Я часто думаю о людях, которых знаю и которых встречаю случайно — на улице, в трамвае, на вокзале, в кафе. Один на другого не похож. Их так много, а попробуй разделить их по росту, цвету волос или кожи, или по форме лица, и вот пусть перед ними побежит малыш, пусть споткнется и упадет и обдерет нос — один из них засмеется, другой испугается, третий бросится его поднимать, четвертый что-нибудь скажет, пятый ничего не скажет и останется стоять, где был, потому что ему своих забот хватает, шестой обругает родителей, которые не смотрят за детьми, и так далее. Видал я такие сцены, — сразу поймешь, у кого есть дети, у кого их нет и даже кто какой человек.

Зорка делит людей на красивых и некрасивых. Кореш говорит: это по-мужски, а то — нет. Для деда существуют коммунисты, беспартийные и враги. Все трое, пожалуй, правы, только Зоркино деление — чепуха. А когда Кореш говорит «по-мужски», «не по-мужски», но имеет в виду не только храбрецов и трусов. Он имеет в виду и многое другое. И я тоже многое имею в виду, когда говорю: тот мне симпатичен, а этот — нет. Знаю, что это не имеет значения, кому-нибудь другому будет симпатичен именно тот, кто мне неприятен. Но не могу отделаться от своих чувств. Все думаю, что люди действительно бывают симпатичные и несимпатичные. Если с несимпатичным идешь в поход, у него может быть полная фляжка воды, но он тебе не даст ни глотка, даже если тебе станет плохо. Все будет думать, что ему самому понадобится. В казарме мы таких звали сусликами. Это прозвище придумал один парень из села Пордим. Он рассказывал, как суслики все тащат в свои норы, все лето тащат — и пшеничные зерна, и ячменные, и ржаные, запасаются на зиму — и часто они очень хорошие хозяева, и что в небе их караулят коршуны и хватают когтистыми лапами и относят своим коршунятам. Суслики этим не смущаются и все равно таскают припасы. Сами суслики мне были симпатичны, но те, кого мы называли сусликами в казарме, — ничуть. С такими лучше дела не иметь. Даже спать рядом неприятно. Мне гораздо больше нравится Шатун: что выбивает, проживает, есть — поделится, нет — у тебя попросит. Легкая кавалерия, все ему просто, и легко, но с таким можно не бояться, что он оставит на дороге, если у тебя нога подвернется.

В последнее время я много об этом думаю, особенно после попытки отца по-мужски поговорить. Страшно совестно, что я ничего утешительного ему не сказал и что разговор наш получился не совсем мужской. Он говорил одно, я же думал другое и не сказал, что именно. Мне кажется, что я все время думал о нем самом. О том, каким был когда-то, он сам — когда жил в Ючбунаре с бабушкой, дедом и дядей в развалюхе, состоявшей из комнаты и кухни, которую хозяева каждый год ремонтировали, чтобы крыша не текла, а крыша все равно текла. Развалюха стояла в глубине большого двора, рядом было еще три-четыре таких же как она, а хозяева жили в двухэтажном доме спереди, с видом на улицу. Дед работал телефонным техником, получал приличное жалованье, но не мог вырваться из этой развалюхи, потому что одного жалованья на четверых не хватало. Может, потому дядя начал торговать мылом и лезвиями для бритья с лотка, повешенного на шею, так вот и стал торговцем, а отец пошел в подмастерья, в слесарную мастерскую, и начал водить в маленькую кухню приятелей; здесь они читали разные брошюрки и сговаривались против властей, в то время как бабушка с дедом спали в комнате. Мальчишки, еще в армии не служили, но целыми ночами говорили и читали и не интересовались ничем другим, даже девушками. Ну, ладно, но почему сейчас отец не хочет понять? Что с того, что меня девушки интересуют и что мне немногим больше лет, чем ему было тогда. Зато я знаю кое-что, чего он не знал, хотя бы про тех же девушек. Или про Кореша и старшину Караиванова. Или про дядю Атанаса. Уверен, что знаю о нем больше отца, хотя тот ему и брат. Когда, например, заговаривали о попытке дяди Атанаса покончить с собой из-за Юли, отец всегда морщился и махал рукой, будто ничего более глупого и легкомысленного быть не может, а я могу себе представить, каково ему было. Может, это было и глупо, но у дяди Атанаса, кроме Юли, ничего в жизни не было. И, наверное, он ее страшно любил… Вообще люди разные, один на другого не похож. Но в каждом есть что-то хорошее, и с каждым можно найти общий язык. Кроме сусликов…

А дни идут. Кончились дожди, точно, как по календарю положено. Начало июня, тепло, можно ходить в рубашке и сандалиях. Я люблю такую погоду. Встаешь, рубашку через голову, потом брюки, ремень на третью дырку — и готов. Воздух на улице легкий и светлый, как роса. С Люлина все время подувает свежий ветерок, и даже гремящие стада грузовиков, автобусов и машин не в силах испортить эту свежесть.

Телогрейки мы давно забросили, по ночам работаем в спецовках из хлопчатки: рубашка и брюки. Шатун надевает их прямо на голое тело — экономит белье, потому что денег ему все время не хватает. В последнее время он что-то страшно разгужевался по женской части. Вечерами приходит на работу невыспавшийся, почерневший, немытый. Похож на ничейного кота, которого гонят со всех дворов. Кореш работает, как бешеный. Не знаю, что его схватывает время от времени, но когда на него найдет такой амок, все начинают злиться, потому что он не дает ни минуты передышки. Только Шеф на него радуется. И особенно Ненов. Здесь и Студент, вообще все мы налицо, кроме бати Апостола. Он что-то болен, лежит дома. Позавчера приходил на работу, но ему стало плохо, он побледнел, покрылся потом, и Шеф велел ему идти домой. Когда я пришел, его уже не было. А вчера явился хозяин, у которого он снимает квартиру, — старик старше него, — и сказал, что врач из поликлиники предписал бате Апостолу лежать две недели и пить лекарства; через две недели его опять осмотрят и скажут, можно ли ему работать. Сердце что-то расшаталось.

— Надо бы скинуться на усиленное питание ему, — говорит Шеф и почесывает круглую стриженную голову. — Без него мы как без рук.

Сказал он это во время передышки между двумя поездами. Сейчас в экспедиции душновато, мы не привыкли здесь отдыхать. Кореш курит, прислонясь к стене, и пускает дым к лампочке. Шатуна нет, наверное, вышел на перрон пить воду, — по ночам он все время пьет, куда только вся эта вода влезает. Студент сидит на полу на упаковочной бумаге, худой, скрестил ноги, как йог, и жует бутерброд — два ломтя хлеба и посередине ломоть колбасы, толще, чем хлеб. Он всегда приносит по три-четыре, бутерброда и в перерывах «подзаправляется». Глаза у него блестят, язык работает без устали.

— Основываем фонд бати Апостола, — объявляет он и ухмыляется. — В целях закупки масла, брынзы, овощей и лимонадной бутылки с водкой. Бутылку доставит Шеф, поскольку в этом случае можно не бояться, что он ее выпьет.

— Никаких бутылок, — говорит Шеф. — С бутылками, похоже, кончено. Врач запретил.

— Тогда лимонадную бутылку с лимонадом.

— Нечего смеяться. — Кореш отделяется от стены и растирает ногой окурок. — Насчет бати Апостола это мы виноваты. Всю весну филонили — то зарплата, то именины, — а он за нас воз тянул.

— Это так, — говорит Шеф, — когда одни филонят, другим из-за них приходится воз тянуть.

— Шеф, а тебе даже полезно, — смеется Студент. — Как насчет килограммов? На сколько похудел за этот месяц?

— А ты не остроумничай, — говорит Шеф. — И тебя частенько было не видать.

— Я с разрешения начальства, по закону. Летняя сессия начинается.

— Закон — законом, — бормочет Шеф, отправляясь к своей комнатке на верхнем этаже, — а я за работу отвечаю. Меня никто не спрашивает, есть в бригаде студенты или нет.

Сегодня он что-то не в настроении — детишки заболели, или с женой поссорился. К тому же в прошлом году он не был в отпуске, и сейчас с нетерпением ждал, когда работы станет поменьше и можно будет поехать отдохнуть.

Студент приканчивает бутерброд, встает и оглядывается в поисках новой жертвы.

— Девушки! — кричит он женщинам, иные из которых годятся ему в матери. — Хотите лимонаду, чтобы прохладиться?

— Хотим… Еще спрашивает!

— Пешо сейчас принесет. Он угощает.

— Почему я?

— Как почему? Через месяц с чем-то Петров день.

Делать нечего. Мы ставим лимонад по очереди, и кажется, на самом деле теперь моя очередь. Отправляюсь в буфет и приволакиваю ящик. За это время явились и Шатун, и помшефа Ненов, но Шатун не может пить: только что чуть ли не всю воду выпил из крана на перроне. Женщины расхватывают бутылки и пытаются подергать меня за уши — по случаю будущих именин. Для нас с Корешем, Студентом и Неновым остаются две бутылки. Кореш выпивает свою долю, Ненов отказывается, потому что пить из бутылки негигиенично, особенно один после другого. Шатун смотрит на него и смеется. Когда Ненов удаляется, он вытирает рукавом остренький нос и говорит:

— Не пойму, что у этого за работа такая. Только и знает шляться туда-сюда.

— У него, как у тебя, — обрывает его Кореш, — Шатун.

— Эге, как у меня, — обижается Шатун. — Я вкалываю, батя.

— И он вкалывает. Тебя на его место не поставишь.

Когда кто-нибудь болтает пустяки, Кореш становится неумолим. Он даже забыл, что угрожал неновской шляпе.

— Мир вам, — изрекает Студент и отправляется к двери. — Пошли грузить видинский, а то завтра в Видине проснутся и не будут знать, что происходит на белом свете и кто получил орден. Шатун, ты когда станешь героем труда?

— Когда твоя бабка дедом станет.

Шатун хочет еще что-то добавить, он разозлился, но Кореш хватает его подмышку и выносит вон.

Женщины смеются. Зорка допивает лимонад и царственным жестом вручает мне бутылку.

— Мерси, Пешо, дай я тебя чмокну, — и прежде чем я успеваю опомниться, она целует меня в щеку под громкий смех женщин.

— Если угостишь еще, могу и замуж за тебя выйти.

— Если только я соглашусь, — говорю. — Откуда это ты взяла, что я хочу на тебе жениться?

Я говорю в шутку, но не совсем, потому что терпеть не могу таких спектаклей. Зорка круто поворачивается и идет к конвейеру. Я ее не останавливаю. Неизвестно почему, она все время находит поводы демонстрировать перед людьми наши отношения, а я этого не выношу. Мне противно смотреть на сопляков, которые ходят по улицам, обняв девушку за шею…

Мы опять летаем от экспедиции к перронам и обратно. Это последний месяц квартала. Печатники торопятся выполнить план. Кроме газет, наших рук ждут тонны журналов. Да еще предстоят две конференции — одна международная, по охране окружающей среды, другая — внутренняя, не то молодежная, не то спортивная, и бумага заваливает нас, как лавина. Кто все это читает? Если бы я вздумал прочесть все эти бумаги, мне и десятка лет не хватило бы. Мы справляемся, но к утру чувствуем себя так, как будто нас кто-то отколотил. И в дневных бригадах не лучше.

Бросаем тридцатикилограммовые пакеты. Студент в вагоне, а когда поезд отправляется, спрыгивает на ходу и тоже кидает. На платформе электрокара остается несколько пакетов. Велика беда, пошлем со следующим поездом по тому же маршруту, но только, когда батя Апостол с нами, такого не случается. Не потому, что он сильнее или ловчее нас, но вот не случается.

Возвращаемся в экспедицию. Студент за рулем, он любит водить электрокар. Я сижу к нему спиной на платформе, сандалии пошаркивают о перрон, — дзз, дзз, — глаза слипаются; электрокар остановится хоть на минуту, я засну, непробудным сном. Светает, но солнце еще не показалось над сводчатой крышей паровозоремонтного завода. Только белый свет в небе разбухает и режет глаза. Несильный ветер переменил направление, дует с северо-запада, посыпая нас белесоватой пылью из труб ТЭС «Надежда».

От зевоты можно вывихнуть челюсти. Я бросаю пакеты, как во сне, и думаю про батю Апостола. Если бы он был здесь, обязательно бы толкнул меня сейчас на какой-нибудь ящик: «Вздремни, парень, минут пять, проснешься, как огурчик». И даже если ничего не сделает, хорошо, когда он здесь. Он все чувствует и с одного взгляда понимает человека.

Вспоминаю, как однажды, — это было еще вначале, зимой, — настроение у меня всю ночь было, как говорится, ниже нуля и я все молчал. Болели мускулы, невозможно было терпеть, и я жалел, что пошел на эту работу. Хотелось швырнуть ватник и сбежать. Утром получилось так, что мы с батей Апостолом вышли с вокзала вместе и он предложил мне зайти в закусочную поблизости, куда он ходил каждое утро, съесть по тарелке супа. Ночь была снежная и нас здорово продуло. От супа я согрелся. Старик заказал и по пятьдесят граммов виноградной водки, и я неожиданно для самого себя разговорился. Я рассказал ему то, о чем не говорю ни с кем, — про бегство из школы, и про казарму, и про Таню, и про все остальное. Он ни о чем не спрашивал, только смотрел на меня прозрачными голубыми глазами, а я говорил, будто меня прорвало. Целых два часа мы сидели в этой закусочной.

Он ни о чем не спрашивал, разговорился и, кротко улыбаясь в усы, сказал, что у него есть сын. Большой уже, лет на десять старше меня, кончил на инженера-химика. И внук есть, ему уже пять лет.

Я удивился. В бригаде знали, что у бати Апостола близких нет и что он живет один, но он сказал мне тогда, что сына после института направили на работу в Шумен, где он женился и решил обосноваться, Я спросил, почему он не живет у сына.

— Да неудобно, — сказал старик. — Он сам примак, живет у тестя, да и родители у снохи — люди особенные. Ездил я к ним четыре года назад, внука посмотреть. Побыл два дня и вернулся. Всем было как-то неудобно со мной. Снохе я видно не понравился…

— И с тех пор не виделись?

— С Траяном переписываемся время от времени, да ведь он сильно занят… Хотел высылать мне по двадцатке в месяц, но я ему сказал, чтоб не беспокоился обо мне, пускай все в семью идет. — Он помолчал, я переставил пустую рюмку и долго растирал каплю по клеенке. — Ты, Пешо, не рассказывай про эти дела ребятам, пускай между нами останется. Траян — хороший парень, только, знаешь ведь как бывает, женится человек, навалятся на него заботы… На что уж солнце, а и то не может согреть всех сразу.

Я был другого мнения на этот счет, но промолчал. В закусочной включили радио, загремел какой-то скучный концерт для скрипки и фортепиано. Официант вытирал столы и поглядывал на нас, а мне было страшно тяжело. Мы встали. Выйдя на улицу, батя Апостол вдруг остановился и сказал:

— Такие дела, Пешо. Люди разные, одни хорошие, другие плохие, третьи так… посередке. Ты про того учителя забудь, не надо тебе его помнить. — Он говорил о Ставреве, о котором я ему рассказывал в закусочной. — Совсем не надо. Если где встретишь, отвернись, да и все. Нет смысла душу себе травить. Злоба, она, как змея: допустишь ее до себя, так она угнездится, грызет тебя и сосет, и работа тебе уже не в работу, и сон не в сон.

— У меня на него злобы нет, — сказал я. — Просто так получилось.

— Коли так, оно и лучше.

В ту минуту я действительно верил, что ненависти к Ставреву у меня нет, и что во всем виноват сам. После этого разговора с батей Апостолом мне стало легче, и я остался в бригаде.

Последний электрокар нагружаем мы с Шатуном. Кореш и Студент пошли умываться, оба торопятся, у них какие-то дела в городе. Мрак в туннеле кажется особенно сильным, когда на улице уже светит солнце. Шатун, кидая пакеты, рассказывает, как в прошлом году ездил отдыхать в Созополь и познакомился там с одной немочкой и что потом произошло, но я его не слышу. Случайно мой взгляд падает на открытую дверь экспедиции, и я вижу, что Зорка разговаривает с Неновым. Он приблизил губы к ее уху, и лицо его белеет, как вымазанное мелом. Зорка улыбается, потом смеется и слегка отталкивает его, а он, видимо, довольный шуткой, вертит живыми глазами, хитровато оглядывая ее. Зорка, уже в легком летнем платье и с высокой прической, отправляется домой и Ненов идет за ней.

Они проходят мимо нас с Шатуном — Ненов ухмыляется до ушей, а она — выставив грудь, делает вид, что не замечает меня. Понимаю, что это она нарочно, чтоб позлить и все же меня словно что-то обжигает. Да откуда я знаю, что ей в голову ударит. Как только они выходят из туннеля, я толкаю электрокар на Шатуна, молниеносно переодеваюсь и лечу на улицу, даже не умывшись.

При входе из туннеля мне попадается Кореш с мокрым лицом и рукавами.

— Пешо, видел?

— Угу.

— Хочешь, я с тобой?

— Не надо.

Площадь перед вокзалом залита солнцем, шумит народ, гудят машины. Зорки и Ненова не видно. Куда они девались?

Решаю идти к Зорке — она живет совсем близко, в одном переулке возле Ополченской. Не знаю, зачем я это делаю. А если Ненов даже и там, так что? Драться мне с ним? Разве я могу запретить Зорке делать, что ей захочется? Глупости! Но как подумаю, что она может обниматься с Неновым, в голове у меня начинает шуметь, будто целый паровоз выпустил туда свои пары.

Перехожу трамвайную линию, которая идет к кварталу «Надежда». На углу Ополченской издалека замечаю платье Зорки. Оно тут же исчезает. В ту же минуту чуть не сталкиваюсь с Неновым. Он стоит на трамвайной остановке. Ждет шестерку. Один.

Я останавливаюсь. Закуриваю, чтобы выиграть время и успокоиться. Хоть бы Ненов не понял, что я гнался за ними! Он переступает с ноги на ногу, посматривает на часы, его бесцветное лицо кисло морщится. Настроение у меня поднимается.

— Домой, Пешо? — спрашивает он, будто не знает, что я возвращаюсь с работы.

Я киваю. Нам обоим на шестой, мы не в первый раз едем вместе. На площади Благоева он пересаживается на пятерку, а я еду дальше.

В вагоне есть свободные места, но я прохожу на переднюю площадку. Ненов тоже приходит на площадку и пытается завязать разговор. Он в светлом летнем костюме; ходить на работу в одной рубашке, он себе не позволит, не то, что Шеф. Я невольно улыбаюсь.

— Ты в квартале Вазова живешь? — спрашивает Ненов, забыв, что уже спрашивал об этом.

— Нет, на площади Бабы Недели.

— А, верно… А я на Горнобанском шоссе. Час на дорогу туда и назад, каждый день. У родителей проживаешь?

— Да.

— И отец есть?

— Да.

— А я думал… Я тебя спутал с Корешем, у него, кажется, только мать, вдова.

— Да, верно.

— А кто у тебя отец?

— Директор завода.

Сонное выражение слетает с его лица. Он открывает рот, чтобы что-то сказать, но ничего не говорит, из горла у него вылетает только «ы-ы-ы».

— Нет, правда? — спрашивает он наконец.

— А что тут такого?

— Ничего, просто удивляешь ты меня, — вздыхает Ненов. — Такого отца имеешь, а ходишь ишачить, как…

— Как кто?

— Э, брось! — машет он. В его жесте — известное презрение и в то же время что-то дружески-доверительно. — Мне бы твои возможности, я бы не торчал там с этими хамами. Да будь я еще помоложе… Позавчера мне пошел тридцать пятый год, поздненько.

— Для чего поздненько-то?

Узнаю, что в свое время он окончил два курса электротехникума, но не доучился. Сманили его обратно в село, в Плевенский округ, дали работу электрика и хорошую зарплату. И там не удержался. Работал несколько лет в Кремиковцах, чтобы получить софийскую прописку, и перешел работать на вокзал. Теперь в свободное время ходит по дачам в Бояне и Драгалевцах, чинит проводку, подрабатывает. А будь он на моем месте…

— Получил бы экономическое образование и пошел бы во внешнюю торговлю. Но поздненько, поздненько…

Он развивает передо мной свои взгляды на жизнь и смотрит на меня с совершенным почтением.

— Бросил бы я все это, — кивает он назад, в ту сторону, где должен находиться вокзал. — Ищу место в каком-нибудь торговом управлении или на большом заводе. Могу заведовать складом, работать заготовителем.

— Закупщиком, — говорю я.

— Да. И работа другая, и зарплата, и среди людей жить будешь… Ты не мог бы спросить отца, а? Может, у него что найдется?

Мне становится смешно. До сегодняшнего утра Ненов почти не замечал меня, в бригаде выделял только батю Апостола и Кореша. А сейчас мы словно поменялись местами, можно подумать, что грузчик — он, а начальник — я. В первый раз встречаю человека, который так изменился бы за две-три минуты. Он поглядывает в окно — подъезжаем к площади Благоева.

— Мне сходить, — говорит он, словно извиняясь. — А ты не забудь спросить. Согласен и на помощника заготовителя. Здесь, сам видишь, никакого будущего.

— Хорошо.

— До свидания, Пешо.

— До свидания.

Трамвай трогается. Вожатая в берете, сдвинутом на затылок, чтобы была видна прическа, потирает курносый нос и по-мужски орудует рычагами управления. Я смотрю на ее некрасивый профиль, некрасивый, но симпатичный, поджатые полные губы, точные движения. Я уверен, что ей, например, было бы наплевать, что я сын директора. А про батю Апостола или Кореша и говорить нечего. И даже про Шатуна, — он бы только, сказал: «Ну ты даешь… твою мать», — просто так, из учтивости, — и тут же забыл бы об этом.

А этот… Надо было сказать, что у меня отец — министр.

Вожатая поворачивается, строго смотрит на меня и сильно крутит правый рычаг.