I

– Я умру, – сказала Робин как-то вечером, много лет назад. – Я умру, если платье не будет готово.

Они сидели на веранде темно-зеленого, обшитого вагонкой дома по Айзек-стрит. Уиллард Григ, сосед, за ломберным столиком играл в рамми с сестрой Робин – Джоанной. Робин, примостившись на диване, хмуро листала журнал. В воздухе шла борьба между ароматом душистого табака и запахом кетчупа, клокотавшего на кухне одного из соседских домов.

Уиллард заметил, что Джоанна едва заметно улыбнулась и только потом переспросила:

– Что ты сказала?

– Я сказала, что умру, – напористо повторила Робин. – Я умру, если завтра не получу свое платье. Из химчистки.

– Мне так и послышалось. Ты умрешь?

В подобных случаях к Джоанне было не подкопаться. Она говорила так мягко, с таким безмятежным презрением, а улыбка ее – уже исчезнувшая – ограничивалась крошечным изгибом одного уголка губ.

– Да, умру, – с прежним вызовом подтвердила Робин. – Мне без него никак.

– Ей без него никак, она умрет, она собирается в театр, – доверительно сообщила Джоанна Уилларду.

– Ладно тебе, Джоанна, – отозвался Уиллард.

Его родители, да и он сам, дружили с родителями девочек (мысленно он до сих пор называл их «девочками»), а теперь, когда никого из родителей не осталось в живых, Уиллард взял на себя миссию следить, чтобы девочки по возможности не вцепились друг дружке в волосы.

Джоанне уже исполнилось тридцать лет, Робин – двадцать шесть. У Джоанны было детское тельце со щуплой грудью и длинное желтушное лицо, обрамленное прямыми тонкими каштановыми волосами. Зажатая на полпути между детством и женской зрелостью, она даже не пыталась скрывать, что остается глубоко несчастной. Зажатая и в каком-то смысле с детства изувеченная жестокой, неотвязной астмой. Трудно было ожидать, что личность такого внешнего вида, личность, которая не могла выходить на улицу зимой и оставаться одна по ночам, окажется столь беспощадной во всем, что касалось промахов более удачливых людей. Что у нее откуда-то возьмется неисчерпаемый запас презрения. Уиллард, сколько их знал, становился свидетелем того, как у Робин глаза наполнялись гневными слезами, а Джоанна спрашивала: «Что это с тобой?»

В этот вечер Робин достался только один укол, да и тот пустяковый. Завтра она собиралась ехать в Стратфорд и чувствовала, что уже вышла из-под контроля Джоанны.

– Что завтра дают, Робин? – спросил Уиллард, чтобы только разрядить обстановку. – Шекспира?

– Да. «Как вам это понравится».

– А ты понимаешь этот язык? Шекспировский?

Робин сказала, что понимает.

– Ты уникум.

Уже пять лет Робин соблюдала эту традицию. Каждое лето – один спектакль. Началось это в Стратфорде, когда она училась на медсестру. В театр ее позвала сокурсница, которая получила пару контрамарок от тетки-костюмерши. Девушка, раздобывшая контрамарки, во время спектакля изнывала от скуки (в тот вечер давали «Короля Лира»), поэтому Робин умолчала о своих впечатлениях. Все равно их было не выразить словами. Она с радостью ушла бы из театра в одиночку и сутки ни с кем не общалась. В тот раз Робин решила, что непременно придет еще. И придет одна.

Осуществить это было несложно. Городок, где она выросла и где впоследствии устроилась на работу из-за Джоанны, находился в тридцати милях. Местные жители знали, что в Стратфорде проводится Шекспировский фестиваль, но Робин никогда не слышала, чтобы кто-нибудь ездил туда на спектакли. Такие, как Уиллард, опасались, что станут объектом насмешек театральной публики, да к тому же не сумеют понять шекспировский текст. А такие, как Джоанна, считали, что Шекспира вообще любить невозможно и что люди ходят в театр лишь для того, чтобы покрутиться среди всяких важных шишек, которые только вид делают, а на самом-то деле Шекспира терпеть не могут. Те немногие, кто привычно интересовался театральными постановками, предпочитали ездить в Торонто, в «Ройял Алекс», когда туда привозили бродвейские мюзиклы.

Поскольку Робин предпочитала хорошие места, ее финансовых возможностей хватало только на субботние утренники. Она присматривала такой день, когда была свободна от дежурства в больнице. Пьесу никогда заранее не читала и не выбирала специально трагедию или комедию. Ни в театре, ни на улицах ей ни разу не попались знакомые лица, и это ее вполне устраивало. Одна из медсестер, подруга по работе, как-то сказала: «Мне бы нипочем не хватило духу пойти одной», и тогда Робин, как видно, поняла свое разительное отличие от других. Нигде ей не было так комфортно, как среди незнакомых людей. После спектакля она, по обыкновению, шла через центр города, вдоль реки, и по пути заходила в какую-нибудь недорогую закусочную, где брала сэндвич и устраивалась на высоком табурете за стойкой. А потом ехала домой на поезде в девятнадцать сорок. Вот и все. Однако же такое времяпрепровождение давало ей уверенность, что унылое и шаткое бытие, к которому она возвращалась, – это лишь временное, а потому вполне терпимое явление. А за ним, за этим бытием, за всем сущим, занималось особое сияние, о котором напоминали закатные лучи, что падали в вагонные окна. Эти лучи и длинные тени на летних полях были как отголоски пьесы, звучавшей у нее в голове.

В прошлом году она смотрела «Антония и Клеопатру». Выйдя после спектакля к реке, она впервые в жизни увидела черного лебедя, утонченного чужака, который скользил по водной глади и кормился в стороне от своих белых собратьев. Видимо, не что иное, как сверканье белых лебединых крыльев, навело ее на мысль, что надо бы в кои-то веки пообедать не за стойкой, а в хорошем ресторане. Белая скатерть, букетик свежих цветов, бокал вина и что-нибудь необычное из еды: мидии, к примеру, или курица по-корнуэльски. Она потянулась за сумочкой, чтобы проверить, сколько у нее с собой денег.

Но сумочки не было. Маленький выходной ридикюль из узорчатой ткани, на серебряной цепочке, больше не висел у нее на плече. Пройдя, считай, через весь центр города, она только теперь спохватилась. Платье, естественно, было без карманов. Она осталась без обратного билета, без помады, без гребенки, без денег. Без гроша.

Робин припомнила, что во время действия сумочка лежала у нее на коленях, а сверху – программка. Программка тоже исчезла. Быть может, и то и другое соскользнуло на пол? Нет, она помнила, что в кабинке дамской комнаты ридикюль был при ней. Она повесила его за цепочку на крючок с внутренней стороны двери. Но потом забрала. Это точно. Посмотревшись в зеркало над раковиной, она решила слегка взбить прическу и воспользовалась гребенкой. Ее темные волосы были тонкими; хотя она перед сном накручивала их на бигуди, чтобы добиться пышности, как у Жаклин Кеннеди, прическа долго не держалась. А в остальном ее вполне удовлетворило отражение в зеркале. Зеленовато-серые глаза, черные брови, загорелая (безо всяких усилий с ее стороны) кожа – и все это выгодно подчеркивалось приталенным платьем из поплина цвета авокадо, с пышной юбкой и мелкими защипами на бедрах.

Вот, значит, где. На стойке у раковины. Залюбовалась собой, стала вертеться перед зеркалом, чтобы проверить треугольный вырез на спине (она считала, что у нее красивая спина) и убедиться, что нигде не торчит бретелька от лифчика.

И на волне тщеславия или глупого самодовольства выплыла из дамской комнаты, забыв там сумочку.

Робин поднялась по берегу реки на тротуар и кратчайшим путем заспешила к театру. В этот жаркий предвечерний час мимо проносились потоки автомобилей, а укрыться в тени не было никакой возможности. Она почти бежала; сквозь подмышники платья начал проступать пот. Преодолев раскаленную стоянку, давно опустевшую, она устремилась вверх по склону. Тени не было и там; возле театра в пределах видимости не оказалось ни единой живой души.

Но дверь подалась. В пустом вестибюле Робин на секунду остановилась, чтобы глаза привыкли к сумраку после палящего солнца. Сердце колотилось, над верхней губой выступили капельки пота. Кассы уже не работали, буфет тоже. Двери, ведущие в фойе, были заперты. Робин сбежала вниз по лестнице, цокая каблучками по мраморным ступеням.

Хоть бы успеть, хоть бы успеть, хоть бы найти.

Но нет. На гладкой столешнице с прожилками – ничего, в мусорных корзинах – ничего, на крючках в кабинках – ничего.

В вестибюле уборщик драил шваброй полы. Он объяснил, что сумочку могли передать в стол находок, но это помещение стоит под замком. С видимой неохотой он отставил швабру, повел Робин по другой лестнице и отпер каморку, где обнаружились зонты, какие-то свертки, даже куртки и головные уборы, а также омерзительного вида бурая горжетка из лисы. Но никакой театральной сумочки на серебряной цепочке.

– Ну, не повезло, – сказал уборщик.

– Не лежит ли она под моим креслом? – умоляюще спросила Робин, хотя знала, что такого не может быть.

– Нет, там уже уборка сделана.

Ей оставалось только подняться по лестнице, пересечь вестибюль и выйти на тротуар.

В поисках укрытия от солнца Робин свернула в сторону, противоположную стоянке. Нетрудно было представить, как Джоанна станет талдычить, что этот тип (в таких местах уборщики – народ известный) сразу прибрал к рукам сумочку, чтобы подарить жене или дочери. Робин искала глазами скамью или невысокий парапет, чтобы присесть и обдумать положение. Но присесть было негде.

Откуда-то сзади выскочила большая поджарая собака темно-шоколадного окраса и с разбегу налетела на Робин. На собачьей морде было написано презрительное упрямство.

– Юнона, Юнона, – окликнул хозяин. – Смотри, куда бежишь… Молодая еще, ума не набралась, – объяснил он Робин. – Думает, на дороге она главная. Зато не кусается. Она вас напугала?

Робин только и сказала:

– Нет.

Ее мысли занимала потеря сумочки; в сравнении с этим нападение какой-то собаки было сущей мелочью.

– При виде добермана люди часто пугаются. Доберман считается злой собакой, но моя приучена показывать зубы только при несении службы.

Робин слабо разбиралась в породах собак. Поскольку Джоанна страдала астмой, они не держали ни собак, ни кошек.

– Да ничего страшного, – сказала она.

Вместо того чтобы поспешить к ожидавшей впереди собаке Юноне, хозяин подозвал ее к себе. У него в руках был поводок, который он тут же пристегнул к ошейнику.

– Даю ей побегать по траве. За театром. Она это любит. Но здесь, конечно, полагается брать ее на поводок. А я поленился. Вам нездоровится?

Робин даже не удивилась такому повороту в разговоре.

– Я потеряла сумочку, – ответила она. – Сама виновата. Оставила под зеркалом в дамском туалете, а когда вернулась, ее уже там не было. То есть я забыла о ней напрочь и после спектакля преспокойно ушла из театра.

– Что сегодня давали?

– «Антония и Клеопатру», – ответила она. – Я осталась и без денег, и без обратного билета.

– Вы приехали на поезде? Чтобы посмотреть «Антония и Клеопатру»?

– Да.

Только сейчас она вспомнила совет, который давала мать им с Джоанной перед поездкой по железной дороге – и вообще перед любой поездкой, куда бы то ни было. Взять с собой две банкноты, сложить и пришпилить булавкой к нижнему белью. И ни под каким видом не вступать в разговоры с посторонними мужчинами.

– Чему вы улыбаетесь? – спросил он.

– Сама не знаю.

– Улыбайтесь и дальше, – сказал он, – потому что я с радостью одолжу вам денег на обратную дорогу. Когда у вас поезд?

Она сообщила ему время, и он кивнул:

– Хорошо. Только перед этим нужно поесть. На пустой желудок поездка не принесет вам радости. Сейчас у меня в карманах пусто, потому что я не беру с собой деньги, когда вывожу Юнону на прогулку. Но отсюда недалеко до моей мастерской. Пойдемте со мной, я возьму деньги из кассы.

Погруженная в свои мысли, она только сейчас заметила у него акцент. Вот только какой? Явно не французский и не голландский – эти она умела различать, потому что у них в больнице иногда лечились иммигранты. Отметила она и кое-что другое: он упомянул радость от поездки. Никому из ее знакомых и в голову не пришло бы сказать такое взрослому человеку. А незнакомец говорил об этом как о чем-то естественном и непреложном.

На углу Дауни-стрит он сказал:

– Сворачиваем сюда. Мой дом совсем близко.

Теперь он говорил «дом», а раньше – «мастерская». Возможно, мастерская служила ему домом.

Робин ничего не заподозрила. Впоследствии она сама себе поражалась. Сперва без малейших колебаний согласилась принять его помощь, позволила себя спасти, потом не удивилась, что он выходит из дому без денег, но готов запустить руку в кассу.

Одной из причин такой ее беспечности мог стать его акцент. В больнице медсестры передразнивали – разумеется, за глаза – фермеров-голландцев и их жен. Из-за этого Робин взяла за правило опекать этих людей, как будто они страдали расстройством речи, а то и умственной отсталостью, хотя она понимала, что это чушь. Акцент, одним словом, вызывал у нее особое, благосклонно-вежливое отношение.

Кроме того, она не приглядывалась. Вначале была слишком расстроена, а потом они шли бок о бок. Рослый и длинноногий, незнакомец шагал быстро. Единственно – Робин обратила внимание, что короткий ежик его волос блестел на солнце ярким серебром. А попросту говоря, сединой. Лоб его, широкий и высокий, тоже блестел на солнце, и она решила, что это человек другого поколения, любезный, но слегка раздражительный, по-учительски строгий, ожидавший уважения и ничего более. Потом, уже в помещении, Робин отметила, что седина перемежается с рыжинкой, не вязавшейся со смуглой кожей, а движения его в четырех стенах сделались неловкими, как будто он не привык, чтобы в его жизненное пространство вторгались посторонние. По виду он был всего лет на десять старше Робин.

Значит, она поверила в него без достаточных оснований. Но не ошиблась.

Мастерская с магазинчиком и впрямь находилась в жилом доме. На торговой улице, сплошь застроенной магазинами, это узкое кирпичное здание выглядело пережитком прошлого. Входная дверь, две ступеньки, окно ничем не отличали его от самых обычных домов, но в окне были выставлены затейливые часы. Отперев дверь, он не стал переворачивать табличку «Закрыто». Юнона оттеснила их обоих, чтобы прошмыгнуть в дом первой, и ему опять пришлось извиняться.

– Хочет убедиться, что в доме нет посторонних и все вещи на месте.

Все свободные поверхности на первом этаже занимали часы. В корпусах из темного и светлого дерева, с нарисованными фигурками и золочеными крышками. Они громоздились и на стеллажах, и прямо на полу, и даже на прилавке. А за прилавком, на скамеечках, стояли разобранные часовые механизмы. Юнона ловко проскользнула между ними и затопала по невидимой лестнице.

– Интересуетесь часами?

Робин, забыв о вежливости, бросила «нет».

– Ладно, тогда и расхваливать товар не придется, – сказал он и повел ее туда, где исчезла Юнона, – мимо какой-то двери (очевидно, за ней скрывалась уборная) и вверх по крутой лесенке. Та вела в кухню, сверкавшую чистотой и порядком; Юнона, виляя хвостиком, поджидала у красной миски.

– Потерпи, – сказал хозяин. – Да. Терпи. Видишь, у нас гости.

Он сделал шаг в сторону, пропуская Робин в большую гостиную с голым дощатым полом и с жалюзи (но без занавесок) на окнах. Вдоль одной стены стояла стереосистема, у противоположной стены – диван, по всей видимости раскладной. Пара брезентовых стульев, книжный шкаф с книгами на одной полке и аккуратными стопками журналов на всех остальных. В пределах видимости – ни картин, ни диванных валиков, ни безделушек. Приют холостяка, где нет ничего лишнего, зато все продумано и дышит определенным аскетическим довольством. Совсем не похоже на единственную холостяцкую квартиру, где бывала Робин, – жилище Уилларда Грига, больше похожее на заброшенный бивуак среди мебели покойных родителей.

– Куда желаете присесть? – спросил он. – На софу? Там удобнее, чем на стульях. Я принесу вам чашку кофе, вы тут посидите, я тем временем приготовлю ужин. Что вы обычно делаете после спектакля, перед отъездом домой?

– Гуляю, – ответила Робин. – Захожу куда-нибудь перекусить.

– Значит, все как сегодня. Вам не скучно ужинать в одиночку?

– Нет, я вспоминаю спектакль.

Кофе оказался очень крепким, но она быстро привыкла к его вкусу. У нее и в мыслях не было пойти на кухню и предложить свою помощь, как она поступила бы в гостях у женщины. Поднявшись со своего места, Робин почти на цыпочках пересекла комнату и взяла первый попавшийся журнал. Но сразу поняла, что читать не сможет: все журналы, напечатанные на дешевой, грубой бумаге, были, как выяснилось, на непонятном языке, который она даже не сумела распознать.

Более того, положив журнал на колени, Робин отметила, что многие буквы ей вообще незнакомы.

Хозяин принес еще кофе.

– Что я вижу, – сказал он. – Неужели вы читаете на моем языке?

В его словах прозвучал сарказм, однако при этом мужчина отвел взгляд. Создалось впечатление, будто у себя дома он вдруг засмущался.

– Даже не представляю, что это за язык, – ответила Робин.

– Сербский. Или, как еще говорят, сербохорватский.

– По названию вашей страны?

– Моя страна – Черногория.

Робин пришла в замешательство. Она не знала, где находится Черногория. Рядом с Грецией? Да нет… там Македония.

– Черногория входит в Югославию, – сказал он. – По крайней мере, нам так внушают. Мы же сами другого мнения.

– Не думала, что из этих стран можно выезжать, – призналась она. – Из коммунистических стран. Не думала, что вы можете, как все, просто взять да и уехать на Запад.

– Ну почему, можем. – Он говорил так, словно этот вопрос его не особо интересовал или выветрился из памяти. – Можем, было бы желание. Я уехал лет пять назад. Вскоре вернусь, а потом, вероятно, уеду снова. Мне нужно на кухню, а то вы останетесь без ужина.

– Еще один вопрос, – задержала его Робин. – Не могу разобрать эти буквы – почему? Вернее, что это за буквы? Ваш алфавит?

– Это кириллица. Алфавит вроде греческого. Всё, у меня там пригорит сейчас.

Держа на коленях эти диковинные письмена, Робин подумала, что ее окружает чужой мир. Кусочек чужого мира на стратфордской Дауни-стрит. Черногория. Кириллица. От своих бесцеремонных расспросов она смутилась. Надо же, сделала из человека подопытного кролика. Она решила поумерить любопытство, хотя на языке уже вертелось множество новых вопросов.

Внизу разом забили все часы – или так показалось. Уже семь.

– А другие поезда есть, попозже? – крикнул он с кухни.

– Только один. Без пяти десять.

– Может, на нем и поедете? Домашние не будут тревожиться?

Она сказала, что нет. Джоанна будет ворчать, но тревожиться – вряд ли.

На ужин он приготовил не то рагу, не то густой суп в горшочке, а к нему подал хлеб и красное вино.

– Бефстроганов, – объяснил он. – Надеюсь, вам понравится.

– Вкуснота, – ничуть не покривив душой, сказала Робин. Насчет вина у нее не было такой уверенности: она предпочитала что-нибудь послаще. – Это ваше традиционное блюдо?

– На самом деле нет. Черногория не славится своей кухней. Мы не кулинары.

Тут грех было не спросить:

– А кто вы?

– А вы кто?

– Канадка.

– Да нет. Вы-то чем славитесь?

Робин смешалась, почувствовала себя идиоткой. Но все же рассмеялась:

– Не знаю. Наверное, ничем.

– Черногорцы – мастера кричать, вопить и драться. Они – как Юнона. Требуют дрессировки.

Он встал, чтобы включить музыку. Не стал спрашивать о ее вкусах, и Робин вздохнула с облегчением. Ей не хотелось отвечать на вопрос о любимых композиторах, поскольку на ум приходили только Моцарт и Бетховен, да и то она бы не поручилась, что отличит одного от другого. На самом деле она любила народную музыку, но побоялась, что он сочтет такой ответ банальным и снисходительным – подумает, что она хочет выказать интерес к Черногории.

Зазвучал какой-то джаз.

У Робин никогда не было возлюбленного, даже друга. Так уж сложилось… вернее, не сложилось – почему? Она не знала. Конечно, на ней была Джоанна, но ведь другие девушки как-то изворачивались, хотя многим жилось нелегко. Дело, видимо, заключалось в том, что она в свое время не проявила должной настойчивости. В ее родном городке девушки заводили серьезные романы еще в школе; некоторые даже бросали учебу и выскакивали замуж. А девушкам из семей другого круга – тем немногим, чьи родители могли оплатить их обучение в колледже, – перед отъездом полагалось расстаться со школьными дружками, чтобы подыскать для себя более перспективные варианты. Брошенные юноши были нарасхват, и девушки с замедленной реакцией рисковали остаться на бобах. За определенной возрастной чертой все прибывающие в город молодые люди оказывались женатыми.

Робин упустила свою возможность. Поехав учиться на медсестру, она могла бы начать с чистого листа. Будущие медсестры могли попытать счастья с докторами. Но и здесь Робин сплоховала. Хотя и не сразу это поняла. Она была слишком серьезной – вот в чем, видимо, ее проблема. В том, что слишком серьезно воспринимала, к примеру, «Короля Лира», но не танцы и не теннис. Бывает такая серьезность, которая способна свести на нет приятную внешность. Но Робин ни разу не позавидовала другим девушкам, которые отхватили себе мужей. Более того, она даже не представляла, кого хотела бы видеть своим мужем.

Нельзя сказать, что Робин была в принципе против замужества. Она просто выжидала, как будто ей все еще было пятнадцать лет, и лишь изредка задумывалась об истинном положении дел. Время от времени девушки с работы знакомили ее с какими-то молодыми людьми, но у нее вызывали ужас те, что считались перспективными кандидатами. А недавно ее напугал Уиллард, который в шутку сказал, что когда-нибудь переедет к ней и поможет ухаживать за Джоанной.

Знакомые теперь ее оправдывали, даже хвалили, уверовав, что она с самого начала решила посвятить себя Джоанне.

После ужина он предложил ей, прежде чем сесть в поезд, прогуляться вдоль реки. Она согласилась, но он сказал, что в таком случае должен узнать ее имя.

– Вдруг мне понадобится кому-нибудь вас представить, – объяснил он.

Она назвалась.

– Робин – это на вашем языке означает «малиновка»?

– Да, красногрудая малиновка, – не задумываясь подтвердила она, как уже не раз делала прежде. Но обмерла от стыда и перешла в наступление: – Теперь ваша очередь.

Его звали Дэниел.

– Данило. Но здесь – Дэниел.

– «Здесь» – это здесь, – сказала она все тем же разбитным тоном, еще не оправившись от «красногрудой малиновки». – А «там» – это где? У себя в Черногории вы живете в городе или в деревне?

– Я жил в горах.

Пока они сидели в гостиной над магазинчиком, между ними была дистанция, и Робин не боялась – и не надеялась, – что эта дистанция будет нарушена каким-нибудь бесцеремонным, неуклюжим или коварным движением. Пару раз такое позволяли себе другие мужчины, и ей становилось неприятно. Теперь же Робин и Дэниел волей-неволей шли рядом, довольно близко; попадись кто-нибудь им навстречу, они бы вынужденно потеснились и соприкоснулись локтями. Или же он мог бы пропустить ее вперед, и тогда его рука или грудь на мгновение коснулась бы ее спины. От таких мыслей, и еще от того, что со стороны они, вероятно, смотрелись влюбленной парочкой, у Робин зудели и напрягались плечи, равно как и ближайшая к нему рука.

Он стал расспрашивать про «Антония и Клеопатру»: понравился ли ей спектакль (да) и какая сцена понравилась больше всего. Тут ей полезли в голову смелые, реалистичные объятия, но признаться в этом вслух она не посмела.

– Сцена ближе к концу, – ответила Робин, – когда Клеопатра собирается положить себе на тело змею, – она чуть не сказала «на грудь», но спохватилась, хотя «тело» звучало ненамного лучше, – и тут входит старик с корзиной винных ягод, в которой приносит аспида, и начинает вроде как сыпать шутками. Наверное, этот эпизод понравился мне своей неожиданностью. Нет, другие сцены мне тоже понравились, мне все понравилось, но тут было нечто совсем иное.

– Да, – сказал он, – я тоже люблю эту сцену.

– Вы ходили на спектакль?

– Нет. Я сейчас коплю деньги. Но когда-то я много читал Шекспира – на курсах английского. Днем я изучал часовое дело, а вечером – английский. А вы что изучали?

– Да как вам сказать, – ответила она. – В школе – толком ничего. А потом – все, что полагается, чтобы выучиться на медсестру.

– Чтобы выучиться на медсестру, нужно много знать. Я так думаю.

Потом они заговорили о вечерней прохладе, насколько она приятна, и как заметно удлинились ночи, хотя еще только начало августа. И про Юнону – как она увязалась было за ними, но сразу одумалась, когда он дал ей команду охранять магазин. Их разговор походил на заранее оговоренную уловку, на ширму из условностей, заслонявшую то, что с каждой минутой становилось между ними все более неизбежным и необратимым.

Но при свете вокзальных огней все, что сулило надежду и тайну, мгновенно развеялось. К окошку кассы выстроилась очередь; он встал в хвост и купил для нее билет. Они вышли на перрон, где уже толпились пассажиры.

– Будьте добры, напишите на какой-нибудь бумажке свое полное имя и адрес, – попросила Робин, – и я сразу же вышлю вам деньги.

Вот оно, сейчас случится, подумалось ей. Впрочем, «оно» – это ничто. Сейчас оно и случится – ничто. До свидания. Спасибо. Я пришлю деньги. Спешки нет. Спасибо. Не за что. Все равно спасибо. До свидания.

– Давайте отойдем вот туда, – предложил он, и они двинулись вдоль платформы подальше от фонарей. – В самом деле, не беспокойтесь о деньгах. Сумма невелика и, может статься, вообще до меня не дойдет, потому что мне скоро уезжать. А почта иногда работает медленно.

– Но я непременно должна с вами расплатиться.

– Хорошо, тогда я скажу, как вы сможете это сделать. Вы меня слушаете?

– Да.

– Я буду здесь следующим летом, на том же месте. Появлюсь самое позднее к началу июня. Следующим летом. Выберите спектакль, приезжайте сюда поездом и приходите в мастерскую.

– И тогда я смогу с вами расплатиться?

– Вот именно. А я приготовлю ужин, мы выпьем вина, и я расскажу вам, что произошло за год, а вы расскажете мне. И еще одно.

– Что?

– Приезжайте в этом же самом платье. В зеленом платье. И с такой же прической.

Она рассмеялась:

– Чтобы вы меня узнали?

– Да.

На краю платформы он сказал: «Осторожно», а затем: «Порядок?» – это они спрыгнули на гравий.

– Порядок, – ответила Робин, и голос у нее дрогнул, то ли оттого, что подошвы заскользили по ненадежной поверхности гравия, то ли оттого, что сейчас новый знакомый удержал ее за плечи, а потом провел ладонями по ее голым рукам.

– Наша встреча – это очень важно, – проговорил он. – Я так считаю. А вы?

– Да, – сказала она.

– Да. Да.

Он скользнул руками ей под локти, обхватил за талию и прижал сильнее. Они целовались еще и еще.

Речь поцелуев. Тонкая, захватывающая, бесшабашная, преображающая. Когда они оторвались друг от друга, обоих била дрожь, и он не без труда совладал со своим голосом, стараясь говорить как ни в чем не бывало.

– Мы не будем писать письма, письма ни к чему. Мы просто будем вспоминать друг друга и следующим летом увидимся. Тебе не обязательно меня предупреждать: приезжай – и все. Если у тебя сохранится чувство, просто приезжай.

Стало слышно, как стучат колеса. Он помог ей подняться на платформу и больше к ней не прикасался, но бодрой походкой шел рядом, нащупывая что-то в кармане.

За миг до расставания он передал ей сложенный листок:

– Я написал это перед выходом.

В поезде она прочла его имя: «Данило Аджич». И ниже: «Белоевичи. Моя деревня».

От станции Робин шла пешком, под густыми темными деревьями. Джоанна не спала. Она раскладывала пасьянс.

– К сожалению, опоздала на предыдущий поезд, – сказала Робин. – Я поужинала. Съела бефстроганов.

– А я-то думаю: откуда так разит?

– И выпила бокал вина.

– Кто бы сомневался.

– Я, наверное, спать пойду.

– Да уж.

«В ореоле славы мы идем, – декламировала про себя Робин, поднимаясь по лестнице. – Из мест святых, где был наш дом».

Какая же это глупость, какое святотатство, если верить в святотатство. Дать себя поцеловать на перроне и получить приказ вернуться через год. Узнай об этом Джоанна – что бы она сказала? Иностранец. Иностранцы подбирают девчонок, на которых никто больше не позарился.

Недели две они почти не разговаривали. Потом, убедившись, что сестре никто не звонит и не пишет, а если она выходит по вечерам, то исключительно в библиотеку, Джоанна успокоилась. Она видела какую-то перемену, но считала, что ничего серьезного не произошло. Потом стала отпускать колкости в разговорах с Уиллардом.

В присутствии Робин она сказала:

– Известно ли тебе, что наша девочка в Стратфорде пустилась во все тяжкие? Да-да. Это я тебе говорю. Явилась домой с выхлопом гуляша и спиртного. А знаешь, какое это амбре? Блевотное.

Скорее всего, она подумала, что Робин обедала в каком-нибудь сомнительном ресторане европейской кухни и взяла к обеду бокал вина, чтобы показать свою искушенность.

В библиотеке Робин искала сведения о Черногории.

«Более двух веков, – читала она, – черногорцы воевали с турками и албанцами, видя в этой борьбе едва ли не священный долг мужчины. (Отсюда их репутация гордых, воинственных, не склонных к труду; в Югославии последнее качество служит объектом постоянных насмешек.)».О каких двух веках шла речь, она так и не поняла. Она читала о правителях, епископах, войнах, покушениях, а также о самом великом поэтическом произведении, созданном на сербском языке, – эпической поэме «Горный венец», написанной владыкой Черногории. Прочитанное не удерживалось в голове. Запомнилось лишь одно реальное название – исконное название Черногории, Црна Гора, только произнести это вслух было ей не под силу.

Она рассматривала карты: найти на них это государство и то было нелегко, но при помощи лупы удалось разобрать названия крупных городов (Белоевичи среди них не числились), рек Морачи и Тары, затушеванных горных цепей, которые, казалось, заполонили все, кроме долины Зеты.

Ее тяга к таким изысканиям была трудно объяснимой, да Робин и не пыталась найти ей объяснение (хотя, конечно, ее присутствие в библиотеке и увлеченность чтением не остались без внимания). Наверное, главная ее цель – и отчасти достигнутая – заключалась в том, чтобы связать Данило с каким-нибудь реальным местом, с реальным прошлым, осознать, что все эти названия знакомы ему с детства, что историю этого края ему рассказывали в школе, что он посещал эти места ребенком или подростком. А может, и сейчас был где-то там. Трогая пальцем типографские буквы, она словно прикасалась к тому самому месту, где он находился.

Из книг и диаграмм она попыталась узнать хоть что-нибудь о часовом деле, но тут потерпела неудачу.

Он все время оставался рядом с ней. С мыслью о нем она просыпалась, думала о нем в минуты затишья на работе. Под Рождество ей пришли на ум обряды православной церкви, о которых она читала, бородатые священники в золотых рясах, свечи, ладан и скорбные песнопения на непонятном языке. Морозные дни и ледяная корка озера напоминали ей о зиме в горах. Она ощущала себя призванной для контактов с этим поразительным уголком света, призванной для иной судьбы. Такие слова она произносила только наедине с собой. Судьба. Возлюбленный. Не любовник. Возлюбленный. Иногда ей вспоминалось, с какой скупой небрежностью он говорил о возможности въезда и выезда, и она за него боялась, воображала, что его втянули в темные дела, в киношные заговоры и опасные авантюры. Хорошо, наверное, что они условились не писать писем. Ее жизнь превратилась бы в сплошную муку сочинительства и ожидания. Писать и ждать, ждать и писать. И конечно, тревожиться, когда писем нет.

Теперь у нее было что носить с собой. С ней всегда было особое сияние – оно озаряло ее тело, голос, все ее занятия. Теперь она по-другому ходила и по-другому улыбалась, а к пациентам относилась с особой нежностью. Ей доставляло удовольствие думать лишь о чем-нибудь одном зараз, и она пользовалась этим, когда выполняла неприятные обязанности или ужинала с Джоанной. Голая стена, полоски света, пробивавшиеся сквозь жалюзи. Шероховатая журнальная бумага, вместо фотографий – старомодные рисованные иллюстрации. Грубый фаянсовый горшочек с желтой каймой по краю, в котором он подал бефстроганов. Шоколадный нос и сильные ноги Юноны. Остывающий воздух улиц, аромат городских цветников, вдоль реки – фонари, у которых мельтешат и вьются мириады мелких мошек.

У нее оборвалось и замерло сердце, когда он пришел с билетом. А после этого – прогулка, размеренный шаг, спуск с платформы на гравий. Через тонкие подошвы туфель острые камешки больно впивались в ступни.

Сколько бы Робин ни прокручивала в уме эти картины, они ничуть не померкли. Воспоминания и тонкая вышивка на этих воспоминаниях только оставляли более глубокий след.

Наша встреча – это очень важно.

Да. Да.

А когда наступил июнь, она замешкалась. Не выбрала пьесу, не заказала билет. В конце концов она решила, что лучше всего ориентироваться на годовщину их знакомства – на тот же день, что и в прошлом году. В этот день давали «Как вам это понравится». Ей даже пришло в голову сразу отправиться на Дауни-стрит и не ходить в театр – все равно мысли ее из-за нетерпеливого волнения будут заняты совсем другим. Но из суеверия она побоялась нарушить ход вещей. Выкупила билет. И сдала зеленое платье в химчистку. С того самого дня она его не надевала, но хотела, чтобы оно выглядело безупречно свежим, плотным, как новое. В ту неделю гладильщица в химчистке несколько дней не выходила на работу из-за болезни ребенка. Но Робин заверили, что она вот-вот появится и к утру воскресенья платье будет готово.

– Я умру, – сказала Робин. – Я умру, если платье не будет готово к завтрашнему дню.

Ее взгляд скользнул в сторону Джоанны и Уилларда, игравших в карты. Она так часто видела их в этой позе, а теперь, может статься, не увидит их больше никогда. Как же далеки они были от напряжения и решимости, от риска, которому подвергалась ее жизнь.

Платье оказалось не готово. Ребенок все еще болел. Робин хотела взять платье домой и отгладить самостоятельно, но подумала, что в таком взвинченном состоянии только все испортит. Тем более что Джоанна непременно будет стоять над душой. Робин помчалась в центр города, в единственный подходящий магазин одежды, где ей, похоже, улыбнулась удача: она нашла зеленое платье, которое тоже сидело как влитое, тоже без рукавов, но все скроенное по прямой нитке. Вдобавок зеленый цвет был ближе к лайму, а не к авокадо. Продавщица стала доказывать, что это самый модный цвет года и что приталенный силуэт, пышные юбки и мелкие защипы отошли в прошлое.

За окном поезда начинался дождь. А у Робин даже не было зонта. Напротив оказалась знакомая женщина – пару месяцев назад ей в больнице удаляли желчный пузырь. В Стратфорде жила ее замужняя дочь. Женщина была из тех, кто думает, что два малознакомых человека, едущих в одно и то же место, непременно должны беседовать.

– Дочь меня встретит, – сказала она. – Мы вас подвезем. Льет как из ведра.

Когда они сошли в Стратфорде, дождь уже кончился, выглянуло солнце, в воздухе стало тепло. Однако же Робин ничего не оставалось, кроме как сесть в машину. На заднем сиденье она была зажата между двумя детьми, поедавшими фруктовый лед на палочке. Лишь чудом они не закапали ей платье подтаявшей апельсиновой и клубничной жижей.

Она не дождалась окончания спектакля. В зале, где работали кондиционеры, ее пробрал озноб, потому что на ней было совсем тонкое платье без рукавов. А может быть, просто от волнения. Извиняясь, она протиснулась мимо сидящих зрителей, поднялась по разнокалиберным ступенькам прохода и вышла в освещенное дневным светом фойе. На улице опять лил дождь. Оказавшись одна в дамской комнате, именно в той, где оставила сумочку, Робин попыталась хоть что-нибудь сделать с волосами. Влага загубила пышную прическу, ради которой волосы были с вечера накручены на бигуди; теперь на лицо падали клочковатые черные кудряшки. Напрасно она не захватила с собой лак для волос. Теперь оставалось только зачесать пряди назад.

Когда она вышла из театра, дождя уже не было, в лужи смотрелось ослепительное солнце. Пора. У нее подгибались ноги, как бывало в школе, когда ее вызывали к доске решать пример или читать наизусть стихи. До угла Дауни-стрит она дошла слишком быстро. Через несколько минут ее жизнь обещала круто измениться. Она не была готова к такой перемене, но и ждать больше не могла.

В двух кварталах впереди виднелся этот странный домишко, подпираемый с обеих сторон респектабельными магазинами.

Ближе, еще ближе. Перед ней зиял открытый дверной проем, как и у большинства соседних магазинов: немногие из них могли похвастаться кондиционерами. Преградой служила только раздвижная ширма от мух.

Две ступеньки вверх – и вот она у входа. Дверцу-ширму отодвигать не стала: дожидалась, когда глаза привыкнут к полумраку, чтобы не спотыкаться внутри.

Он сидел позади прилавка, у рабочего стола, освещенного голой лампочкой. Колдовал над какими-то часами, повернувшись в профиль ко входу. Она боялась увидеть в нем перемены. Она даже боялась, что плохо его запомнила. Или что на него подействовала Черногория: принудила иначе подстричься, отпустить бороду. Но нет – он остался собой. Яркий свет лампы, падавший ему на голову, освещал все тот же ежик волос, поблескивающий сединой вперемешку с рыжинкой. Мощное, чуть сутулое плечо, закатанный рукав, обнаживший мускулистую руку. Выражение сосредоточенности, увлеченности, любования механизмом и своим делом. Именно таким он ей и запомнился, хотя она ни разу не видела его за работой. Сколько раз она представляла, как он переведет на нее взгляд.

Нет. Робин решила не входить. Она хотела, чтобы он встал, подошел, сам отодвинул ширму. И она его окликнула: «Дэниел». В последний момент постеснялась произнести «Данило», чтобы не ошибиться в произношении незнакомых звуков.

Он не услышал, а возможно, не смог сразу оторваться от работы. Затем поднял взгляд, однако не на Робин: очевидно, искал что-то нужное. Но краем глаза ее заметил. Осторожно сдвинул в сторону какие-то детали, оттолкнулся от стола, нехотя поднялся ей навстречу.

И слегка кивнул.

Ее рука уже готова была взяться за ширму. Робин ждала, что он заговорит, но нет. Он еще раз кивнул. Забеспокоился. Остановился как вкопанный. Отвел глаза, оглядел магазинчик, будто ждал от него подсказки или помощи. Про повторном взгляде на ее лицо он вздрогнул и непроизвольно – а может, и нет – обнажил передние зубы. Как будто испугался ее прихода, почуял опасность.

А Робин приросла к месту, все еще надеясь, что это какая-то шутка, игра.

Теперь он снова дернулся в ее сторону, словно принял какое-то решение. Больше он на нее не смотрел, но с решимостью и, как ей показалось, с отвращением взялся за ручку открытой вовнутрь деревянной двери и захлопнул ее перед носом у Робин.

Это был шок. Робин с ужасом поняла, что произошло. Он поступил так, как было проще всего: чтобы не объясняться и не оправдываться, чтобы избавить себя от ее потрясения, от женских истерик, от обид и возможных слез.

Стыд, жгучий стыд – ничего другого она не чувствовала. Женщина более уверенная в себе, более опытная могла бы разозлиться и в ярости броситься прочь. Плевать на него. Робин слышала, как одна знакомая с работы отзывалась о человеке, который ее бросил. Все мужики сволочи. Она держалась так, будто ничуть не удивилась. Робин в глубине души тоже не удивилась и винила только себя.

Прошлым летом надо было соображать, что эти прощания и обещания на вокзале – не более чем дурачества, ненужные одолжения неприкаянной девице, которая в одиночку болталась по театрам и лишилась сумочки. Должно быть, он, еще не дойдя до дому, раскаялся, что ее обогрел, и молился, чтобы она не воспринимала это всерьез.

Не исключено, что он привез себе из Черногории жену, которую прятал в квартирке наверху, – неспроста же он так забеспокоился: его даже передернуло. Если он и вспоминал о Робин, то лишь от страха, что она поступит именно так, как поступила: поддастся своим девственным мечтам и начнет строить идиотские планы. Наверное, женщины столько раз бросались ему на шею, что он придумал, как от них избавляться. Вот и показал ей, как это делается. Лучше жестко, чем по-доброму. Без извинений, без объяснений, без посулов. Притвориться, что не узнаешь, а если не поможет, захлопнуть дверь у нее перед носом. Вызвать к себе ненависть, и чем скорей, тем лучше.

Хотя с некоторыми приходится попотеть.

Это уж точно. Вот она, к примеру, расплакалась. Пока шла по улице, ухитрялась прятать слезы, но на тропинке у реки разрыдалась. Одинокий черный лебедь; те же самые утиные семейства – выводки утят и крякающие родители; солнечные блики на воде. Не нужно спасаться бегством, лучше уж держать удар. Единожды поддашься – и еще не раз получишь ножом в грудь.

– Нынче без задержки, – отметила Джоанна. – Как спектакль?

– Я до конца не досмотрела. Только вошла в театр, как мне в глаз угодил здоровенный жук. Уж я моргала-моргала, но так от него и не избавилась. Пришлось идти в туалет и вымывать. Частично вытащила полотенцем, а после стала лицо вытирать – и в другой глаз занесла.

– То-то я смотрю, у тебя глаза красные. Ты пришла, а я себе думаю: ну, обревелась в театре, не иначе – пьеса небось печальная была. Ополосни-ка лицо соленой водой.

– Да, я как раз собиралась.

Много чего она собиралась – или не собиралась – сделать. Никогда больше не ездить в Стратфорд, никогда не бродить теми улицами, не ходить в театр. Не носить зеленых платьев – ни цвета лайма, ни цвета авокадо. Избегать любых вестей из Черногории – что, впрочем, несложно.

II

Пришла настоящая зима, озеро замерзло почти до волнореза. Лед шершавый, местами торосы. Рабочие сворачивают рождественскую иллюминацию. Зафиксированы случаи гриппа. От ходьбы против ветра у людей слезятся глаза. Многие женщины облачились в зимнюю униформу: ватные штаны и лыжные куртки.

А Робин – нет. Она сходит с эскалатора на четвертом – последнем – этаже больницы в длинном черном пальто, серой шерстяной юбке и сиреневой блузе. Ее густые прямые черные как смоль волосы спадают до плеч, в ушах – крошечные бриллиантики. (Сейчас, как и прежде, заметно, что многие самые привлекательные, самые ухоженные женщины в городе – не замужем.) Теперь она может не носить сестринский халат, поскольку работает на полставки и только на этом этаже.

Сюда можно подняться обычным порядком, на лифте, а вот спуститься труднее. Чтобы тебя выпустить, дежурная медсестра должна нажать на потайную кнопку. Это психиатрическое отделение, хотя его нечасто так называют. Окнами, как и квартирка Робин, оно выходит на озеро, за что его прозвали «Сансет-отель». А кто постарше, называют его «Ройял-Йорк». Пациенты здесь временные, хотя для некоторых временное пребывание повторяется от раза к разу. Те, чьи галлюцинации, абстиненции и депрессии принимают постоянный характер, лежат не здесь, а в доме хроников, официально говоря – в психоневрологическом интернате, расположенном в пригороде.

За сорок лет городок не столько разросся, сколько изменился. В нем появились два торговых центра, хотя и магазины на площади кое-как выживают. На отшибе построены новые корпуса (жилье для престарелых), а два больших старых здания из числа стоящих на озере переоборудованы под многоквартирные дома. Робин повезло вселиться в один из них. Дом на Айзек-стрит, где когда-то жили они с Джоанной, отделали виниловыми панно – теперь его занимает агентство недвижимости. Дом Уилларда остался более или менее в прежнем виде. Несколько лет назад Уиллард перенес инсульт, но восстановился; правда, ходит теперь с двумя тросточками. Пока он лежал в больнице, Робин постоянно его навещала. Он не уставал повторять, какими они были добрыми соседями и как славно коротали время за игрой в карты.

Джоанна умерла восемнадцать лет назад; Робин продала дом, чтобы не мучиться старыми воспоминаниями. В церковь она больше не ходит и не общается с бывшими одноклассниками и подругами юности, разве только когда кто-то из них попадает в больницу.

В преклонные годы для нее снова открылись перспективы замужества, хотя и в ограниченных пределах. В округе немало вдовцов, которые не против найти себе пару. Обычно они предпочитают женщин, имеющих опыт семейной жизни, но не обходят вниманием и тех, у кого хорошая работа. Правда, Робин всем дала понять, что замуж не собирается. Люди, знающие ее с юных лет, утверждают, что никогда и не собиралась – потому и живет старой девой. Кое-кто подозревает у нее лесбийские наклонности, которые до такой степени подавлены примитивным, косным окружением, что она и сама их не осознает.

Кого только не заносит теперь в их края – кое с кем из приезжих она сошлась накоротке. Некоторые живут парами, хотя и не женаты. Есть люди родом из Индии и Египта, с Филиппин, из Кореи.

Старый уклад, неписаные правила минувших лет в определенной мере сохраняются, но множество людей даже понаслышке не знают о таких вещах – и в ус не дуют. Продукты нынче доступны какие угодно, в погожий воскресный день можно посидеть за выставленным на тротуар столиком, заказать какой-нибудь диковинный кофе и послушать колокольный звон, не задумываясь о богослужении. На берегу теперь не увидишь железнодорожных сараев и складов – вдоль озера на целую милю тянется деревянный настил для прогулок. Созданы Хоровое общество и Театральное общество. Робин принимает активное участие в деятельности Театрального общества, хотя на сцену выходит все реже. Несколько лет назад она исполнила роль Гедды Габлер. По общему мнению, пьеса была пренеприятная, но Робин принимали на ура. Особенно подкупало зрителей то, что она сыграла свою полную противоположность.

В наши дни многие стали ездить в Стратфорд. Что до Робин, она ездит на спектакли в городок Ниагара-на-Озере.

Робин замечает три койки, стоящие в ряд напротив лифта.

– Это еще что? – спрашивает она Корал, дежурную сестру.

– Это временно, – с сомнением отвечает Корал. – В порядке перевода.

Робин вешает пальто и сумочку в стенной шкаф на посту, за спиной у дежурной сестры, и Корал объясняет, что этих пациентов перевели из Перта. Там, говорит она, не хватает мест. По чьему-то недосмотру произошла накладка, местный дом хроников к приему пока не готов, а потому этих временно определили сюда.

– Поздороваться с ними, что ли?

– Как хочешь. Я подходила – они не реагировали.

У всех трех коек высокие борта подняты, больные лежат на спине. Корал была права: все погружены в дремоту. Две старушки и один старик. Робин отходит, потом возвращается. Разглядывает старика. У него беззубый рот; вставные челюсти, если таковые имеются, вынуты. Волосы еще не растерял – седые, коротко стриженные. Изможденный, щеки ввалились, но лицо у висков широкое, сохраняет некоторые следы властности и – как в день их последней встречи – смятения. На лице стянутые, бледные, почти серебристые пятна – видимо, в тех местах, где были удалены злокачественные новообразования. Туловище чахлое, ноги под одеялом едва различимы, но грудь и плечи еще сохраняют черты прежней массивности, которая ей памятна.

Она читает табличку, прикрепленную к изножью койки.

АЛЕКСАНДР АДЖИЧ

Данило. Дэниел.

Вероятно, это его второе имя. Александр. Или же он лгал – из осторожности говорил ей неправду или полуправду, с начала и, считай, до конца.

Она подходит к посту и обращается к дежурной сестре:

– У этого есть история болезни?

– А что? Твой знакомый?

– Возможно.

– Сейчас посмотрю. Можно затребовать.

– Срочности нет, – отвечает Робин. – Когда будет минутка. Я так, из любопытства. Ладно, пойду к своим.

В обязанности Робин входит дважды в неделю беседовать с несколькими пациентами и писать отчеты о том, как идет просветление сознания после галлюцинаций и депрессий, помогают ли таблетки и какова реакция на посещения родных и близких.

На этом отделении она работает давно – с семидесятых годов, когда в практику внедрили содержание психиатрических больных вблизи от дома; многие поступают сюда повторно. Робин прошла курсы переквалификации, получив право работы с подобными пациентами, но ей в любом случае это не чуждо. Ее потянуло к такой деятельности после возвращения из Стратфорда, когда она не досмотрела «Как вам это понравится». В ее жизни все же произошла некоторая перемена – хотя и не та, какой она ожидала.

Мистера Рэя она оставляет напоследок: на него обычно уходит много времени. Робин не всегда может уделить ему столько внимания, сколько он хочет, потому что должна считаться с потребностями других пациентов тоже. Сегодня, благодаря правильно подобранным медикаментам, у них заметно улучшение, и они в основном извиняются за причиненные хлопоты. И только мистер Рэй, который считает, что его вклад в открытие ДНК до сих пор не оценен и не вознагражден, рвет и мечет по поводу письма Джеймсу Уотсону, или, как он выражается, Джиму.

– Письмо, которое я направил Джиму, – твердит он. – Я же не сумасшедший, чтобы отослать такое письмо, не оставив себе копии. Но вчера просмотрел все папки – и что вы думаете? Нет, скажите, что вы думаете?

– Лучше вы мне скажите, – говорит Робин.

– Его там нет. Нет – и все. Похищено.

– Возможно, просто затерялось. Я поищу.

– Ничего удивительного. Нужно было давным-давно поставить на этом крест. Я сражаюсь против Больших Мальчиков, а кто побеждает в такой борьбе? Скажите мне правду. Нет, скажите. Мне лучше отступиться?

– Решение должны принять вы сами. Только вы.

Он начинает – в который раз – перечислять ей подробности своих злоключений. По профессии он не ученый, а землемер, но, по-видимому, всю жизнь интересовался достижениями научно-технического прогресса. Все сведения, которые он ей сообщает, и даже нацарапанные тупым карандашом схемы, безусловно, верны. Только история о том, как его обманули, неуклюжа, предсказуема и, скорее всего, почерпнута из фильмов и телесериалов.

Но ей нравится слушать ту часть, где он описывает, как спираль расплетается и две цепочки расходятся в стороны. Он изображает это с таким изяществом рук, так уважительно. Каждая цепочка идет собственным предначертанным путем и удваивается по своей собственной программе.

Он и сам любит эту часть, умиляется ей до слез. Робин каждый раз благодарит его за разъяснения и мечтает, чтобы на этом он и остановился, но не тут-то было.

Тем не менее она считает, что он идет на поправку. Если он начинает докапываться до причин несправедливости, зацикливается на украденном письме, это, вероятно, значит, что он идет на поправку.

При малейшем потворстве, при малейшем переключении внимания он мог бы в нее влюбиться. Подобные истории случались с ней два раза. Оба пациента были женаты. Но это не помешало ей с ними переспать – после выписки. Правда, к этому времени чувства как-то сместились. Мужчины проявили благодарность; она проявила добрую волю. Обоих мужчин преследовала запоздалая ностальгия.

Нет, она об этом не жалеет. Теперь у нее, вообще говоря, мало что вызывает сожаление. Уж не собственная интимная жизнь, это точно, – пусть неупорядоченная, скрытная, но в целом вполне удовлетворительная. Усилия, которые Робин прилагала к тому, чтобы сохранить тайну, вряд ли были остро необходимы, судя по тому, сколько всего о ней болтали; причем новые знакомые проявляли такую же въедливость и неосведомленность, как и те, с кем она зналась много лет назад.

Корал протягивает ей распечатку.

– Всего ничего, – говорит она.

Робин благодарит, складывает листок и относит его в сумочку, висящую в стенном шкафу. Ей не хочется читать это при посторонних. Но ждать нет сил. Она идет в комнату отдыха, которая раньше называлась комнатой молитвы. Там как раз никого сейчас нет.

Аджич Александр. Род. 3 июля 1924 г. в деревне Белоевичи, Югославия. Эмигрировал в Канаду 29 мая 1962 г. по приглашению брата, Данило Аджича, гражданина Канады, род. 3 июля 1924 г. в дер. Белоевичи.

Александр Аджич проживал с братом Данило вплоть до смерти последнего, наступившей 7 сентября 1995 г. Помещен в психоневрологический интернат г. Перт 25 сентября 1995 г., где проживает по настоящее время.

Александр Аджич предположительно является глухонемым от рождения или вследствие инфекционного заболевания, перенесенного в раннем детстве. Специализированное образовательное учреждение не посещал. Коэффициент умственного развития неизвестен. Получил специальность часовщика. Языком жестов не владеет. Полностью зависим от брата. Других эмоциональных привязанностей не имеет. Не контактен. Апатия, отсутствие аппетита, временами приступы агрессии, снижение общего тонуса в связи с помещением в стационар.

Невероятно.

Братья.

Близнецы.

Робин хочет показать этот листок кому-нибудь, какому-нибудь авторитетному человеку.

Это абсурд. В голове не укладывается.

И тем не менее.

Шекспир должен был ее подготовить. У Шекспира близнецы постоянно оказываются источником недоразумений и бед. Средство для достижения цели – вот что такое эти уловки. А в конце каждая загадка получает ответ, все каверзы прощаются, истинная любовь или ее подобие разгорается с новой силой, а кого околпачили, тот из приличия помалкивает.

В тот раз он, наверное, вышел по делам. Совсем ненадолго. Чтобы не оставлять брата без присмотра. Дверца-ширма, судя по всему, была закрыта на крючок – Робин ведь даже не попыталась ее толкнуть. Наверное, брат велел ему запереться на крючок и никому не открывать, а сам пошел выгуливать Юнону. Робин еще удивилась, что ей навстречу не выбежала Юнона.

Прийти бы чуть позже. Чуть раньше. Досидеть бы до конца спектакля или вовсе не ходить в театр. Нечего было прихорашиваться.

А что потом? Как бы они управлялись: он – с Александром, она – с Джоанной? Судя по тому, как повел себя Александр, он не терпел никакого вторжения, никаких перемен. И Джоанна, конечно, была бы глубоко несчастна. Не столько от постоянного присутствия в доме глухонемого Александра, сколько от брака Робин с иностранцем.

Сейчас трудно задним числом судить, как мог сложиться тот день.

Все рухнуло в одночасье, за пару минут, ведь беда, вопреки обыкновению, не подкрадывалась исподволь, мало-помалу, сквозь усилия, надежды и потери. Но если правда, что в этой жизни все рушится, то пусть уж разом – так легче, верно?

Но не все так считают – себе никто такого не пожелает. В том числе и Робин. Даже сейчас она ждет своего шанса. Она не собирается благодарить судьбу за такую уловку. Но в конце концов поблагодарит ее за этот урок. Хотя бы только за этот урок, который все оставляет в целости вплоть до момента легкомысленного вторжения. Оставляет тебе злость, но впоследствии согревает избавлением от стыда.

То был другой мир, несомненно. Все равно что мир, воссозданный на сцене. Их мимолетное соглашение, ритуал поцелуев, наивная уверенность, что жизнь поплывет под парусом задуманного. Сбейся в таком деле на дюйм в одну сторону, на дюйм в другую – и все пропало.

Кое-кто из пациентов Робин считает, что расчески и зубные щетки должны лежать в строгом порядке, что туфли должны смотреть носками в одну сторону, что на лестнице непременно нужно считать ступеньки, не то последует кара.

Если она сама и грешит тем же, то, вероятно, лишь в вопросе зеленого платья. Из-за той женщины в химчистке, из-за больного ребенка она приехала не в том зеленом платье.

Как же ей хочется кому-нибудь рассказать. Ему.