Бывают дни, когда ничего не хочется делать. Даже читать. Или валяюсь в кровати и играю с Пухом, или выхожу на улицу и шатаюсь по городу, — просто так, неизвестно зачем, неизвестно куда. Бывает, остановлюсь на углу и смотрю, как проходят мимо машины, люди, и опять иду. Бреду, как во сне, и время течет мимо, не касаясь меня.

Сегодня как раз такой день. Шесть часов вечера и что делать до двенадцати, не знаю. Сижу у столика перед окном и нет сил пальцем шевельнуть. Даже курить не хочется. Я медленно гашу сигарету в пепельнице, медленно размышляю, — и все о вещах неприятных. Противно все время думать о неприятных вещах, но я, как заведусь, не могу остановиться. Вот и сейчас, — вспомнился этот Пират у Тани и пошли цепляться одна за другую разные неприятные истории, пока я не решил, что в жизни мне не везет.

А почему не везет? Почему именно со мной случилась эта история в школе, после которой все пошло вкривь и вкось? Почему и в казарме мне все время что-то мешало, я старался, но что-то мешало и в конце концов даже старшина Караиванов махнул на меня рукой? Почему Таня мне изменила? Почему, когда мне чего-то хочется, я должен добиваться этого ценой больших усилий и неприятностей, чем другие, а нередко и вообще так и не добиваюсь своего? Почему, почему, почему… И почему я все задаю себе вопросы, на которые сам не могу ответить?

Просто я не на своем месте как сказал бы дед. «На своем месте» — «не на своем месте» это у него как у Кореша «по-мужски», «не по-мужски». Ладно, пусть не на своем месте, а почему? Смешно…

Лучше бы лечь и выспаться, только спать-то мне не хочется. И чего я расфилософствовался? Бате Апостолу тоже не везет. И дяде Атанасу не везет, хотя сам он так не считает. И доктору Еневу не везет, а живут же люди, не жалуются, делают свое дело. Делают — и притом не хуже других.

Эта мысль как будто успокаивает, и я возвращаюсь к сегодняшнему дню и бате Апостолу.

Сегодня после обеда мы с Корешем ходили к нему. Купили большой арбуз. Но его дома не оказалось. Хозяин квартиры, старичок, пенсионер, который ковырял мотыжкой во дворе грядку, сказал, что батя Апостол пошел в аптеку за лекарствами. Доктор разрешил ему только по двору ходить, а он, видишь, сказал, что сам знает, здоров или нет, и пошел в аптеку.

— Я было хотел сходить, да он не дал. Вот, велел огурцы рыхлить… Вы, ребятки, зайдите, подождите его.

Хозяин был маленький человечек с голой головой и слезящимися глазами, в очках с проволочной оправой. Он все утирал нос и губы большим синим платком в цветочках. Огурцы на грядке были тоже мелкие, в пупырышках. Он расправлял листья вокруг огурцов, чтобы не загораживали солнце, и маленькими сухонькими руками трогал их бережно и нежно, как новорожденных котят.

И домишко у него был тех же размеров — низкий, одноэтажный, побеленный снаружи, с маленькими кривыми окошками. Воздух внутри был затхлый, пахло старостью и одиночеством, изъеденные половицы скрипели при каждом шаге. Мы вошли в комнатушку бати Апостола. По величине она была, как Зоркина, только еще скуднее и беднее. Кровать, стол, покрытый синей бумагой, два стула — новые, грубо сколоченные, покрашенные и яично-желтый цвет. На полу — два старых половика. На столе — маленький ящик радиоприемника, пузырьки и тюбики с лекарствами, кусок брынзы на бумажке, буханка хлеба. Пол не подметен, в углах под потолком паутина.

Кореш положил арбуз на стол, осмотрелся и тихонько выругался.

— Сколько платит наш старик за эту комнату? — спросил он хозяина.

— А десять левов, — так, больше для порядка, — усмехнулся тот. — Я его держу вроде для компании, присматриваем друг за другом. Иначе нам, старикам, нельзя. — Он с трубным звуком высморкался в свой платок и вздохнул. — Старость — не радость. Дом-то скоро сносить будут. Будем живы-здоровы, поселят нас с Апостолом в какой-нибудь новостройке…

Он потоптался, постучал ногтем по арбузу, рассмотрел его поближе, глядя поверх очков.

— Вроде зрелый, а будет ли сладкий… Мы с Апостолом старые знакомые, на одной фабрике вместе работали еще до войны. Я при матрицах был, а он молотом махал… Это он в последние годы так… съехал. Был у него и дом в квартале «Хаджи Димитр», лучше моего дом и обставлен был, как надо. Но когда сын у Апостола выучился и семью завел, он все продал, — мол, не идти же сыну к жене ни с чем… Да нам с ним дома эти да обстановки ни к чему. На тот свет не понесешь. Это молодые пускай об этом думают.

Он засмеялся мелким и хитрым смешком, словно кого-то ловко обманул, и пошел обратно во двор. Кореш глянул на меня и что-то пробормотал себе под нос.

— Что?

— Говорю, не знал, что у бати Апостола сын есть.

— Есть. Инженер, в Шумене живет.

Кореш что-то проворчал, вышел и вернулся с веником. Подмел комнату, смахнул паутину с потолка и стен, даже оправил одеяло на кровати. Потом мы вышли во двор. Мы сидели на скамейке и курили, а бодрый старичок перекапывал огурцы и рассказывал, как построил когда-то этот дом без разрешения городской управы. Строил с помощью приятелей, таких же бездомных, как и он сам. За одну ночь поставили стены и настлали крышу; главное была крыша, потому что иначе являлась пожарная команда и разрушала такие контрабандные постройки. Настоящие сражения происходили здесь, в этом квартале, с пожарными и полицейскими. Но он успел покрыть дом черепицей за одну ночь и полдня, к обеду дом был под крышей, да и рабочие депутаты в то время встали за бездомных, подняли бучу в Народном Собрании, и пришлось властям поослабить вожжи.

— Такие-то дела, ребятки. Жизнь тогда приходилось зубами выдирать у богачей. Они в одну сторону, мы в другую, — кто кого… Голь ведь на выдумки хитра, как ее ни прижимай, всегда что-нибудь придумает, а?

Он подмигнул и снова засмеялся своим мелким хитрым смешком.

Мы ждали больше часа, но батя Апостол все не появлялся. Хозяин сказал, что у него есть приятель, живет за мостом, в квартале «Надежда», может, он туда пошел, — и мы начали прощаться. Он проводил нас до калитки.

— Жалко, не застали Апостола, вот бы обрадовался, — сказал он. — Все он про вас да про вокзал говорит, будто про дом родной. Вы заходите еще.

— Передайте ему привет от Кореша и Пешо.

— Передам. — Старичок вытащил из кармашка брюк большие часы с потемневшей крышкой, что-то нажал, и крышка отскочила. — Тю-ю, пять часов. Пойду поищу его, не случилось ли чего.

Трясясь в трамвае, мы с Корешем долго молчали. Опершись головой о стекло, Кореш уставился в окно и время от времени ожесточенно почесывал свой длинный нос, — верный признак, что злится. Когда мы сошли с трамвая на площади Бабы Недели, он кивнул и пошел было к остановке первого — ехать к себе — но вернулся:

— Слышь, Кореш… Я придумал. А пишет ли сыну батя Апостол?

— Говорил пишет. А тебе зачем?

— Давай и мы напишем этому сыну, а? Пару ласковых… Ты пограмотней меня, сочинишь.

— Можно. Только я адреса не знаю.

— А ты спроси батю Апостола, на каком заводе работает этот… — он добавил крепкое словечко и вздохнул: — Что-то неохота домой… Зайдем куда-нибудь, что ли, горло промочить.

Но мне не хотелось промачивать горло. Я чувствовал, что если начну, обязательно напьюсь, а этого я не люблю. И смысла нет. Не помогает. Лучше подумать о чем-нибудь или прочесть хорошую книгу, настоящую.

Кореш все-таки сел на единицу и поехал домой, а я отправился к себе и заперся в своей комнате.

Спешу на вокзал. Улицы пусты, идет дождь, не сильный, но промокнуть можно, трамваи и троллейбусы давно убрались в депо. Ищу такси, но такси попадаются редко и все заняты — разъезжаются по домам последние гуляки. Ничего не попишешь, придется отмахать три километра бодрым шагом.

Когда я выхожу на работу, дома все спят, будить меня некому. А сегодня я забыл завести будильник и проспал. Сейчас половина третьего. Помшефа Ненов, наверное, икру мечет. Работы много, а Шеф в отпуске и батя Апостол болен. И Студента нет, на летней практике. Остаются Кореш и Шатун, двое вместо пятерых, и ничего удивительного не будет, если Ненов махнет рукой на свои почки и начнет кидать пакеты.

Поднимаю воротник куртки и прибавляю ходу, почти бегу. В кармане шуршит бумага, в которую завернуты бутерброды. Пока я мазал хлеб маслом и резал колбасу, в кухне появился дед в пижаме, с коробкой сигарет, присел у электрической печки и закурил. Раньше на месте этой печки стояла кухонная плита, и он по ночам любил присесть перед ней и открывать дверцу; тепло от углей согревало ему лицо, и он пускал дым от сигареты в дверцу в ожидании, когда пройдет бессонница. Привычка сохранилась. Когда ему не спится, он выходит в кухню курить и думать о своих делах. Увидев меня, он обрадовался:

— Ты еще здесь?

На то, что я опоздал на работу, он не обратил никакого внимания, хотя в другое время прочел бы мне целую лекцию, и начал рассказывать, как встретил сегодня старого своего товарища, с которым вместе сидел когда-то в концлагере, и каким тот был, каким стал, и что они по этому поводу друг другу сказали. Этот его товарищ был ворчун, ворчуном и остался: много нестоящего народу развелось, карьеристов, выскочек, мы в свое время думали одно, а вышло по-другому. И прочее в том же роде.

— Как будто кто ему вексель подписал, что все получится точно так, как он думал, — сердито сказал дед. — Жизнь есть жизнь, люди всякие рождаются, говорю ему, народ не из одних ангелов состоит. Нет, говорит, если ты марксист… ты мне объясни, почему рождаются разные такие… Старики мы, Петьо, вот что. Все нам не то да не так, все придираемся к мелочам… Задел он меня за живое, до сих пор заснуть не могу.

Мне стало смешно. И у деда с его приятелями есть свои печали. Послушать, как они говорят на лавочках в парке — все про идеи говорят и сердятся, как будто от них зависит, чему быть, а чему нет. Они, как дети, которым принесли воздушный шар, — только протянули к нему руку, а шар-то и лопнул.. Они свою песню спели, дед и сам это говорит, чего же им еще?

Я поспешил уйти. Дед был разочарован:

— Куда торопишься, и так опоздал. Ну, опоздаешь еще минут на десять… Извинишься там, выступишь с самокритикой, — хихикнул он.

«Печали» — это тоже словечко деда. Когда он его произносит, мне кажется, что ему и грустно, и смешно, и больше всего он смеется над самим собой. Странный старикан!

Дождь не обложной. На площади Ленина и дальше сухо и чисто. Большая статуя Ленина слева простерла руку к Дому партии и к городу, указывает на что-то, и вся она устремлена туда же. Облака над городом спустились низко и от уличных фонарей кажутся красноватыми. Душно. Я снимаю куртку и ускоряю шаг, и слушаю, как отдаются мои шаги в темных проемах зданий. Как в фильме, когда какая-нибудь одинокая душа шагает в ночи, не зная, что ждет за углом. От молчаливых витрин на тротуар падают световые дорожки, которые ведут только до противоположного тротуара, глухие переулки завешены темнотой, и я перехожу их и считаю в уме: один, два, три… Но им конца нет.

Первый человек, кого я вижу в экспедиции, — батя Апостол. Я останавливаюсь, удивленный и неизвестно почему испуганный, даже сердце начинает колотиться, а он вместе с Шатуном продолжает швырять пакеты в проволочную корзинку электрокара. Я не верю своим глазам, потому что только сегодня его хозяин сказал, что врач едва разрешил ему гулять по двору. Батя Апостол замечает меня. Он выпрямляется, вытирает лоб и усы и улыбается:

— Пешо, здорово! Арбуз был первый сорт, красный, как кровь. Благодарствую.

Сжимаю его руку, широкую и костистую. Пальцы у него растопырены, не собираются в ладонь, суставы обезображены работой и артритом.

— Да чего там арбуз, — говорю я. — Ты зачем пришел?

— Надоело валяться, — смеется он. — Думаешь, легко целый день в потолок глазеть, когда всю жизнь вкалывал?

Из-под его усов пахнет чем-то кислым и водкой. На лице остались одни скулы, глаза посветлели, в них играют веселые хмельные искорки. Раньше он до работы не пил.

— Батя, что-то рано ты хлебнул. Тебе же нельзя?

— Нельзя, да я немножко, для храбрости. Еще дома. Ты что же опоздал?

— Проспал.

— Ненов аж язык проглотил, — растягивает рот в улыбке батя Апостол. — Остались один Кореш с Шатуном, он и сдрейфил. Накрылась наша премия, говорит, а может еще и из зарплаты вычтут.

— Вчера я слышал, он говорил, что у него очередь подошла на «запорожец», — отзывается Шатун. — Наскреб всю сумму, в долг взял и в кассе взаимопомощи. Ты, батя, иди к экспедиторшам, отдохни.

— Успею.

В туннель врывается Кореш на втором электрокаре. Одному ему пришлось работать. Заметив меня, направляет машину ко мне, я отпрыгиваю к стене, но он все же ухитряется меня толкнуть. Соскакивает и тут же сует в рот сигарету.

— Я уж думал, что и ты слег. Ты где был?

Говорю ему, где был, он почесывается, поджимает губы и смотрит на меня своими бычьими глазами. Потом обращается к бате Апостолу:

— Теперь давай домой.

— Э-э-э, — говорит батя Апостол, — раз пришел, смену кончу. Я вроде ничего.

Он вроде ничего, но по его лицу и шее течет пот, воротник спецовки мокрый. И на спине — темные мокрые пятна. Но раз он решил остаться, никого слушать не станет. Кореш тоже это знает. Он подмигивает мне и кивает на лестницу, которая ведет на верх. Шатун и батя Апостол уезжают с нагруженным электрокаром, а я бегу наверх. В конторе застаю Ненова — он сидит и заполняет карточку спорт-тото. Про опоздание не говорит, только убирает карточку и кивает:

— А, хорошо, что пришел.

— Начальник, — говорю, — бате Апостолу плохо, скажи ему, чтобы шел домой.

— А мне показалось, что он уже здоров.

— Не здоров. Скажи, пускай идет домой.

— Ладно, ладно, дело простое…

Я сбегаю вниз, и мы с Корешем начинаем грузить. Сегодня ночью придется здорово попыхтеть. Мы швыряем пакеты, как бешеные, электрокары со свистом носятся по перрону, поезда глотают пакеты и отправляются один за другим, а мы снова и снова летим к экспедиции и даже закурить некогда. Даже Кореш устает и начинает ворчать. Не знаю, говорил ли Ненов с батей Апостолом, но тот не ушел, и мы оставляем его в экспедиции — все передохнет от одного электрокара до другого. Перед рассветом Зорка приносит ему бутылку лимонада и он время от времени мочит горло. Он еле стоит на ногах, но весел и пошучивает:

— Давай, бычки! Держись, слабаки!

— Помолчал бы ты, батя! — кричит ему Кореш, — нам тут только злой свекрови не хватает!

— А вы не копайтесь, смотреть тошно!

Утром, когда остается всего один поезд, скорый варненский, мы с Корешем закуриваем и я медленно пробираюсь с пустым электрокаром по перрону среди пассажиров. Проезжаем мимо второго электрокара с Шатуном и Неновым, который, видно, решил наконец-то помочь.

В туннеле перед экспедицией батя Апостол сидит на двух пакетах, прислонившись к стене. Голова запрокинута, рот открыт и чернеет под увисшими желтоватыми усами. Весь он наклонился набок, пальцы правой руки уперлись в пол. Спит.

Мы с Корешем соскакиваем и грузим электрокар. Это последняя партия, и мы хотим всю ее нагрузить в две корзины, чтобы не возвращаться во второй раз. Стараемся не мешать бате Апостолу, но к концу вспоминаем про пакеты, на которых он сидит. Кореш легонько трогает его за плечо:

— Батя, вставай. Спать будешь дома…

Батя Апостол, вместо того, чтобы проснуться, как-то странно соскальзывает со своей импровизированной табуретки, нагибается вперед и падает на цемент вниз лицом. Мы бросаемся к нему, он повисает у нас на руках. Глаза его закатились.

— Пешо, что с ним? — кричит испуганно Кореш и старается опять усадить старика на пакеты. — Беги, вызывай скорую помощь!

В туннель въезжает пустой электрокар с Шатуном и Неновым.

— Что тут у вас, ребята?

— А то, — огрызается Кореш. — Врача надо. Звони в скорую.

Ненов тоже пугается, даже больше, чем мы. Стоит, как вкопанный, вытаращив глаза, и губы у него дрожат. Потом бросается к конторе.

Около нас уже собрались работницы экспедиции, двое служащих, какой-то незнакомый человек.

Кладем батю Апостола на спину, на толстую упаковочную бумагу. В лице у него ни кровинки. Есть что-то печальное и страшное в этом лице, с широко открытым ртом и глазами, которые смотрят вверх и внутрь. Женщины охают и тихо переговариваются под свирепыми взглядами Кореша. Мужчины переглядываются и молчат.

— Пешо, может, сделать искусственное дыхание? — неуверенно спрашивает Кореш. — Надо же делать что-нибудь.

— Нельзя его трогать.

Хоть это-то я знаю: сердечным больным нужен покой. Зорка приподнимает голову бати Апостола, и я подсовываю ему пиджак и кепку. Потом встаю на колени и беру его за кисть левой руки, стараюсь найти пульс. И не могу найти. Руки у меня дрожат, сердце колотится и непонятно, чей пульс бьется у меня под пальцами, его или мой. Нет пульса… Задерживаю дыхание и снова ощупываю внутреннюю сторону его кисти, ищу ток крови, жизни в этой крупной темно-желтой руке, руке, обезображенной еще в молодости, с синим обрубком вместо мизинца. Со лба у меня падает капля. Пульса нет… Нет, есть! Есть! Слабый, затихающий, еле уловимый, — но есть, точно есть.

— Есть! — слышу я свой голос и вскакиваю. Прибегает запыхавшийся Ненов:

— Дозвонился. Сейчас приедут.

— Приедут! — сердито говорит мужской голос. — Почему не вызвали нашего врача?

Это Василев, парторг. Черноглазый, черные волосы торчком, всегда хорошо одет, в рубашке с галстуком. Не знаю, кем точно он работает, но знаю, что парторг. В экспедицию он заглядывает редко, а вот сейчас пришел.

— Что с Апостолом?

— Припадок, товарищ Василев, — объясняет Ненов и начинает застегивать пиджак. Его глаза в крапинку смотрят прямо в глаза Василева. — Что-то нездоров…

— Раз нездоров, почему допустили к работе?

— Кто мог предположить, товарищ Василев. Я хотел освободить его от работы, но он не согласился.

Ненов разводит руками, как человек, который сделал все, что в его силах. Василев молча вынимает из кармана коробку «Родоп» и закуривает.

Прибегает врач вокзальной медицинской службы, с ним — Кореш. В ту же минуту появляется и врач скорой помощи с санитарами и носилками. Наш уже наклонился над батей Апостолом со стетоскопом. Все мы стоим неподвижно, даже шепота не слышно. Только с улицы доносится шум перрона и тяжелый перестук паровозных колес.

— Кома, — говорит врач и выпрямляется.

Он и еще что-то говорит по-латыни врачу скорой помощи, и тот кивает санитарам. Они кладут батю Апостола на носилки, поднимают их и несут, ступая легко и мелко. Словно несут динамит.

Мы с Корешем бежим за санитарами, но они уже засовывают носилки в белую машину. Дверцы захлопываются.

— Все, — тихо говорит Кореш. — Конец нашему старику.

Нет, не конец. Батя Апостол — жилистый мужик, просто так не сдастся.

Набиваемся в маленькую контору на верхнем этаже — мы трое из бригады, Зорка и одна пожилая женщина из экспедиции, и стоим, а Ненов каждые десять-пятнадцать минут вертит телефон. Он страшно устал, бесцветное лицо осунулось, галстук сбился на сторону. Но накручивает телефон, и мы слышим сердитый голос дежурной сестры, которая говорит, чтобы позвонили в середине дня. Он тоже ругается в трубку. Говорит сестре, что ее дело — давать сведения о больных, а не сидеть нога на ногу, и еще, если ей лень проверить, он позвонит главному врачу. Прямо разбушевался по телефону, никогда я его таким не видел. И он становится мне симпатичным. Даже Кореш, и тот кивает и смотрит на него с одобрением. В конторе так накурено, что нечем дышать.

Наконец, в половине одиннадцатого дежурная сестра сообщает, что батя Апостол пришел в сознание. Нам становится легче. Ненов кажется счастливее всех. Он поправляет галстук, волосы и смотрит на нас с победоносной улыбкой, будто это он спас батю Апостола. Ничего, пускай. Он совсем не такой эгоист, как кажется, и я жалею, что плохо о нем думал. У кого нет недостатков?