Улица Сервантеса

Манрике Хайме

Часть вторая

 

 

Глава 6

Прекрасная и кроткая жена

1580–1586

 

Луис

Опыт общения с Мигелем де Сервантесом научил меня, что ненависть к предавшему нас другу или обманувшей женщине может быть куда долговечней любви. Иногда в моем воображении возникали сцены мести, в которых я подсылал в Алжир наемного убийцу. Эти фантазии пугали меня и одновременно приносили странное облегчение. Однако шли годы; казалось, Мигель так и окончит свои дни в алжирском рабстве, и мой гнев постепенно начал утихать. К тому времени, когда слухи об освобождении Мигеля достигли столицы, он стал для меня не более чем смутным образом из далекой юности.

Однако известие о поистине королевском приеме, оказанном Мигелю и другим освобожденным пленникам в Валенсии, всколыхнуло мою ненависть с силой, удивившей меня самого. Что героического в том, чтобы быть выкупленным из рабства? Моя неприязнь еще более возросла, когда я узнал, что сердобольные валенсийцы собирают средства для малоимущих пленников, дабы помочь им вернуться в родные города.

За те десять лет, что Мигеля не было в Мадриде, я не ответил ни на одно его письмо. Даже человек столь бесстыдный, как Мигель де Сервантес, догадался бы, что это означает разрыв нашей дружбы. Если же он станет вновь добиваться моего расположения, я буду вынужден пресечь эти попытки – со всей суровостью, если потребуется. Впрочем, наши шансы на встречу были ничтожны, учитывая, что я давно отошел от круга мадридских рифмоплетов. Я решил, что ни на йоту не изменю своего образа жизни, как если бы Мигель до сих пор оставался мавританским узником и между нами пролегало Средиземное море.

Вскоре я с облегчением услышал, что Мигеля отправили с дипломатической миссией в североафриканский город Оран. Год спустя я получил из Лиссабона письмо от своего старого приятеля Антонио де Эрасо, в котором он сообщал, что Мигель находится при представительстве кастильского двора в Португалии и хлопочет о какой-либо должности в Новом Свете.

Антонио был высокопоставленным чиновником в Королевском совете Индий, учреждении, принимавшем судебные решения касательно заморских владений Испании. Я также снискал уважение и кресло в Совете за добросовестную службу в Палате сборов и по-прежнему неутомимо выполнял любую порученную мне работу, стараясь сделаться для короля незаменимым. Мздоимство чиновников Совета достигло уровня просто невероятного. Кумовство являлось обычным делом; многие не упускали случая набить карманы за счет казны. Некоторые сколачивали целые состояния, используя свое высокое положение. Однако я всегда требовал от подчиненных соблюдать приличия и не давать повода для упрека.

Мигель сказал Антонио, что мы дружили в годы учебы в «Эстудио де ла Вилья». Поскольку я служил в Мадриде, где располагалась канцелярия Совета, Антонио интересовался у меня, стоит ли назначать Мигеля на ответственный пост в Новом Свете – в благодарность за его героизм при Лепанто. Вопрос меня не удивил: чтобы удостоиться государственной должности, нужно было обладать значительными связями. Для людей, не имевших в Испании ни малейшего шанса приблизиться к короне, а также для всякого рода мошенников и искателей приключений Новый Свет был настоящей землей обетованной.

Антонио вложил в конверт и обращенное к нему письмо Мигеля. Должен признать, почерк удивил меня красотой и изяществом. Видимо, годы в «Эстудио де ла Вилья» все же не прошли для него впустую. Письмо представляло собой пространную жалобу, что Мигель уже много лет не может добиться ни обещанной пенсии за военное увечье, ни назначения при дворе. Помимо воинской службы, он упоминал тяготы дипломатической миссии в Оране. Письмо завершалось хвастливым сообщением, что сейчас Мигель работает над романом «Галатея». Неужто это был намек для Антонио, что роман посвятят ему в благодарность за получение должности? Похоже, Сервантес не забыл, как втираться в доверие к важным людям.

Хотя все юношеские мечты Мигеля потерпели крах, я не мог допустить, чтобы он преуспел в Новом Свете. Я не был готов платить добром за зло. Но если я собирался разрушить его планы на новую жизнь, мне следовало изобрести аргументы достаточно убедительные, чтобы Антонио не заподозрил, будто во мне говорит личная неприязнь. Поэтому в ответном письме я заметил, что, хотя мне и известно о дипломатической миссии Мигеля в Оране, я также слышал, что она была малозначительной, и ее важность мой друг склонен преувеличивать. Впрочем, гораздо большим препятствием к занятию государственной должности я видел чистоту крови Сервантесов, которая до сих пор вызывала сомнения. Учитывая это обстоятельство, предоставление ему столь высокого поста могло бы вызвать неудовольствие Церкви и скомпрометировать короля. «Думаю, для Мигеля де Сервантеса будет разумнее подыскать работу в Испании», – завершил я свой ответ.

Однако мне почему-то не пришло в голову, что, расстроив это ходатайство, я лишь ускорю его возвращение на родину. Мигель прибыл в Мадрид следующей зимой. Одного осознания нашего соседства оказалось достаточно, чтобы воскресить старого зверя ревности. Я был в ужасе от мысли, что Мерседес снова наставит мне рога с Сервантесом и выставит на посмешище перед всем городом. Я должен был пресечь любую их связь. Хотя после открывшегося предательства жены мы продолжали жить под одной крышей, наши пути разошлись окончательно, и мне было некого попросить следить за Мерседес. Если мои подозрения имели основания, мне нужно было самолично поймать изменников на месте преступления. Я стал уходить на службу, как обычно, но внезапно возвращался на пару часов раньше, мотивируя это забытыми в спальне бумагами или необходимостью свериться со сводом законов в библиотеке. Однако ни в поведении, ни в глазах встречавших меня слуг я не видел и намека на беспокойство. Мой сын был слишком тщедушным и болезненным для своих двенадцати лет, а потому обучался дома. Маленький Диего уже освоил латынь и греческий и завершал изучение тривиума – грамматики, риторики и логики. И я, и его наставник отец Херонимо были уверены, что мальчик обладает выдающимися способностями. Впрочем, отец Херонимо настаивал, что нам не следует торопиться с арифметикой, геометрией, музыкой и астрономией – квадривиумом, необходимым для поступления в университет.

Я решил сказать Диего, что уезжаю в Толедо по делам службы, и вернуться под каким-нибудь благовидным предлогом на два или три дня раньше обещанного. Так я и сделал, но не заметил в нашем доме ни малейших перемен. Я решил было перехватывать почту Мерседес, но для этого мне следовало заручиться поддержкой кого-нибудь из слуг, а я не мог выдать им свою тревогу. Я не мог довериться даже своему верному Хуану, который прислуживал мне с рождения.

По вечерам, после ужина, я расспрашивал Диего о событиях минувшего дня, надеясь, что он по своей наивности расскажет, будто Мигель посещал дом в мое отсутствие или Мерседес на несколько часов покидала дом без сопровождения либо в сопровождении одной Леонелы.

Сколько бы сил я ни отдавал работе, ревность к Мигелю пожирала меня, словно ненасытная проказа.

Однажды я вернулся домой около полудня и спросил у Исадоры – служанки, прибиравшей покои, – дома ли ее хозяйка.

– Донья Мерседес ушла с сеньоритой Леонелой, ваша милость, – ответила она.

– Когда это было?

Хотя я задал простейший вопрос, девушка смущенно замолчала.

– Хорошо, это было больше часа назад?

– Не знаю, ваша милость, – пробормотала Исадора, потупившись.

– Ты что, часов не разбираешь? Пошла прочь, – рассердился я.

Служанка с поклоном удалилась. Я позвал Хуана и велел, чтобы меня не беспокоили. С нарастающим возбуждением я вышагивал по комнате взад-вперед. В груди словно поселился яростный инкуб, колотящий изнутри по ребрам. Нужно найти Мерседес. Но где ее искать? Нет, несмотря на все мое нетерпение, следовало дождаться, пока жена вернется домой сама.

Стрелки часов двигались мучительно медленно. Что, если она придет лишь вечером? Я чувствовал себя узником в собственном доме. Конечно, можно было бы пойти к Диего, но я не хотел отрывать его от уроков и тем более показывать свое волнение.

Наконец я отправился в Совет, надеясь забыться в работе. Едва сев за стол, я велел помощнику не отвлекать меня до конца дня. Я вчитывался в бессмысленные, совершенно одинаковые отчеты и делал пометки; в конце концов голова стала гудеть, шея окаменела, а буквы начали расплываться перед глазами. Я закрыл глаза и замер над столом. Мне захотелось умереть прямо здесь, чтобы никогда больше не двигаться и не думать. Я совершенно утратил чувство места и времени. Когда я открыл глаза, в окна сочился закатный свет. Я вышел на улицу и отпустил кучера, решив, что быстрая прогулка на прохладном весеннем воздухе как нельзя лучше остудит мой гнев и возбуждение. Здание, в котором располагался Совет Индий, находилось по соседству с Главной площадью. С конца марта, когда землю пробивали стрелы первых нарциссов, а плакучие ивы сменяли золотые плащи на светло-зеленые, скамейки на площади заполняла праздная публика. Женщины, сидевшие на солнышке, вычесывали друг у дружки вшей. Пышно разодетые аристократы, проезжавшие мимо на своих лучших скакунах, и дамы в каретах – в нарядных платьях и черных кружевных мантильях, скрывающих прическу, – тут же становились мишенью для язвительных нападок толпы. Прошли те дни, когда простые испанцы благоговели перед дворянами. Я считал, что разложение общественного духа началось с освоения Индий. Оно вселило в этих невежественных нищебродов уверенность, что стоит им добраться до Нового Света, как они вернутся богатыми, точно потомственные маркизы. Деньги стали править миром. Теперь происхождение и вполовину не ценилось так, как золото у тебя в карманах.

Я шел и думал, что, если Мерседес действительно втайне встречается с Мигелем, для меня будет долгом чести убить его, хоть бы это и сулило моей душе вечную погибель. Если они любовники, мы с Мерседес больше не сможем жить в одном доме. Но Диего любил мать, и я не хотел его огорчать. Другое дело Мигель: меня опьяняло одно видение того, как я всаживаю клинок ему в глотку.

Я дошел до моста через Мансанарес. Солнце медленно опускалось к горизонту. Неожиданно я заметил распутных женщин, которые, пользуясь теплой погодой, купались в реке совершенно нагие. Некоторые нежились под солнцем, устроившись на скалах, распустив длинные волосы и бесстыдно раскинув ноги. Одна из них заметила мой взгляд и принялась вопить:

– Эй, ты, иезуит!

Я окаменел, пораженный ее наглостью. Женщина обхватила ладонями свои груди, сжала их и крикнула:

– Иди-ка сюда и отведай этих сладких дынек! У жены-то, поди, таких не водится!

Я обратился в бегство, но мне в спину еще долго летели обидные колкости и смех.

Когда я переступил порог дома, колокола в церкви Иглесия-де-Сан-Николас пробили девять раз. Где я был? Что видел? Все впечатления после происшествия на мосту словно стерлись из памяти. Я обливался холодным потом, в мыслях царила неразбериха, руки дрожали, во рту и в горле пересохло.

Я добрался до своей комнаты и запер дверь. Свечи уже горели, в жаровне ярко пылали угли. На столе меня ждал обычный ужин: копченая форель, ломоть хлеба, кусок ламанчского сыра, оливковое масло, соль, разрезанный пополам апельсин и кувшин красного вина с дедовских виноградников в Толедо. Я наполнил бокал, залпом осушил его и сел в кресло рядом с огнем, чтобы согреть дрожащие руки и ноги. Но жар углей только привел меня в лихорадочное состояние, а от духоты закружилась голова.

Я распахнул окно, выходящее во внутренний двор, и уселся на подоконник. Стояла безлунная, но звездная ночь; моих щек коснулся ледяной воздух. Посередине двора, в кольце темнолиственных смоковниц, окутанных черными тенями, виднелся колодец. Белые розы на клумбе клонились под тяжестью мерцающей росы. Жуткая тишина придавала сцене траурный оттенок: двор напомнил мне заброшенную часть кладбища, зловещее место, куда не залетают даже ночные совы. У меня по спине пробежал холодок. Чем дольше я сидел на подоконнике, тем большее возбуждение меня охватывало. Мне следовало поговорить с Мерседес; откладывать дальше было нельзя. Пока она не признается, что происходит между ней и Мигелем, моей душе не будет покоя.

Я постучался к жене и вошел, не дожидаясь ответа. Она молилась, коленопреклоненная, перед распятием на стене. Заметив меня, Мерседес быстро осенила себя крестным знамением и поднялась. На ней была черная ночная сорочка, в руке покачивались четки. Казалось, мой нежданный визит ничуть не удивил ее – словно она меня ждала. Я с трудом подавил вскрик, когда жена стянула с головы черную мантилью: ее прекрасные золотые локоны были острижены почти под корень. Причем, как мне показалось, садовыми ножницами.

Я прикрыл дверь и приблизился к Мерседес. Деревянное распятие, передаваемое в нашем роду из поколения в поколение, тихо поблескивало в свете канделябров. В остальной части комнаты царила темнота. Нестерпимая мука искривила лицо Христа и его изможденное тело. Я не заходил в комнату Мерседес… сколько лет? Стены были совершенно голыми. Жена убрала все зеркала, а прикрепленные к кроватному балдахину занавеси цветом напоминали саван. Это было обиталище призрака; я бы не удивился, если бы обнаружил на стенах кровавые брызги. Зловещая обстановка странно не увязывалась с безмятежным взглядом Мерседес и ее спокойствием. Неужели я допустил чудовищную ошибку?

– Чем я обязана удовольствию видеть тебя, Луис? – Голос жены выражал полнейшее равнодушие, словно она обращалась к незнакомцу.

– Сегодня я вернулся из Совета раньше обычного и не застал тебя дома. Я прождал много часов. Где ты была?

– У меня были дела в городе, – спокойно ответила она.

– Какие у тебя могут быть дела в городе? Прости, но я тебе не верю. Довольно лжи, Мерседес. – Следующие слова сорвались с моего языка прежде, чем я успел их осмыслить: – Ты встречалась с Мигелем де Сервантесом?

Жена улыбнулась:

– Так вот почему ты ко мне ворвался? В своем ли ты уме, Луис? Я не видела Мигеля много лет – с тех пор, как он покинул Испанию.

– Жаль, что мои слова кажутся тебе смешными. Не позорь меня, Мерседес. Почему я должен тебе верить? Однажды вы с Мигелем уже предали меня. Ты украла у меня право, которым обладает каждый мужчина, – право доверять собственной жене.

– Я помню, как дурачила тебя в юности. Но ты забываешь, что тогда мы еще не были женаты. Да, наши семьи прочили нас друг другу, но мы с тобой никогда не заговаривали о браке. Мое чувство к Мигелю было безрассудным и непростительным юношеским порывом. – Она замолчала. Когда Мерседес заговорила снова, в ее голосе звучала горечь. – Твои унизительные обвинения вынуждают меня сказать о своем решении раньше, чем я собиралась. Сегодня я виделась со своим духовником. Мы проговорили много часов.

Жена сделала ко мне несколько шагов; в сиянии свечей блеснули слезы у нее на щеках. Теперь она стояла так близко, что я мог обонять аромат ее кожи, волос, дыхания.

– Мы с отцом Дионисио обсуждали это не один месяц. Сегодня я приняла окончательное решение. Я надеялась, что успею подготовить Диего, но твоя жесткость не оставляет мне выбора, потому что я вынуждена защищать свою честь. Я хочу последовать примеру преподобной матери Терезы Авильской, отречься от мира и уйти в орден босоногих кармелиток. Я буду собирать милостыню для бедных и помогать им, сколько хватит сил. Мать Тереза верила, что истинное равенство возможно только в обете нестяжания. Следуя по ее стопам, я смогу отыскать свою дорогу к спасению. Отныне мои дела будут звучать громче, чем твои отвратительные упреки, а сердце под рясой будет открыто людям и Господу. – Мерседес умолкла, словно давая мне возможность ответить. Ни одна замужняя испанка не могла покинуть дом и мужа, не вызвав порицания Церкви и общественности. Изменницы нередко представали перед инквизицией. Насколько я знал, еще ни одна испанская дворянка не совершала ничего подобного тому, что собиралась сделать моя жена.

– Я понимаю, что, если сейчас уеду в Авильскую общину, основанную матерью Терезой, это вызовет слухи. Я не хочу навлекать еще больший позор на тебя и нашего сына. Поэтому сначала я отправлюсь в Толедо и скрашу последние дни бабушки Асусены. Отец Дионисио благословил мой план. Я надеюсь, что время, проведенное в доме наших предков, избавит меня от упреков и укоротит языки тех нечестивцев, которые только и могут, что указывать пальцем на ближнего. Мир может осуждать меня сколько угодно: ему не дано ранить мое сердце или душу. Я виновна лишь в том, что решила посвятить себя служению другим, как завещал нам Иисус.

– Кем ты себя возомнила? Святой? Это потруднее, чем обрядиться в черные тряпки и бить поклоны в запертой комнате. Мне все равно, какая тень ляжет на мое имя из-за твоего эгоизма, но что это за мать, которая оставляет сына? Даже дикие звери не бросают своих детенышей. Настоящая христианка никогда не пойдет на такое.

– Господь нас рассудит, Луис. Я верю, что Он не прогневается, если я оставлю Диего на твое попечение. Наш Спаситель, Иисус Христос, тоже покинул родительский дом, когда пришло время исполнить то, ради чего Он явился на землю. Только служение Господу и добрые дела принесут мне желанный покой. Спасение моей души – в руке Божией. Я чувствую, что Он слышит мои молитвы и призывает меня в Свое воинство, на битву с дьявольским промыслом. Он сам велел мне нести такой крест. Я с благодарностью приму любые удары, которые уготовила мне судьба. Если Господь призывает меня к служению Ему, значит, он простит мне этот грех.

– Откуда тебе знать, что это голос Бога, а не дьявола?

– Ненависть помутила твой разум, Луис. В твоем сердце столько ревности, что она ослепила тебя. Я больше не могу оставаться в этом доме. Твои несправедливые, нелепые упреки лишили меня всякой радости, и большой, и малой.

Ни единое слово Мерседес не убедило меня, что она не виделась с Мигелем де Сервантесом после его возвращения в Испанию или что ее имя, как она сама уверенно заявляла, вне подозрений. Слушать ее значило слушать ангела тьмы.

– Доброй ночи, – сказал я и вышел из комнаты.

Вернувшись к себе, я сел на подоконник и плакал до тех пор, пока в рассветном небе не растворилась последняя звезда.

Я воспринял отъезд Мерседес в Толедо как решающее доказательство того, что она все еще любит Мигеля. Разумеется, она избрала дорогу раскаяния и добродетели, чтобы уберечься от соблазна. Первые месяцы мечты о мести пожирали меня изнутри, словно ненасытные личинки. Тревоги, не дававшие мне покоя днем, овладевали моими снами ночью. Наконец я решил предать Мигеля инквизиции, используя в качестве обвинения слухи о его неподобающем поведении в Алжире, которые исходили от доминиканского монаха Хуана Бланко де Паса. Я бы не удивился, узнав, что в рабстве Мигель предавался и бесстыдным удовольствиям плоти, которыми печально славятся турки.

Однако куда более грозными были заявления, будто в плену Мигель отрекся от своей веры. Церковь начала расследование, но закрыла его сразу же, как только несколько уважаемых христиан поручились за безупречное поведение Сервантеса в Алжире. Вскоре после этого отец Хуан уехал в Новую Испанию. Пожалуй, в его отсутствие я мог бы начать собственное расследование, но на это ушли бы многие годы и целое состояние. Да и как бы я объяснил Священной канцелярии мотивы, побудившие меня добиваться повторного рассмотрения дела? У святых отцов могли возникнуть ко мне вопросы.

В глубине души я понимал, что образы Мигеля и Мерседес будут преследовать меня до тех пор, пока я чистосердечно не прощу их. Мне следовало молиться, молиться и молиться, покуда Господь не снизойдет до моих страданий и не утешит в скорби.

Хотя наши с Мерседес жизни давно уже протекали порознь, лишь после ее отъезда я осознал, в каком же трауре пребывал наш дом все эти годы. Теперь, когда хозяйкой стала Леонела, каждый уголок преобразился: аромат чудесных букетов, незаметно украсивших комнаты, развеял затхлый запах, который прежде окутывал особняк подобно проеденному молью савану. Сколько же месяцев здесь не было слышно смеха! Теперь повсюду раздавалось хихиканье и грубоватая болтовня служанок, которые вполголоса переговаривались, выполняя поручения экономки.

Я не доверял Леонеле, которая, как я знал, была совершенно предана моей жене. Однако в отсутствие Мерседес она возместила Диего ту материнскую ласку, в которой он так нуждался. Я знал, как сильно мальчик скучает по матери. Леонела души в нем не чаяла, и они не разлучались ни на минуту – за исключением тех часов, которые он проводил за уроками. Как я мог объяснить Диего, почему Мерседес нас покинула, не вдаваясь во множество печальных подробностей? Мне не хотелось, чтобы он возненавидел мать. Нет, я нуждался в Леонеле до тех пор, пока Диего не отправится в университет.

Первый тревожный знак о состоянии сына я получил от его наставника. По меньшей мере раз в месяц мы с отцом Херонимо встречались за бокалом вина, чтобы обсудить учебные достижения Диего.

– До нынешнего момента, – сказал священник, – Диего являл собой образец ученика. Он всегда прилежен, не по годам разумен и не знает равных в послушании. То обстоятельство, что до сих пор у меня не было к нему ни единого нарекания, делает его поведение еще более необъяснимым.

– Он выказал к вам неуважение, отец? Если это так, я немедленно заставлю его принести извинения и позабочусь, чтобы такого больше не повторилось.

Отец Херонимо сделал глоток обжигающе горячего шоколада, к которому питал особую слабость, и промокнул губы уголком платка.

– Боюсь, все намного хуже. Диего пренебрег моим запретом читать Священное Писание самостоятельно. Даже учитывая его выдающийся ум – а вы знаете, у меня никогда не было более одаренного ученика, – он слишком увлечен богословскими вопросами, которые не могут представлять интереса ни для одного мальчика его возраста. – Должно быть, на моем лице отразилось глубочайшее изумление. – Приведу пример, ваша светлость. В последнее время Диего помешан – именно помешан! – на теме первородного греха. – Отец Херонимо отставил чашку и сложил руки на коленях, как бы приуготовляясь к молитве. – Недавно он спросил меня: «Получается, что, если бы Адам и Ева не вкусили запретного плода, человечества не было бы?» Я объяснил ему, дон Луис, что, как мы полагаем, Господь замышлял сделать Адама и Еву мужем и женой, когда они будут к этому совершенно готовы. Их грех заключается в неповиновении и опережении Божьего замысла, добавил я. Мне казалось, что это вполне исчерпывающий ответ.

– Превосходный ответ, – подтвердил я.

– Если бы так, ваша светлость! На этом Диего не успокоился. «Тогда почему, – спросил он, – Господь изгнал Адама и Еву из Рая, если Сатане было дозволено искушать и соблазнять их прежде, чем они достигнут совершенного разумения? Разве Сатана не единственный повинен в случившемся?» Чтобы пресечь этот бесплодный спор, который занял бы многие часы в ущерб урокам, я ответил, что множество мудрых мужей веками размышляли над подобными вопросами; а также что если он сохранит интерес к этой теме, когда повзрослеет, то сможет ознакомиться с теологическими работами Отцов Церкви. Это предложение его наконец удовлетворило.

Я с облегчением вздохнул.

– Значит, проблема разрешилась?

– Напротив, дон Луис. В последние дни Диего только и делает, что рассуждает об истории Иуды Искариота.

– Возможно, ему суждено стать богословом или священником, подобно вам?

– Трудно сказать, ваша светлость. Несмотря на всю мою любовь к нашему Спасителю, когда я был в возрасте Диего, мне и в голову не приходило задаваться такими вопросами.

Отец Херонимо говорил спокойным тоном, но я явственно различал в его словах неодобрение. Возможно, все обстоит серьезнее, чем мне казалось.

– Не хочу злоупотреблять вашим гостеприимством, ваша светлость, а потому приведу лишь еще один пример. На днях Диего спросил меня: «Если в Писании было предсказано, что Христа предаст один из Его апостолов, разве не было Иуде предназначено стать Его предателем? И разве это справедливо, что именно он был избран для предательства Спасителя? Раз одному из апостолов так или иначе было суждено предать Господа, отчего наказали именно Иуду?» Видите ли, ваша светлость, – продолжил отец Херонимо, – обилие столь сложных вопросов в столь нежном возрасте может смутить разум Диего и привести к высокомерию и недостатку смирения. Хуже того, в итоге он может лишиться безусловной веры, которая предписана каждому христианину. Вера, как вы знаете, дон Луис, не требует доказательств. В противном случае это не вера.

Без сомнения, дело требовало самого пристального рассмотрения. Я опасался, что мой не по годам мудрый сын кончит тем, что поселится в пещере и будет молиться дни напролет. Неужели его поведение стало следствием религиозности Мерседес? Оставалось лишь надеяться, что Диего перерастет и этот этап – точно так же, как внезапно прекратились его ночные рыдания.

– Я согласен, что Диего не следует задаваться такими вопросами. Научите меня, что делать, святой отец.

– Думаю, нам пока не надо ничего предпринимать, – ответил тот. – Если, конечно, положение не усугубится. В этом возрасте многих пытливых детей, одаренных богатым воображением, обуревают подобные вопросы. Давайте подождем и посмотрим. Вероятно, он естественным путем минует эту стадию безо всякого ущерба для себя. Однако следует помнить, что неокрепший ум часто подпадает под козни дьявола. Нам нужно быть начеку.

Вскоре после этой беседы Диего попросил купить подзорную трубу для наблюдения за ночным небом. Возможно, таким образом он пытался отвлечься от своих бесплодных богословских раздумий. Я с радостью смотрел, как ясными ночами он изучает созвездия из окна своей спальни. По крайней мере, в этом не было вреда.

Казалось, муза отвернулась от меня. Служба короне не позволила мне посвятить жизнь стихам, а те редкие сонеты, которые выводило мое перо, оказывались мертворожденными – словно Эвтерпе доставляло мстительное удовольствие отбирать у меня свой собственный дар. Все, что мне оставалось, – доказывать неугасающую любовь к ней, жадно изучая свежие томики стихов, которые время от времени появлялись в мадридских лавках.

Диего был истинным Ларой: он обожал поэзию. После того как Мерседес нас покинула, мы завели обычай читать друг другу стихи по вечерам после ужина. Время, которое мы проводили наедине, казалось мне оазисом посреди пустыни будней. Эти часы были подношением музе, призванным смягчить ее гнев. Я давно оставил надежду снискать славу поэта, но, возможно, моему сыну было суждено стать одним из величайших испанских стихотворцев.

Хотя Диего отдавал должное Гарсиласо, любимый поэт моей юности не говорил с его душой так, как с душами моих ровесников. Диего предпочитал ныне живущих авторов, а потому мы нередко читали их в рукописях. Нашим общим любимцем был Хуан де ла Крус. Диего помнил наизусть целые строфы из его немногочисленных, но поистине замечательных стихов и порой декламировал их с таким жаром, что я едва мог удержаться от слез. Не меньше мы восхищались и сочинениями Эрнандо де Акуньи, который прославился во время военных действий в Европе и Африке. Нашим любимым был «Сонет в ответ былому». Мы могли до бесконечности перечитывать его строки:

Не сокрушайся, не завидуй тем,

Кого удача щедро обласкала, —

Капризна и изменчива она;

И не ищи простых путей затем,

Что жизнь их уготовила немало,

И каждый предстоит пройти сполна.

Мы были поклонниками и севильского поэта Бальтасара дель Алькасара, в чьих строках чувствовалось сильное влияние Петрарки. Часто на наших вечерах звучал Лопе Феликс де Вега Карпио, ходивший по Мадриду в списках. Стихи Луиса де Леона тоже можно было раздобыть только в рукописях. Мы могли перечитывать его вечно – так же, как в молодости я без устали твердил сонеты Гарсиласо. Нам нравилось, как дерзко он переиначивает Горациеву строфику и с каким пренебрежением отзывается о придворной жизни и мирских удовольствиях. С тех пор как мы с Мигелем обнаружили общую страсть к бессмертному толедскому певцу, я не встречал другого человека, с которым мог бы разделить свою любовь к поэзии. И вот теперь этим человеком стал мой собственный сын, маленький мальчик, в устах которого любая строка звучала звонче и слаще.

Порой мы с Диего погружались в мечты о недалеком будущем, в котором станем вести простую и честную жизнь на природе. Однажды вечером я прочел сыну свои любимые стихи Луиса де Леона:

Я хочу просыпаться от пения птиц,

Безыскусного, словно весна,

А не горького ропота высохших лиц,

На которых забота одна.

Что за славная жизнь у того, кто бежал

От людской суеты, чтоб идти

По пустынному, словно навершие скал,

И мудрейшему в мире пути!

Неожиданно у меня пересохло в горле. Я отложил рукопись на край стола.

– Почему ты остановился, папа?

– Прости, Диего. Эти строки напомнили мне о счастливых днях юности, когда я проводил лето в Толедо и ездил с твоим прадедушкой Карлосом на виноградники.

Глаза Диего затуманились.

– Что с тобой, сынок?

Он покачал головой и вытер кулаком выступившие слезы.

– Пожалуйста, читай дальше!

Вот уже много лет Диего, к моему огромному облегчению, не плакал по ночам. С тех он не проронил ни единой слезы, словно искупая свою детскую странность. И теперь его внезапные рыдания напугали меня.

– Тебя что-то тревожит? Помни, между нами нет секретов.

– Я не хочу тебя огорчать, папа, но слова дона Леона напомнили мне о маме. Она ведь тоже бежала от людской суеты, как сказал поэт?

Это был первый раз после отъезда Мерседес, когда он заговорил о матери в моем присутствии.

– Да, – ответил я.

Приходя на службу, я клал в угол стола какой-нибудь томик стихов и читал его в течение дня, чтобы отдохнуть от сухого языка канцелярии. Однажды я сидел, погрузившись в «Избранные произведения Гарсиласо де ла Веги с замечаниями и комментариями Фернандо де Эрреры», когда в дверь постучали. Я оторвал взгляд от страницы.

– Войдите.

На пороге появился мой помощник Паскуаль Паредес. А ведь в это время дня меня не полагалось беспокоить, и он это знал.

– Прошу прощения, ваша светлость, но прибывшие документы требуют вашего неотложного внимания.

– Положите на стол. – Мне не терпелось вернуться к книге.

Паскуаль не пошевелился. Я уже собирался сделать ему выговор, когда он с трепетом указал на томик у меня в руках и заметил:

– Какой великолепный переплет.

Он имел в виду мягкую охристую обложку, на которой были изображены две музы, стоящие на пьедесталах по сторонам мраморного портала; вершину его венчала пара херувимов, которые держали медальон с пейзажем Севильи. На мой вкус, картина была слишком андалусской.

– Я вижу, что дон Луис читает спорную новую книгу Фернандо де Эрреры. Любители поэзии только о ней и говорят.

А вот это интересно. Я закрыл томик.

– Я только что начал читать. Признаться, меня не слишком волнует полемика вокруг этого труда. А вы поэт, Паскуаль? Должно быть, бываете на встречах поэтов?

– Я не стремлюсь к вершинам Парнаса, ваша светлость, но стихи пишу с детства.

Я испугался, что он сейчас попросит меня прочесть что-нибудь из его работ.

– Я не могу назвать себя ученым человеком, дон Луис. Я не учился в университете – не потому, что не чувствовал влечения к науке, а потому что печальные обстоятельства сказались на возможностях моей семьи. – Он вздохнул. – Но это не имеет значения… Как бы то ни было, я слышал мнение некоторых кастильских поэтов, что эта книга имеет своей целью принизить славу Гарсиласо де ла Веги. Я уже сказал, что не читал ее: я не могу позволить себе роскошь приобретать такие издания, хотя страстно желал бы этого. Но я посещаю поэтические встречи и слушаю, что ученые люди говорят о вещах, для полного разумения которых у меня не хватает образования.

Я отложил «Избранные произведения» на край стола и внимательно взглянул на Паскуаля – впервые с тех пор, как принял на работу. Это был совсем молодой человек, едва миновавший возраст юности. Он носил черную шапочку, короткую заостренную бородку и вощеные усы, закрученные на концах. Видимо, когда-то его бархатный жилет был сиреневым, но со временем приобрел неопределенный выцветший оттенок. Впрочем, рубашка могла похвастать безукоризненной белизной, воротничок был накрахмален и тщательно отутюжен, а манжеты лишь слегка потерты. Черные сапоги сверкали как зеркало, но от моего взгляда не укрылось, что они пережили не один визит к сапожнику. В целом Паскуаль производил впечатление молодого человека, который донашивает наряды с плеча богатого родственника.

Мне пришло в голову испытать его.

– Даже принимая во внимание, что вы не читали книгу, как вы полагаете – замечания в ней справедливы?

Его нижняя губа дрогнула.

– Мое невежественное мнение не может представлять для вас ни малейшего интереса, дон Луис. Более того, с моей стороны было бы непочтительно иметь мнение по вопросу, который уже всесторонне обсужден учеными мужами – куда ученей меня.

Речь Паскуаля была чистой, даже изящной. Так обычно говорят умные, но не получившие должного образования люди. У него были манеры выходца из достойного семейства, которое опустилось на дно под тяжестью печальных обстоятельств. Это раздразнило мое любопытство.

– Меня интересует именно ваше мнение, – повторил я.

– Если дон Луис настаивает… – начал он и тут же сделал паузу, как бы желая придать вес своим словам, – то я чистосердечно полагаю, что Гарсиласо де ла Вега – величайший поэт и самое драгоценное сокровище нашей la madre patria.

– Это даже не обсуждается, Паскуаль. Величие Гарсиласо так же очевидно, как то, что солнце встает на востоке.

– Я люблю и стихи Фернандо де Эрреры, – продолжил он. – Он удивительный поэт. Я не согласен с теми, кто считает его высокомерным и критикует лишь потому, что он не посещает поэтические сходки.

Я и сам был горячим поклонником де Эрреры. Мои губы невольно растянула улыбка.

– Вот и ответ на ваш вопрос, Паскуаль. Люди высоких моральных принципов – такие, как Фернандо де Эррера, солдат, прославивший себя в битвах за нашу родину, – никогда не опускаются до мелочной критики. Испания никогда бы не стала великой державой без людей вроде де Эрреры, которые не имеют ничего общего с современными изнеженными рифмоплетами. К тому же он поклонник итальянской поэзии и пытливый исследователь древней литературы. Как вы считаете, может ли Фернандо де Эррера, обладая всеми этими качествами, испытывать к Гарсиласо что-либо, кроме неподдельного восхищения?

– Вы совершенно правы, ваша светлость. Мигель де Сервантес не зря назвал де Эрреру «божественным».

– Мигель де Сервантес Сааведра? Он ваш друг?

Голос дал петуха. Я не смог сдержать невольной гримасы. Упоминание Мигеля больно кольнуло меня.

– Нет, отнюдь не друг. Я видел его только издали. Однако молодые поэты восхищаются его суждениями, поэтому некоторые из таковых достигли моих ушей.

Теперь для меня стало очевидно, что Паскуаль – сплетник, завороженный миром богатых и влиятельных господ, к коему ему никогда не дано было приблизиться и за которым он мог лишь наблюдать – с тоской и, вероятно, завистью.

– Без сомнения, Сервантес любит Эрреру за его прекрасные стихи в честь побед нашей армии под командованием дона Хуана Австрийского, – заметил я. – Хотя мы больше не друзья, я знал Сервантеса много лет назад. Я слышал, что он вернулся в Мадрид. Я не намерен возобновлять знакомство, но порой мне бывает любопытно, как он поживает.

– Если вашей светлости угодно, я мог бы сообщить те скудные сведения, которыми располагаю.

Я жестом пригласил Паскуаля присесть, затем затеплил свечу на столе.

– Не желаете ли стаканчик хереса?

Мое предложение было таким вопиющим нарушением этикета, что Паскуаль мгновенно залился краской.

– Почту за честь, ваша светлость.

Я достал из шкафчика с напитками бутылку и наполнил два стакана.

– Ваше здоровье, – произнес я и тут же напомнил, чтобы не терять времени: – Мигель де Сервантес.

– Как я уже сказал, я не знаком с Сервантесом лично. Но молодых поэтов восхищают его приключения: героизм при Лепанто, рабство в Алжире и слухи о загадочном прошлом и необычной семье.

Я нахмурился. Эта манера ходить вокруг да около начинала раздражать.

Паскуаль быстро сменил тон:

– Говорят, что в Алжире он безумно влюбился в мавританку, которая хотела обратиться в христианство. В это трудно поверить, но я слышал, будто ее убил собственный отец, когда она пыталась бежать с Сервантесом. – Паскуаль вздрогнул. – Из-за этих несчастий он ушел в глубокий запой и постоянно ввязывается в драки.

Паскуаль сделал паузу, словно приглашая меня к беседе, но я хранил молчание.

– Кажется, ваша светлость были близко знакомы с Сервантесом? Что ж, если бы вы увидели его теперь, то вряд ли узнали бы. Он носит грязную залатанную одежду и дырявые башмаки и так оброс, словно не был у цирюльника многие годы. Если он не смертельно пьян, то приходит на площадь в конце улицы Леона и кормит зевак всяческими россказнями в обмен на миску ольи подриды, которую так любят наши бедняки. – Паскуаль снова помолчал. – Это то, что вы хотите знать о Сервантесе, дон Луис?

Я сделал глоток хереса.

– Продолжайте, пожалуйста.

– Насколько я понимаю, после возвращения из Алжира он влез в огромные долги. Недавно он пытался заложить кому-то из своих знакомцев отрез тафты, якобы привезенный из Индии. Злые языки болтают, что это остатки приданого, которое его сестра Андреа получила от итальянца по имени Локадело в обмен за попранную честь. – Паскуаль ухмыльнулся. – Еще я слыхал, будто Сервантес хвастается огромным наследством, которое он получит после смерти своего старого учителя, прославленного ученого и литератора Лопеса де Ойоса. На мой взгляд, это невероятно жестоко – говорить так о наставнике, который еще не умер. Кажется, это все, что мне известно, ваша светлость…

– Возьмите книгу Эрреры, – предложил я, когда Паскуаль уже собирался уходить. – Вернете, когда прочтете. Все равно я сейчас слишком занят, чтобы уделить ей внимание, которого она заслуживает.

Паскуаль был потрясен.

– Как мне вас отблагодарить? Что я могу сделать для вашей светлости?

– Если вы прочтете книгу и потом поделитесь со мной впечатлениями, этого будет более чем достаточно.

Закрыв дверь за помощником, я подумал, что не должен доверять ему сверх меры. То, как охотно, почти с радостью, он распускал сплетни о Сервантесе, наводило на мысли, что однажды это свойство его натуры обернется и против меня. Однако я мог использовать его, чтобы удовлетворять любопытство касательно Мигеля, не соприкасаясь при этом с грязным миром, в котором вращался мой враг.

Прошла неделя. Однажды вечером, когда я уже собирался домой, Паскуаль переступил порог моего кабинета и вернул томик де Эрреры. Я сложил руки на столе и приготовился с интересом выслушать его мысли.

– А вы быстро управились, – заметил я, стараясь побудить его к беседе.

– Я быстро читаю, ваша светлость.

Поскольку Паскуаль мялся, словно ему нечего было добавить, я прямо спросил:

– Ну, и каковы ваши впечатления?

– Книга очень убедительна, ваша светлость. И, как вы и предсказывали, пронизана восхищением перед Гарсиласо.

Я понял, что Паскуаль относится к тому типу людей, которые много читают, но не имеют достаточного образования, чтобы дать толковый отзыв о прочитанном. Когда я осведомлялся о его впечатлениях, Паскуаль явно чувствовал себя не в своей тарелке, словно боялся сказать что-то неподобающее.

Я уже хотел отпустить его, когда помощник заметил:

– У меня есть пара новостей о Мигеле де Сервантесе. Если ваша светлость…

– Да-да, – торопливо ответил я.

– Один из приближенных к Сервантесу молодых поэтов рассказал мне, что тот собирает документы для военной пенсии. Он в отчаянной нужде. Его отец тяжело болен и больше не может принимать пациентов, поэтому вся семья – за исключением младшего брата Родриго, который участвует в военной кампании, – переехала в дом сестры Мигеля, которую зовут Андреа. Говорят, ее муж уже много лет не возвращается из Нового Света.

Меня бросило в дрожь от одного имени этой искусительницы. Я не видел ее с того самого дня, когда она пыталась вовлечь меня в затею с подлогом, чтобы объявить дона Родриго мертвым. Оставалось лишь молить Господа, чтобы Он уберег меня от соблазна снова увидеться с этой змеей или окончательно растоптать ее семью.

– Другая сестра, – продолжил Паскуаль, – кажется, ее зовут Магдалена и она замужем за доном Хуаном Пересом де Альсегой, тоже переехала к ней.

– Похоже, у семейства Сервантес не лучшие времена.

– Полагаю, что так, дон Луис. Осмелюсь заметить, что Сервантес живет исключительно на подачки своих богатых поклонников-поэтов, которые видят в нем героя войны. Должно быть, вы слышали, что каждый мадридский писатель почитает своим долгом обратиться к Сервантесу за стихотворным прологом к роману.

– Да, я повсюду вижу эти бездарные сонеты, – признался я и тут же пожалел, что обнажил перед Паскуалем свое истинное отношение к Мигелю.

Помощник усмехнулся.

– Сервантес пользуется покровительством молодого поэта Луиса де Варгаса Манрике.

Известие, что Варгас Манрике, отпрыск одного из благороднейших испанских родов, якшается с Мигелем, поразило меня в самое сердце. Должно быть, Сервантес охмурил его точно так же, как много лет назад втерся в доверие ко мне. Я был уязвлен, что мое имя ничего не говорит новому поколению поэтов, в то время как Сервантес вызывает у них благоговение. Впрочем, я и не желал признания от толпы пьяных графоманов, которые собирались в самых отвратительных тавернах Мадрида.

– Спасибо, что вернули книгу так скоро, – наконец произнес я. – Меня радует ваше отношение к литературе. Если моя библиотека располагает сочинениями, которые представляют для вас интерес, я с удовольствием одолжу их вам. Вы должны продолжать образование.

Несколько месяцев о Мигеле не было никаких известий. Должен признаться, мне льстило, что невежда Паскуаль считает меня кем-то вроде литературного наставника. Взамен он развлекал меня историями о нравах современного поэтического мира. Мы завели привычку подолгу гулять, беседуя о книгах и их авторах. Во время одной из таких прогулок Паскуаль упомянул, что Мигель пытается поставить свои пьесы в Мадриде.

– Сейчас он общается почти исключительно с людьми театра.

– Не знал, что его интересует сцена, – откликнулся я. – А ведь совсем недавно актеры приравнивались к освобожденным африканским рабам! Конечно, некоторые достойные люди покровительствовали театру, но они никогда не смешивались с этой толпой. Помнится, мои родители считали, что попрошайки и то честнее артистов.

– Скажу более, ваша светлость, – Сервантес пьет даже с теми актерами, которые получают всего пару реалов за представление.

– Должно быть, вы слишком молоды, Паскуаль, и не помните дней, когда порядочные мадридцы почитали актеров не выше, чем водоносов. – Я снова пожалел, что так открыто высказал неприязнь к Мигелю. – Впрочем, нам следует сходить на премьеру к Сервантесу, – поспешно добавил я, стараясь сгладить впечатление от своей несдержанности. – Греческие драматурги были непревзойденными мастерами, но большинство испанских пьес незрелы и незатейливы. Я отдал бы все, чтобы увидеть рождение автора, равного Софоклу или Эсхилу. Лопе де Вега – наша единственная надежда. А вы читали греческих трагиков?

– Я знаю некоторые пьесы Лопе де Веги и совершенно согласен с вашей светлостью по поводу его таланта. Но, увы, я не читаю по-гречески, и эти пьесы не идут в Корраль-дель-Принсипе.

– Ну разумеется, с чего бы их стали там давать? В моей библиотеке есть некоторые переводы, почти не уступающие оригиналу. Если желаете, я их вам одолжу.

Мы добрались до парадного входа моего дома, обменялись рукопожатиями и пожелали друг другу спокойной ночи. Я решительно отмел идею пригласить Паскуаля на бокал вина. Мне не хотелось давать ему повод думать, будто мы друзья, а не просто хорошие знакомые. Слишком свежи были воспоминания о цене, которую я заплатил, введя в свою семью Мигеля де Сервантеса, этого грязного плебея. К тому же Паскуаль заставлял меня чувствовать себя неловко, когда принимался исподтишка расспрашивать о придворной жизни. Считал ли он это разумной платой за сведения о Мигеле? Мне следовало быть осторожным и не выдавать слишком много сведений о королевском семействе или аристократии, дабы они не попали на язык любопытной черни. Довольно и того, что я снабжаю Паскуаля книгами и восполняю зияющие лакуны в его образовании. Если же он хвастается перед своими дружками знакомством со мной, это не должно меня беспокоить.

Судя по афишам, которые то и дело появлялись на стенах городских зданий, Мигель де Сервантес выдавал по пьесе в неделю. Похоже, большая часть заработков Паскуаля уходила на театральные билеты: он исправно отчитывался мне о каждом новом спектакле. Многочисленные порождения пера Мигеля проваливались одно за другим; насколько я слышал, все его пьесы публика воспринимала враждебно. Крушение его драматургической карьеры не вызвало у меня ни малейшего удивления: литературные таланты Мигеля были невелики, к тому же он не давал себе труда развивать их. Как можно стать хорошим драматургом, не зная произведений древних греков или хотя бы римлян? Вряд ли Мигель имел хоть малейшее понятие о возвышенных чувствах, которые положены любому благородному персонажу. Он продолжал наводнять подмостки своими низкопробными творениями, лелея наивную надежду, что в конечном итоге они принесут ему славу и богатство. Я искренне сочувствовал актерам, вынужденным разыгрывать сочинения Сервантеса, и задавался вопросом, надолго ли хватит их веры в этого писаку.

Когда я услышал о премьере его первой драмы «Алжирские нравы», искушение оказалось чересчур велико. Меня снедало любопытство, как Мигель использовал этот безусловно многообещающий материал – и не раскроет ли пьеса каких-либо интригующих подробностей о его рабстве.

Однажды осенним вечером, когда ветер, дующий с гор в направлении Мансанареса, сдернул с города покрывало вечного зловония, я вышел из дома и направился к театру Корраль-дель-Принсипе. Свежий воздух приятно бодрил и притом хранил достаточно тепла, чтобы за спектаклем можно было с удобством наблюдать, стоя под открытым небом. Я оплатил стоячее место на глиняном полу и тут же оказался со всех сторон зажат студентами, карманниками и подобными личностями, которым по бедности не приходилось рассчитывать на кресла у самой сцены. Я не хотел, чтобы Мигелю донесли, будто я лично присутствовал на премьере, а потому закутался в старый плащ, замотал лицо шарфом и избегал смотреть на своих соседей. Толпившиеся вокруг студенты потягивали вино из бурдюков и то и дело отпускали грубые комментарии по поводу актеров и драматурга. Когда я не следил за происходящим на сцене, то опускал голову так низко, что почти вжимал подбородок в грудь. Эти невежи еще и устроили соревнование, кто испортит воздух звучнее и зловоннее. Каждую новую попытку встречали одобрительными возгласами.

Первая же сцена показала, что Мигель не знаком с пьесами Софокла, Эсхила и Еврипида. Впрочем, время от времени актеры произносили несколько стоящих строк, и я вынужден был признать, что Сервантесу удалось вдохнуть жизнь в своих персонажей: по всей видимости, они были списаны с натуры, а потому их эмоции отличались тем же правдоподобием, что и чувства знакомых мне людей. Но один алмаз не делает всей короны. Герои Мигеля то и дело пускались в многословные и явно неуместные на сцене рассуждения; вряд ли он понимал, что в театре молчание порой куда выразительнее длинных монологов. Нет, Мигель не Лопе де Вега. Интересно, сколько еще пьес должно провалиться, чтобы он смирился со своей бездарностью и неспособностью тягаться с великими мастерами? В любом случае мое любопытство было удовлетворено, и я не чувствовал ни малейшего желания посещать пьесы Сервантеса впредь.

В погожие вечера я отпускал носильщиков своего паланкина и шел домой пешком. Как изменился Мадрид со времен моей молодости: теперь улицы кишели бойко торгующими маврами, черными рабами, итальянцами, фламандцами и французами. Зажиточные купцы прохаживались в роскошных шелковых и шерстяных одеждах, точно настоящие идальго. А ведь я еще застал времена, когда только аристократам дозволялось носить шпагу!

Самым опасным местом на моем пути была площадь Пуэрта-дель-Соль, где вечно околачивались попрошайки. Стоило обратить на них взгляд, как они яростно атаковали прохожего и принимались завывать стихи и молитвы (за это сомнительное удовольствие предлагалось уплатить пару мараведи) или же предлагали грошовые календари и веера. Безумцы вызывали у испанцев больше сочувствия, чем искалеченные солдаты, а потому на площади всегда можно было увидеть мужчин и женщин, которые притворялись душевнобольными. Картину завершали карманники, грабители и наемные убийцы.

Как-то раз я проходил мимо церкви и заметил на воротах объявление о высокой заупокойной мессе, которая будет отслужена в кафедральном соборе по профессору Лопесу де Ойосу. Хотя со школьной поры прошло много лет, в моей душе до сих пор не угасла обида на старого учителя, который предпочел мне Мигеля. Неужели тот действительно унаследует все солидное состояние профессора?

Прошло несколько недель. Однажды Паскуаль явился ко мне в кабинет со стопкой документов. Я мгновенно заметил в его глазах блеск, свидетельствующий о новой сплетне, и предложил присесть.

– В Мадриде только и разговоров что о последней воле профессора Лопеса де Ойоса, – начал он. – Все поражены: он завещал состояние не бывшему любимцу, а Луису Гальвесу де Монтальво, который, как вы знаете, разбогател на своем романе «Пастух Филиды» и уж точно не нуждается, в отличие от Сервантеса. Можете вообразить, – добавил Паскуаль, даже не пытаясь скрыть злорадства, – Сервантес тут же ушел в запой, прилюдно клянет злую судьбу и рвет на себе волосы.

Мне пришлось поджать губы, чтобы скрыть улыбку.

– Ничего удивительного, Паскуаль. Профессор предпочел вознаградить достижение, а не нужду – как и следовало.

Мигель словно под землю провалился: шли месяцы, но о нем не было никаких известий. Неужто история с завещанием так сокрушила его, что заставила наконец уехать из Мадрида? Чему я не мог позавидовать – так это его судьбе. Я уже привык, что Мигель справляется со всеми выпавшими на его долю неудачами, но все же был изрядно удивлен, когда дрожащий от возбуждения Паскуаль сообщил, что Сервантеса видели в таверне его любовницы.

– Она стоит на скандально известной Немецкой улице, так что ваша светлость может вообразить, какого рода это заведение. Там каждый второй дом – публичный. Впрочем, Сервантеса такое не смущает. Недавно он во всеуслышание хвастал в таверне, что закончил работу над новым пасторальным романом. А до сих пор держал все в строгом секрете. Кто бы мог подумать, что его потянет на пасторали!

– Я давно знал об этом замысле Сервантеса, – сказал я. – Из его письма к моему хорошему другу, который сейчас служит при королевском дворе в Лиссабоне.

Паскуаль выжидающе замолчал, словно надеялся, что я назову имя этого друга. Похоже, ему доставляло удовольствие собирать имена важных людей и крупицы подробностей их личной жизни.

– Интересно, с каких это пор Сервантес обзавелся любовницей?

Нужно отдать Паскуалю должное: он никак не выдал разочарования оттого, что не услышал желанной фамилии. К тому же подобная мелочь не могла испортить ему удовольствия от сплетни.

– Ее зовут Ана Франка – или Ана Вильяфранка. Она мадридская еврейка. Я видел ее в таверне: довольно миловидная девица вдвое моложе Сервантеса. Родители выдали ее за астурийского купца Алонсо Родригеса, но тот постоянно в разъездах. Кажется, о ее связи с Сервантесом знают все, кроме мужа.

Похоже, Мигель не утратил умения кружить головы дамам. Я легко мог вообразить, как он покоряет юную трактирщицу рассказами о своих ратных подвигах, алжирском рабстве и театральных успехах. Как разумно с его стороны найти любовницу, которая, помимо постели, обеспечит его обедами и выпивкой! И разумеется, еврейку – Мигель не изменял своей крови.

– Говорят, – с охотой продолжил Паскуаль, – что Сервантес, когда выпьет, начинает хвастаться, будто эта его новая книга, «Галатея», посрамит все прежние пасторали. Звучит довольно бестактно, учитывая, что он близкий друг Луиса Гальвеса де Монтальво, а тот написал «Пастуха Филиды», который до сих пор считается лучшим пасторальным романом в Испании. Сам я его не читал, но поверьте, не из-за отсутствия желания.

– Я дам вам его. А что до Сервантеса, могу только пожелать ему всего самого наилучшего с романом. – И я тут же перевел беседу на документы, прибывшие в Совет накануне: – Вы не могли бы прочесть их и составить отчет? Это нужно немедленно, – и я отослал Паскуаля прочь.

Приближающийся выход «Галатеи» из печати всецело завладел моими мыслями. Я вглядывался в окна книжных лавок с таким нетерпением, словно это мое собственное произведение. «Конечно, оно будет ужасно; разумеется, оно провалится», – твердил я себе. Страх, что книга может оказаться достойной, сводил меня с ума. У меня развилась бессонница. Что, если Мигель действительно станет богатым и прославленным писателем? Тогда это «де», нахально подставленное его отцом перед фамилией, уже не будет казаться столь смехотворным.

Однако еще до выхода «Галатеи» Мигель приготовил для меня другой сюрприз. В очередной раз потягивая с Паскуалем херес (к которому, как я выяснил, он был весьма неравнодушен), я узнал, что Мигель уехал в некое ламанчское селение под названием Эскивиас.

– Поверьте, Паскуаль, я всегда гордился своими познаниями в испанской географии, которые еще более расширились после поступления на службу к его величеству, но даже я вынужден признать, что не имел удовольствия посетить это место, – сказал я.

– Насколько я понимаю, ваша светлость, деревня эта такова, что сами ее уроженцы предпочли бы забыть о ней.

– А я думал, роман Сервантеса должен выйти со дня на день. Вам известно, зачем он туда отправился?

– Я слышал, что его пригласила донья Хуана Гайтан, вдова Педро Лайнеса. Якобы после Лайнеса остались рукописи сотен стихов, и вдова попросила Сервантеса, который был дружен с покойным поэтом, подготовить их к изданию. Донья Хуана живет в Эскивиасе, и там же хранится библиотека ее мужа. А дон Луис читал что-нибудь из сочинений Педро Лайнеса, упокой Господь его душу?

– У него есть поклонники, но я не отношусь к их числу. Возможно, мне стоит ознакомиться с его наследием внимательнее. В любом случае нам следует ожидать возвращения Сервантеса, как только он закончит дела в Эскивиасе, я верно понимаю?

– Я мало путешествовал, хотя и не из-за лености, – заметил Паскуаль. – Но Эскивиас не относится к числу мест, которые я хотел бы посетить. И уж точно я не захотел бы там жить.

Вскоре после этой беседы Паскуаль явился ко мне с поразительным известием о женитьбе Мигеля. Его избранницу звали Каталина Саласар, и она происходила из достойного, но разорившегося эскивиасского рода.

– Доверенный источник сообщил мне, что все ее приданое состоит из пяти виноградных лоз, фруктового сада, нескольких столов, стульев и подушек, четырех ульев, пары дюжин кур, одного петуха и жаровни. У них даже нет осла или оливы! – Паскуаль не скрывал злорадства. – Полагаю, это лучшее, что могло достаться в провинции нищему калеке, который к тому же провалился как литератор. Как бы там ни было, теперь он обеспечен яйцами, медом, виноградом и знаменитым эскивиасским вином. А правда ли, ваша светлость, что это единственное вино, которое пьет наш великий король?

– Паскуаль, я понятия не имею, какое вино пьет наш король.

– В любом случае голод Сервантесу не грозит, если, конечно, не случится птичьего мора или засухи.

Не прошло и трех месяцев со дня свадьбы, как Паскуаль принес новую сплетню: мадридская любовница Мигеля родила девочку, которую назвали Исабель. Весь столичный полусвет был прекрасно осведомлен, кто отец ребенка. Это объясняло поспешность женитьбы Мигеля на Каталине. Интересно, как его супруга отреагирует на известие о незаконнорожденном ребенке? Не приходилось сомневаться, что рано или поздно какая-нибудь добрая душа сообщит сеньоре де Сервантес о сопернице, и подлая натура ее мужа раскроется со всей очевидностью. Что до несчастной девочки, узнает ли она когда-нибудь имя своего настоящего отца?

Наконец «Галатея» появилась в книжных лавках. Должно быть, я прочел ее одним из первых в Мадриде. Книга оказалась ужасающей смесью плохой латыни, бездарных стихов и бесплодных попыток блеснуть отсутствующей эрудицией. Пасторальные романы вообще предназначаются для глупых мужчин и плаксивых дам. Герои там сплошь жалкие нытики, которые через предложение заливаются слезами и принимаются оплакивать все на земле (иногда хором). Даже овцы, козы и телята не блеют или мычат, а горестно стенают. Поразительно, что камни, на которых сидят пастухи, и деревья, под которыми они укрываются от дождя, не рыдают тоже.

У меня в голове не укладывалось, как людям могут нравиться истории про невежественных, грязных, вшивых пастухов, пахнущих не лучше своего скота. Чем вообще можно оправдать существование таких книг? Разве способен хоть один здравомыслящий человек разобраться в хитросплетении их нелепых сюжетных линий? Авторы пасторалей – это вульгарные, алчные торговцы словами. Куда исчезли авторы великих и благородных испанских книг о героях? Разве нынешние позорные сочинения – не признак распада национальных ценностей?

Мигель с присущей ему самонадеянностью полагал, что человек без классического образования сможет убедить доверчивую публику, будто является искушенным писателем. В начальных же строках «Галатеи» сквозила беспомощность, замеченная мной еще на том первом спектакле, зрителем которого я имел неудовольствие быть. Я без труда узнал в родовитом Элисьо себя, а в бедном Эрастро – Мигеля. Оба они были пастухами, влюбленными в пастушку Нисиду – идеализированную Мерседес, разумеется, чья «дивная краса таит за прелестью земною пределов горних чудеса». Однако Нисида, равнодушная к чувствам воздыхателей, отвергала их обоих. Как бы невероятно это ни звучало, но в этом заключалась вся история! Роман завершался бесконечным списком ныне живущих испанских поэтов, чье творчество Мигель находил достойным восхищения – разумеется, не что иное, как еще один способ подольститься к знакомым писакам, – независимо от того, сколь слабы их сочинения. Эта часть книги окончательно убедила меня, что беспощадное солнце берберийского побережья превратило мозги Сервантеса в головешки.

Разумеется, не обошлось без обычных дураков и бессовестных шутов, которые рукоплескали «Галатее» и складывали в ее честь хвалебные сонеты. Даже великий Лопе де Вега не увидел в книге пустышку, каковой она являлась, и осквернил свое перо. Не стоит удивляться, что все эти писаки восхваляли мытарства автора – отважного героя, пережившего алжирский плен, – и старательно умалчивали о том, как бездарно написана книга. Не удержавшись от искушения, я заглянул в несколько мадридских лавок и поинтересовался, как продается книга. К моему облегчению, читатели не оценили opera prima Сервантеса – несмотря на все попытки его дружков выдать стекляшку за драгоценный камень.

Итак, Мигель провалился как воин, поэт, драматург, а теперь еще и романист. Неужели этого позора ему недостаточно, чтобы забыть о литературном сообществе Мадрида? Эскивиас представлялся мне болотом, в котором Мигель мог заслуженно упокоиться до конца дней. Там, вдали от образованного мира, он будет влачить жалкое существование нищего идальго и коротать часы в вонючих тавернах за пинтой вина, потчуя невежественных стариков россказнями о своих приключениях. Если уж алжирцы не догадались прикончить Мигеля, скука этого Богом забытого угла наверняка исправит их упущение.

После отъезда Сервантеса моя жизнь сосредоточилась вокруг службы и сына, чье достойное образование стало для меня главнейшей заботой. Мы с отцом Херонимо испытали искреннее облегчение, когда Диего потерял интерес к аргументам византийских теологов. Теперь он под руководством святого отца заканчивал изучение квадривиума. Через год он будет совершенно готов к поступлению в мою альма-матер – Университет Сиснероса в Алькала-де-Энаресе, – где станет одним из самых юных, если не самым юным студентом за его историю. Диего всегда был одиночкой и не выказывал интереса к общению со сверстниками. Его не влек мир за стенами родового поместья. Естественно, я не мог не думать о том, как сложатся его отношения с однокашниками.

К моему разочарованию, сын больше не желал посвящать вечера совместному чтению стихов. Вместо этого он подпал под очарование звездного неба, почти перейдя на ночной образ жизни. Каждый вечер, когда не было облаков или дождя, Диего садился у окна со своей подзорной трубой и до рассвета наблюдал за таинственным движением небес.

И все же меня что-то мучило. Несмотря на оглушительный провал «Галатеи» (к счастью или к сожалению), я больше не мог не относиться к Мигелю как к потенциальному писателю. Сам же я по-прежнему оставался лишь высокопоставленным чиновником.

Пустота часов, которые я раньше проводил вместе с Диего, впервые за двадцать лет побудила меня задуматься о написании романа. Разумеется, не пасторального: этот вошедший в моду жанр мне претил. Меня нельзя было назвать и поклонником рыцарских эпопей. Что до мира плутов и проходимцев, то я его совсем не знал, да и не имел охоты описывать похождения низкородных людей, которых в душе презирал. Однако еще в бытность учеником «Эстудио де ла Вилья», после знакомства с Мигелем и его семьей, меня мимолетно посетила идея книги о расточительном мечтателе, чьи безумные замыслы разорили всю семью. Вдохновил меня отец Мигеля, дон Родриго, который со своими несбыточными устремлениями воплощал один из самых колоритных типов испанцев. Поскольку мой поэтический источник иссяк навеки, я решил вернуться к давнему замыслу. Прежде я никогда не писал прозу, а потому начал с перечня действующих лиц: безответственный дон Родриго; его несчастная жена донья Леонора, дама благородного происхождения, которая безуспешно пытается образумить мужа и сыновей; и дочь Андреа, чья нескромность покрыла семью несмываемым позором.

Спустя все эти годы я отчетливо понял, что Мигель и его отец – просто две стороны одной медали – мечтатель, не сумевший ничего в жизни добиться, и неудачник, не способный перестать мечтать.

Месяц проходил за месяцем, не принося никаких известий. Наконец зимой 1586 года я получил конверт с печатью кардинала Толедо. Внутри было письмо от его высокопреосвященства – написанное прекрасным готическим почерком, на плотной и гладкой золотистой бумаге – с предложением занять пост обвинителя инквизиции вследствие моей «беспримерной любви к Церкви». В иерархии служителей инквизиции, писал далее кардинал, обвинитель занимает четвертое по значимости место. Предполагалось, что я буду руководить расследованиями дел еретиков, обвиняемых в особо тяжких преступлениях против религии, и отчитываться о результатах непосредственно Великому инквизитору. «Так вот какой путь уготовил мне Господь для искупления грехов! – подумал я. – Возможно, это наилучший способ служить Ему – защищая нашу веру и ведя борьбу с еретиками, иудеями и прочими приверженцами дьявола». Впрочем, одновременно меня посетила и другая мысль: теперь, если Мигель де Сервантес снова попытается угрожать моему спокойствию, я смогу отправить его прямиком в ад – откуда он и явился.

 

Глава 7

В некоем селе Ламанчском

1584

По дороге из сердца Ла-Манчи в Толедо путешественник проезжает Санта-Барбару – гору, увенчанную руинами церкви, которая была сложена еще в те времена, когда христиане и мавры бились за власть над Кастилией. Склоны горы поросли белым дубом, желуди которого славятся своим ореховым вкусом. Погожим днем путешественник, рискнувший взобраться на самую вершину, будет вознагражден ярко-голубым силуэтом хребта Гуадаррама на горизонте и видом на виноградники и пшеничные поля селения под названьем Эскивиас; вокруг же него он увидит дикие просторы Сагра-Альты – местности, жители которой в древние времена поклонялись богине Церере. Название Эскивиаса хранит память о вестготах, которые заложили его в незапамятные времена: в переводе с древнегерманского это означает «место на краю мира».

Санчо Панса, мой друг из алжирского острога, первым упомянул при мне Эскивиас. Санчо не уставал восхвалять местное красное вино, с коим не могло сравниться ни одно другое в Ла-Манче, и при каждом удобном случае напоминал, что удовольствие пить его доступно лишь счастливым эскивиасцам и королю Филиппу II. Много лет я гадал о судьбе своего приятеля: погиб ли он от жажды, яда гадюки, зубов льва или волка? А может, его поймали и снова продали в рабство берберийские пираты? Если его семья до сих пор живет в Эскивиасе, мне надлежит навестить их и выказать уважение моему ангелу-хранителю, единственно благодаря которому я перенес первые годы неволи.

У подножия Санта-Барбары большая дорога раздваивалась. Я направил своего мула по узкой тропе и уже к вечеру въехал в селение. Была пора урожая. Навстречу мне то и дело попадались деревенские девушки, которые переговаривались и заливисто хохотали, сидя в повозках, или же вели в поводу ослов, груженных корзинами с зеленым и лиловым виноградом. Грудь, руки, губы, щеки, одежда и особенно ноги ламанчских селянок были пурпурными от сока, а следом за ними тянулся густой аромат виноградного сусла.

Я вступил в Эскивиас с истощенным телом, но с сердцем полным надежд. Мадрид я покидал без сожаления – в последние дни мне стало ясно, что, если я и дальше продолжу бывать в гостеприимной постели Аны де Вильяфранки, дело кончится скверно. Она была хорошей любовницей и вполне удовлетворяла мои мужские нужды, требуя взамен лишь приятной малости – чтобы я утолял ее любовные аппетиты. Но жизнь в таверне не располагала к писательству, учитывая особенно, что немалую долю ее завсегдатаев составляли преступники, отсидевшие в тюрьме, и другие подозрительные личности, для которых ничего не стоило закончить ссору кровопролитием, а порой и убийством. К тому же рано или поздно муж Аны, подстрекаемый чьей-нибудь пьяной репликой, вызовет меня на дуэль, а я уже устал спасать свою жизнь бегством.

Еще одной причиной покинуть Мадрид было желание отдалиться от его беспощадного литературного мира. Впервые за долгие годы у меня были серьезные основания для оптимизма: «Галатею» обещали напечатать весной. Моя неунывающая душа упорно верила, что издание романа принесет мне долгожданную славу и уважение, а также поправит печальные финансовые обстоятельства.

В Эскивиас меня пригласила донья Хуана Гайтан, вдова моего доброго друга и уважаемого поэта Педро Лайнеза, которого я почитал своим литературным наставником. Педро неожиданно умер в начале того же года, и донья Хуана считала, что моего товарища по перу предадут забвению, если его стихи немедленно не собрать и не издать. Я никогда не скрывал своего искреннего восхищения талантом Педро, и донья Хуана (благослови ее Господь!) решила, что кому, как не мне, разобрать стихи ее мужа, в беспорядке оставленные им на разрозненных листах и клочках бумаги, и подготовить их к печати. Педро, этот истинный кастильский идальго, назвал меня своим другом еще в те печальные времена, когда я только вернулся из алжирского плена и едва смог найти в городе пару приятелей, оставшихся со школьных времен. Педро лично представил меня самым талантливым поэтам города и с пылом расхвалил те жалкие несколько стихов, которые я сумел набросать в остроге. Лишь благодаря его рекомендациям я оказался принят в такое достойное, хоть и придирчивое мадридское литературное сообщество.

– Вы можете жить в моем доме в Эскивиасе столько, сколько потребуется, – сказала мне донья Хуана в своей мадридской гостиной, куда пригласила для беседы. – Обещаю оставить вас в одиночестве – работайте спокойно. Наш дом относится к числу тех огромных ламанчских усадеб, где можно годами жить под одной крышей и встречаться лишь по собственному желанию. Мне неизвестно, какое вознаграждение приличествует такому труду, поэтому рискну предложить двадцать эскудо, если вас устроит такая сумма.

Должно быть, мое лицо приняло выражение глубочайшего изумления, потому что донья Хуана сделала паузу и бросила на меня озадаченный взгляд. Ее предложение прозвучало как раз в ту пору, когда жить мне стало не на что, – если не считать милосердных пожертвований Аны. И дело было не только в пустых карманах. Всего пару дней назад, пребывая под воздействием винных паров, Ана обвинила меня в шашнях с одной из разносчиц ее таверны. Я уже собирался переступить порог нашей спальни, когда она бросилась на меня с ножницами. Благословение Господу, что я не лишился и другой руки.

– Молчание означает, что плата вас устраивает? – поинтересовалась донья Хуана. Когда она улыбалась, в ее черных глазах пробегала искра. – Эскивиас – селение маленькое, там живет не больше трех сотен человек, – и, как бы стараясь сгладить возможное неприятное впечатление, она тут же добавила: – Однако тридцать семь местных семейств произошли от наследственных идальго. Также позволю себе заметить, что моя кухарка, донья Петра, готовит великолепное жаркое из кроликов и куропаток, чечевица ее не знает себе равных, а каркамусу расхваливают все, кому выпала удача ее отведать. Вы довольно повидали мир, а значит, наверняка слышали и о нашем непревзойденном вине. Не сочтите за хвастовство, но мой погреб считается одним из лучших в Ла-Манче.

Я не получал столь заманчивых предложений с тех самых пор, как кардинал Аквавива пригласил меня на работу в Рим.

Слова вдовы эхом отдавались в моих ушах, когда я въезжал на муле в Эскивиас. Навстречу мне попались несколько пожилых идальго в богатых, но выцветших одеяниях. Старики прогуливали на поводках белоснежных поджарых гончих. Я проехал мимо прелестной деревенской церкви, возведенной на холме. Ее высокая башня в мавританском стиле отбрасывала тень на всю деревню. Строгие и изящные кипарисы, похожие на перевернутые восклицательные знаки, образовывали вокруг церкви нечто вроде маленького парка.

Почти на каждом встреченном мной доме красовались пыльные, поблекшие от времени гербы. Над окнами особняков виднелись каменные кресты, а причудливые узоры на парадных дверях свидетельствовали о знатном происхождении проживавшего здесь семейства. Они напомнили мне жилища касбы – разве что эти были более строгими, под стать скупому манчеганскому пейзажу. Казалось, время тут остановилось. Чем меньшее расстояние отделяло меня от дома вдовы, тем с большим удовольствием я погружался в золотые, медлительные эскивиасские сумерки.

Мой первый вечер в роскошном старом особняке вдовы прошел в уединенной столовой, где, должно быть, донья Хуана не раз ужинала с Педро в более счастливые времена. Теперь же мы вдвоем сидели за дубовым столом, в креслах с высокими спинками и сиденьями, обитыми пурпурным бархатом. Комнату украшали два гигантских полотна с изображениями святых, но я с трудом мог разглядеть их в неверном сиянии свечей, которые стояли на буфете и в центре стола. В открытое окно за спиной доньи Хуаны глядело усыпанное звездами ламанчское небо и долетал теплый ветер с темной равнины.

– Я вынуждена все время перемещаться между Эскивиасом и Мадридом, – посетовала донья Хуана, когда подали ужин. – Наш род из поколения в поколение владел местными виноградниками, и мне приходится следить, чтобы арендаторы исправно платили ренту. – Внезапно по ее лицу скользнула печаль. – У нас с Педро было трое детей, но от младенческих болезней оправился только один, названный в честь покойного отца. Сейчас он живет в Новой Испании и занимает важный пост при дворе вице-короля. – Донья Хуана обвела рукой стол: – Все это серебро – оттуда. Я, конечно, счастлива за сына: именно этого он и хотел. Но в его отсутствие мне приходится одной следить за семейным достоянием. Уж лучше бы он жил в Испании, чем присылал мне дорогую утварь… – И она вздохнула.

Хотя донья Хуана носила траур по мужу, ее внушительный бюст был затянут в сверкающий шелк и украшен брошью с двумя огромными изумрудами – квадратным и шестиугольным – в массивной золотой оправе, изображающей животных Нового Света. Блестящие черные волосы моей хозяйки были собраны в высокую прическу и скреплены гребнем из черной раковины, на которой поблескивали крохотные жемчужины. В сумраке ночи ее колдовские глаза мерцали еще более соблазнительно. Неудивительно, что мой добрый Педро был от нее без ума. Мне самому приходилось постоянно напоминать себе, что я здесь только по делу.

– Местным жителям не терпится свести с вами знакомство. Мне хотелось бы представить вас лучшим людям Эсквивиаса. – И донья Хуана с удовольствием принялась за сочное жаркое из кролика с морковью и турецким горохом. – Иначе, боюсь, вы тут умрете со скуки.

Я пригубил душистого и нежного вина; его аромат щекотал ноздри, пробуждая мозг. Да, этот дурманящий эликсир вполне заслужил свою славу. Похоже, в будущем я с трудом смогу пить вино от иной лозы.

– Донья Хуана, вы преувеличиваете, – заметил я.

– Дон Мигель, вы забываете, кем являетесь в глазах этих людей! Герой войны, человек, который повидал почти весь мир, прославленный поэт и автор долгожданного пасторального романа. Поверьте, этих достоинств вполне достаточно, чтобы причислить вас к сливкам эскивиасского общества. Давайте условимся сразу: у вас будет целый день, чтобы разбирать рукописи Педро, и вы можете уходить и приходить по собственному желанию – но ваши вечера принадлежат мне! В каждый мой приезд соседи ждут, что я сумею оживить нашу деревенскую жизнь. Они жаждут новостей из Мадрида. Я постоянно даю званые вечера и надеюсь, что вы украсите их своим присутствием. А еще я намерена принимать любые приглашения в гости. – И, подмигнув, донья Хуана добавила заговорщицким тоном: – Мой дорогой друг, попомните мои слова – вы не найдете лучшего места, чтобы остепениться и пустить корни. Здесь есть несколько чудесных девушек из самых благородных эскивиасских семейств, которые составили бы прекрасную партию человеку ваших заслуг. Признайте, рано или поздно вам все равно придется расстаться с холостой жизнью.

В отдалении завыл волк. Ему ответил другой.

– Да, здесь водятся волки, – спокойно подтвердила донья Хуана. – Но это не должно вас беспокоить – если, конечно, вы не собираетесь в одиночестве бродить по равнине ночью.

Я поинтересовался, знакома ли она с семейством Санчо Пансы.

– А откуда вы его знаете?

Я объяснил.

– Конечно, в этом селении все знакомы друг с другом. Бедная Тереса осталась одна с маленьким ребенком, когда эти проклятые корсары похитили Санчо. Больше мы о нем не слышали. Тереса будет счастлива узнать, что вы встречали ее мужа в этом ужасном краю неверных. Она всю жизнь работает на нашу семью. И ее дочка, Санчинья, тоже.

Пожелав донье Хуане добрых снов, я вышел во двор и раскурил трубку. Золотая Венера, ярко сиявшая в небесах, напомнила мне первую ночь в Алжире. Что принесут мне следующие месяцы в этом селении? Хотя будущее было скрыто под мутными водами неизвестности, я решил, что это отличное место, дабы наполнить пустые карманы, подлатать измученное тело и дать душе отдых от постоянной борьбы.

Мое первое утро в доме доньи Хуаны началось с пения птиц; казалось, их веселый щебет несется из каждого уголка селения. Запив горячим шоколадом ломоть свежего, золотящегося от масла хлеба, я отправился на рекогносцировочную прогулку по деревне. В свежем утреннем небе порхали стаи воробьев, ласточек и горлиц. Я не чувствовал себя таким счастливым с тех самых пор, когда вновь ступил на испанскую землю почти пять лет назад. Селение расстилалось передо мной, словно Эдем из пасторальных романов, бесконечно далекий от войн и распрей, – место, где люди и природа живут в согласии. Посередине мощенных булыжником улиц бежали прозрачные ручейки. Их чистые воды пахли так, словно брали начало в цветущем апельсиновом саду. Быть может, именно тут моей душе суждено окончательно исцелиться после алжирского плена. И возможно, мне действительно стоит укрыться в Эскивиасе, пока не истончатся цепи, приковавшие меня к Ане де Вильяфранке и дну Мадрида – города, в котором меня, скорее всего, ожидала смерть или тюрьма.

Я погрузился в приятную, хотя и печальную работу. Некоторые из стихотворений Педро были записаны в тетрадях, но большинство достались мне в виде разрозненных листов. Я насчитал примерно две сотни неопубликованных стихотворений, причем почти ни одно не имело даты. Многие были подписаны псевдонимом «Дамон» – Педро использовал его для пасторальных сочинений. Среди этой поэтической сокровищницы, которая уже была частично мне знакома, я обнаружил традиционные подражания Петрарке и испанским кансьонерос. В них звучало эхо той мелодики Гарсиласо, которая когда-то и привлекла меня в поэзии Педро. Но его нельзя было назвать рядовым подражателем бессмертных бардов: Педро облекал в классические схемы собственные мысли – оригинальные и исполненные неподдельного чувства. Его барочную любовную поэзию пронизывал мотив краткости того пути, который уготован каждому из нас на земле. Мне стоило немалых трудов разобрать его замысловатый почерк, однако я не мог припомнить более приятного занятия. Разбирая стихи Педро, я словно продолжал беседу с ушедшим навеки старым другом. Без сомнения, это была самая отрадная работа моей жизни. Неужели удача снова обратила ко мне свой лик?

Казалось, донье Хуане доставляет особое удовольствие председательствовать на званых ужинах, где эскивиасское красное вино текло рекой. Стряпня ее кухарки не уставала поражать меня: кролики и куропатки, запеченные с белой фасолью; каркамуса из телятины с репчатым луком, сельдереем и свежайшими бобами; местные хлебцы с острыми колбасками и обилием чеснока; огромные ломти хамона; красные перцы и грозди самого спелого и сладкого винограда… Даже простая чечевичная похлебка становилась в руках доньи Петры сытной, ароматной и аппетитной, словно изысканный деликатес. Поскольку страсть ее хозяйки к доброй еде была воистину неутолима, в кухне всегда трещал огонь, на нем булькали горшки, а соблазнительные запахи просачивались под дверь каждой комнаты с утра до позднего вечера.

Сплетни доставляли вдове не меньше удовольствия, чем вкусная еда. На первом званом ужине, который она устроила в мою честь, я познакомился со старым деревенским священником Хуаном де Паласиосом. Борода и волосы его были совершенно седы, лицо иссушено беспощадным солнцем Ла-Манчи, но маленькие глазки горели живым любопытством.

– Донья Хуана не устает восхвалять ваши стихи. Еще она сказала, что ваши пьесы ставились в Корраль-дель-Принсипе, а в скором времени выйдет и роман. Я обожаю рыцарские романы, дон Мигель. У меня есть четыре тома «Амадиса Гальского». Хоть я и простой священник, далекий от литературы, я уверен, что это лучшие книги в данном роде. Правда, новомодные подражания «Амадису» я даже не читаю. – Он замолчал, ожидая моего ответа.

– Отзывы доньи Хуаны о моем таланте чересчур великодушны. Что же до продолжений «Амадиса», я всецело с вами согласен и нахожу эти подделки ужасающими.

Отец Паласиос расплылся в улыбке.

– Еще мне посчастливилось обладать многостраничным изданием «Тиранта Белого», эту книгу я почитаю одной из лучших в своей библиотеке. Должен признаться, я питаю слабость и к «Влюбленной Диане» Хорхе Монтемайора – хотя, опять же, это не относится к его подражателям. Это жемчужины моей книжной сокровищницы. Что же до поэзии, дон Мигель, то я, к стыду своему, не имею ее вовсе, ибо моя душа находит в Песни песней все, чего жаждет. Боюсь задеть ваши чувства, мой дорогой друг… – продолжил он после паузы. – Я знаю, что для своего нового романа вы избрали пасторальный жанр, но я не являюсь его поклонником. На мой вкус, такую чепуху могут писать только люди, которые не выдернули из земли ни одной луковицы и не подоили даже козы.

Я поспешил заверить отца Хуана, что большая часть современных пасторальных романов неприятна мне самом у.

– Вижу, мы станем друзьями, – сказал он. – У нас много общего. Заглядывайте ко мне в ризницу в любое время. Полагаю, что вы, как добрый христианин, ходите к мессе и регулярно исповедуетесь, ведь никому не известно, когда Господь призовет нас в Свое воинство. Можете брать у меня любые книги, какие вам захочется прочитать или перечитать. Для меня будет огромным удовольствием дать их вам. А потом побеседуем за стаканчиком эскивиасского вина: по моему глубокому убеждению, в изречении In vino veritas заключается немалая доля правды. Вы представить себе не можете, как я изголодался по книжным беседам в отсутствие доньи Хуаны! У меня был еще один друг со столь же утонченным литературным вкусом – прославленный идальго дон Алонсо Кихано, который обожал рыцарские романы, а в последние годы жизни принял монашеский постриг. Вы не поверите, но с момента его смерти прошло добрых сорок лет. Боже, как летит время! Мой вам совет – Carpe diem.

И мы приступили к первому блюду – великолепной каркамусе, которую лакей плюхнул в наши тарелки столь щедро, что я засомневался, смогу ли воздать должное и второй перемене: из кухни уже сочился многообещающий запах жареных перепелов.

– Дон Алонсо умер еще до моего рождения, – заметила донья Хуана, хлебцем собирая с тарелки остатки подливы. – На следующей неделе вы сможете познакомиться с доньей Каталиной де Паласиос – правнучатой племянницей дона Алонсо, внучатой племянницей отца Паласиоса и матерью нашей милой и добродетельной сеньориты Каталины, первой красавицы Эскивиаса. Я пригласила бы их и сегодня – мне не терпится вас познакомить, – но они обе уехали в Толедо, собирать ренту с арендаторов своих виноградников.

– Поверьте, дон Мигель: донья Хуана ничуть не преувеличивает, говоря, что моя племянница – гордость всего селения, – добавил отец Паласиос.

Я сгорал от любопытства, но прежде, чем я успел задать хоть один вопрос о загадочной Каталине, служанка водрузила в центр стола целую гору зажаренных в меду перепелов. Позднее тем же вечером, когда мы перешли в гостиную и с удобством расположились на подушках, донья Хуана как бы невзначай заметила:

– Дорогой Мигель, чтобы выразить, какое удовольствие доставляет мне ваше пребывание в этом доме, я решила сознаться в одном из величайших грехов: я сочинила в вашу честь сонет.

С того замечательного вечера прошло много лет, но я до сих пор помню некоторые строки этого стихотворения:

Герой Лепанто! Ты в бою оставил

Окрававлéнную неверной пулей длань

И тем себя в истории прославил.

Прими же, друг, восторгов наших дань!

Ты не щадил себя в жестокой сече

Для короля и Господа Христа.

В языческих краях, затерянных далече,

Душа твоя была свободна и чиста.

Испанской Алькалы сын благородный…

Когда она перешла к третьей строфе, я был уже слишком нагружен вином, чтобы по достоинству оценить эти высокие строки, вдохновленные моим «геройством». Конец сонета потонул в громовых аплодисментах.

– Увы, дон Мигель, – с притворной скорбью сказал священник, – донья Хуана пишет лишь по стихотворению в год, желая воспеть самые знаменательные события, которые произошли в нашей округе. Будь она столь же плодовита, как Лопе, клянусь вам, Испания праздновала бы рождение десятой музы.

Засим последовали новые здравицы в честь меня, поэзии и доньи Хуаны.

Через несколько дней я попросил свою гостеприимную хозяйку указать мне дорогу к дому Санчо Пансы и выбрал вечер для знакомства с его женой и дочерью.

– После часовни в конце селения идите все время прямо, – объяснила донья Хуана. – Пока не увидите большую скалу. Там круто сверните направо и ступайте по узкой тропе. Идти недолго, а дом вы не пропустите: других там нет.

Часовня, о которой говорила донья Хуана, оказалась простой прямоугольной постройкой из известняка. Крышу ее венчала низкая колокольня. Единственным украшением здания служил вырезанный на двери крест. Все оно производило то же зловещее впечатление, что и окружающий его суровый ландшафт.

Я шел под теплым солнцем по галечной тропе, пока она не окончилась у порога каменного дома. Во дворе росло несколько виноградных лоз, уже избавленных от своего сладкого бремени. В красноватой пыли под ногами шумно возились цыплята, из клетки на подпорках выглядывали толстые кролики.

– Добрый день! – крикнул я.

На пороге появилась грузная пожилая женщина с растрепанными волосами и обвислой грудью, едва прикрытой кофтой неясной расцветки. Красное лицо блестело от пота, словно она только что отошла от пылающих углей.

– Донья Тереса Панса? – уточнил я.

– К вашим услугам, ваша светлость. – Женщина взглянула на меня с подозрением, словно гости в этом доме бывали нечасто.

Я представился.

– Сейчас я гощу в доме доньи Хуаны Гайтан и зашел, чтобы выразить свое уважение. Я познакомился с вашим супругом Санчо в Алжире – мы были пленниками в одном остроге.

Лицо доньи Тересы, до этого выражавшее лишь замешательство, мгновенно просияло. Наскоро вытерев ладони о юбку, которая была немногим их чище, она подбежала ко мне и упала на колени.

– Я простая женщина, ваша светлость, но позвольте поцеловать вашу руку! – С этими словами она схватила мою здоровую руку и щедро оросила ее слезами.

– Дорогая донья Тереса, – возразил я, – прошу вас, встаньте. Для меня величайшая честь познакомиться с женой друга.

– Я уже много лет не получала вестей о любимом муже, – сказала она сквозь слезы, поднимаясь. – Сколько раз я проклинала тот день, когда Санчо отправился в Малагу по поручению его превосходительства графа! Там-то его и похитили эти безбожные африканские пираты. Прошу простить мой вид – я белье гладила. Но не стойте во дворе, проходите. Будьте как дома.

Единственным источником света внутри оказался очаг, возле которого стоял стол для глажки. Рядом на грязном полу возвышалась огромная корзина с перестиранным бельем. Донья Тереса огляделась по сторонам и наконец отыскала деревянный стул, который незамедлительно мне и предложила.

– Позволите угостить вас нашим вином? В это время дня оно очень освежает.

Я пристроился на шатком стуле и охотно принял ее предложение. Хозяйка тут же наполнила две оловянные кружки вином и, вытащив из-под гладильного стола табуретку, разместила на ней свой внушительный зад.

– Прошу вас, дон Мигель, расскажите, что вы слышали о моем Санчо?

Я описал последний раз, когда с ним виделся, и добавил, что до сих пор вспоминаю его с любовью и благодарностью.

– Если бы не ваш муж, – заключил я, – мне было бы не пережить те первые годы в Алжире.

– Да, мой Санчо такой, – вздохнула донья Тереса, и ее глаза снова наполнились слезами. – Может, руки у него и в грязи, но сердце из золота, что твоя корона.

Снаружи послышался шум. Я различил хрюканье свиней, затем молодой женский голос:

– А ну, иди сюда, проклятый толстяк! Ты куда это собрался? Ступай в загон, пока не получил под зад!

– Это моя дочка, Санчинья. Величайшее благословение моей жизни и самое большое наследство, которое оставил мне Санчо. – И донья Тереса, не поднимаясь с табуретки, закричала: – Дочка, иди сюда! Да поживее, у нас гости!

В проеме двери возникла босоногая девушка. Тут же резко потянуло навозом. Щеки Санчиньи были красны и густо покрыты пылью, платье выглядело так, словно она хорошенько вывалялась в грязи, а ноги были совершенно черны. Над верхней губой девушки я заметил родинку, похожую на раздавленного жука.

– Я только что пригнала свиней и собиралась задать им корм. Большая свиноматка вот-вот разродится. Кто этот сеньор, матушка? – И Санчинья кивнула на меня.

Тереса представила нас, а затем объяснила:

– Санчинья ходит за свиньями доньи Хуаны. Мы все работаем на ее семью. Эти руки, – и она подняла большие, красные, грубые ладони, – стирают белье для домочадцев доньи Хуаны с тех самых пор, как я была юной девушкой. А до того стиркой занималась моя мать. Вся наша семья трудится для Гайтанов, сколько себя помнит. Мой дорогой Санчо тоже пас коз для доньи Хуаны, пока не перешел на службу к графу, где его у нас и отняли…

– Сеньор, я была еще ребенком, когда эти турецкие дьяволы похитили моего отца. – Голос Санчиньи звенел от возмущения. – Но я помню его так отчетливо, словно мы виделись сегодня утром. Люди говорят: с глаз долой – из сердца вон. Но у нас в доме не так.

– Хочу заметить, ваша светлость, – встряла донья Тереса, – мы, Пансы, уверены: любовь познается в разлуке.

Я уже понял, что говорить пословицами – общая черта этого семейства.

– Какие у вас новости об отце, сеньор? Расскажите, когда вы видели его в последний раз.

Санчинья уселась на пол возле меня, скрестила ноги и натянула на колени драную юбку. На вид этой девчонке, крепкой, как молодая кобылка, едва сравнялось пятнадцать лет. Пожалуй, она даже могла бы назваться хорошенькой, если бы вычесала из волос крапиву и солому, умыла лицо, подстригла длинные черные ногти, вычистила из-под них грязь и надела приличную юбку.

Я коротко пересказал все то, что успел сообщить ее матери. Когда я завершил рассказ, донья Тереса воскликнула:

– Дон Мигель, скажите, смеется ли мой муж так же часто, как привык на свободе?

Я заверил ее, что он неоднократно развлекал меня своими шутками и неизменно был веселым и жизнерадостным.

– Пока способность смеяться с ним, он преодолеет все препятствия. Правду говорят: смех – лучшее лекарство. Смех может осветить самое темное подземелье и сделать черствый ломоть хлеба таким же сочным, как жареная куропатка.

Затем Тереса принялась рассказывать, когда в последний раз получала известия о Санчо. Оказывается, направлявшийся в Толедо монах остановился у ее дома с посланием от мужа.

– Он возвращался в Испанию, когда повстречал моего Санчо в какой-то ужасной пустыне у моря. Тот передал для меня бусы – да вот они на мне, дон Мигель. Я показала их нескольким односельчанам, которые понимают толк в таких вещах, и они сказали, что это кусочки соли. Они и вправду соленые на вкус, если вы соизволите их лизнуть. Вот, сейчас… – И она принялась расстегивать бусы.

– Что вы, не нужно, – торопливо возразил я. По виду камни действительно напоминали соль.

– Ну, из чего бы они ни были сделаны, а я не расстаюсь с ними даже на ночь. Так что Санчо всегда со мной. Брат Непомусеньо – так звали того монаха – сказал, что Санчо просил меня помнить: Господь может посылать долгие испытания, но по Божьим меркам они короткие, так что очень скоро мы снова будем вместе.

Я был совершенно поражен: а я-то считал, что Санчо погиб в пустыне!

– Монах сказал, где видел его в последний раз? Как давно это было?

– Все мои предки были деревенщиной, дон Мигель, и я не разбираюсь в годах и странах. Брат Непомусеньо сказал, что после прощания с ним Санчо сел на верблюда и отправился в королевство Микомикон, где надеялся разбогатеть и после возвращения в Испанию сделать меня знатной дамой. Когда мне передали это ожерелье, Санчинья была еще слишком мала, чтобы ходить за свиньями доньи Хуаны – я боялась, что они ее съедят. И все же Господь милостив: хоть он и забрал у меня Санчо, но все же не раньше, чем одарил Санчиньей. Правду говорят, ваша милость: вдвоем переживать беду легче. К тому же, – и она испустила тяжелый вздох, – я верю, что коли нет новостей – так это уже добрая новость. Знаете, как говорится: надежда – хороший завтрак, но плохой ужин. Для людей, у которых на ужин иной раз только кружка воды, надежда много значит.

Обмен любезностями затянулся до позднего вечера. Когда за порогом совсем стемнело, я решил, что пора бы и откланяться.

– Нет-нет, дон Мигель, даже не думайте, что я отпущу вас без десятка яиц для доньи Хуаны – мои куры снесли их только сегодня, они еще теплые. Поцелуйте руки донье Хуане. Она не чета многим заносчивым дворянкам, которые забывают, что перед лицом Господа мы все равны, и на том свете Он не станет особо разбираться, какая на нас юбка или сколько золота было у нас в сундуках. Нет, донья Хуана ценит людей по тому, как они делают свою работу! А чтоб слов на ветер не бросать, передайте ей и немножко желудей. Я знаю, она их обожает. Скажите госпоже, что это первые в году. У нас с Санчиньей есть секретное местечко в Санта-Барбаре – с той стороны горы, которая глядит на Толедо. Там растут лучшие желуди. Мы срываем их до того, как они упадут на землю и угодят в зубы диким кабанам. Уж по-моему, дон Мигель, лучше люди, чем кабаны. Хотя не спорю: на желудях они так нагуляются, что жарить их потом одно удовольствие. Только вы, дон Мигель, не ходите за желудями в одиночку. Днем в лесу шастают хряки, а по ночам – волки.

– Но мы их не боимся, – вставила Санчинья. – Я всегда беру с собой рогатину – пусть кто только сунется! Да я только подниму руку, и кабаны со страху разбегаются. – И в доказательство своих слов она смачно сплюнула на землю, после чего согнула руку, дабы я полюбовался ее мышцами.

Донья Тереса засмеялась:

– Это правда, дон Мигель. Моя Санчинья и льва прогонит.

Когда я покидал гостеприимное жилище, на землю уже опустилась темнота. Донья Тереса протянула мне корзинку желудей.

– Если вы еще не были у Девы Марии Кормящей в нашей церкви, обязательно сходите. Это святая покровительница Эскивиаса и чудотворица. Я всегда приношу Ей кружку молока, хотя викарий все выпивает, конечно. Но я знаю, что Она радуется, когда ей приносят сыр и масло. Помолитесь Ей, дон Мигель, и Она исполнит ваши желания. Мы с Санчиньей всегда молимся Деве Марии, чтобы Санчо к нам вернулся. – И после паузы донья Тереса добавила: – Я так рада, что вы нас навестили. Друзья Санчо – наши друзья. Чтобы выразить свою признательность, позвольте, я буду стирать и гладить вашу одежду, а заплатите, сколько сами захотите.

Я поблагодарил ее за щедрое предложение и направился к дому доньи Хуаны, унося корзинку со знаменитыми эскивиасскими желудями. К моему большому облегчению, яйца донья Тереса положить забыла.

И донья Каталина Саласар, и донья Хуана происходили из древних эскивиасских фамилий. Обе вдовствовали, но у доньи Каталины остались дети – единственная дочь, названная в ее честь, и два младших сына. В тот вечер, когда донья Каталина с дочерью почтили нас своим визитом, они оказались единственными гостьями. Я в очередной раз был представлен как герой войны, переживший невыразимые страдания в алжирском плену, успешный драматург, известный поэт и автор многообещающего пасторального романа.

Поскольку весь ужин две старшие дамы обсуждали урожай, арендаторов и местные сплетни, мы с Каталиной хранили молчание.

Как оказалось, донья Хуана ничуть не преувеличивала. Каталина-младшая являла собой подлинный образец кастильской красоты: среднего роста, черноволосая, черноглазая, с нежным, чуть смугловатым цветом лица – вероятно, за счет капли еврейской крови в жилах. Изящные руки выглядели сильными, словно не чурались работы по дому. В отличие от матери и доньи Хуаны девушка была одета очень просто: бархатное платье темно-пурпурного цвета, простое золотое кольцо и серьги. Черная шаль, укрывавшая ее плечи, составляла разительный контраст с белоснежной шеей без единой подвески или нитки бус. Очарование Каталины лишило меня дара речи.

Наконец донья Хуана прервала оживленную беседу с подругой и шутливо упрекнула меня:

– Мигель, не стесняйтесь. Расскажите Каталине, как вы сражались при Лепанто, служили в Риме и были в плену у турок. Она будет в восторге.

Признаться, я уже устал повторять одну и ту же историю на потеху гостям доньи Хуаны.

– Боюсь, вы сочтете меня очень глупой, – вставила Каталина, видя мое замешательство. – Я почти не видела света, хотя бывала в Толедо и однажды после смерти отца ездила по делам в Мадрид. Я сопровождаю матушку в поездках только потому, что братья по малости лет не могут быть для нее хорошими попутчиками. Боюсь, такому просвещенному господину, как вы, скучно беседовать с провинциалкой. К тому же, – и она залилась краской, – должна признаться, я читала очень мало стихов и никогда не была в театре. Но я люблю пасторальные романы. Так что один читатель у вас уже есть.

Она смотрела мне прямо в глаза и говорила с прямотой, редкостной для испанских дам.

На другой день я не преминул воспользоваться приглашением доньи Каталины и заглянул к ним в гости. В первый раз почтенная мать семейства сидела в гостиной вместе со мной и Каталиной; во время последующих визитов, которые довольно скоро стали ежедневными, роль блюстителя нравов перешла к Франсиско – младшему брату Каталины.

В конце сентября вечера стали прохладнее, и я предложил в качестве развлечения пешие прогулки. Обыкновенно мы направлялись не к церкви или фонтану, которые служили для эскивиасских парочек излюбленным местом гуляний, а прочь из селения, в поля. Нам неизменно сопутствовал Франсиско, который бежал впереди, выслеживая ящериц или стреляя из рогатки по пичугам. Каталина в братьях души не чаяла. После смерти отца ей пришлось помогать матери вести дом и хозяйство. Несмотря на красоту и знатное происхождение, у нее, казалось, совсем не было поклонников. Когда я однажды упомянул об этом в беседе, Каталина с горячностью возразила:

– Мне нет дела до эскивиасских пустобрехов, Мигель. Лучше я умру старой девой, чем выйду за одного из этих хлыщей.

Каталина расспрашивала меня о былых приключениях. Разумеется, мне льстило, что столь очаровательная девушка находит приятным мое общество. Прямота, с которой ее пылающие глаза смотрели на меня, нищего калеку, вселяла в меня надежду на будущее. Я различал в ее взгляде уважение и восхищение. После смерти Зораиды ни одна женщина не смотрела на меня так.

Я зарекся влюбляться, когда осознал, что Мерседес и Зораида – лишь недостижимые идеалы. Единственно доступными мне женщинами были шлюхи или дамы наподобие Аны де Вильяфранки, в постели у которой соседей перебывало больше, чем клопов. Однако любезность Каталины заставляла меня всякий день искать ее общества. Усаживаясь днем к письменному столу Педро, я с бóльшим рвением складывал собственные любовные стихи, нежели разбирал рукописи покойного друга. Когда же мне удавалось принудить себя к работе, каждая строка Педро говорила со мною о чувствах, которые я питал к юной эскивиасской красавице.

Возможно, донья Хуана была права, и мне действительно пришло время жениться и пустить корни. Единственное, в чем я нуждался – так это в понимающей жене, состояние которой могло бы обеспечить нас в то время, пока я облекаю в чернила великие строки. Однако стоило ли рассчитывать, что прекрасная девушка знатного рода и отнюдь не бесприданница обратит на меня благосклонный взор?

Однажды в октябре Франсиско схватил простуду и не смог сопровождать нас на прогулке. Но вечер выдался столь погожий, что донья Каталина настояла, чтобы мы не изменяли своему обыкновению. Мы с Каталиной отправились в одно из наших любимых мест – на уединенный холм к югу от города, куда редко заглядывали местные жители. Карабкаясь вверх, мы украдкой взялись за руки, как делали всегда, если Франсиско чересчур увлекался поиском жуков под камнями. Добравшись до вершины, мы уселись на траву под дубом, чтобы дать ногам отдохнуть. Вокруг не было ни души; наши пальцы соприкасались; последовал первый поцелуй – и все, что до этого момента тлело под гнетом неизвестности, в одно мгновение вспыхнуло ярким пламенем. Кожа и волосы Каталины пахли спелым виноградом. Ее теплые, мягкие губы не были обучены искусству поцелуев, но искали мои с такой жадностью, словно ждали этого всю жизнь. Когда мы упали в траву, сплетенные в тесном объятии, и мое лицо оказалось прижато к ее покрытой росинками пота груди, я уже знал, что пути назад нет. Наконец мы отпустили друг друга – задыхающиеся, покрытые испариной. В эту секунду я со всей отчетливостью вспомнил поговорку, что сделанного не воротишь. После того, что случилось этим вечером, мне оставалось только жениться на Каталине.

Хотя я был вдвое старше ее, не владел одной рукой, не мог преподнести достойного подарка невесте и происходил из злосчастного рода, чистота крови которого до сих пор оставалась под сомнением, обстоятельства возобладали над всеми препятствиями. В селениях вроде Эскивиаса обесчещенная дочь считалась наихудшим пятном на имени благородного семейства.

Двенадцатого декабря 1584 года, через три без малого месяца после знакомства, мы с Каталиной обвенчались в церкви Девы Марии Кормящей. Церемонию провел дядя невесты Хуан де Паласиос. Свадьбу устраивали с такой поспешностью, что не было и речи о том, чтобы дождаться кого-нибудь из моих мадридских родственников. Помимо доньи Хуаны, матери и братьев Каталины, на венчании присутствовали лишь Родриго Мехия, Диего Эскрибано и Франсиско Маркос – соседи доньи Каталины, взявшие на себя обязанности свидетелей.

За несколько дней до свадьбы я вручил донье Хуане выправленную рукопись стихов Педро. Помимо двадцати золотых эскудо, обещанных за мой труд, донья Хуана преподнесла нам с Каталиной еще столько же в качестве свадебного подарка. Сорок эскудо были внушительной суммой, вполне достаточной, чтобы начать семейную жизнь.

Возвращение в Мадрид меня больше не прельщало. Теперь я был твердо намерен остаться в Эскивиасе и наслаждаться обществом своей прекрасной молодой супруги. Я хотел нанять дом, в котором мы обрели бы собственное семейное счастье, а я – еще и вдохновение, но Каталина внезапно воспротивилась разлуке с родственниками.

– Пойми, Мигель, – сказала она, – мать и братья слишком во мне нуждаются. К тому же дом такой большой, что никто не помешает нашей с тобой жизни.

В итоге мы обосновались на втором этаже родового поместного дома Паласиосов, в пристроенном крыле. Из окон трех огромных комнат с высокими потолками открывались чудесные виды на селение и поля Ла-Манчи. Это был оазис покоя, где я наконец смог бы посвятить себя писательству – когда бы после завершения работы над сборником Педро и в преддверии неизбежной публикации «Галатеи» меня вдруг не охватил страх перед новыми замыслами. Мне приходилось прилагать значительные усилия, чтобы выжать из себя несколько вялых строк.

Каталина оказалась способной ученицей: она жаждала освоить все любовные хитрости, почерпнутые мной у шлюх самых разных национальностей. Мои познания в этой области весьма обогатились благодаря Ане де Вильяфранка. Но молодое и девственное тело Каталины, ее искреннее желание доставить мне удовольствие – и получить удовольствие самой – оказались лакомством, которым я не мог пресытиться. Глубокой ночью, когда остальные эскивиасцы уже смотрели седьмой сон, мы с Каталиной предавались такой страсти, что местные собаки и волки в лесу принимались лаять и выть, заслышав мой рев и ее стоны. Когда я спускался утром на завтрак, донья Каталина при взгляде на меня заливалась густым румянцем. Если я прогуливался по селению, за мной увязывалась толпа любопытных детей. Женщины, шедшие навстречу в одиночку или в компании других дам, при моем приближении опускали глаза и, поспешно перейдя на другую сторону улицы, скорее старались исчезнуть из виду. Старики, которые обыкновенно сидели с трубочками на пороге своих домов и здоровались со всеми проходящими, при виде меня ворчали: «Видали сукина сына?! Ей-богу, жеребец!» и лишь пускали кольца дыма, когда я им кланялся.

Многие испанки, отдаваясь мужьям, закрывают лица покрывалом. Каталина, напротив, зажигала все канделябры в спальне, чтобы мы могли беспрепятственно любоваться и изучать тела друг друга – от головы до пят. Если большинство испанок лежат в постели навзничь, Каталина пожелала оседлать меня – а после того, как я показал ей одно-два ухищрения, приноровилась подпрыгивать в такт, словно скакала на верблюде. В другой раз она усадила меня на стул с прямой спинкой и, прижавшись грудью к моей груди, наседала на меня, покуда я не почувствовал, что еще никогда не бывал в женщине так глубоко. Хотя проституткам случалось ублажать меня во всех позах, доступных человеческому воображению, страсть их была поддельной – и они никогда не просили о большем. Игра с ними всегда завершалась моим извержением. Однако Каталина не оставляла меня в покое, пока не достигала блаженства и сама. Шлюхи, которых я знал, лишь позволяли проникать в них; Каталина пожелала проникнуть в меня тоже – и без смущения использовала для этих целей огурцы и морковь. Раньше любовные игры заканчивались, как только я делался ими сыт; Каталина же еще долго не смыкала глаз, рассказывая все новые эпизоды своей жизни и лаская мою грудь и бедра. Мы не могли оторваться друг от друга, пока усталость не погружала нас в сон, от которого мы пробуждались лишь для того, чтобы поприветствовать новый день. Я всю жизнь думал, что любовь – удел ночи; однако любовь Каталины не тускнела и при солнечном свете. Никогда я не был так счастлив, как той зимой в Эскивиасе, в медовый месяц, когда наша страсть делала зябкие ночи Ла-Манчи теплыми и полными неги, словно пески Сахары сразу после заката.

Будь Каталина сиротой, наше супружеское счастье могло бы длиться вечно. Но у нее была мать, да причем непростая. Вскоре после свадьбы я понял, что донья Каталина рассчитывала найти во мне человека, который взял бы на себя ответственность за пошатнувшееся благополучие всего семейства. Дон Фернандо де Саласар Восмедьяно – отец Каталины, почивший тремя годами ранее, – был человеком неблагоразумным и заядлым игроком. После его смерти семейству перешли огромные долги, поставившие под угрозу благополучие всего рода Паласиос. К счастью, Каталинина доля была защищена правом наследования, а потому алчные кредиторы тщетно точили на нее зубы. Однако теща моя ожидала, что я займусь сбором ренты за дома, принадлежавшие ей в Толедо и окрестностях Ла-Манчи, а также пригляжу за сбором и продажей урожая из семейных садов и виноградников.

Новообретенная роль главы семьи оторвала меня от письменного стола. Мечта о буколической жизни, в которой я всецело посвящу себя сочинительству, начала казаться очередной химерой. Поначалу я принял новые обязанности безропотно. Меня не покидала надежда, что выход «Галатеи» обеспечит нас в достаточной мере, чтобы я смог нанять управляющего. Сам я так и не смог собрать подать, которую задолжали донье Каталине ее арендаторы из Толедо и окрестных деревень. Выжать деньги из этих людей было не легче, чем молоко из камня. Они едва сводили концы с концами. В лучшем случае они могли расплатиться цыплятами, яйцами, парой бутылок вина или оливкового масла, а иногда – что было почти чудом – поросенком или козленком.

Когда я возвращался в Эскивиас с этим зверинцем вместо денег, донья Каталина подробно высказывала все, что думает о моих деловых способностях.

– Мигель, если эти люди не способны уплатить назначенную ренту, их следует вышвырнуть на улицу. Силой, если понадобится. Будь я мужчиной, я сделала бы это сама. Я тоже не из золота. Мне тоже нужно кормить семью, а теперь еще и тебя!

Но разве мог я выгнать на улицу стариков, на месте которых могли оказаться и мои родители?

– Мигель, постарайся понять матушку, – сказала мне Каталина однажды воскресным утром, когда мы шли к мессе. – Отец в жизни не превратил мараведи в эскудо. Он умел только тратить. Мои братья и те разумели в деньгах больше его. Мама уже не молода, она устала и ищет, на кого бы опереться. Ей нужен человек, который возьмет на себя ведение дел. Я знаю – ты поэт, у тебя страстное сердце, но попробуй сделать над собой усилие. Наше существование зависит от этой ренты. Если «Галатея», как мы все надеемся и молимся, будет иметь успех, мы сможем нанять управляющего, он займется делами, а ты спокойно вернешься к писательству.

Разумеется, я не хотел разочаровывать любимую супругу – королеву в гостиной, шлюху в постели и женщину, от которой видел только нежность и уважение.

Чем дольше мы с Каталиной жили под одной крышей с ее матерью, тем больше туч сгущалось на небосклоне моего счастливого брака. В этот момент я узнал, что дом покойного идальго Алонсо Кихано де Саласара сдается в аренду. Много лет назад это был самый великолепный особняк в деревне – и один из красивейших в окрестностях Толедо, – однако со временем он пришел в запустение. Хотя стены его уже начали осыпаться, он оставался слишком дорогим для большинства эскивиассцев. Рискуя вызвать неудовольствие жены, я решил потратить на его съем деньги, полученные от доньи Хуаны. Главное достоинство особняка состояло в его удаленности от дома моей тещи, ибо стоял он на другом конце селения.

Об Алонсо Кихано я услышал от отца Паласиоса еще на первом званом ужине у доньи Хуаны. Тот был убежденным холостяком, богатым землевладельцем и приходился дальним родственником донье Каталине. По слухам, идальго повредился умом, начитавшись рыцарских романов, хотя на старости лет рассудок его прояснился, и он окончил дни в монашеском сане. Зал, который дон Алонсо использовал под библиотеку, превратился в мой рабочий кабинет. У меня впервые в жизни появилась комната, предназначенная исключительно для занятий литературой. На библиотечных полках я отыскал несколько пыльных рыцарских романов. Марианита, старая полуслепая служанка, которая до сих пор жила в доме, спасла их от племянницы хозяина. Желая возвратить дядюшке рассудок, та вышвырнула всю его библиотеку из окна и намеревалась сжечь на улице. Теперь к этому окну был придвинут монументальный письменный стол, и все, что требовалось мне для работы, – это стул, перо, склянка с чернилами, немного бумаги и муза, которая осенила бы меня вдохновением.

Из окна открывался вид на бесконечные рыжие поля, где поспевала чечевица и горох. Каждое утро я усаживался за стол и, созерцая охристый ламанчский ландшафт без единого дерева, воображал себя богатым помещиком, который пишет прекрасные и при этом любимые народом романы. В этих фантазиях я достигал полного благополучия, когда теща наконец закрывала рот и оставляла нас с Каталиной в покое. Отдельное удовольствие мне доставляли мечты о том, как мои пожилые родители переезжают к нам и оканчивают свои дни в счастье и покое, в окружении многочисленной ребятни, которой наградит нас с Каталиной Господь.

Прогуливаясь по пустым заброшенным комнатам, я не мог отделаться от ощущения присутствия дона Алонсо Кихано. При доме имелся большой внутренний двор, мощенный гладкими квадратными камнями. Спустившись в погреб, где было холодно даже в самый жаркий летний день, я обнаружил громадные чаны для вина и оливкового масла – ныне пустые. Образ недалекого будущего, в котором они снова наполнятся до краев, а в амбаре появятся пшеница и ячмень, тешил мое самолюбие. Справа от погреба находилась дверь в подземный ход, проложенный еще в те времена, когда Эскивиас страдал от частых мавританских набегов. Подземелье это, украшенное арабскими узорами и готическими арками, вело в глубь горы Санта-Барбара. Когда-то все дома в селении были соединены такими ходами. При нападении мавров эскивиасцы поднимались по ним на вершину горы, где было легче обороняться.

Заглядывая к нам на бокал вина, отец Паласиос нередко потчевал меня рассказами о покойном владельце этого дома. В холодные зимние вечера мы собирались у очага на втором этаже. Женщины вязали, я читал романы вслух. Порой Марианита, служившая здесь еще юной девушкой, развлекала нас воспоминаниями о своем чудаковатом хозяине. Чем больше я слушал о доне Алонсо, тем вернее он виделся мне героем истории, которую еще предстоит поведать миру.

С наступлением весны «Галатея», мой долгожданный первенец, появилась в мадридских лавках. Не описать, какие надежды я возлагал на эту книгу. Она должна была прославить меня и раз и навсегда избавить от денежных трудностей. Я верил, что мой гений окажется наконец признан. Я знал, что написал пасторальный роман, подобного коему еще не видывал свет. Никто до меня не отваживался соединить в одном творении стихи и прозу.

Несмотря на лишь несколько лестных откликов от друзей, которые превозносили литературные новшества книги, прошла не одна мучительная неделя и даже месяц, прежде чем я признал: «Галатея» не нашла сочувствующей аудитории среди читателей пасторальных романов. Никому не нужные экземпляры продолжали пылиться на полках книжных лавок. Каждый из них был укором, кровоточащей раной, через которую утекала моя жизнь. Во время редких визитов в Мадрид я обходил эти лавки стороной, боясь, что во мне узнают автора злополучного романа.

Надежда заработать на жизнь, сочиняя для театральных подмостков, тоже не оправдала себя. Если, трудясь на литературной ниве, я не мог обеспечить даже собственную жену, что еще мне оставалось делать? Мечты избавить родителей от нищей старости пошли прахом. Я начал думать, что лучше мне было погибнуть от рук турок, чем вернуться в Испанию и потерпеть столь позорный крах у всех на глазах.

Когда я погрузился уже на самое дно отчаяния, пришли вести о кончине отца. Я знал, что в последние годы здоровье его пошатнулось, но надеялся, что он проживет гораздо дольше – и по крайней мере перед смертью станет свидетелем моего триумфа. Я слишком долго пренебрегал сыновним долгом в погоне за призраком литературной славы и обманул чаяния родителей. Похоже, мне ни в чем не было суждено добиться успеха. Как старшему сыну, мне следовало бы продолжить дело отца и освободить незамужних сестер от непосильной заботы о родителях. Сбылись худшие опасения матери: я тоже оказался никчемным мечтателем. Моя скорбь была бездонна. Меня стали навещать мысли о самоубийстве, чтобы Каталина смогла начать новую жизнь. Она молода, красива, при деньгах – без сомнения, очень скоро ее руки попросит более достойный мужчина. Какое я имел право разрушать и ее жизнь тоже?

От отчаяния я ступил на путь Бахуса. Став завсегдатаем таверны дона Диего Рамиреса, я забыл последние обязательства перед женой. Надеясь поймать удачу хотя бы за карточным столом, я превратился в игрока – в точности как отец. Я практически поселился в этих низкопробных кабаках, где вино разносили длинноволосые белокурые девицы с зелеными глазами, унаследованными от своих предков вестготов.

Однажды утром я проснулся в ужасном похмелье – словно чьи-то ногти впились мне в виски, – только чтобы услышать во дворе вопли тещи:

– Просох наконец, дон Мигель де Сервантес? Пусть все соседи знают, как ты дни напролет бражничаешь и спускаешь в карты то, что тебе не принадлежит! Как ты кормишь баснями эскивиасских стариков! Пусть все знают, как ты каждую ночь приходишь домой напившись вдрызг и думаешь, что женушка будет ждать тебя с горячим ужином! А когда она пытается тебя вразумить, отвечаешь только: «Не мешай. Меня нельзя отвлекать, я сочиняю сонет для нового пасторального романа». Слушайте, добрые соседи! Вы все меня знаете. Вы знаете, что я растила дочь не затем, чтобы посадить на шею безродного калеку. Может, у нее было и не ахти какое приданое, но этот старый пьяница должен быть благодарен, что такая красивая девушка из древнего христианского рода вообще согласилась стать его женой! Всего несколько месяцев назад, пока она не вышла за этого бездарного писаку, кожа моей Каталины блестела как зеркало, а глаза светились от счастья. Да она была как майская роза – всякий лепесток совершенен. Ты околдовал нас всех своим дьявольским языком, дон Мигель! Только и было слышно разговоров о твоей «Галатее» – этой гнусной поделке, которая якобы станет так знаменита, что ты продашь больше книжек, чем во всей Испании каждый день жарится яиц! Что ты нам плел, а? Что твоя слава дойдет до самого короля, и он почтит нас своим визитом? Да я скорее стану герцогиней, чем ты заработаешь хоть мараведи своей писаниной. В другой раз пиши роман левой рукой, хуже все одно не получится!

Думая, что это финал, я поднялся с постели и направился к ночному горшку, чтобы облегчить пузырь. Я как раз исполнил задуманное наполовину, когда двор огласился новыми криками:

– Я еще не закончила, ты, жалкий калека! Вы только взгляните, добрые соседи, как я постарела. А ведь года не прошло, как этот негодяй отнял у меня мое сокровище! А теперь я словно таскаю на спине груженого верблюда. Послушай-ка меня! Если в твоей пьяной башке осталась хоть капля мозгов, запомни накрепко: умри я сегодня – не завещаю тебе и тухлого яйца!

Стоило мне понадеяться, что на этот раз уж точно все, как вопли возобновились:

– Попомни мои слова, Каталина! И вы, мои добрые соседи. Этот увечный писака кончит, как мой двоюродный прадед Алонсо Кихано, который решился последнего ума, читая рыцарские романы!

Наконец обвинительная речь утихла. Я еще немного выждал и спустился на кухню, дабы смочить глотком воды пересохшее горло. Каталина как раз замешивала тесто для хлеба. При моем появлении она опустила глаза и сказала:

– Мигель, какой позор! Теперь вся округа знает о наших бедах. – С этими словами она разрыдалась и выбежала из кухни.

Былые дни в алжирском остроге начали казаться мне приютом спокойствия. Стоило мне подумать, что хуже уже некуда, как однажды вечером я вернулся домой в подпитии и застал Каталину в гостиной, с младенцем на руках. Рядом сидела незнакомая мне пожилая женщина – по всей видимости, служанка.

Каталина обратила на меня заплаканный взгляд, затем подняла ребенка и протянула мне:

– Это Исабель, твоя дочь. Ана де Вильяфранка прислала ее, чтобы вы могли познакомиться.

Я оцепенел. Покидая Мадрид, я даже не подозревал, что Ана беременна. Неужели она уже тогда знала о ребенке и скрыла от меня? Все опьянение как рукой сняло. Я чувствовал себя так, словно мне за шиворот вылили ведро ледяной воды.

Каталина встала с кресла и приложила младенца к моей груди. Я обнял его здоровой рукой, с недоверием глядя на крохотную девочку. Она пахла, словно кружка парного молока, в которую добавили розовой воды. Голова малышки была не покрыта, и я мгновенно узнал вороные волосы Аны. Но агатовые глаза говорили сами за себя: это были огромные, сверкающие, лучистые глаза всех Сервантесов. Одежда девочки была новой, на ножках красовались вязаные пинетки. Ухватив меня за бороду маленькими пухлыми ручками, Исабель дернула ее и засмеялась.

– Моя дочь, – пробормотал я, едва удерживая слезы.

– Это сеньора Мария, – сказала Каталина, кивнув на незнакомую женщину. – Няня Исабель. Ана передала, что мы можем оставить ребенка на несколько дней, если желаем. Я не стала дожидаться твоего позволения и попросила сеньору Марию погостить у нас тоже. – И жена протянула руки, чтобы забрать у меня младенца.

За то время, пока Исабель находилась в нашем доме, я не услышал от Каталины ни слова упрека. Со своей стороны, я ни разу не шагнул за порог, поборов желание отправиться в таверну и напиться как следует. Каталина заботилась о девочке, словно та была ее собственным ребенком. Впрочем, мне не стоило удивляться ее материнским порывам: она ведь помогла матери вырастить двоих младших братьев. Каталина с величайшей нежностью купала Исабель, кормила ее кашей, пела на ночь. Когда же та засыпала, жена вязала шапочки, носочки, варежки и шарфики для моей дочери.

После того как Исабель вернулась к Ане, в доме воцарилась сверхъестественная тишина. Всего на несколько дней младенческий плач и лепет наполнили этот старый дом счастьем и дыханием жизни.

Каталина больше не ложилась в одной спальне со мной. С этого момента все мои слова встречали только молчание. Таверны снова распахнули передо мной двери; то было единственное место, где я мог забыться от своих невзгод. Однажды ночью я вошел в гостиную, пошатываясь, и увидел сидящую у жаровни Каталину. Если не считать пылающих углей, тонкая свеча на столе была единственным источником света в комнате. Я был слишком пьян, чтобы говорить, поэтому начал ощупью двигаться в сторону спальни. Каталина окликнула меня с такой яростью, что по спине у меня побежали мурашки. Я обернулся и увидел, что она идет за мной по пятам, сжимая в руке свечу. Я наконец добрался до спальни. Каталина последовала за мной. Я упал на кровать и смежил веки.

– Можешь притворяться, что спишь, Мигель. Но вино не сделает тебя глухим. Послушай, что я скажу, потому что повторять я не собираюсь. Я твоя жена по законам церкви и перед лицом Господа, но я больше никогда не буду тебе женой на супружеском ложе. Я не собираюсь спать с мужчиной, который бросил свою женщину с младенцем. Я не собираюсь спать с мужчиной, который совратил другую женщину и женился на ней, зная, что первая ждет ребенка.

Я перевернулся.

– Каталина, умоляю, не говори так! Когда я на тебе женился, то даже не подозревал, что Ана беременна. Клянусь прахом своего отца. Пусть Господь сейчас же поразит меня, если я лгу.

– Может, это и так. Но я тебе больше не верю, Мигель. Да простит мне Господь эти слова, но я никогда не буду носить твоего ребенка. У тебя уже есть прекрасная дочь, и ты можешь постараться стать ей хорошим отцом. Я буду заботиться об Исабель и любить ее, как если бы она была моей дочерью. Но я не хочу приводить в этот мир ребенка, чей отец – беспробудный пьяница, слабый человек, неспособный позаботиться о своей семье, потому что им владеют вино и карты. Я буду жить с тобой до самой смерти, Мигель, и всегда буду на твоей стороне в болезни и горести. Для остального мира мы останемся мужем и женой, потому что человек не может разорвать узы, наложенные Господом. Но с этого мига – а я держу свое слово! – у тебя нет на меня никаких прав.

Я сквозь слезы смотрел, как она выходит из спальни и закрывает за собой дверь. Комната погрузилась во тьму. Мы с Каталиной больше никогда не спали на общем ложе.

Все, что у меня осталось, – мечты, но хотя бы их у меня никто не мог отнять. Я чувствовал себя Христофором Колумбом: как бы ни были сокрушительны мои поражения, я не могу, не должен переставать мечтать. Именно в ту пору начал я различать очертания своего будущего романа – но не пасторального, не рыцарского и не плутовского. Нет, это будет новый тип романа о человеке, который во многом похож на Алонсо Кихано, на моего отца, на меня самого; который олицетворяет нынешнюю эпоху; который, как и Колумб, не может похвастаться знатным происхождением, но осмеливается быть личностью во времена, когда подобным людям не дают права на амбиции. Мой герой будет человеком, который верит, что честь – привилегия всех людей, а не только аристократов; который выделяется среди предшественников, как Колумб, как все мечтатели испокон веков; который осмеливается быть другим; который, словно Алонсо Кихано, живет, не считаясь с рамками, навязанными обществом, – и не боится прослыть за это безумцем; который воплощает тип нового рыцаря, в равной мере солдата и поэта; который понимает, что вековые устои отношений между знатью и простонародьем устарели; который не отворачивается при виде чужого страдания; который сам создает новые идеалы – и верит, что собственные подвиги, доброе сердце и порядочность значат больше, чем родовитость и звание.

В моем новом герое оживет кастильская мечта о благородном рыцаре – человеке, который поверил, будто может покорить мир и выковать собственную судьбу. Во многих отношениях Алонсо Кихано и был таким человеком. В то самое мгновение, когда я переступил порог его библиотеки, сел за стол и взглянул в окно на бесконечные равнины Ла-Манчи, я уже знал, что не смогу противиться зову Алонсо и этой негостеприимной, засушливой земли, где растения вынуждены сражаться не с песками, как в алжирской пустыне, но со скалами и каменными осыпями; земли, словно созданной, чтобы разбивать фантазии мечтателей – таких, как Алонсо или я сам.

Я сидел за его столом; часы складывались в дни, а дни завершались гнетущими ночами. Я начал понимать отчаяние, с каким Алонсо Кихано стремился вырваться прочь из этого места, где никогда ничего не происходит, где люди боятся отрастить крылья и полететь. Я словно начал превращаться в Алонсо Кихано, становиться его двойником – поскольку верил, что где-то по земле ходит и мой двойник, и даже через много веков найдется такой человек – нет, множество людей! – которые будут думать, чувствовать и мечтать, как я в эту минуту.

Трех лет женитьбы мне хватило с лихвой. Я никогда не переставал любить Каталину, но, возможно, мне, как и Алонсо Кихано, суждена была холостяцкая жизнь. Три года я чувствовал себя будто приговоренный к виселице. Я молился об освобождении от этого брака так же страстно, как много лет назад просил небеса об избавлении из алжирского плена. После приезда в Эскивиас вдохновение, всегда игравшее у меня в крови, словно иссякло.

От приятеля, который проезжал через наше селение по дороге в Севилью, я узнал, что в моем любимом городе ищут сборщиков налогов. Приятель объяснил, что имеет некое полезное знакомство, могущее обеспечить ему эту работу.

– Почему бы тебе не поехать со мной? – спросил он. – Я могу попросить своего знакомого, чтобы он и тебя пристроил.

Уговоров не потребовалось: я и так был готов ехать в Севилью. Меня не заботило, что сборщик налогов был одной из немногих государственных должностей, доступных в то время иудеям, и взяться за такую работу фактически означало признать нечистоту своей крови. Я был уверен, что если без малейшего промедления не покину Эскивиас, то очень скоро сойду с ума подобно Алонсо Кихане.

Итак, мне опять предстояло начать все заново. Оставив позади лучшую половину жизни, больной, разочарованный, наголову разбитый, я тем не менее оставался мечтателем. Я не в силах был расстаться с надеждой, что впереди меня ждут лучшие времена. Так я и покинул Эскивиас, покинув мою дорогую Каталину – не воображаемую или недосягаемую любовь, а законную жену из плоти и крови – и единственный дом, который мог назвать своим.

Предоставляю будущим историкам описать все приключения, что выпали на мою долю в следующие двадцать лет и стали предсказуемым продолжением той вереницы разочарований, из которой, по сути, и состояло мое бытие. Отмечу лишь, что за годы, в течение коих я успел вдоль и поперек истоптать испанскую землю, я на опыте изучил людские типы, которыми полнится наше королевство – да что там, весь мир! Мне надлежало пройти эти дороги, чтобы узнать все, чего я еще не знал о человеческой натуре, жизни и том жестоком веке, в каковом мне суждено было родиться.

В те годы у меня нередко возникало чувство, будто я воротился в край не менее безжалостный и безнадежный, чем Алжир. Однако теперь все было наоборот: в Испании с мусульманами обращались столь же плохо, сколь с христианами на берберийском побережье, а сами христиане являли точно такое же равнодушие к чужим страданиям, какое я видел у турок. Жестокость моей родины ничуть не уступала алжирской, точно так же испепеляя душу. Такова была моя Испания в последние годы шестнадцатого столетия от Рождества Христова – страна, заковывавшая в кандалы, сажавшая на цепь и убивавшая не только слабых, но и всех, кто принадлежал иной расе или вере или держался иного образа мыслей.

Может показаться удивительным, что из подобной глубочайшей опустошенности могло родиться освобождение; но со временем я понял: все мои злоключения, успехи и неудачи породили во мне жажду написать не просто очередной роман, что займет свое место на библиотечных полках, но книгу, которая правдиво изобразит всю человеческую жизнь.

Много лет спустя, когда я был уже стариком, и этот вор, Авельянеда, опубликовал свое поверхностное и лицемерное продолжение «Дон Кихота», эту пародию на роман, жалкую потугу дополнить приключения моего рыцаря и его оруженосца, эту оскорбительную подделку, написанную из худшего в мире побуждения: причинить зло другому человеку, истинному автору; когда я в отчаянии наблюдал, как крадут у меня моих героев и превращают в пародию на самих себя, – так вот, в эту пору моей жизни произошло замечательное событие. Однажды осенним утром, на исходе первого десятилетия нового века, я ехал по делам из Эскивиаса в Толедо и вдруг приметил на окраине селения толстого человечка, который трусил мне навстречу на андалусской лошади – из тех, что возят послов и знать. Попона ее сверкала, словно обсыпанная золотой пылью. Длинная шея и мощная грудь животного напоминали нос корабля, в паруса которому дует попутный ветер. Позади сухой породистой головы развевалась светлыми прядями густая, прекрасно ухоженная грива. За лошадью семенил ослик, груженный маленькими сундуками. На его спине, покрытой овчиной, восседал слуга богача. Сам дворянин был одет в штаны, подвязанные выше колена, черные кордовские башмаки, блестевшие, точно оникс, бархатную куртку с длинными рукавами цвета спелого винограда и коричневую шапку с козырьком наподобие тех, что приняты у путешественников. Слева от внушительного живота свисала длинная тонкая шпага с деревянной рукояткой.

Ноздри наших лошадей почти поравнялись, когда всадник вдруг закричал:

– Дон Мигель! Дон Мигель де Сервантес! Милостивый Боже!

Затем он соскочил с коня с проворством, которого я никак от него не ожидал, и бегом бросился ко мне. Я осадил лошадь. Нарядный путешественник схватил мою руку и, нимало не спрашивая моего разрешения, словно знал меня много лет, покрыл ее поцелуями.

– Ваша светлость, это я, ваш друг Санчо Панса!

Минуло больше двадцати пяти лет с той ночи, как мы распрощались у пещеры в холме подле стен алжирской крепости. Мы заключили друг друга в объятия, и сколько же счастливых слез тут было пролито! Несмотря на внезапное богатство, Санчо остался прежним – только стал на четверть века старше и вдвое шире. Наконец мы направили лошадей к лужайке в стороне от дороги и расположились в тени дуба. Слуга Санчо открыл один из сундуков и расстелил на траве роскошный ковер с арабским узором. Следом появились серебряные кубки, которые он тут же наполнил вином, сыр, хлеб, маслины и жирный окорок. Мы возгласили тост за Судьбу, которая столь чудесным образом вновь соединила наши дороги. Мне до смерти хотелось расспросить Санчо, как он уцелел в пустыне и приобрел все это богатство. Словно готовясь к долгому рассказу, Санчо откусил добрый кус коричневого каравая и торопливо его прожевал, не забыв щедро сдобрить вином.

– Благодарю, благодарю вас, мой знаменитый господин, самый великий сын Алькала-де-Энареса! – начал он, снова схватив мою правую руку и обильно оросив ее слезами и поцелуями. – Спасибо, что прославили меня, ваша светлость. Теперь, куда бы ни направился я в Испании, стоит мне назвать свое имя, как все узнают во мне Санчо Пансу – бессмертного и безупречного героя вашего романа, верного и любящего слугу этого восхитительного, благородного мудрого рыцаря – Дон Кихота! Это творение ваших рук будет жить, пока солнце восходит над нашим отечеством.

Я собирался было ответить, но Санчо еще не закончил:

– Вы знаете, я не ученый человек, ваша светлость, и говорят, что старого пса не выучишь новым трюкам, но позвольте заверить вас, что теперь моя наиглавнейшая цель – нанять учителя и выучиться грамоте, раз уж я вернулся на испанскую землю, в мой старый добрый Эскивиас, где надеюсь отдохнуть от странствий и наконец обрести покой, радуясь своей семье и прекрасной стряпне моей милой Тересы, а особенно ее знаменитой тушеной крольчатине. Так что любезно прошу простить нескромность, коя может проглянуть в моих словах, ибо все это я говорю с безмерным почтением к величайшему из ныне живущих испанцев – то бишь к вам, ваше великолепие дон Мигель де Сервантес Сааведра!

На этих словах он сунул в зубы еще один ломоть хлеба и осушил кубок, который тут же вновь наполнился стараниями слуги.

– Мой старый и драгоценный друг, позвольте безо всякого промедления молить вас о продолжении «Дон Кихота»! Пусть отправляется в Сарагосу на своем Росинанте, этом благороднейшем из скакунов. Поверьте, мне почти безразлично, буду ли я сопровождать его в качестве оруженосца. Я говорю это, дон Мигель, не потому что охоч до славы, а лишь из-за того, что грубейшая несправедливость и оскорбление, причиненные вам этим безвестным воришкой, проклятым Фернандесом Авельянедой, вопиют к отмщению! Мир должен раз и навсегда уяснить, каковы в действительности ваши герои, дабы жалкие персонажи, изобретенные этим тордесильясским писакой, чья мать должна стыдиться его рождения, предстали бледными, худосочными подделками, коими они и являются, – а все его труды были бы посрамлены и забыты, как того и заслуживают.

Только я приготовился ответить, что работаю над собственным продолжением «Дон Кихота» и надеюсь, несмотря на слабое здоровье, вскоре его закончить, как Санчо облагодетельствовал меня новым советом:

– Поверьте, я преклоняюсь перед каждым словом, которое выводит на бумаге ваше бессмертное перо, но должен признать, что истории, перебивающие основное повествование, меня только отвлекают. Лично меня интересует только то, что случилось с Дон Кихотом и его оруженосцем. Но клянусь, больше вы не услышите от меня ни слова критики в адрес вашей безупречной книги.

Я заверил Санчо, что приму его мнение к сведению и что другие читатели также жаловались на вставные новеллы. Наконец настала моя очередь задавать вопросы.

– Вижу, что удача улыбнулась тебе, – сказал я, – и ты процветаешь. Прошу, поведай, что случилось после нашего расставания?

Санчо прислонился к стволу дуба и сложил ладони на необъятном животе. Пока я потягивал вино и лакомился ломтями сыра и окорока, которые без устали нарезал для нас слуга, мой старый друг потчевал меня удивительной и прелюбопытной историей, полной нежданных поворотов.

Покуда Санчо говорил, солнце прошло зенит и направилось к западу, так что я позволю себе несколько сократить его рассказ: первые несколько дней Санчо в одиночестве скитался по пустыне, заблудившись в Сахаре и думая, что раскаленные североафриканские пески станут ему последним пристанищем. Однако его обнаружил и похитил караван берберов, промышлявший нападениями на другие караваны и мелкие деревеньки. В их обществе Санчо путешествовал по пустыне довольно долго. Однажды по пути к сердцу Африки, где люди черны, как сама полночь, Санчо продали местному правителю. В тех краях, населенных высокими тощими туземцами с шеями длинными, словно у жирафов, толстых белых людей почитали приносящими богатство. От Санчо требовалось только сидеть во дворце из грязи и соломы и принимать там высокородных дев и пилигримов, которые стекались к нему со всех концов страны, дабы прикоснуться к живой удаче и попросить изобилия, в чем бы оно ни выражалось – потомках, скоте или дожде. Во время засухи, если долго не было урожая и начинали умирать дети, старики и коровы, Санчо усаживали в золотое кресло и носили так из деревни в деревню, покуда в самом деле не начинался дождь. Знахари ежедневно посещали Санчо в его хижине и измеряли ему живот, дабы убедиться, что он не похудел. За долгие годы мой друг скопил немало сундуков с золотом и драгоценными камнями, которые получал от местных жителей в качестве подношений. Старик-правитель стал его лучшим другом, и наконец, когда тот был уже при смерти, Санчо отважился попросить его об одолжении.

– Я испросил у его величества дозволения вернуться на родину, потому что чувствовал, что мой собственный путь на земле подходит к концу. А мне так хотелось напоследок повидать мою милую Тересу, ежели она еще жива (и которой я ни разу не изменял, хотя к моим услугам имелись прекраснейшие девственницы королевства), дочь, которую я помню еще крохой, едва делающей первые шаги, и, конечно, моих добрых соседей по родному селению, в котором я впервые увидел свет! Вот так-то, дон Мигель, величайший бард нашей страны и гордость всей Испании, я вас и повстречал. Ну, а вы? Ради всего святого – почему вы едете из Эскивиаса? Что за дело вас сюда привело?

Я рассказал ему о своей женитьбе и о том, что Эскивиас, так или иначе, уже более двадцати лет служит мне домом; что Тереса и Санчинья, благодарение Господу, обе в добром здравии; что мы с ними видимся время от времени, а также что Санчо стал дедом, поскольку Санчинья вышла замуж и произвела на свет многочисленное потомство, состоящее сплошь из мальчиков: Санчо Первый, Санчо Второй, Санчо Третий и так далее. При этом известии товарищ снова схватил мою руку, облобызал ее и оросил слезами; вслед за тем, немало меня удивив, они со слугой обнялись и разрыдались на плече друг у друга. Поскольку такие сцены разыгрываются не каждый день, мне оставалось лишь гадать, какие отношения связывают этих двоих. Наконец Санчо промокнул красные глаза и пояснил:

– Дон Мигель, этот человек мне не слуга. Это мой бывший сосед, Моханад Моррикоте, уроженец Эскивиаса. Он покинул Испанию незадолго до того, как я был похищен и заключен в острог, в котором счастливая судьба и свела меня с вами, о мой дорогой друг, сделавший меня богачом и подаривший бессмертие!

– Видите ли, дон Мигель, – заговорил Моррикоте, до этого хранивший молчание, – в тысяча пятьсот семидесятом году, когда я был молодым мужем и гордым отцом Амины и Афида, мою семью выдворили из Испании по приказу Филиппа Второго (да упокоит Господь его душу), хотя мои предки жили здесь задолго до того, как Кастилия и Арагон стали одной страной. В противном случае нам пришлось бы публично креститься и отречься от своей веры и обычаев, чего я никак не мог сделать, дон Мигель, поскольку это было бы предательством предков. Такой ученый муж, как ваша светлость, наверняка знает, что после взятия Гранады, когда были изгнаны последние правители-мусульмане, а мои предки обращены в католичество, они сумели сохранить некоторые из своих обычаев. Например, мы продолжали учить детей арабскому языку, но не оттого, что не любим Испанию или желаем снова ее захватить, в чем нас нередко обвиняют, а потому что история нашего народа написана на арабском.

– Мой дорогой друг, – прервал его рассказ Санчо, – дона Мигеля наверняка ждут неотложные дела, а поскольку грешно злоупотреблять любезностью такого знатного господина, будь добр, не углубляйся в старину.

– Благодарю тебя, дорогой Санчо, за мудрый совет, – ответил Моррикоте. – Итак, позвольте мне вернуться к своим бедам: власти приказали нам покинуть Испанию, взяв с собою лишь узел с одеждой. Забирать золото, серебро или драгоценные камни нам запретили. Я никогда не был богачом, дон Мигель. Но благодаря тяжелому труду, удаче в торговле и привычке запасать на черный день у меня появились кое-какие сбережения. Поэтому я сделал единственное, что мог, – закопал два кувшина с золотом и другими ценностями во дворе за домом моего друга Санчо Пансы. Затем мы покинули испанскую землю без гроша за душой и едва сумели добраться до берберийского побережья. Как вам должно быть хорошо известно – а я слышал, вы с Санчо вместе были пленниками в Алжире, – в этой столице бесчестья нас приняли не слишком радушно. Турки считали нас испанцами, и, поскольку мы обратились в христианство, в нас не признавали арабов. После долгих лет страданий, унижений и оскорблений мы скопили достаточно денег, чтобы перебраться в Марокко, где теперь и обитаем. Там-то я и повстречал Санчо – однажды он задержался у моего прилавка на базаре, чтобы полюбоваться коврами. Я не был так счастлив с тех пор, как у меня родился первый внук. И хотя в этих краях судьба оказалась к нам благосклонней, мы с детьми и внуками мечтаем отправиться в Новый Свет, где, по слухам, к арабам относятся очень хорошо. Но Господь благословил меня обширным семейством, и пока мы не в силах перевезти за океан пятнадцать человек. Все эти годы я вспоминал золото, которое закопал на заднем дворе Санчо. Его было бы достаточно, чтобы доплыть до Нового Света и завести там приличное хозяйство. Когда я поделился этими мыслями с моим дорогим Санчо, он убедил меня рискнуть и отправиться в Испанию, притворившись христианским слугой богатого человека, каковым мой друг теперь и является. Я знаю, что, если нас поймают, я больше никогда не увижусь со своей семьей. Но я набрался мужества, когда Санчо сказал: «Удача любит храбрых». Увы, стоило нам прибыть на любимую родину, как вышел новый королевский указ. Должно быть, вы слышали: все арабы, крещеные или нет, должны покинуть Испанию – мориски и их потомки будут изгнаны навсегда. Санчо убедил меня не возвращаться сразу же в Марокко, а для начала заехать в Эскивиас и постараться осуществить наш план, дабы у моего семейства появилась возможность начать новую жизнь в краях, где христиане и мусульмане могут жить мирно.

Стоило Моррикоте завершить рассказ, как в беседу снова встрял Санчо.

– Думаю, я не должен напоминать дону Мигелю, что являюсь послушным верноподданным нашего королевского величества. Но я готов пойти против этого указа, потому что у семьи Панса в жизни не было соседей лучше, чем Моррикоте. И коль скоро я не имею великой чести и удовольствия знать нашего сиятельного короля лично или быть его соседом, а с Моханадом нас связывают тесные узы дружбы и уважения, я счел за лучшее сопроводить моего товарища в Эскивиас и не покидать его до тех пор, пока он не откопает свое золото и не воссоединится с семьей.

Я видел бессчетное число морисков, которых калечили, сжигали, лишали имущества и выгоняли с земли, возделываемой ими в течение многих поколений – с земли, ставшей им родной и подарившей вечный покой их предкам.

– Ваша тайна умрет со мной, – заверил я друзей.

Мы обнялись. Я пожелал их планам успеха и условился свидеться с Санчо в мой следующий приезд в Эскивиас. Затем я взгромоздился на лошадь и продолжил путь в Толедо, хотя голова моя кружилась от прекрасного вина, невероятной истории Санчо и невыразимой радости от встречи со старым другом.

Через несколько месяцев вернувшись в Эскивиас и осведомившись о Санчо, я узнал, что он купил для Тересы и Санчиньи лучший дом в селении, однако его дочь наотрез отказалась бросать своих свиней. Санчо снова покинул Эскивиас в сопровождении верного слуги. Хотя он был далеко не молод и здоровье его оставляло желать лучшего, он заявил, что провел в странствиях слишком много времени, чтобы засиживаться на одном месте:

– Моя добродетельная, прекрасная и верная жена, возлюбленная дочь, милые внуки! Боюсь, моя жажда путешествий еще не утолена. В ушах моих вновь звучит труба, зовущая в путь, а сердце сгорает от нетерпения увидеть все те места, в которых я еще не бывал, – и желательно до того, как Господь призовет меня к себе и потребует отчета о прегрешениях. Может, за забором трава и не зеленее, – заключил он, – но там она, по крайней мере, другая и растет на другой земле.

Мне неизвестно, что стало с ним или Моррикоте, хотя я надеюсь, что они попали в Новый Свет, куда я отчаянно стремился в юности и где мне так и не довелось побывать. Судьба избрала для меня другой путь – никогда более не покидать Испанию, без устали колесить по ее дорогам и знакомиться с населяющими ее людьми, дабы потом написать о странствиях Дон Кихота и Санчо.

Казалось, земля снова поглотила моего друга. Но я надеюсь, что куда бы ни привела его судьба, он прочтет о своих новых приключениях в подлинной второй части «Дон Кихота», включающей, среди прочего, рассказ о нашей удивительной встрече – хоть в романе он и выдан, как водится, за вымысел.

 

Глава 8

Фальшивый «Дон Кихот»

1587–1616

 

Паскуаль Паредес

Если кто и повинен в том, что моя жизнь приняла подобный оборот, так это юношеская моя любовь к поэзии, которую, если память мне не изменяет, Дон Кихот называл неизлечимой болезнью. Дон Луис Лара впервые обратил на меня внимание благодаря невинному замечанию, которое я сделал по поводу «Избранных произведений Гарсиласо де ла Веги», замеченных мною на его рабочем столе. Это случилось вскоре после того, как я поступил на службу в Совет Индий. Придержи я в тот момент свой несносный и необузданный язык, кто знает, как бы все обернулось? Многолетняя связь, выросшая из этой первой беседы, вовлекла меня в сети вражды, которую дон Луис питал к Мигелю де Сервантесу, и сделала участником мести, отбросившей зловещую тень на большую часть моей жизни.

Сделав меня кем-то вроде своего осведомителя, дон Луис выделил меня из прочих скучных, начисто лишенных воображения писарей, которые работали в нашей канцелярии. После того как в 1587 году Мигель де Сервантес покинул Эскивиас и переехал в Севилью, моей главной обязанностью стало следить за каждым его шагом и докладывать дону Луису. Таким образом я избежал всегда претившей мне работы – этого заточения в душных, тесных, затхлых кабинетах, пропитанных запахом чернил и бумажной пыли. Каждый божий день мои менее удачливые товарищи долгими часами гнули спину за канцелярскими столами, переговариваясь пугливым шепотом, скрипя пером по бумаге, передвигая длинные ряды цифр из одного столбца в другой или же сочиняя отчеты, предназначавшиеся исключительно для архива, где единственными их читателями были тараканы да крысы. Эти несчастные отрывались от столов, только чтобы откашляться, почесаться, прочистить нос или справить нужду, а после обеда мучительно боролись со сном. Я презирал их жалкое, лишенное смысла существование, притом понимая, что, если бы не мимолетная усмешка судьбы, моя собственная жизнь сложилась бы точно так же.

Во время одной из ежемесячных поездок в Эскивиас – якобы для проверки отчетов местных властей – я узнал, что Сервантес покинул жену и отправился в Севилью, где надеялся устроиться комиссаром по закупке зерна для Непобедимой армады. В то время Испания ввязалась в злополучную распрю с Англией, надеясь таким образом предотвратить закат нашей великой империи. Я только обрадовался возможности посетить Севилью – город, славный своей красотой и богатой историей, королевским дворцом, поэтами и художниками. Там я выяснил, что Мигель де Сервантес получил вожделенную должность; теперь он был государственным чиновником, как дон Луис и я сам.

– Он стал разъездным сборщиком зерна для Армады, – доложил я дону Луису по возвращении в Мадрид.

Тот одарил меня одной из своих редких счастливых улыбок. Я уже привык, что неудачи Сервантеса составляют для него величайшее удовольствие, хотя не понимал, чем плох пост королевского комиссара.

– Вы проделали прекрасную работу, Паскуаль, – сказал дон Луис.

Я мог по пальцам одной руки пересчитать случаи, когда он хвалил меня за выполненные поручения – словно и не ожидал от подчиненных ничего, кроме безупречной работы. Я сидел напротив, потягивая херес. Был поздний вечер, кабинет почти погрузился в темноту. Сумерки были любимым временем суток дона Луиса: казалось, они его успокаивали.

– Для человека, чья чистота крови до сих пор вызывает сомнения, – продолжил он, отхлебнув хереса, – это идеальное занятие. Думаю, не стоит напоминать вам, что, когда дело доходит до изъятия денег, евреи превращаются в ненасытных пиявок.

Я позволил себе смешок, но тут же выпрямился и принял серьезное выражение. Впрочем, во взгляде дона Луиса не читалось неодобрения.

– В среде королевских комиссаров царит чудовищное разложение, Паскуаль. Даже самые честные люди, а Мигель, будем откровенны, к ним не относится, в конце концов вливаются в толпу воров и подонков, которыми окружены по службе. Ему придется играть по их правилам, если он хочет удержаться на этой должности. А потом он получит то, чего и заслуживает.

Дон Луис медленно допил херес, глядя в точку за моей спиной. На губах его играла легкая улыбка, но затуманенные грезой глаза отчего-то внушали страх. Наконец он отослал меня мановением руки, даже не снизойдя до взгляда.

Я стал ищейкой, вынюхивающей следы Сервантеса в Богом забытых андалусских селениях. Благословляю свою счастливую звезду: это оказалось куда приятней, чем день напролет горбиться над бумагами. Теперь я был избавлен от похожего на склеп здания Совета и общества своих коллег, напоминавших печальные души в ожидании выхода из чистилища. Вдобавок мне выпал случай исполнить давнюю мечту и как следует поколесить по Испании.

Как-то раз, отчитавшись дону Луису об очередных перемещениях Сервантеса, я услышал внезапное признание:

– Вы не представляете, Паскуаль, с каким удовольствием я воображаю перед сном Мигеля – пыльного, голодного, измученного. Мне нравится думать, как он въезжает на старом муле в одну из этих разоренных деревень в андалусской глухомани, сжимая в здоровой руке жезл королевского сборщика, – а местные жители встречают его враждой и ненавистью.

Я порадовался, что слишком мелок в глазах дона Луиса, чтобы когда-нибудь тоже заслужить его ненависть.

Хотя в следующие три года мои донесения не могли похвастаться разнообразием, дон Луис желал знать название каждой захудалой деревушки, посещенной Сервантесом, а также то, какой прием оказали ему селяне, у которых он должен был изъять зерно для нужд Армады. Через некоторое время один из севильских осведомителей сообщил мне, что Сервантес ходатайствует о позволении отправиться в Новый Свет. Я раздобыл копию его прошения и со всей возможной прытью погнал коня в Мадрид, останавливаясь только ради еды и краткого сна. В документе значилось, что Сервантес претендует на одну из четырех должностей – или казначея в вице-королевстве Новая Гранада, или губернатора провинции Соконуско в Гватемале, или казначея флота в Картахене, или коррехидора города Ла-Пас. Все это были высокие посты, на них обыкновенно назначали с учетом заслуг перед короной. Впрочем, нередко их занимали недоросли из влиятельных семейств, ставшие в Испании обузой для родни. Прошение Сервантеса свидетельствовало, что, несмотря на былые неудачи, он оставался весьма высокого мнения о своей персоне. Однако он не учел, что в сорок три года ходатайствует о должностях, требующих молодости и энергии.

Ни разу дон Луис не встречал меня с большей радостью, чем в тот день, когда я привез ему копию прошения Сервантеса. В тот же вечер он пригласил меня отужинать в «Королевском подворье», лучшем постоялом дворе Мадрида, где останавливались многие важные люди, прибывшие по делам к королевскому двору. Хотя за минувшие годы мы не раз прогуливались вместе и я частенько провожал его до дверей дома, дон Луис никогда не приглашал меня внутрь или в таверну, где нас могли бы принять за равных.

Пока мы ожидали первую перемену блюд, дон Луис сказал:

– Паскуаль, мне хотелось бы выразить признательность за ваш труд. Со следующего месяца ваше жалованье будет поднято на сто мараведи.

– Благодарю, благодарю, ваша светлость, – забормотал я в изумлении. – Тысячу раз целую ваши щедрые руки!

Мое жалованье в Совете и так превосходило доходы моих товарищей.

– Я хочу, чтобы вы понимали, Паскуаль, – надбавка будет выплачиваться не из средств Совета. Это было бы казнокрадством.

– У меня и в мыслях такого не было, – поспешил заверить я его. – Дон Луис, я…

– Дайте мне договорить. Я еще не закончил. Я совершенно уверен, что во время руководства подразделением ни разу не дал повода для упреков, и хочу лишь, чтобы вы знали: каждый лишний мараведи будет браться из моих сундуков. Я намерен продолжать непримиримую борьбу с разложением в чиновничьей среде.

Принимаясь за суп, я не мог отделаться от вопроса, понимает ли дон Луис, что, выплачивая мне повышенное жалованье и заставляя шпионить за Сервантесом, он уже злоупотребляет служебным положением? Впрочем, я давно понял, что дон Луис Лара подобен многим испанским аристократам, которые видят соринку в чужом глазу и не замечают бревна в собственном.

Остаток вечера мы проговорили о книгах, недавно появившихся в мадридских лавках. Теперь, благодаря дону Луису, я мог приобрести любую интересующую меня новинку или переиздание классической вещи, с которой не был ранее знаком. Я по-прежнему изучал все новые поэтические сборники, но только чтобы сделать приятное дону Луису и следить за литературной жизнью Мадрида. Юношеское удовольствие от чтения стихов совершенно покинуло меня после того, как я устроился на работу в Совет и узнал, до чего безжалостными могут быть все эти утонченные люди, авторы прекрасных сонетов и романов.

Прошение Сервантеса было отклонено, и вскоре он снова отправился топтать испанские дороги. Я не знал, какую роль сыграл в этом дон Луис, – и не хотел знать, откровенно говоря: так мне было легче выполнять возложенные на меня обязанности соглядатая. Однако после того как Сервантес пережил этот сокрушительный провал, дон Луис словно утратил к нему интерес. Я продолжал регулярно поставлять ему краткие отчеты о действиях врага, однако теперь он выслушивал их с откровенной скукой. Складывалось впечатление, что я заинтересован в Сервантесе даже больше его.

– До чего печальное зрелище представляет этот калека, – сказал мне дон Луис однажды. – Подумать только, а ведь было время, когда его почитали надеждой испанской словесности! Мы были лучшими друзьями! Вот увидите – недалек тот день, когда столь позорное существование сведет его в могилу.

Поскольку от меня больше не требовалось рыскать по Андалусии в поисках Сервантеса, я стал выполнять в Совете функции личного секретаря дона Луиса. Впрочем, он так и не попросил меня прекратить слежку за человеком, которого я уже привык мысленно называть Сборщиком Скорбей.

Через некоторое время дон Луис вступил в должность обвинителя Священной канцелярии, сохранив, однако, прежний пост в Совете. Он погрузился в новую работу с рвением, излишним даже для такого религиозного человека. Теперь ему приходилось постоянно ездить по службе в Толедо. Наверное, для него было мучительно проводить так много времени в городе, где его жена превратила родовое поместье Лара в богадельню. Хотя дон Луис ни словом об этом не обмолвился, от одного из знакомых я услышал, что юный Диего Лара забросил богословские занятия в Университете Сиснероса и вступил в толедский орден кармелитов. Также я выяснил, что экономка Леонела, прислуживавшая дону Луису с первых дней женитьбы, покинула его дом и присоединилась к донье Мерседес. Неужели я теперь шпионил за своим благодетелем?

Примерно в то время я и стал наперсником дона Луиса, что с лихвой свидетельствовало о гложущем его одиночестве. Казалось, у него вовсе не было близких друзей, однако, как и все человеческие создания, он нуждался в душе, которой мог бы поверить свои потаенные мысли. В этом отношении мы были схожи: как ни странно, у меня тоже не оказалось никого ближе дона Луиса.

Как-то раз он сказал мне:

– Знаете, Паскуаль, я не уверен, что подхожу на роль обвинителя Священной канцелярии. Возможно, вам известно, что моя главная обязанность – выступать перед трибуналом с уликами, которые я собрал против обвиняемого, а затем просить суд об аутодафе. Но беда в том, что зачастую эти несчастные даже не знают, в чем их обвиняют. Порой проходят годы, прежде чем им рассказывают, почему они сидят за решеткой.

О Священной канцелярии мне было известно лишь то, что люди передавали друг другу на ухо и шепотом. Никто не осмеливался в открытую интересоваться ее следственной работой. Я промолчал, давая дону Луису облегчить душу от раздумий, которые, по-видимому, причиняли ему немалую боль.

– Я полагал, что помогу Церкви очистить Испанию и весь христианский мир от неверных, пытающихся расшатать устои нашей религии своею ересью. – Дон Луис нахмурился и сделал паузу. – Но, похоже, нередко эти люди виновны лишь в том, что богаты.

Значит, о Священной канцелярии шептались не зря: клирики жарили еретиков, чтобы набить себе брюхо.

– Но хуже всего, – продолжал дон Луис, – что мне приходится присутствовать на пытках и казнях. – То, что он произнес далее, стало для меня полной неожиданностью: – Паскуаль, я все время думаю, сколько еще я смогу работать на Священную канцелярию и подвергать себя этим мучениям?

В тот день я проникся к нему сочувствием. За холодной маской, которую дон Луис обращал к миру, и даже за ненавистью к Сервантесу, похоже, составлявшей движущую силу его жизни, скрывалась душа, не вовсе равнодушная к чужим страданиям.

Как и тысячи мадридцев, я не раз бывал на аутодафе, которые устраивались на Главной площади. Это было одно из немногих бесплатных развлечений, доступных простому люду. Сперва осужденных проводили по городским улицам; когда обвиняемому зачитывали приговор, толпа швыряла в него объедками, глумилась и выкрикивала оскорбления. На аутодафе чернь выплескивала ярость, скопившуюся в ней под гнетом собственной невыносимой жизни. Эти церемониалы длились часами, так что многие приносили с собой еду и выпивку. В конце священники служили мессу, во время которой молились за души осужденных. Казнь совершалась позже и за закрытыми дверями. Это неизменно вызывало возмущение толпы – люди чувствовали себя обманутыми и требовали продолжения потехи.

Я не питаю иллюзий касательно рода человеческого и полагаю, что из всех Божьих созданий люди – наихудшие. Должно быть, Господь испытывал усталость или рассеянность, творя Адама и Еву, раз взял для них самый дешевый и непрочный материал.

Я снова оказался заперт в четырех стенах канцелярии, что было для меня подобно смерти. В течение всех этих лет, когда бы дон Луис ни возвращался из Толедо в Мадрид, он приглашал меня отужинать в «Королевском подворье». Теперь моей обязанностью стали отчеты о том, как Совет работает в его отсутствие. Я подробно рассказывал дону Луису о товарищах по службе, которые были слишком измотаны жизнью и напрочь лишены воображения, чтобы доставлять какие-либо хлопоты. Эти несчастные существа находили подлинное удовольствие в том, чтобы просиживать штаны за столом, шурша бумагой и переводя чернила. В Совете все были осведомлены о моей дружбе с доном Луисом и относились ко мне с почтением, как к старшему.

Во время одного из ужинов я заметил, что дон Луис выглядит особенно подавленным. Мне оставалось только ждать и надеяться, что он сам поведает мне о своих тревогах. В тот вечер он едва притронулся к еде, но пил больше, чем когда-либо. Это меня удивило: дона Луиса нельзя было назвать невоздержанным. Мы засиделись в таверне далеко за полночь. Когда дон Луис начал путаться в словах, я понял, что он пьян. Я на всякий случай убедился, что паланкин с носильщиками сразу за воротами, и попытался развеять его уныние свежими сплетнями о служащих Совета и мадридском литературном обществе, которые еще более приукрасил по такому случаю. Однако, хотя дон Луис сидел прямо напротив меня, создавалось впечатление, будто между нами пролегают многие мили, и мои слова не достигают его слуха.

Наконец он поднял на меня тяжелый взгляд. Мне стало не по себе.

– Вы не были знакомы с моим сыном, – сказал он.

Я удивился, почему дон Луис говорит в прошедшем времени. Насколько я знал, достопочтенный брат Диего Лара живет в Толедо. Дело выглядело более чем странно: раньше дон Луис никогда не заговаривал со мной о своей семье. Внезапно из глаз его брызнули слезы.

– Мой Диегито, – выговорил он, – мой любимый сын, моя единственная радость, уехал в Новый Свет обращать индейцев в христианскую веру. Корабль отбыл из Севильи две недели назад. Если бы я знал о его намерениях, – с трудом продолжил он, превозмогая власть вина, – я бы его остановил. Да! – И дон Луис потряс кулаками. – Я бы перевернул небо и землю, чтобы удержать его в Испании!

Он повалился грудью на стол и разразился рыданиями. Стояла глубокая ночь. Мы были единственными гостями «Королевского подворья». Молодая женщина, прислуживавшая нам за ужином, приблизилась было к столу, но я отослал ее взмахом ладони.

– Паскуаль, – продолжил дон Луис, хватая меня за руку, – пока Диего жил в Испании и мы могли видеться, в моей жизни был хоть какой-то проблеск счастья. А теперь, теперь, – он повысил голос и затряс головой, – возможно, я его больше не увижу. Должно быть, это Господь наказывает меня за грехи.

– Дон Луис, уже очень поздно, – сказал я. – Вам лучше отправиться домой.

При помощи слуги я вывел его на улицу. Когда я обхватил его, чтобы не дать упасть, то почувствовал, как он исхудал. В человеке, которого я усадил в носилки, в этом блистательном испанском гранде, осталось не больше жизни, чем в сломанной марионетке.

Предсказание дона Луиса сбылось: на исходе 1592 года один из осведомителей донес мне, что в сентябре Мигель де Сервантес ненадолго попал в тюрьму в селении Кастро-дель-Рио. Я с трудом понял причину его ареста, а от сведений, полученных из третьих рук, толку было немного. Мне удалось выяснить только, что Сервантеса обвинили в злоупотреблении должностью и казнокрадстве. Впрочем, большего мне знать и не требовалось. Поскольку дон Луис с тех пор не заговаривал о своем враге, я придержал новость при себе.

Через два года после отплытия молодого Диего Лары в Новый Свет Испанию всколыхнуло известие, что он был убит и съеден каннибалами в вице-королевстве Новая Гранада. Его сухую сморщенную голову, обнаруженную в индейской деревне Мотилон, переслали сперва губернатору Картахены, а затем Луису. Весь Мадрид был в ужасе.

Дон Луис больше не появлялся в Совете. Вскоре стало известно, что его место займет дон Карлос Калатрава, отпрыск благородного испанского семейства. Я опасался за свое будущее. Если меня уволят, кто будет содержать старуху-мать и тетку? Вдруг дон Карлос заменит нас всех своими людьми и друзьями друзей (что считалось в таких случаях обычным делом)? Увижу ли я дона Луиса снова? Теперь, когда он больше не нуждался в моих услугах, захочет ли он поддерживать эти отношения? Здесь от меня уже ничего не зависело. Как бы то ни было, я послал дону Луису письмо с соболезнованиями.

Потянулись долгие недели. Затем – впервые за много лет нашего знакомства – я получил от дона Луиса записку, в которой он благодарил меня за письмо и, что казалось почти невозможным, приглашал навестить его во второй половине воскресенья. Я много лет ждал возможности увидеть особняк Лара, о красоте убранства, о полотнах и гобеленах которого в городе ходили легенды. Однако я едва смотрел по сторонам, пока дворецкий вел меня в библиотеку – обширный прямоугольный зал с бесконечными книжными полками, достигавшими потолка. Чтобы достать до верхних стеллажей, нужно было подняться по лесенке на металлический мостик, окаймлявший комнату по периметру.

Дон Луис сидел у открытого окна, обращенного во внутренний двор. Заслышав мои шаги, он обернулся со словами приветствия.

– Как славно, что вы меня навестили. Присаживайтесь, пожалуйста.

Я занял предложенный стул и вдруг заметил за спиной дона Луиса ужасающий предмет в стеклянном ящике. Я оцепенел. Дон Луис заметил направление моего взгляда.

– Да, это голова моего маленького Диего, – подтвердил он. – Вот как отплатили ему дикари, души которых он пытался спасти.

Тихий голос дона Луиса дрожал от ярости. Я почувствовал дурноту и усилием воли поднял на него глаза, не в силах бросить еще хоть один взгляд на отвратительный череп. Мы с доном Луисом не виделись всего несколько месяцев, но я бы не узнал его, встретив на улице.

– Два дня назад я отправил кардиналу письмо с просьбой освободить меня от поста обвинителя, – начал он. – Знаете, Паскуаль, сперва я думал, что работа меня отвлечет. Но я не могу думать ни о чем, кроме сына. Мне больше нет места в этом мире. – И он вздохнул. – Я целыми днями молюсь в семейной часовне, но это не облегчает боли, лишь помогает скоротать время. Я не могу есть. Не могу спать. Мне мучительно даже разговаривать. Я не выношу присутствия большинства людей. Они никогда не поймут моей скорби, если только сами не потеряли единственного сына. Сейчас я общаюсь только с отцом Херонимо, учителем Диегито. Он один разделяет мою утрату. Он знает, что я потерял.

Дон Луис замолчал, глядя в окно на пожухлый сад. Я попытался развлечь его обычной болтовней, но он оставался безучастен – лишь порою кивал, чтобы показать, что слушает. Мне стало жаль его – перед лицом беды все равны.

Я встал, намереваясь уходить. Поданная мне на прощание ладонь оказалась холодной и липкой. «Все равно что пожимать руку мертвецу», – подумал я.

– Спасибо, что навестили меня, Паскуаль, – почти прошептал дон Луис, оживляясь впервые за вечер. – Боюсь, сейчас из меня плохой собеседник. Но если вас это не смущает, приходите снова. Я рад вас видеть, даже если мало говорю.

Моя возлюбленная матушка скончалась после скоротечной болезни, омрачившей ее последние дни. Отец умер, когда я был еще ребенком, и эта потеря бросила тень на всю нашу последующую жизнь. Я жил только ради матери и ее сестры. Сразу после похорон тетя Мария объявила, что собирается переехать в Хаэн и там окончить свои дни в обществе остальных сестер. Усадив ее в коляску, направляющуюся на юг, я испытал облегчение, но опустевший дом показался мне склепом.

Эта утрата сблизила меня с доном Луисом. Я завел привычку заглядывать к нему по вечерам по окончании службы. Он терпеливо сносил мои визиты, ходил по дому, ел, изредка что-то говорил, но большую часть времени пребывал в другом мире. Меня больше не влекло к нему болезненное любопытство; прошло много лет с тех пор, как я вытягивал из него подробности жизни аристократов. Нелегко признать, но теперь дон Луис остался единственным близким мне человеком.

В какой-то момент он заговорил о своем будущем романе. Я был удивлен: раньше дон Луис не выказывал интереса к этому виду творчества. Во время одной из встреч он сказал:

– Мне нужно чем-то заняться, Паскуаль. Некоторые люди извлекают удовольствие из безделья, но я не отношусь к их числу. Вы знаете, я всегда любил поэзию, но в последнее время ее смысл ускользает от меня. Я мечтал написать роман, еще когда был студентом. Возможно, настало время исполнить старую мечту.

– Прекрасные новости, – ответил я. – Если мой вопрос не покажется вам чересчур дерзким, о чем эта книга?

– О, пока я лишь набрасываю характеры. – Он помолчал. – Прототипом главного героя послужит Родриго Сервантес. Да, отец Мигеля.

Впервые за много лет он упомянул при мне имя Сервантеса. В 1596 году мне стало известно, что тот оставил должность королевского сборщика. По моим подсчетам, он занимал этот пост почти десять лет. Когда я услышал новость, то подумал: «Вот и конец. Да помилует Господь этого несчастного человека, которого всю жизнь преследуют несчастья». Через год я с изумлением узнал, что Сервантес снова попал в тюрьму – на этот раз из-за более серьезных погрешностей, которые обнаружились в его старых отчетах. Я утаил это от дона Луиса. Казалось, для него Сервантес уже умер и обратился в прах.

– Паскуаль, – сказал он, выведя меня из раздумий. – Как вы смотрите на то, чтобы стать моим секретарем? Мне нужен человек, который согласился бы постоянно жить в доме.

– Это будет величайшая честь для меня, дон Луис, – поспешно ответил я.

Он начал говорить о денежном вознаграждении, но я уже не слушал. Даже в самых смелых мечтах я не допускал и мысли, что буду жить в одном из прекраснейших домов Испании. Как бы мне хотелось, чтобы матушка моя была жива и разделила со мной эту радость!

После ухода дона Луиса из Совета Индий служба там сделалась для меня невыносимой. В его отсутствие я вернулся к полузабытому беспросветному существованию, которое влачил, прежде чем он сделал меня своим осведомителем. Связей, чтобы продвинуться по службе, я не имел. Впрочем, какой бы государственный пост я ни занял, он был бы так же уныл, как служба в Совете. Смена поста означала бы лишь переезд в новый склеп, заселенный новыми мрачными чиновниками, вся жизнь которых сводилась к перекладыванию пыльных бумаг. Но я нуждался в заработке. Это дон Луис мог не работать, но мне требовалось как-то добывать себе пропитание.

Была и другая причина: преодолев тридцатипятилетний рубеж, я оставался холостяком. С некоторых пор я тесно общался с компанией идальго – завсегдатаев игорных домов, где посетителям также предлагали шлюх обоего пола. Постоянным участником этих сборищ был Антонио Перес, личный секретарь короля.

Я не мог отказаться от этого образа жизни, как не мог запретить волосам расти. Я стал заложником изысканных удовольствий плоти, хотя церковь и обличала любое чувственное наслаждение как греховное. Королевского секретаря защищала от кривотолков близость к монаршей особе; в моем же случае появление злонамеренных слухов представлялось лишь вопросом времени. Я опасался, что меня арестуют и обвинят в безразличии к женскому полу и вожделении к мужскому. Я с ужасом воображал, как меня сожгут у столба или убьют в темном переулке по примеру печально известного поэта Альваро де Луны. Начало правления Филиппа II ознаменовалось публичными казнями содомитов. И хотя они случались нечасто, не проходило и года, чтобы какой-нибудь известный мужеложец не отправился на костер. Все эти несчастные были не отпрысками знатных фамилий, но людьми вроде меня. Конечно, женитьба мгновенно избавила бы меня от любых подозрений, но брак казался мне еще одним склепом. Предложение дона Луиса прозвучало как нельзя более кстати. Работа на вельможу с безупречной репутацией и проживание в его доме могли спасти мне жизнь.

Я запер дом, в котором провел с матерью большую часть своей жизни. Мы не приобрели почти ничего ценного, так что я забрал несколько памятных вещиц, а остальное раздал на милостыню. Дон Луис предоставил мне печальные покои, в которых ранее обитала донья Мерседес. Я решительно снял мрачные полотна с изображениями страстей святых и распятия с окровавленным Спасителем и украсил стены яркими коврами, занавесями и гобеленами, которые позаимствовал из давно пустующих спален для гостей.

Дон Луис начал всерьез рассуждать о композиции романа. Он показывал мне наброски персонажей, описывал замысловатый сюжет и объяснял, как собирается его развивать. Однако шло время, а на бумаге так и не появилось ни строчки. Мы условились встречаться по утрам в библиотеке и вместе обедать; в остальное время я был предоставлен самому себе. Я не сразу привык к мысли, что живу в одном из прекраснейших особняков Мадрида. Впервые в жизни я обзавелся одеждой, сшитой по моим меркам, – одеждой, которая делала меня неотличимым от дворян. Я стал завсегдатаем лучших игорных заведений. Пожалуй, тогда я впервые был по-настоящему счастлив.

В 1603 году я узнал, что Мигель де Сервантес вернулся в Мадрид – вместе с сестрами и дочерью Исабель. Я с любопытством наблюдал, как угасший было жар ненависти снова воспламеняет сердце дона Луиса.

Однажды утром, когда мы встретились в библиотеке, чтобы обсудить порядок заметок к роману, он внезапно спросил:

– Вы ведь слышали, что он в городе, не так ли? Я понимаю, почему вы промолчали: не хотели меня огорчать. Но мне не будет покоя, пока я не выясню, что он здесь делает.

Я предложил вернуться к прежнему моему ремеслу соглядатая.

– Нет, Паскуаль, я и слышать об этом не желаю. Теперь вы мой секретарь, и такая работа вам не подобает. Наймите человека, который будет следить за каждым движением Мигеля и отчитываться вам лично. Я должен выяснить, зачем он спустя столько лет вернулся в Мадрид. Наверняка у него припрятан туз в рукаве.

Сервантесы сняли дом по соседству с кварталом ремесленников. Женщины обеспечивали семью, занимаясь шитьем. Также до меня дошли слухи, что бывший любовник сестры Мигеля, которую звали Андреа, до сих пор помогает ей деньгами. О самом Сервантесе говорили мало. Он редко выходил на улицу и больше не появлялся в сомнительных тавернах, куда так любил захаживать в молодости. Каждый вечер можно было видеть, как он сидит на втором этаже за столом, жжет свечу и до самого рассвета водит пером по бумаге. Одна из сестер обмолвилась соседу, что Мигель пишет роман.

Когда я сообщил об этом дону Луису, он заметил:

– Мигель был писателем. С тех пор как вышла эта ужасающая «Галатея», он не напечатал ни строчки. К тому же с тех пор минуло двадцать лет. Нет, я не верю, что он напишет роман – по крайней мере, стоящий.

Однако я чувствовал, что дон Луис не уверен в собственных словах. Мысль, что Сервантес больше никогда ничего не опубликует, служила ему источником глубочайшей отрады.

Затем, так же необъяснимо, как Сервантесы появились в Мадриде, они собрали вещи и отбыли в Вальядолид. Я тотчас уведомил дона Луиса. По крайней мере, у нас появился новый повод для беседы – помимо загадочного будущего романа Мигеля.

– К чему вся эта суета, Паскуаль? Переехать в другой город стоит недешево. Да и стары они уже для бесконечных скитаний. Мигель определенно что-то скрывает. Вам так не кажется? Нет, это не просто роман. Но что тогда?..

Примерно в это время меня осенило, что я работаю на человека, повредившегося в уме. Мне стало не по себе. Как известно, безумие заразно: тот, кто проводит много времени с душевнобольным, сам начинает видеть мир в искаженном свете.

Вскоре до Мадрида доползли слухи, что на пороге вальядолидского дома Сервантесов был убит человек, и всю семью ненадолго заключили под стражу.

– Какая низость! Какая грязь! – восклицал дон Луис. – Наверняка это он и совершил убийство, Паскуаль. Его распутных сестер давно следовало проучить. Какая жалость, что с Сервантеса сняли обвинения. Надо было выдворить его из королевства еще много лет назад. Он с младых ногтей проявлял преступные склонности.

В декабре 1604 года издатель Франсиско де Роблес опубликовал в Вальядолиде первую часть «Дон Кихота». Дон Луис незамедлительно попросил меня заказать томик у одного из самых почтенных книготорговцев, поскольку боялся, что тираж распродадут раньше, чем он успеет прочесть роман. Уже был составлен длинный список мадридских заказчиков. «Дон Кихот» вышел всего пару недель назад, а испанская публика приняла его с такой жадностью, какой я не мог припомнить на своем веку. Мигель де Сервантес за одну ночь сделался знаменитым. Куда бы я ни пошел, все только и говорили что об этом романе. Даже те, кто его не читал, могли пересказать какой-нибудь забавный эпизод.

Когда я вручил дону Луису его экземпляр, он удалился в библиотеку и не покидал ее двое суток. Проходя мимо дверей, я слышал, как мой хозяин призывает все возможные проклятия на голову Сервантеса и стонет, будто его пытает Священная канцелярия.

Смерть сына стала для дона Луиса сокрушительным ударом. В лучшие свои дни он выглядел как восставший из могилы скелет. Однако успех «Дон Кихота» нанес нестерпимое оскорбление его чести. Однажды он сказал во время обеда:

– По слухам, короля застали за чтением романа. Он громко смеялся. Значит, все придворные тоже его прочли: им же нужно угодить его величеству. – Голос дона Луиса дрожал от сдерживаемой ярости. – Чего я вам не сказал, Паскуаль, так это того, что много лет назад, когда мы с Мигелем еще были друзьями, я как-то раз перебрал вина и выболтал ему замысел истории о мечтателе, который своими бреднями привел всю семью к разорению. – Дон Луис сделал паузу, давая мне возможность осмыслить его слова. – Я не хочу, чтобы вы считали меня простым завистником. Прославленный Дон Кихот Сервантеса украден у меня!

Тогда-то я понял, что ревность, ненависть и жажда мести были теми нитями, которые еще связывали дона Луиса с этим миром. Я почувствовал к нему жалость.

– Если вас это утешит, – сказал я, – по слухам, он продал свои права издателю за чечевичную похлебку. Если не считать известности, Мигель де Сервантес Сааведра беден как церковная мышь.

– Ха! – воскликнул дон Луис, и лицо его озарилось радостью.

Через несколько месяцев после выхода «Дон Кихота» Сервантес с женской частью семейства вернулся обратно в Мадрид.

Мы с доном Луисом встречались в библиотеке каждое утро, кроме воскресенья. Он восседал в удобном кресле у окна, я – за длинным столом, склонившись над стопкой бумаги и чернильницей и держа перо наготове. Большую часть времени он размышлял вслух о будущем романе.

– Я напишу нечто выдающееся, – говорил он. – Это будет великое произведение. Иначе не стоит и браться за дело.

Я начал думать, что он так ничего и не напишет – ни великого, никакого другого. Многие часы мы провели, просто сидя в молчании. Однажды утром, вскоре после того, как дон Луис узнал о возвращении Сервантесов в Мадрид, он заявил:

– Паскуаль, я просто не могу позволить ему наслаждаться славой.

Я невольно схватил перо, приготовившись записывать.

– Что ты делаешь, тупица! Я еще не диктую.

Это был первый раз, когда он меня оскорбил. Если не считать неизменно снисходительного тона, я никогда не слышал от дона Луиса худого слова. Я с трудом сглотнул, пытаясь скрыть обиду.

– После многих молитв и раздумий я пришел к убеждению, что должен написать вторую часть «Дон Кихота». Если люди пишут вторых, третьих и четвертых «Диан» и «Амадисов», кто скажет, что я не имею права на второго «Дон Кихота»? Это старая и уважаемая традиция. – И он выжидательно взглянул на меня.

– Конечно, это ваше право, дон Луис, – поспешно заверил его я. – К тому же ваше продолжение будет лучше, чем начало Сервантеса.

– Спасибо, Паскуаль. Конечно, оно будет лучше. Я получил прекрасное образование, знаком с классикой и посещал университет, где изучал латынь и древнегреческий. Но мой роман превзойдет Сервантеса не поэтому, а потому что я нравственный человек. Первый «Дон Кихот» – кощунственная книга. Да, кощунственная. Я вполне уверен в этом определении, Паскуаль, и сознаю точное значение каждого слова. Если бы этот роман не приглянулся королю, им бы давно занималась Священная канцелярия. – Он остановился перевести дыхание. – Мой «Дон Кихот», напротив, отразит повсеместную распущенность испанского общества, лучшим свидетельством которой как раз и является святотатственное сочинение Мигеля. Вы помните, как в конце первой части он намекает на будущие странствия своего рыцаря? Что ж, я лишь продолжу историю с того момента, где он остановился.

Произнеся эту тираду, дон Луис умолк, словно выдохшись.

Я решил, что на сегодня мы закончили, и собрался было заткнуть чернильницу пробкой, как вдруг мой хозяин снова подал голос:

– Но я напишу роман под чужим именем, поскольку мои намерения бескорыстны, а я не охоч до славы. Как вы считаете, какой nom de plume мне бы подошел?

Мне хотелось немедленно бежать от этого человека как можно дальше. Самый звук его голоса, сочившегося желчью, вызывал у меня рвотные позывы.

– Не могу сразу придумать ничего достойного, ваша светлость. Но если вы позволите мне поразмыслить до завтра, утром я предоставлю вам список.

– Можете идти, – ответил он.

На следующий день, не успел я опуститься на стул и зачитать дону Луису придуманные псевдонимы, как он торжественно объявил:

– Алонсо Фернандес де Авельянеда! Как вам, Паскуаль?

Не дожидаясь моего ответа, он принялся объяснять:

– Алонсо – потому что я хочу, чтобы имя начиналось с первой буквы алфавита; Фернандес – потому что каждый плебей в Испании носит фамилию или Гутьеррес, или Фернандес; и Авельянеда – в честь «авельяно», лесного ореха, которым бедняки сдабривают свою похлебку. Разумеется, – добавил он с самодовольством, – для людей вроде нас это лишь корм для свиней.

И дон Луис расплылся в улыбке, явно довольный именем. «Да он совсем с ума сошел», – подумал я про себя, а вслух сказал:

– Ваша светлость выбрали превосходный псевдоним. Он останется в веках.

Наконец, после недель бесплодных потуг, дон Луис продиктовал мне начальные строки второй части «Дон Кихота»:

Ныне живущий, но безупречно честный историк Алисолан пишет, что после изгнания магометанских мавров из Арагона (местности, где ему и выпало родиться) он обнаружил среди подлинных арабских хроник летопись о третьем походе бессмертного идальго Дон Кихота Ламанчского, коий отправился в прославленный город Сарагосу, дабы принять участие в тамошних турнирах…

Даже я – не литературный критик, а простой читатель рыцарских романов, – понимал, что это начало едва ли может сравниться со строками Сервантеса: «В некоем селе ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать…»

«Не самый удачный зачин», – подумал я. Однако дон Луис нанял меня, чтобы записывать слетавшие с его губ слова, а не судить об их литературной ценности – по крайней мере, вслух.

Я ждал, что дон Луис продолжит диктовку – но вместо этого он вдруг принялся чертить возможные маршруты путешествия Дон Кихота.

– Для большего правдоподобия, – сказал он, – мне нужно, чтобы вы проделали весь путь до Сарагосы и изучили состояние дорог, по которым предстоит проехать моему рыцарю, а также постоялые дворы, где он мог бы переночевать, качество тамошней еды и названия деревьев в лесах, в которых Дон Кихот и Санчо будут останавливаться на привал.

Я был только счастлив избавиться от общества дона Луиса и посетить лучшие гостиницы на пути в Сарагосу. Само собой, я занимал комнаты, предназначавшиеся для аристократии и знатных путешественников.

За следующий год дон Луис не написал ни слова. Как-то раз он сказал мне – вероятно, чтобы оправдать свое бездействие:

– Мой роман должен быть безупречен, Паскуаль. Я уверен, что читатели оценят его достоверность. Когда дело доходит до литературного творчества, черепаха обгоняет зайца. Я хочу, чтобы каждая моя фраза имела завершенность и вес философского утверждения.

Я терпел ежедневные встречи в библиотеке только благодаря безумию дона Луиса, которое теперь стало меня развлекать. Да и жалованье позволяло мне посещать самые роскошные игорные дома и заводить знакомства с аристократами: те не гнушались моей дружбой, пока в карманах у меня звенели эскудо, реалы и мараведи. Увы, меня нельзя было назвать удачливым за игорным столом; из-за этого, а также из-за дорогостоящих удовольствий, которые предлагались в подобных заведениях, я влез в долги. Но я уже не мог отказаться от нового образа жизни.

Сундуки дона Луиса ломились от золота, которое он выручал благодаря семейным виноградникам и фруктовым садам возле Толедо. Каждый день, стоило ему удалиться в семейную часовню для молитвы, я облегчал самые большие сундуки на пару монет. Состояние дона Луиса было столь огромно, что он никогда не заметил бы пропажи нескольких эскудо, призванных сделать мою жизнь чуть более приятной. Похоже, мне так и не приведется увидеть мир; игорные дома стали моим утешением.

По всей видимости, дон Луис полагал, что «Дон Кихот» окажется однодневкой, подобно множеству других романов, появлявшихся каждый год в мадридских лавках. Поэтому написание первой главы не продвинулось дальше начального абзаца. Однако в 1607 году стало известно, что роман вышел в Брюсселе и имел оглушительный успех там и во Франции; последовали переводы на английский и другие языки. Дон Луис немедленно принялся диктовать мне второй параграф, затем третий и так далее – пока не закончил всю главу.

Однако вместо того, чтобы продолжить повествование, мой хозяин объявил, что настало время пролога. За следующие годы дон Луис переписывал его бессчетное множество раз. В сущности, в прологе говорилось, что вторая часть будет «менее хвастлива и оскорбительна по отношению к читателям»; что Сервантес не имеет права жаловаться «на то, что я извлек пользу из его сочинения» или сердиться на Авельянеду, посмевшего продолжить его роман, ибо «нет ничего необычного в том, что разные люди обращаются к одной истории». Далее дон Луис приводил в свою защиту пример с многочисленными «Амадисами» и замечал, что даже не надеется заслужить снисходительность Сервантеса, ибо всем известно, что тот «стар, как родовой замок Сервантесов… и в силу преклонного возраста… его раздражает все и вся». Также в прологе дон Луис извинялся перед читателями за ошибки первого «Дон Кихота» ввиду того, что он писался в тюрьме, а преступники «болтливы, нетерпеливы и вспыльчивы», и, наконец, завершал свои рассуждения обещанием, что продолжение, в отличие от начала, «не учит распущенности, а, напротив, показывает, как сохранить желанную ясность рассудка».

Я начал понимать, что этот злорадный старик ничем не лучше меня – разве что богаче. Мысленно я никогда больше не использовал по отношению к нему уважительное «дон». Я еще мог понять, почему он помешался на друге, который предал его в далекой молодости; но идея писать книгу, только чтобы разрушить благополучие другого человека – старого нищего калеки! – могла прийти в голову только бессердечному испанскому аристократу. Такому греху не было оправдания.

Должно быть, он почувствовал, что я отдаляюсь от него, поскольку вскоре после завершения пролога сказал:

– Паскуаль, за прошедшие годы вы не раз доказывали мне свою верность, и я невероятно благодарен за стойкость, с которой вы помогали мне переносить удары судьбы. У меня нет поводов вам не доверять. Но я вынужден просить никогда и никому не рассказывать об этом романе. Можете ли вы дать мне такое обещание?

– Если это удовлетворит вашу светлость, – быстро ответил я, – могу поклясться памятью своей матери, что унесу вашу тайну в могилу.

Вскоре после этого разговора дон Луис обмолвился, что составил новое завещание.

– Вас я вспомнил наиболее щедро, – сказал он.

У меня не было причин сомневаться в правдивости этих слов: он был безмерно богат и не имел близких друзей или родственников. Донья Мерседес умерла вскоре после того, как Мадрида достигли известия о кончине брата Диего. Я вполне сознавал, что таким образом дон Луис пытается купить мою безоговорочную преданность, дабы я сохранил его тайну и оставался покладистым соучастником преступления. «Я продал душу дьяволу», – подумал я.

Луис Лара почти двадцать лет был моим хозяином. После смерти сына он совершенно утратил интерес к своей внешности. Если не считать воскресных служб, он почти не выходил на улицу, оставлял большую часть обеда на тарелке, часами простаивал на коленях в часовне, спал мало. В конце концов он достиг такого истощения, что сломался бы под натиском первой серьезной болезни. Разумеется, я не мог спрашивать, с какой именно щедростью упомянут в завещании, но порой пускал воображение вскачь и мечтал, как после смерти дона Луиса унаследую его дом со всей меблировкой, а также по меньшей мере один виноградник. Мои мечтания подогревались сундуками, полными золотых эскудо. Помимо меня, о них знал только лакей Хуан, но он был настолько стар и придурковат, что я мог его не опасаться. Все, что мне оставалось, – ублажать Луиса и терпеливо ждать его кончины, которая обещала сделать меня богатым идальго и вернуть некогда утраченное предками положение. Настанет день – и щит Лара на парадной двери сменится гербом Паредесов.

Луис продолжал с обычной медлительностью работать над романом. Казалось, переиздание «Дон Кихота» 1608 года оставило его безучастным. Его неспешность меня более чем устраивала. Пока я мог посещать игорные дома и вкушать запретные удовольствия, я был спокоен.

* * *

С течением времени популярность «Дон Кихота» только увеличивалась, и точно так же росла одержимость Луиса Сервантесом. В 1609 году, узнав, что Мигель вступил в Братство рабов Святейшего причастия, а его жена и сестры присоединились к Третьему ордену Святого Франциска, Луис с усмешкой заметил:

– Если они думают, что от этого станут менее евреями, они сильно заблуждаются.

Через год прошел слух, что Сервантес отбыл в Барселону в свите графа Лемосского, которого король назначил своим наместником в Неаполе.

– Если бы только граф знал! – возопил Луис, когда я сообщил ему эту новость. – Паскуаль, это моя вина, что я еще много лет назад не открыл миру истинную природу этого негодяя!

Впрочем, злость моего хозяина несколько утихла, когда Сервантес покинул графа и вернулся в Мадрид.

Наконец дон Луис закончил вторую часть «Дон Кихота». Поскольку он не желал, чтобы кто-нибудь – даже будущий издатель – знал имя автора, он уполномочил меня заняться публикацией романа. Наши переговоры были в самом разгаре, когда Сервантес объявил, что в 1613 году выйдет его новая книга – «Назидательные новеллы».

– Приостановите все переговоры об издании «Дон Кихота», – распорядился дон Луис. – Дождемся следующего года. Я ждал так долго, что могу потерпеть еще немного, и тогда уж с чистой совестью доказать миру свое превосходство как литератора. К тому же я не хочу, чтобы мой роман сравнивали с другой книгой.

Сервантес был так знаменит, что первый тираж «Назидательных новелл» разошелся за несколько недель. Разумеется, дон Луис их прочел.

– Это не новеллы, Паскуаль, – был его вердикт. – Скорее уж пьесы. Как бы там ни было, они более сатирические, чем назидательные. Нельзя отказать им в изобретательности, – признал он. – Новелла про собак довольно остроумна, хотя и чересчур многословна – как обычно. Но его убогие познания латыни налицо. Кого он надеется обмануть своей дутой эрудицией? Он навсегда останется неучем!

Я начал думать, что Луис умрет, так ничего и не напечатав. Когда его роман наконец вышел в 1614 году, он был глубоким стариком. К моему удивлению, фальшивый «Дон Кихот» имел успех, хотя был заметно слабее своего предшественника; ему не хватало того, чем Сервантес был одарен в избытке: гения! Впрочем, читателям книга понравилась, и первый тираж довольно быстро раскупили.

– Этот успех закономерен, – хвастливо заявил Луис. – Всем очевидно, что я мастер гораздо более высокого уровня – не то что этот вульгарный выскочка. Да вы сами можете судить: вместо того чтобы сказать «Меня пронял понос», как автор множество раз пишет в первой части – словно понос достоин упоминания! – я изящно замечаю: «Улей, который природе было угодно поместить пониже моей спины, сочился воском». Разница очевидна, не так ли? Более того, приключения моих героев куда более значительны, чем те, что набросаны автором первого «Дон Кихота». – Луису было невыносимо даже звучание имени Мигеля. – К тому же мои истории «Отчаявшийся богач» и «Счастливые любовники» полностью оригинальны и выполнены куда лучше новелл из первой части, запутанных и скучных до смерти. Не правда ли?

– Поистине так, ваша светлость, – заверил я его.

Звездный час Луиса де Лары продлился недолго. В следующем году – после десятилетнего перерыва – Сервантес опубликовал собственное продолжение «Дон Кихота». Как и остальные читатели, я был всецело согласен (хотя, разумеется, никогда не говорил этого Луису), что во второй части Мигель превзошел себя самого. Более того, его роман обнаружил бесконечную слабость книги Луиса и нанес ей смертельный удар. Если бы Сервантес не написал вторую часть, у фальшивого «Дон Кихота» были бы шансы выжить – хотя бы в качестве курьеза. Из-за бедного слога события в опусе Луиса развивались быстрее, чем у Сервантеса. Что же до образов Дон Кихота и Санчо, мой хозяин не смог вдохнуть в них жизнь – из-за равнодушия к людям, присущего его собственной натуре. И уж чего Луис точно не ожидал (как не ожидал никто!), так это того, что однорукий ветеран Лепанто в насмешку позаимствует приключения и персонажей, сочиненных самим Луисом.

Когда мой хозяин закончил читать роман Сервантеса, с ним случился апоплексический удар. Я нашел его в библиотеке – обмякшего в кресле, бесчувственного, с книгой Мигеля у ног. Вызвали врача отворить кровь. Луис и так был кожа да кости, а теперь его лицо стало совершенно восковым. Однако воля к жизни пересилила, и через несколько недель к нему вернулись силы и речь.

– Паскуаль, он написал первого «Дон Кихота» сам, хоть и своровал у меня замысел, но не смог бы написать вторую часть без моей помощи! Он посмел украсть образ Альваро Тарфе и надругался над моим романом. Он использовал моих персонажей, чтобы оживить собственных ничтожных героев!

Луис выглядел таким жалким и изможденным, словно вдруг состарившийся ребенок, что я чистосердечно пожелал ему смерти. Было ли это сострадание или отвращение?

– Дон Луис, – ответил я, – вам не следует говорить так много. Доктор велел вам как можно больше спать и хорошо питаться. Мы сможем все обсудить, когда вы поправитесь.

Улыбка, озарившая его лицо, скорее напоминала гримасу. Внезапно он схватил меня за отвороты жилета.

– Я сделал из него великого писателя, Паскуаль, – прошептал он мне на ухо. – Я вынудил его написать второго «Дон Кихота».

«Просто тебе невыносимо признавать, что тебя перехитрили, – подумал я. – Что Сервантес украл у вора». Включив в свое продолжение отсылки к Авельянеде и введя в роман его персонажей, Мигель связал своего «Дон Кихота» с тем, что вышел из-под пера дона Луиса. Теперь два персонажа – настоящий и поддельный – стали сиамскими близнецами. Сервантес соединил их навечно.

Вскоре апокрифический «Дон Кихот», как его стали называть, был подвергнут осмеянию и забыт. Теперь Луис проводил все дни в молитве или молчании. Он превратился в призрака. По ночам он бродил по комнатам в одной сорочке, босой, сжимая в руке свечу и читая молитвы. Однажды я услышал, как он просит:

– Помоги мне простить его, Господи Боже. Пожалуйста, помоги мне простить его, прежде чем я умру.

Я оставался верным наперсником Луиса, поскольку знал, что конец недалек, и предвкушал тот день, когда унаследую все его состояние и больше никогда не буду никому служить. Наконец я решился отыскать среди его бумаг завещание. Мне не терпелось узнать, как именно я обогащусь после смерти Луиса. Но оказалось, он солгал, чтобы купить мою преданность: согласно завещанию, все деньги должны были перейти Университету Сиснероса – с тем, чтобы там была учреждена кафедра его имени.

Что ж, я не собирался отказываться от игорных домов и компании мадридских грандов. Менее чем за год я практически опустошил сундуки, простаивающие в комнатах огромного дома Луиса. Затем я начал распродавать его имущество: полотна итальянских и фламандских мастеров, великолепные средневековые гобелены, столовое серебро, золотые тарелки, мебель, белье, ковры, а также старинные щиты, пики и мечи, украшавшие стены. Я продал все, что представляло ценность, – только бы не лишиться этих блаженных ночей. К тому времени мне исполнилось пятьдесят лет, и я вел жизнь богатого человека.

Неприязнь, которую я питал к Луису все эти годы, росла и гноилась, пока не отравила каждую минуту моей жизни. Когда ненависть становится сильнее любви, она сближается в своей основе с любовью. Возможно, ненависть к Луису одновременно была самой большой моей привязанностью. Я желал ему смерти с тем же упоением, с каким он жаждал растоптать Сервантеса. Мне хотелось уничтожить человека, который поработил мою душу, свернуть ему шею голыми руками. Мне доставило бы неподдельное удовольствие наблюдать, как Священная канцелярия пытает его на дыбе и затем сжигает у столба. То, что он родился богатым и знатным, было чистой случайностью: с таким же успехом он мог родиться вшивой дворнягой.

Некогда великолепный дом Лара утратил блеск и наводнился крысами. Хуан, старый слуга Луиса, почти ослеп, но по-прежнему пытался одевать и кормить своего дона. Он напоминал мне дряхлого пса, который уже не может и ползать, но упорно отказывается умирать из верности хозяину. Помимо нас, в доме жила только Мария Элена – кухарка, чью стряпню Луис оставлял на тарелке нетронутой. Ее вонючие отпрыски, работавшие в особняке лакеями, садовниками и бог знает кем еще, каждый день навещали матушку и кормились за счет Луиса. Они без зазрения совести пили, ели, пели и плясали на кухне, а потом крали все, что могли продать или заложить.

В начале 1616 года я донес Луису, что Сервантес стал членом Третьего ордена Святого Франциска. Я ожидал, что он воскликнет: «От этого в его жилах не убавится еврейской крови!» – но Луис промолчал. Казалось, он наконец признал свое поражение и был совершенно, безнадежно раздавлен. Он проиграл состязание. Сервантес вышел из него безоговорочным победителем.

Однажды апрельским утром Мадрид облетела весть, что Мигель де Сервантес Сааведра, знаменитый и обласканный публикой автор «Дон Кихота Ламанчского», лежит при смерти и вскоре будет похоронен при монастыре Святой Троицы. Спустя столько лет прислуживания Луису Ларе – «Да, дон Луис», «Конечно, ваша светлость», «Как пожелаете, ваше превосходительство», «Поцеловать вас в задницу? Вылизать ваши пятки? Съесть ваше дерьмо? Конечно, конечно, конечно, ваша милость»; спустя столько лет, в течение которых я бросался на каждый его зов и выполнял любой приказ; спустя столько лет унизительного рабства – момент, которого я ждал, наконец наступил.

Когда я рассказал Луису о близком конце его врага, он неожиданно взбодрился. Стоял солнечный весенний день. Я спросил, не желает ли он прогуляться. Тело, которое всего несколько часов назад походило на мумию, наполнилось силой. Доведя Луиса до конца дома, я вдруг остановился и сделал вид, будто впервые вижу новую вывеску.

– Что такое, Паскуаль?

Я указал на украшающую угол табличку. Судьба ходит загадочными путями. Улицу Лара, много лет служившую им домом и носившую имя в их честь, недавно переименовали в улицу Сервантеса.

В тот же вечер я нашел Луиса в библиотеке мертвым. На коленях у него лежал экземпляр первой части «Дон Кихота».

А я остался жить.

 

Конец

22 апреля 1616

Меня разбудила пальба из собственного тела, скорее похожая на пистолетную. В последние дни эти сернистые взрывы, производимые ослабленным кишечником и словно призванные напомнить о начале конца, были моими единственными посланиями миру живых.

Через окно спальни я слышал чириканье воробьев, которые плескались в фонтанчиках на заднем дворе и яростно били крыльями, пытаясь окончательно изгнать зябкие зимние дни и провозгласить неминуемый приход весны – времени света и изобилия. Сегодня их счастливый щебет омрачил мои последние часы на земле, напоминая, что я уже не увижу нового лета, которое каждый год облачает в зелень охристые кастильские равнины. Что ж, если эти птичьи голоса – прелюдия к заключительному акту моей жизни, я готов.

Итак, моя история – история человека «с овальным лицом, каштановыми волосами, с открытым и большим лбом, веселым взглядом и горбатым, хотя и правильным носом; с серебристой бородой, которая лет двадцать тому назад еще была золотая; длинными усами, небольшим ртом; с зубами, сидящими не очень редко, но и не густо, потому что у него их всего-навсего шесть, и притом очень неказистых и плохо расставленных, ибо соответствия между ними нет; роста обыкновенного – ни большого, ни маленького; с хорошим цветом лица, скорее светлым, чем смуглым; слегка сутуловатого и тяжелого на ноги», – история этого человека, моя история, подходит к концу, как и все на земле.

Покуда священник соборует меня в последний раз, я слышу, как плач – жены? сестер? – становится глуше, вокруг сгущается темнота, очертания предметов теряют четкость, а кожа начинает остывать, словно предчувствуя недалекий холод земли. В этот момент в моем сознании вспыхивает видение будущего (это непременно должно быть будущее, поскольку все кажется ярче и движется быстрее), в котором некий человек превзойдет даже Алонсо Фернандеса де Авельянеду и слово за словом перепишет моего «Дон Кихота» так, что он уместится всего на нескольких страницах; этому шедевру ловкости будет предшествовать длинный ряд чужих «Дон Кихотов» (которых люди станут читать прямо в воздухе, и каждая страница будет бесследно растворяться сразу же, как только ее перелистнут); и в эти отдаленные времена люди станут читать «Дон Кихота» Авельянеды на всех известных языках – и даже тех, которые исчезли столь давно, что не оставили после себя и малого следа, – нимало не заботясь о том, что это гнусная кража, грубая подделка, отвратительная потуга человеческого рассудка; и так будет продолжаться до тех пор, пока уже никто не сможет отличить фальшивых персонажей от подлинных или припомнить, что за человек был их создатель – Мигель де Сервантес Сааведра. Эти люди будущего сочтут «Дон Кихота» преданием седой древности – всего лишь историей о человеке и его мечте.