Счастье это или несчастье – быть сыном великого человека? В детстве Клаус не сомневался, что ему выпала самая завидная участь – иметь отцом Томаса Манна, знаменитого на весь мир писателя, который был для него, как и для пяти его сестер и братьев, просто добрым и мудрым волшебником. Однако на исходе своей недолгой жизни Манн-младший признавался, что «быть сыном гения нелегко».

Невыгоды своего положения он ощутил довольно рано, когда девятнадцатилетним юношей выступил в 1925 году со сборником рассказов, отважившись, таким образом, избрать поприще, на котором блистал его увенчанный лаврами отец. Клаус Манн был очень талантлив, образован, тонок, умен, он обладал редким даром писать ненатужно, легко; даже самые смутные и неуловимые чувства и мысли под его пером как бы сами собой принимали изящно-чеканные словесные формы. Но человеку редкого дарования, ему суждено было стать писателем на редкость трудной судьбы. Критика встретила его дебют крайне недоброжелательно. Подозрительно-насмешливый тон («Сынок», «Протеже» и т. д.), установившийся в ней с самого начала, сопровождал Клауса Манна долгие годы. Его романы, пьесы, репортажи, новеллы имели, правда, успех, но успех этот почти всегда омрачало досадное улюлюканье и зубоскальство критики. Известный художник Теодор Гейне поместил как-то в одном из журналов карикатуру: коварно ухмыляющийся Клаус Манн говорит своему опешившему отцу: «Считается, что у гениальных родителей не бывает гениальных детей. Если это правда, папа, то ты не гений!» «Весь мир говорит о Клаусе Манне, сыне Томаса Манна, кто же такой, наконец, этот Томас Манн?» – съехидничал однажды в печати молодой и насмешливый Б. Б. – Берт Брехт. И это были еще самые невинные шутки.

«Великий ироник» Томас Манн учил сына иронически относиться к насмешкам. Духовный стоицизм, веру в собственные творческие возможности поддерживал в нем добрейший Стефан Цвейг. Но выполнить эти заветы было не просто. По молодости лет, стремясь во что бы то ни стало не походить на отца, Клаус Манн отдал немалую дань декадансу и мистике, увлекался Новалисом, Бодлером, Эдгаром По. В двадцатые годы он слыл утонченным эстетом, неистовым поборником отрешенных от жизни духовных игр. Тысяча девятьсот тридцать третий год, ставший роковым в истории Германии – в этот год к власти пришли фашисты, – многое изменил в судьбе Клауса Манна. Не раздумывая и не медля, он покинул родную страну, чтобы вернуться в нее весной сорок пятого года солдатом одной из союзнических армий. Годы эмиграции стали годами духовного прозрения писателя. В эти годы энергия и талант Клауса Манна обрели решимость и твердость и в полной мере раскрылись в антифашистской борьбе, в которой писатель принимал самое деятельное участие. Он издает журнал «Собрание» (1933–1935), явившийся трибуной многих видных писателей-эмигрантов, выступает со статьями и рецензиями, принимает участие в дискуссиях и антифашистских митингах, присутствует по приглашению Союза советских писателей на его первом съезде, произносит гневную обвинительную речь против фашизма на конгрессе в защиту культуры в Париже и постоянно работает над своими новыми произведениями.

В годы эмиграции к Клаусу Манну-художнику приходит зрелость, За сравнительно короткое время он создает четыре романа (всего им написано шесть). Один из них, «Патетическая симфония» (1935), интересен и важен для нас тем, что посвящен жизни Чайковского, одного из любимейших композиторов Клауса Манна, само обращение которого к русской культуре носило в то время подчеркнуто антифашистский характер. Два других романа – «Бегство на север» (1934) и «Вулкан» (1939) – рисуют картину мытарств и борьбы немецких беженцев тридцать третьего года. Вместе с наиболее известным романом Клауса Манна «Мефистофель» (1936) эти произведения справедливо считаются весомым вкладом семейства Маннов в антифашистскую немецкую литературу.

Клаус Манн не был коммунистом, но он прекрасно сознавал, что победить фашизм можно, только опираясь на Советский Союз. О своем непростом пути познания этой исторической истины, о своем духовном движении от эстетского индивидуализма к идее содружества наций в борьбе с общим врагом и одновременно о путях развития немецкой и европейской литературы XX века Клаус Манн поведал в книге воспоминаний «Поворотный пункт» (1944), которая, безусловно, принадлежит к числу лучших мемуарных книг в немецкой литературе текущего столетия – наряду с «Обзором эпохи» Генриха Манна и «Вчерашним днем» Стефана Цвейга.

Портретные зарисовки, носящие характер воспоминаний и автобиографии, особенно удавались Клаусу Манну. Он был неважный фантаст и, может быть, неблестящий конструктор сюжета, но пережитое и увиденное им лично умел передать с яркой наглядностью и достоверностью, доступной только большим мастерам. Клаусу Манну была совершенно чужда «объективирующая» манера повествования, все его наблюдения в романах основаны на глубоко личном опыте. Все или почти все его персонажи написаны с натуры.

В конце романа «Мефистофель» автор уверяет читателя, что изображенные им персонажи – типы, а не портреты. И это, конечно, верно. Клаус Манн хоть и писал с натуры, но не был натуралистом. Герои «Мефистофеля» дают представление об образе жизни и образе мысли определенных социальных слоев и групп, они воплощают некоторые ведущие тенденции в общественной жизни Германии после фашистского переворота. Но в то же время они несут на себе явные признаки портретного сходства с довольно известными лицами – настолько явные, что судебные инстанции ФРГ на основании жалобы популярного немецкого актера и режиссера Густава Грюндгенса, узнавшего себя в главном герое «Мефистофеля» Хендрике Хефгене, потребовали запрещения романа. Впрочем, у боннских властей, чуть ли не открыто покровительствующих неонацистам, были и иные, политические резоны запретить этот роман.

Своеобразное пристрастие К. Манна к «натуре» сказалось и в его «Мефистофеле». Дело в том, что не только Хефгену, но почти каждому персонажу этого романа приданы те или иные черты реально существовавших или здравствующих и поныне лиц.

Сам Густав Грюндгенс, «человек с талантом и без характера», привлек внимание писателя, по его собственным словам, «вовсе не потому, что был хуже других (среди именитых господ «третьего рейха» были типы и похлестче), просто, – пишет К. Манн, – я хорошо знал Грюндгенса, и его метаморфоза, его предательство показались мне настолько невероятными, фантастически неслыханными, что прямо просились в роман». Густав Грюндгенс был некоторое время мужем сестры Клауса Манна Эрики, и писатель часто виделся с ним в конце двадцатых годов, когда прославленный артист кокетничал своей напускной революционностью и распинался в любви к рабочему классу.

В романе не трудно установить по крайней мере дюжину других соответствий. Укажем только на наиболее любопытные из них.

За Оскаром Кроге скрывается довольно известный режиссер, руководитель Гамбургского Художественного театра двадцатых годов Эрих Цигель. Профессор, – это, без сомнения, знаменитый Макс Рейнхард, «папа» немецкой режиссуры XX века; его место в истории немецкого театра примерно соответствует месту Станиславского в истории театра русского. Дора Мартин в романе, по-видимому, совмещает черты двух знаменитых немецких актрис – Элизабет Бергнер и Терезы Гизе, с которой К. Манн был очень дружен и которой посвятил «Мефистофеля».

Занятное происшествие с заведующим постановочной частью Кацем, который оказался автором нашумевшей пьесы «Вина», поставленной под неразгаданным псевдонимом, произошло на самом деле с Теодором Таггером, возглавлявшим берлинский «Ренессанс-театр»: в 1928 году он, укрывшись под псевдонимом Фердинанд Брукнер, анонимно предложил свою льесу «Преступники» нескольким театрам, пьеса была принята и имела триумфальный успех, положив начало карьере одного из наиболее значительных немецких драматургов века.

«Придворному» поэту и драматургу Цезарю фон Муку соответствует Ганс Иост, скандально известный писатель, начинавший свой путь как экспрессионист, а закончивший его как фашистский преступник.

Беньямин Пельц – это Готфрид Бенн, единственный крупный писатель, попавшийся – хоть и ненадолго – на удочку трескучей нацистской демагогии, поверивший, что Гитлер принесет Германии «духовное возрождение». Когда в 1933 году до эмигрантов дошли слухи о верноподданнических действиях Бенна, искавшего расположения литературных заправил рейха, Клаус Манн через «Собрание» сразу же обратился к нему с открытым письмом, напоминая о гражданском долге писателя в «катастрофическую» эпоху. Бенн использовал это письмо в качестве мишени для нападок на литераторов-эмигрантов в своей печально известной речи по радио 11 мая 1933 года, от которой впоследствие отрекался, признавая, что в позиции Клауса Манна было больше «мудрости и прозорливости».

Теофиль Мардер – это, конечно же, Карл Штернгейм, известный драматург-сатирик начала века, действительно страдавший манией величия, почитавший себя вторым Мольером и закончивший жизнь в психиатрической клинике. В его возлюбленной Николетте фон Нибур угадывается Памела Ведекинд, дочь другого не менее известного драматурга того времени и сама актриса. Восемнадцати лет Клаус Манн был обручен с Памелой Ведекинд, но их брак не состоялся: эксцентричная, в отца, Памела, отдав руку Карлу Штернгейму, предпочла маньяка мальчишке.

В пестрой веренице персонажей романа даны портреты и домочадцев Клауса Манна. Тайный советник Брукнер с несомненностью обнаруживает сходство с Томасом Манном. Любимая сестра Клауса Манка Эрика нашла под его пером несколько идеализированное отображение в образе Барбары. И довершает эту галерею автопортрет писателя, вполне различимый, хотя и выполненный – по примеру старых художников – где-то сбоку, едва ли не на заднем плане: черты самого автора приданы Себастьяну.

Еще один персонаж романа вряд ли нуждается в особой идентификации: всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с документальной историей фашизма, без труда узнает Геринга в чудовищном толстяке, покровителе Хефгена, хотя его фамилия ни разу не называется. Клаус Манн дает острогротескный портрет этого верховного палача «третьего рейха». Фашистский главарь выглядит под его пером не как человек, а как чучело монстра, и место его в паноптикуме, среди прочих мертвых уродов и отвратительных масок, из каковых и слагается, по Клаусу Манну, верхушка империи. Даже не «приличьем стянутые маски», а просто свиные рыла в сюртуках и мундирах правят описанным в прологе балом, на котором собран напыжившийся и безмозглый сброд, выдаваемый бесноватым временщиком Гитлером за «расу господ».

Социальный диапазон романа как будто не очень широк, он ограничен рамками театра. И хотя театр принято считать зеркалом действительности, всю полноту картины общественного развития он дать не может. Тем не менее Клаусу Манну удается верно нащупать и вскрыть социальную, экономическую и политическую природу фашизма, причем на уровне самых широких и непосредственных обобщений. Эти обобщения составляют суть «публицистических отступлений», играющих в этом романе роль своеобразных идейных перил. Не в последнюю очередь именно благодаря этим отступлениям в «Мефистофеле» возникает выразительная атмосфера кануна фашистского переворота – этого истерического, нервного, нездорового времени, когда «рушатся министерства», «крупные землевладельцы интригуют против дрожащей республики», «демократы клянутся, что враг слева», а «главы полиции, именующие себя социалистами, приказывают стрелять по рабочим». В успехе фашистов, справедливо утверждает Клаус Манн, виновны в первую очередь богачи, «ведающие лишь один страх – страх перед таким правительством, которому пришло бы в голову заставить их немного раскошелиться», то есть перед диктатурой пролетариата, которой капиталистические магнаты предпочитают фашистскую диктатуру.

Глубинно-психологические аспекты социального размежевания в один из самых кризисных моментов в истории Германии раскрывает образная система романа. Это размежевание коснулось и маленького коллектива Гамбургского Художественного театра, на котором отражаются противоборствующие и разнонаправленные политические силы конца 20-х годов. Если молодой актер Миклас поддался дурману нацистской шовинистической пропаганды и, как новому мессии, безоглядно и безоговорочно поверил Гитлеру, то его коллега и сверстник Ульрихс связал свою судьбу с коммунистическим движением и остается верен своим идеалам, несмотря на свирепый террористический режим, установившийся в стране после прихода фашистов к власти и направленный прежде всего против их политических противников – коммунистов. Героическая смерть Ульрихса звучит в романе оптимистически – как залог грядущей победы передовых общественных сил над банкротами коричневой империи.

«Мефистофель» написан на третьем году существования «тысячелетнего рейха», но скорый крах его ощущается в каждой строчке романа. Этот крах предрешен совместными усилиями и мужественной борьбой как участников Сопротивления, так и антифашистов-эмигрантов, опирающихся на моральную поддержку всего прогрессивного мира.

О скором крушении бесчеловечного государства свидетельствует и логика развития образа Хендрика Хефгена, центрального героя романа. Создание этого типажа следует отнести к числу самых блестящих художественных удач Клауса Манна.

Образ Хендрика Хефгена выполняет в романе функцию своеобразного композиционного позвоночника, он скрепляет грозящее расползтись повествование, придает ему форму. Но как характер Хефген бесхребетен. Его «блистательная, не знающая предела, дерзкая способность к перевоплощению» набухла и разрослась в нем, словно раковая опухоль, поглотив моральные принципы и устои, то есть уничтожив его как личность. Как на сцене Хефген меняет римскую тогу на пышный убор восточного деспота, пижаму на фрак, так и в жизни он меняет убеждения и взгляды, норовя приспособиться к меняющимся обстоятельствам. В двадцатые годы он ждет успеха коммунистов и разглагольствует о Революционном театре, хотя и пальцем не шевелит для его действительного устроения. После переворота он изо всех сил старается подладиться к новым властям и добивается своего – фашисты, как выясняется, любят ренегатов. В том, как неуверен в себе процветающий при фашистах Хефген, еще один намек на недолговечность и призрачность нового режима.

Хефген знает, что «театр всегда будет интересовать людей, что бы ни случилось с Германией», и на это делает ставку. Его занимает только личный успех, политикой он интересуется лишь постольку, поскольку она может содействовать или препятствовать этому успеху. В глубине же души он глубоко равнодушен к политическим интересам своего времени, и это равнодушие неизбежно приводит его к нравственному отупению и душевной выхолощенности.

Но с пустым сердцем нельзя создавать искусство. Хефген еще мог иметь успех у низкопробной публики рейха в роли Мефистофеля, и то благодаря тому, что измельчил образ этого «странного сына хаоса», превратив его из князя тьмы в мелкого беса – такого же «плута», мелкотравчатого и зловредного, каким были сидевшие в зале приспешники фюрера. Но в роли Гамлета он терпит фиаско. И это далеко не случайно. Гамлет выступает в романе символом традиционного, веками складывавшегося гуманизма, рожденного размышлением, приобретенного ценой великих интеллектуальных усилий и больших нравственных страданий, душевной борьбы, то есть всего того, что напрочь отвергали смахивавшие на солдафонов служители профашистской псевдокультуры. Падение Хефгена-человека обернулось крахом Хефгена-художника. За этим крахом провидится гибель всего режима, ибо Хефген «давно уже угадывал таинственную взаимосвязь между самим собой и той сомнительной развращенной сферой, которую представлял его могучий покровитель». Мелкий бес от искусства, сатирически сниженный Мефистофель, Хендрик Хефген сам становится олицетворением обреченного на бесславный конец фашистского режима, насквозь фальшивого и комедиантского.

Клаус Манн отдал все свои силы писателя и человека борьбе с фашизмом. Он полагал, что победить фашизм в войне – значит избавить человечество от всех бед и напастей. Действительность Западной Германии и Европы первых послевоенных лет опрокинула эти надежды. Увы, народы не слились в братских объятиях под звуки шиллеровского гимна «Обнимитесь, миллионы!», как наивно надеялся Клаус Манн. Он не нашел себе места в послевоенной Европе с ее новыми трудностями и новой борьбой и, находясь в Каннах, летом 1949 года покончил с собой. Но остались жить его книги. Живет и сражается «Мефистофель», ставший сейчас, когда голову поднимают неонацисты, вновь таким же злободневным, как тридцать лет назад.

Ю. Архипов