась выбраться из огня, но тщетно, мы держали ее до тех пор, пока лицо не почернело. Так я впервые убил человека, сонгома, и я не забыл ее, потому что вместе с нею убил и себя. Апартеид одержал победу. Я стал зверем, сонгома. Безвозвратно.

Рука опять разболелась. Виктор Мабаша старался не шевелить ею, чтобы хоть немного унять боль. Солнце стояло по-прежнему высоко, а на часы он не смотрел. Можно еще долго сидеть в машине, наедине со своими мыслями.

Я даже не знаю, где нахожусь, думал он. Знаю, что в стране, которая называется Швецией. И всё. Может, по-настоящему мир именно таков? Нет ни здесь, ни там. Есть только сейчас.

Мало-помалу опускались странные, едва заметные сумерки.

Он вставил в пистолет обойму и сунул его за пояс.

Жаль, ножей нет. Хотя он ведь твердо решил не убивать никого без крайней необходимости.

Судя по счетчику, бензин опять на исходе. Надо решать насчет денег. Только бы не дошло до убийства.

Проехав несколько километров, он заметил у дороги маленький магазинчик. Открытый. Остановился, заглушил мотор и стал ждать, когда покупатели разойдутся. Потом снял пистолет с предохранителя, вылез из «мерседеса» и быстро вошел в магазин. За прилавком стоял пожилой мужчина. Пистолетом Виктор показал на кассу. Мужчина хотел что-то сказать, но Виктор пальнул в потолок и опять ткнул в кассу. Дрожащими руками мужчина открыл ящик. Виктор наклонился, переложил пистолет в больную руку и сгреб все, что там было. Повернулся и выбежал на улицу.

Он не видел, как мужчина за прилавком вдруг пошатнулся и упал, ударившись головой о цементный пол. Впоследствии решат, что грабитель ударил его по голове.

А человек за прилавком, падая, был уже мертв. Сердце не выдержало внезапного шока.

На бегу Виктор зацепился повязкой за дверь. Отцеплять некогда — он стиснул зубы и рывком высвободил руку.

В ту же секунду он заметил перед магазином девочку — она стояла и смотрела на него. Девочка лет тринадцати, с огромными глазами. Смотрела она на его окровавленную руку.

Я должен убить ее, подумал Виктор. Мне не нужен свидетель.

Он выхватил пистолет, направил его на девочку. Но выстрелить не смог. Опустил руку, бегом подбежал к машине и рванул с места.

Полиция наверняка сядет ему на хвост, и очень скоро. Начнут искать чернокожего с искалеченной рукой. Девчонка, которую он оставил в живых, молчать не будет. Максимум часа четыре — и придется сменить машину.

На заправке самообслуживания Виктор залил полный бак. Незадолго до того он проехал указатель с надписью «Стокгольм» и на сей раз постарался запомнить, как туда вернуться.

Внезапно навалилась страшная усталость. Где-нибудь по дороге надо остановиться и поспать.

Хорошо бы найти еще одно озеро с черной спокойной водой.

Озеро нашлось на просторной равнине, немного южнее Линчёпинга. К тому времени он уже сменил машину. Под Хускварной завернул в мотель и угнал оттуда другой «мерседес». А после мчался, пока не выбился из сил. Неподалеку от Линчёпинга свернул с магистрали, потом съехал на совсем узкую дорогу и наконец увидел впереди озеро. Было это сразу после полуночи. Он устроился на заднем сиденье и заснул.

Я знаю, что сплю, сонгома. И все-таки говорю не я, а ты. Ты рассказываешь о великом Чаке, о великом воине, творце славы зулусов, который наводил повсюду страх и ужас. От его гнева люди замертво падали на землю. Он казнил целые полки, если они не проявляли должного мужества в какой-нибудь из бесконечных, никогда не прекращающихся войн. Чака — мой предок, в детстве, сидя у костра, я часто слушал вечерами рассказы о нем. Теперь я понимаю, отец вспоминал о нем, чтобы забыть о белом мире, в котором был вынужден жить. Чтобы выдержать непосильный труд в рудниках, страх перед обвалами в подземных выработках, перед ядовитыми газами, что разъедали ему легкие. Но ты рассказываешь о Чаке совсем другое, сонгома. Ты рассказываешь, что Чаку, сына Сензангакхоны, будто подменили, когда умерла Нолива, женщина, которую он любил. Сердце его наполнила великая тьма, он больше не мог любить ни людей, ни землю, в нем была только ненависть, пожиравшая его изнутри. Мало-помалу он утратил все человеческое, превратился в зверя, который радовался, лишь убивая, видя кровь и страдание. Но зачем ты рассказываешь мне об этом, сонгома? Неужели я стал таким, как он? Исчадием апартеида, кровожадным зверем? Я не верю тебе, сонгома. Я убиваю, но не без разбора. Я люблю смотреть на танцующих женщин, на их темные тела в отблесках пламени костров. Я хочу видеть, как танцуют мои дочери, сонгома. Танцуют без остановки, пока глаза мои не закроются и я не вернусь в подземный мир, где встречу тебя и ты откроешь мне последнюю тайну…

Около пяти утра он проснулся, как от толчка.

Рядом с машиной пела птица, никогда раньше он не слышал такой песни.

Потом он двинулся дальше на север.

Около одиннадцати подъехал к Стокгольму.

Была среда, 29 апреля 1992 года, канун студенческого праздника.