Вчера приходил дядя Атанас. Он явился в сумерки и попал как раз вовремя, потому что настроение дома было ниже нуля. Утром пришло письмо от Димы, что этим летом она на каникулы не приедет, потому что хочет как следует подготовить диплом, и приедет только к Новому году на неделю-две. Отец, как пришел с завода и прочел письмо, сразу помрачнел и тут же включил телевизор, — так он делает, когда ни с кем не хочет разговаривать. Они с Димой всегда хорошо друг друга понимали, как мы с мамой. Мама тоже расстроилась и закрылась в кухне — готовить ужин. Я вдруг почувствовал себя десятой спицей в колеснице и ломал себе голову, куда бы удрать, пока не сели за стол, когда появился дядя Атанас.

Он всегда приходит вовремя. Есть такие люди — когда ни придут, все вовремя. Надо полагать, если он явится в гости к далай-ламе или к американскому президенту, тоже придет вовремя и кстати, и никто не будет считать его присутствие излишним. Просто придет, сядет, скажет что-нибудь или молчать будет, и люди почувствуют себя лучше.

На этот раз он притащил четыре бутылки пильзенского пива, банку рыбьей печенки и другие рыбные деликатесы (опять услужил приятель из соответствующего магазина), и еще с порога объявил, что сегодня он угощает. Отец слегка усмехнулся и спросил, когда он не угощал; мама проницательно на него посмотрела:

— Уж не собрались ли вы с Киной жениться?

Дядя пожал плечами, пошевелил своим мясистым носом и вместо ответа извлек из брючного кармашка золотую «Омегу». Крышка отскочила, прозвучали первые такты арии тореадора в исполнении хрустальных звоночков.

— Дядя Атанас, где ты их нашел?

— Петьо, — проговорил дядя Атанас, — даю тебе совет: когда хочешь что-нибудь найти, не ищи, само найдется.

— Ну хорошо, а все-таки? — сказал отец.

Дядя Атанас попросил у мамы консервный нож и, открывая банку с печенкой, пояснил:

— Тогда я абсолютно ничего не предпринимал. Только сказал одному из ребят, что потерял часы. А в общежитии мои часы все знают…

— Еще бы не знать, — рассмеялся отец.

— И еще упомянул, что они у меня — память о покойнице. И все! Да… А сегодня после обеда прихожу в свою комнату вздремнуть, как повелел Магомет всем правоверным, и смотрю, на тумбочке что-то блестит. Вот как!

— Дядя, что-то мне это дело не очень…

— Очень или не очень, а факт есть факт. Вот, пожалуйста. — Он снова вытащил часы, помахал ими перед моим носом и опять убрал. — Говорил я вам, что мои ребята — золото. Хорошо, что не взял греха на душу, не пошел в милицию.

Сели ужинать. Дядя Атанас разливал пиво по стаканам и развивал какую-то сложную и довольно путаную психологическую теорию, которая пришла ему в голову наверняка только что. Мама подкладывала ему в тарелку одну котлету за другой, и он, увлекшись философскими открытиями, лопал со страшной силой. Остановился только на шестой или седьмой котлете:

— Ленче, ты меня убить хочешь… Еще есть?

Мама предложила поставить сковородку на плиту, но он запротестовал:

— Не надо! Ты же знаешь, что я ем, чтобы жить, а не наоборот. Во всяком случае, этой ночью не придется вставать, чтобы рыться в буфете.

В коридоре зазвонил телефон, и отец вышел. Сначала он говорил тихо, но потом повысил голос, и мы стали прислушиваться.

— Нет. Тебе хорошо известно, что у нас на заводе оцинкованная проволока не производится… Не завозим, не нужна… Да… Не знаю, где найти…. Есть кооперации, которые делают проволочные сетки… Нет, не могу помочь.

Трубка была повешена с треском, а отец вернулся в кухню побагровевшим. Он одним духом допил свое пиво. В такие минуты только мама осмеливается говорить, и она спросила, кто звонил.

— Миленков, из объединения, — резко ответил отец. — Дали мы ему старого железа, огородить дачу, так теперь просит проволоку. Простачок!

— Ты ему дал железо?

Не надо мне было задавать этот вопрос, но он слетел с языка сам собой. Я вспомнил, как презрительно отец ответил мне весной, когда я спросил, дадут ли они железо этому Миленкову: «А ты как думаешь?» Сейчас к нижней губе у него пристал листик петрушки из салата, и мне страшно захотелось протянуть руку и смахнуть этот листик. Так сильно захотелось, что я отвернулся, чтобы не видеть этот листик.

— Дал, — ответил отец, и голос его прозвучал неожиданно тихо. — Цонков настоял. Как говорится, в интересах дела.

— Кто этот Цонков? — спросил дядя Атанас.

— Мой главный инженер.

— А-а-а, да, — отозвался дядя Атанас. Я его как-то застал у вас. Впечатление производит… Я тогда, слушая его, еще подумал, что заместитель тебе готов.

— Да?

— Солидный человек, — продолжал дядя Атанас. — Деловой. Я делового человека сразу узнаю, по голосу, по жесту. Твой главный инженер — человек с будущим.

— Конечно, — сказал отец. — Он очень способный. Я сам настоял на его назначении, хотя он и молод. Надо готовить смену. — Он помолчал. — Выпьем еще? Лена, в холодильнике есть бутылка вина.

Я не взглянул на него ни разу во время этого разговора, но чувствовал, что он улыбается. Именно потому я боялся на него взглянуть. Я встал и под предлогом, что хочу вздремнуть до работы, ушел к себе. С кухни еще долго были слышны разговоры и смех. Голос отца звучал громче других.

Но не потому я не мог уснуть. Внешние голоса мне никогда не мешают. Просто думал об отце, об этом его «А ты как думаешь?», и о его детстве в Ючбунаре, и о петле, которая висела у него над головой, когда его арестовала полиция. Тогда он не уступил и получил всего пять лет тюрьмы, и даже переписывался с дедом, который сидел в лагере Еникьой. Дед до сих пор хранит эти письма, однажды он мне их показал. Умные, веселые письма. Все про дела домашние, потому что иначе они не дошли бы до адресата, но чувствуется, что за вопросами о здоровье бабушки и брата кроется совсем другое, гораздо более важное для отца, чем здоровье бабушки и его брата. Я их читал и удивлялся, как можно быть таким веселым в тюрьме.

Я лежал на спине и слушал голос отца из кухни, и сравнивал его с голосом этих писем. Не невесть что произошло, конечно. Я понимал, что если бы этот случай произошел с другим человеком, а не с отцом, он не имел бы значения: какое-то старое железо, за которое этот тип к тому же заплатил, дали, чтобы он огородил дачу… Бывает и так, как выразился бы инженер Цонков. Но отец когда-то написал эти письма, и выучился на инженера заочно, ценой сна и здоровья, и только железный организм помог ему выдержать, и потом уже, совсем недавно, сказал, презрительно выпятив нижнюю губу: «А ты как думаешь?»… Сейчас отец смеялся в кухне, наверное, над дядиными чудачествами, или, может быть, даже над инженером Миленковым и его оградой, а я укрылся с головой и не хотел слышать этот смех. На меня напала моя болезнь, когда не хочется слышать ничьего смеха и даже ничьего шепота, и когда из тысяч мыслей и улыбок, которые и составляют жизнь, я пытаюсь по кусочкам собрать самого себя…

Я сбросил одеяло. Пух испуганно мяукнул и, озираясь, прыгнул на пол. Я встал и открыл окно, чтобы меня продуло ветром. Ночь была теплая и неподвижная, ветра не было. В окне напротив, на той же высоте, что и мое окно, за задернутыми занавесками танцевали ломкие тени, которые то исчезали, то очерчивались ясно. В сущности, весь дом светился, еще не было одиннадцати, и я стоял и всматривался в каждое окно. Ночной город всегда действует на меня своей пестротой: зеленые, красные, синие, желтые, оранжевые, фиолетовые, серебристые, золотые окна, каких никогда не увидишь днем. Но только в окне, что на одной высоте с моим, были видны танцующие тени.

Прекрасно делают, что танцуют, сказал я себе. Потом будут пить коньяк или вино, будут гладить друг другу руки и пойдут в соседнюю комнату. И прекрасно делают… Даже если кто-нибудь выскочит в окно, прекрасно сделает…

Наверное, я был пьян. От чего? От двух стаканов пива? Подсчет меня отрезвил, и я сказал себе, что, в сущности, в этой истории со старым железом ничего особенного и ничего смешного нет. И если бы человек, который дал железо, не был моим отцом, с его презрительной, с его убийственной нижней губой, я бы тут же лег и спал, как младенец. Да почему же меня все это так тревожит?

Может быть, потому, что со мной случилось нечто подобное, теперь я это понимаю. Только я был слишком мал, чтобы рассмеяться и снова сесть за парту. Я был мал, — всего в десятом классе, — или уже большой, уже в десятом классе; и во всяком случае воспринял всю историю более трагично, чем она того заслуживала. Я не хотел поднимать сигарету с пола в школьной уборной, а поднял… В сущности, так и надо было. Ставрев выполнял свой долг, и каждый учитель на его месте, наверное, поступил бы точно так же, но с этой минуты меня словно подменили, и я забыл, каким был раньше. Может, таким же, но я не помню, чтобы до этого мне случилось заболеть страхом — вдруг обо что-то споткнусь или вдруг меня собьет; этот страх появился именно тогда, а не в тот день, когда мне перевязали глаз из-за стружки.

Все получилось оттого, что я поднял грязную сигарету, уже мокрую, с пола школьного клозета. Нас было трое, мы курили у открытого окна и пускали дым на улицу. Еще один караулил у дверей, но, видимо, зазевался, потому что Ставрев, учитель по физике, вошел совсем неожиданно. Остальные успели улизнуть, а я заметил учителя, когда было уже поздно: он заложил руки за спину и смотрел на меня. Я не испугался, было только стыдно и унизительно. Бросил сигарету на пол. Он еще минуту смотрел на меня — спокойное лицо, спокойные глаза, — и сказал: «Подними сигарету». Я молчал и не двигался. «Подними сигарету», — повторил Ставрев, не повышая голоса. У меня потемнело в глазах. Мне казалось, что я сейчас упаду, или ударю его, или закричу. Если бы он сделал хоть одно движение или повысил голос, что-нибудь случилось бы… Но он стоял прямо, положив руку за спину, и только смотрел на меня. Я нагнулся и поднял сигарету. Тогда Ставрев протянул руку, двумя пальцами взял меня за рукав повыше локтя, двумя пальцами, словно грязную тряпку трогал, и повел за собой.

И я пошел. Теперь он мог вести меня куда угодно. Я шел по коридору с мокрой сигаретой в пальцах. Я держал сигарету легко, не сжимая, чтобы не высыпался табак и не запачкал блестящий пол в коридоре, а Ставрев держал меня двумя пальцами и так привел в класс. В наш класс. Я не видел своих одноклассников, смотрел себе под ноги. Ставрев подтолкнул меня к доске, встал рядом и поднял, все так же двумя пальцами, мою руку с сигаретой: «Посмотрите на вашего одноклассника Клисурова. Полюбуйтесь». Отпустил меня и вышел… А я бросился на улицу.

Какой была бы моя жизнь сейчас, если бы не эта история? Эта глупая, нелепая история!

А самое смешное, что тогда я еще не курил. Закурил просто шутки ради из удовольствия нарушить запрет. Мокрая, грязная сигарета, которую я поднял с пола, была моей первой в жизни сигаретой.