Дороти сидела на боковой веранде, в кресле с прямой спинкой, и ела орехи. В последнее время она пристрастилась покупать их из автомата в аптеке. Ела она орехи из белого бумажного пакета с нарисованной на нем белкой. В семьдесят лет ей пришлось бросить курить из-за болей в груди. В былые времена школьное начальство так и не смогло ее от этого отвадить, как ни старалось. Не помогла даже петиция родителей, направленная в школьный комитет. Эту петицию принес ей Горди Ломакс – теперь уже покойный. Дороти прочитала ее въедливо, будто диктант.

– Ответь им, что это мой единственный недостаток, – сказала она твердо, и Горди пошел и сказал:

– Она утверждает, что это ее единственный недостаток.

Виола предсказывала, что на орехах Дороти растолстеет, вот только Дороти не толстела, как не толстела никогда. А Виола просто завидовала – ей-то вот этак не полакомиться, ей вообще нельзя орехи и яблоки. Потому что у нее вставная челюсть.

В данный момент Дороти была одна. Виола отправилась на кладбище, а с нею и Жанет. Рано утром, еще до завтрака, они ободрали с клумбы все дельфиниумы, которые как раз были в самой поре и сияли всеми оттенками пурпура и синевы. Виоле требовался букет на могилу мужа, еще один – на могилу мужа Дороти (она взяла его под свою опеку, так как Дороти всегда обходила кладбище стороной) и последний – на могилу их родителей.

– Я подумала, не захочешь ли ты съездить к Смотрящим в Вечность, – сказала она Жанет за завтраком. Так когда-то называл кладбище ее муж, была у него такая шутка.

Жанет, понятное дело, не сообразила, что она имеет в виду. Виола произнесла эти слова задушевно, с оттенком кокетливости. Тут она ничего не могла с собой поделать. Перед кассиром в продуктовом магазине, механиком в автомастерской, подростком, который скашивал им траву, она с таким вот неуместным кокетством склоняла свою голову в гладких серебристых волнах и обиженным тоном бормотала слова, которые никто попросту не мог разобрать. Дороти это смущало. Чтобы уравновесить Виолину глупость, ей приходилось изъясняться исключительно кратко и по делу.

– Она кладбище имеет в виду, – пояснила Дороти.

– А, кладбище – это здорово, – с милой обворожительной улыбкой откликнулась Жанет.

– Что там здорового? – осведомилась Дороти, глядя в чашку с черным кофе точно в колодец.

– Ну, красиво, – примирительно сказала Жанет, – и старые надгробия там замечательные. Люблю читать надписи на старых надгробиях.

– Дороти считает меня мрачной особой, – не упустила случая ввернуть Виола.

– Никем я тебя не считаю, – отрезала Дороти и тут же просветлела, что-то вспомнив. – Стеклянные банки на кладбище приносить запрещено. – Она посмотрела на букеты, которые Виола расставила по банкам. – Придется все вытащить и переставить в пластмассовые контейнеры из-под мороженого.

– Запрещено? – удивилась Виола. – Это еще почему?

– Из-за вандализма, – удовлетворенно пояснила Дороти. – Я по радио слышала.

Жанет была внучкой Дороти. Жители городка, которые частенько видели Жанет с обеими пожилыми дамами – причем с Виолой, которая все еще водила машину, чаще, чем с Дороти, – этого не знали. Большинство, впрочем, догадывалось, что это какая-то молодая дальняя родственница. Дороти провела в городке и его окрестностях всю свою жизнь, и почти никто уже не помнил, что когда-то она осталась вдовой с маленьким сыном, которого звали Бобби: тот отучился здесь четыре года в старших классах, а потом, за несколько лет до начала войны, уехал искать работу в западной части страны. Все годы от кончины мужа до пенсии Дороти преподавала в седьмом классе городской школы, и поэтому, наверное, постепенно забылось, что и у нее когда-то была своя личная жизнь. Во многих, очень многих переменчивых, неприкаянных, беспокойных судьбах она стала своего рода неподвижной звездой. Встречая ее на улице, водители грузовиков, лавочники, матери с детскими колясками – а теперь иногда уже и бабушки с детскими колясками – вспоминали глобусы, арифметические пропорции, диктовки, толковую, рациональную обстановку у нее в классе. Сама она редко вспоминала классную комнату, в которой провела большую часть жизни, а наведаться туда она не смогла бы, даже если бы и захотела: пять лет назад старую школу снесли и вместо нее построили новое приземистое, безликое здание в пастельных тонах; однако для ее бывших учеников старая школа продолжала существовать в Дороти пожизненно, и ничего иного они в пожилой даме видеть не желали. Обращение «миссис» было ничего не незначащей данью вежливости, и только.

Ее сын Бобби умер еще до войны – погиб в автомобильной аварии в глухой Британской Колумбии. Впрочем, до аварии он успел жениться и родить дочку. Это и была Жанет. Мать Жанет, с которой Дороти так ни разу и не виделась, перебралась в Ванкувер, через пару лет снова вышла замуж и завела новую семью, со временем изрядно разросшуюся. В четырнадцать Жанет впервые приехала на восток, на поезде, чтобы провести с бабушкой месяц летних каникул. С тех пор она приезжала каждое лето – Дороти с отчимом Жанет оплачивали эти поездки пополам. Переписку Дороти вела именно с отчимом, который объяснил ей, что у девочки возникли вполне естественные трения с матерью и многочисленными материнскими отпрысками; очень полезно дать им отдохнуть друг от друга. Судя по всему, человек он был весьма здравый. Впрочем, и он уже умер. А Жанет практически оборвала все связи с матерью и сводными братьями-сестрами.

Зато она продолжала навещать Дороти, а когда к той переехала Виола, то уже Дороти и Виолу. Она выиграла несколько стипендий, что позволило ей закончить колледж. Потом получила степень магистра. Потом закончила аспирантуру. Получила доктора. Да так и осталась в колледже преподавать. Много путешествовала. Приезжала, как правило, не дольше чем на неделю, иногда всего на три-четыре дня. А потом – нужно успеть заехать к друзьям, есть всякие другие планы. Дороти подозревала, что внучке у них скучно.

Когда Жанет приехала к ним впервые, еще девочкой-подростком, волосы у нее были короткие, каштановые. Потом она стала блондинкой. Однажды летом появилась с высоким начесом, – казалось, что у нее на голове целая шапка из мыльных пузырей. В те дни она красила веки до самых бровей в синий цвет и носила платья в обтяжку – оранжевые и лиловые, желтые и алые. Этот изысканный и одновременно вызывающий стиль, сменивший продуманную невзрачность подросткового возраста, изумлял донельзя. Она отрастила волосы и либо заплетала их в косу, либо распускала бледные кудряшки по спине. Одевалась в джинсы и деревенские блузки, украшала себя бусами во много рядов и всякими безделушками из металла. Обувь надевала редко. А еще она любила платьица с набивным рисунком, короткие, совсем детские, открывавшие спину и разглашавшие тот факт, что бюстгальтеров она не признает. Да они ей были и не нужны. У этой женщины за тридцать была фигура одиннадцатилетнего ребенка.

– Как ты думаешь, она пытается быть хиппи? – вопрошала Виола вкрадчиво. – Интересно, что о ней думают ее студенты.

Виола была мастером по части улыбки на лице и ножа в спину. К этому ее приучила роль, которую она играла в свете, – роль жены банкира. Камешек был брошен в огород Дороти, ведь Жанет ее внучка.

Впрочем, Дороти и Виолу вполне устраивало совместное проживание. Так и дешевле, и дома ты не одна, и есть на кого рассчитывать в случае болезни или какого несчастья. А кроме того, взаимное общество доставляло им своего рода умиротворение, как вот оно бывает с капризными детьми или долго прожившими вместе сварливыми супругами, – умиротворение совершенно необъяснимое и по большей части незаметное, от которого на поверхность проступают лишь усталость, раздражение, необходимость постоянно быть начеку.

– В колледжах теперь все так одеваются, – заявила Дороти.

– Как, и преподаватели тоже?

– Все подряд.

– Интересно, выйдет она когда-нибудь замуж? – осведомилась Виола, и неспроста.

Дороти все чаще видела в журналах фотографии взрослых людей нового типа, которые, похоже, не желали взрослеть. Жанет стала первой их представительницей, которую Дороти довелось наблюдать вживую, да еще и вблизи. Раньше мальчишки и девчонки изо всех сил старались выглядеть взрослыми дядями и тетями, что вызывало один лишь смех. Зато теперь взрослые дяди и тети пытаются во всем походить на подростков – до того самого момента, пока не очнутся на пороге старости. Странно было видеть, как в лице Жанет иногда встречались дитя и старуха. Вот сейчас она на миг показалась моложе, чем была десять лет назад, – бледное ненакрашенное лицо, рот крупный и загадочный. Но вот что-то изменилось – освещение, или настрой, или гормональный баланс, – и то же лицо сделалось бугристым, синеватым, заостренным, с отчетливыми морщинками под глазами. Она будто перемахнула через изрядный кусок жизни.

С веранды, где сидела Дороти, улица казалась еще более знойной и обшарпанной, чем обычно летом. А все потому, что спилили деревья. Прошлой осенью явились рабочие и по приказу муниципалитета повалили все вязы – высокие, старые, с раскидистыми кронами, ветви которых раньше застили свет и шуршали о чердачные окна домов, а к осени покрывали лужайки толстым ковром из листьев. Все деревья были больны, некоторые стояли полумертвые, их было необходимо спилить до того, как зимою завьюжит и они превратятся в реальную опасность. Зимой было не так заметно, как переменилась улица, – зимой главными на ней были не деревья, а сугробы. Только летом Дороти осознала масштаб перемен. Нависавшие ветви скрывали дома, отчего дворики казались больше; а по узкому, латаному-перелатаному тротуару раньше текли, точно реки, изменчивые сплетения света и тени.

Жанет тут же запричитала.

– Деревья! – вскричала она, едва вылезла из своего кремового иностранного автомобильчика. – Наши дивные деревья! Кто их спилил?

– Муниципалитет, – ответила Дороти.

– Чего от него еще ждать.

– Выбора не было, – пояснила Дороти, обмениваясь с внучкой сухим поцелуем и сдержанным объятием. – Они подхватили графиоз ильмовых.

– И ведь повсюду так! – оборвала ее Жанет, явно не дослушав. – Всё вокруг разрушают. Страна скоро превратится в свалку.

С этим Дороти была не согласна. За всю страну она, конечно, говорить не могла, но их городок уж точно не превращался в свалку. Более того, члены «Добрососедского клуба» недавно осушили и расчистили большую пустошь у реки и разбили там совершенно замечательный парк – городу все сто лет его существования именно чего-то такого и не хватало. Насколько Дороти понимала, графиоз ильмовых за последний век сгубил все вязы в Европе и уже лет пятьдесят свирепствует на их континенте. Хотя ученые честно ищут спасительное средство, не отлынивают. Она сочла своим долгом довести все это до внучкиного сведения. Жанет бледно улыбнулась – да-да, но ты просто не понимаешь, что происходит, это касается всего, проникает повсюду, технический прогресс губит качество жизни.

Ну и ну, подумала Дороти; она подзабыла склонность Жанет видеть все в черном свете и собственный непроизвольный протест, толкавший ее на защиту того, в чем она совершенно не разбиралась и что совершенно не собиралась защищать. Качество жизни. Дороти не оперировала такими представлениями и не общалась с людьми, которые ими оперировали. Понять Жанет ей было непросто.

– У нее прекрасная машина, – любила толковать Виола, – у нее образование, у нее работа, а деньги ей тратить не на кого, кроме как на себя, и она объездила весь свет – мы с тобой о таком и мечтать не мечтали, – и все же она несчастлива.

Виола, понятное дело, считала, что Жанет несчастна и озлоблена потому, что не сумела убедить ни одного мужчину на ней жениться. Дороти так не думала, а кроме того, на ее взгляд, определения «несчастная» и «озлобленная» к Жанет совершенно не подходили. Ей лично в голову приходило слово «незрелая», однако и оно мало что объясняло.

Дороти и сама в ранней молодости – это она помнила отчетливо – бухнулась однажды в траву рядом с отцовской фермой и заревела как белуга – а почему? Потому что отец с братьями вздумали заменить забор, старый полуразвалившийся, замшелый дощатый забор – на колючую проволоку! Разумеется, никто не обратил на ее протесты ни малейшего внимания, и, проревевшись, она умыла лицо и постепенно привыкла к колючей проволоке. Как она в те времена ненавидела любые перемены, как цеплялась за старые вещи, старые, замшелые, полуистлевшие красивые вещи. Теперь-то она переменилась: прекрасно знала, что такое красота, замечала игру теней на траве, на сером тротуаре, однако понимала и то, что рано или поздно ко всему привыкаешь. Теперь это уже не имело для нее особого значения. Как, впрочем, и привычность вещей. Вон те дома простояли напротив сорок лет, да и раньше, видимо, там стояли, а значит, успели стать для нее привычными, потому что этот город был Городом ее детства, она часто проезжала по этой улице вместе с родителями, когда они всей семьей наведывались сюда из деревни и неизменно ставили лошадь в сарай рядом с методистской церковью. Но если дома завтра снесут, истребят живые изгороди, виноградники, грядки, яблони и что там еще, а на их месте возведут торговый центр, она не станет возмущаться. Не станет, будет просто сидеть, как вот сейчас, и смотреть – смотреть не пустым взглядом, а с сильнейшим любопытством – на машины, на мостовую, на мигание вывесок, на плоские крыши складов и на огромную, дугообразную, царящую надо всем громаду супермаркета. Смотреть она согласна на что угодно: красивая это вещь или уродливая, ей уже не важно, потому что в любой вещи можно открыть что-то новое. Это понимание пришло к ней с возрастом, и это было вовсе не безропотное, всеприемлющее понимание, которое, как считается, обретают старики; напротив, оно вызывало раздраженную, обескураженную сосредоточенность, пригвождало к месту.

– Поглядеть на тебя, невеселые ты думаешь мысли, – говорила ей Виола, и не раз. – А веселые мысли помогают сохранить молодость.

– Правда? – отвечала Дороти. – Что ж, когда-то и я была молодой.

После того как вырубили деревья, из окна открылся вид до самого пересечения Майо-стрит и Харпер-стрит. Дороти увидела Блэра Кинга, который как раз заворачивал за угол – возвращался домой с работы. Он работал на радио, и студия находилась в паре кварталов. Как и большинство сотрудников радио, он был не из местных, а через несколько лет, надо думать, двинется дальше. Они с женой сняли дом напротив Дороти, но жены сейчас там не было. Вот уже несколько недель, как ее положили в больницу.

Блэр Кинг приостановился взглянуть на номерной знак машины Жанет – из другой провинции.

– Внучкина, она к нам в гости приехала!

Зачем она это крикнула? Они с Виолой не очень хорошо знали Кингов; визитами никогда не обменивались. Он был неизменно приветлив – видимо, по профессиональной привычке; она держалась отстраненно. Участком своим они занимались мало. Она, пока не заболела, работала в городской библиотеке. Дороти с Виолой чаще видели ее там, чем возле ее дома. Она носила юбку студенческого покроя и свитер, волосы до плеч скрепляла заколкой (этакая студентка пятнадцатилетней давности: в отличие от Жанет, она не шла в ногу со временем), а говорила низким, чрезвычайно воспитанным голосом, в котором многие из местных усматривали скрытое высокомерие. А кроме того, в лице ее ранее не виданным Дороти образом сочетались самоуверенность и непривлекательность.

– Импозантные мужчины часто выбирают таких девиц, – говаривала Виола. – Зачем им чужая привлекательность, когда у них своей хоть отбавляй?

Блэр Кинг по-соседски подошел к веранде, но подниматься не стал. Только поставил ногу на нижнюю ступеньку и оперся рукой о колено. Он и правда был хорош собой, хотя привлекательность его постепенно деревенела, изнашивалась. Улыбка, как и голос, казалась нарочитой, механической. Сказывалось несчастье, случившееся с женой.

– Я каждый раз, как прихожу или ухожу, восхищаюсь ее машиной.

– Она ее в прошлом году купила в Европе и перевезла сюда морем. Как ваша жена?

Дороти с легкостью задала этот вопрос, хотя знала что и как: Нэнси Кинг умирала от рака. Умирать в тридцать восемь лет – это, вне всякого сомнения, трагедия, однако, сказать по совести, Дороти уже некоторое время как перестала понимать смысл слова «трагедия». А спросила, просто чтобы поддержать разговор.

– В данный момент довольно сносно.

– А в больнице жарко? – Она не обрывала беседу, потому что в голову ей пришла одна мысль.

– В новом крыле стоят кондиционеры.

– Я пригласила Блэра Кинга, нашего соседа, – сказала Дороти. – Пригласила зайти к нам на огонек.

– Ты приглашаешь гостей? – изумилась Виола. – До чего дошло! Так, глядишь, и небо рухнет на землю.

– Только не знаю, чем его угощать, – добавила Виола позднее. – Наверное, он ждет, что мы предложим ему выпить. Люди с радио не ходят в гости просто на чашку чаю.

– Люди с радио? – переспросила Жанет. – То-то я подумала, какое у него имя замысловатое. Медийное.

– Где там у нас шерри? – спросила Дороти. Сама она не пила: она не соврала, когда призналась, что курение – единственный ее недостаток, Виола же пристрастилась к шерри во дни, когда занималась приемом-развлечением гостей-банкиров, и как правило держала дома бутылочку.

– Да разве можно предлагать ему шерри? – воззвала Виола к Жанет. – Знаешь, как называют шерри? «Старушечий напиток»!

– Я съезжу в винный магазин, – увещевающе произнесла Жанет, – куплю бутылку джина, тоник, может, добуду несколько лаймов – и все это вместе прекрасно пойдет жарким вечером. Джин с тоником любому придется по вкусу.

Виола по-прежнему была недовольна.

– Но его еще нужно будет чем-то накормить.

– Сэндвичи с огурцом, – постановила Дороти.

– Дивно. Прямо как у Оскара Уайльда, – загадочно проговорила Жанет. – Я и огурцов привезу.

Она заново заплела косу, напевая, – неужели ее так обрадовала возможность на полчаса выбраться из дому? – а потом побежала к машине, мурлыча: «Джин и то-оник, лайм и о-огурец…»

– В магазин, да не обувшись, – изумилась Виола.

В середине дня Жанет лежала на солнышке на заднем дворе. Виоле ее было не видно – чему оставалось только радоваться. «И вот это в нынешние времена называется бикини? – разворчалась бы Виола. – Я бы сказала, что она просто обвязалась парой ленточек».

Но Виолина спальня находилась в передней части дома, а спальня Дороти – в задней. Обе они после полудня непременно ложились отдохнуть, деля тем самым день пополам. В учительские свои дни Дороти воспринимала такой полуденный отдых как летнюю роскошь. В последние годы работа стала ее утомлять, а отдохнуть целое лето уже не удавалось, поскольку бесконечно мудрый Департамент образования постановил, что три недели ей положено проводить в душной съемной комнатушке в Торонто, посещая курсы, которые позволят применять в учебном процессе новые методические приемы. (Разумеется, ничего такого она не применяла, а с успехом продолжала учить так, как учила всегда.) А когда она возвращалась, ее уже ждала Жанет. Впрочем, Жанет не сбивала привычный ритм ее жизни, поэтому в середине каждого дня она поднималась наверх и вытягивалась на кровати. Время от времени она воображала, как внизу, в гостиной, Жанет читает книгу или лежит на террасе в качелях, время от времени со стуком отталкиваясь ногой от деревянной половицы, чтобы качнуть качели; Дороти гадала, довольна ли девочка жизнью, достаточно ли она, Дороти, для нее делает – может, отвести ее в новый бассейн или записать в секцию тенниса? А потом она вспоминала, что Жанет уже слишком большая, чтобы ее куда-то отводить, а если она захочет заняться теннисом, сама об этом скажет. В те времена бóльшую часть времени Жанет читала. Дороти и сама читала запоем, когда была молодой, да и теперь продолжала читать. Они чувствовали себя совершенно естественно, когда сидели вдвоем за завтраком или обедом, каждая уткнувшись в свою книгу. Теперь же Жанет, похоже, почти забросила чтение. Возможно, устала за долгие годы учебы.

Дороти в ее возрасте отличалась меньшим любопытством. На уроках ее мало что интересовало, кроме того, усвоили ли ее ученики правила арифметики и орфографии, факты из истории или физики и географии, которые она обязана была вложить им в головы. В Жанет она видела застенчивую серьезную девочку, возрастом чуть постарше ее учеников. В отношении такой девочки так и тянуло употребить слово «прилежная», именно это старомодное слово. Тогда она была убеждена – причем не было нужды ни уточнять, ни обдумывать это, – что Жанет в некоем важном смысле является продолжением ее самой. Теперь это было далеко не столь явственно; связь то ли прервалась, то ли сделалась незримой. Дороти еще некоторое время смотрела из окна спальни на худощавое загорелое внучкино тело, которое казалось ей иероглифом, начертанным на траве.

– А на М‑1… – в отчаянии возгласил Блэр Кинг, сидя на боковой веранде, попивая джин. Отчаяние его было адресовано Жанет. Дороти внимательно, хотя и не без труда следила за разговором.

– Да, М‑1! Я там провела худшие минуты моей жизни, когда ехала в Лондон в тумане, а они в тумане гонят шестьдесят миль в час, приходится подстраиваться – сплошная пелена, видимость десять футов. Мы вдвоем только что взяли автодом напрокат, я к нему еще и приноровиться-то не успела, а потом мы попали на очередной круг и долго не могли с него выбраться. Никакими силами было не разглядеть, куда сворачивать, вот мы и ездили кругами до бесконечности, как в какой-то абсурдистской любительской пьеске.

Неужели Блэр Кинг понимает, о чем она? Похоже, он понимал. Смотрел ей в лицо, одобрительно что-то бормотал. Дороти впервые слышала об автодоме, о путешествии вдвоем, да, собственно, и об М‑1. Бабушке и Виоле Жанет мало рассказывала про Европу – кроме того, что там полно туристов, в греческих домах зимой страшная сырость, а замороженная рыба, привезенная из Афин, стоит дешевле, чем та, которую вылавливают прямо в деревне. Потом она принялась описывать, чем они питались, но Виолу вскоре стало мутить.

С кем это она была вдвоем – с мужчиной или с девушкой? Дороти видела, что и Виола гадает тоже.

Три года назад Блэр Кинг с женой провели в Старом Свете шесть месяцев. Он то и дело давал понять, что не забывает о ее существовании. Мы с Нэнси. В Швейцарии машину вела Нэнси. Нэнси понравилась Португалия, а Испания не очень. Португальская коррида пришлась Нэнси больше по душе. Виола время от времени вставляла свое словечко о том, как они с мужем в 1956 году провели три недели в Великобритании. Дороти сидела, слушала, потягивала джин-тоник, который ей был совсем не по вкусу, хотя Жанет и обещала не переборщить с джином. Сетовать ей было особо не на что, пусть и не всегда удавалось уследить за ходом беседы. Ведь именно на это она и рассчитывала – что Блэр Кинг окажется из тех людей, к которым Жанет больше привыкла, что ей понравится с ним говорить, а сама Дороти, слушая их разговор, получше разберется в том, что представляет из себя ее внучка. Вот она и сидела сосредоточившись, хотя, кроме звука голосов, сосредоточиваться было особенно не на чем – на веранде было темно. Может, включим свет, предложила Дороти, а Жанет вскричала – ну нет, тогда придется закрыть окна, и будем сидеть в душной коробчонке, и жуки будут биться в стекло.

– Я совсем не против посидеть в темноте, а вы? – обратилась она к Блэру Кингу, и Дороти уловила нечто в ее голосе – почтительное, лукавое, заносчивое? – что решила потом обдумать на досуге.

Они говорили о блюдах и напитках, о болезнях и медицине, о странном враче с Крита, который, по словам Жанет, почему-то возомнил, что все иностранки приходят к нему с единственной целью – сделать аборт, так что уговорить его осмотреть, например, больное горло удавалось с великим трудом. Блэр Кинг рассказал про врача-испанца, к которому Нэнси пришла с жалобами на боли в желудке, и он дал ей такое мощное слабительное, что через два часа, в Альгамбре, ее просто скрутило и согнуло пополам.

– Это и осталось ее главным воспоминанием об Испании. Мы стоим в этом изумительно красивом месте – мы его столько раз видели на картинках, Нэнси так мечтала туда попасть, и думаем только об одном – где тут дамская уборная?

– Да, естественные надобности, – проговорила Жанет с наигранной торжественностью. – Естественные надобности – страшно неудобная штука. И они так много о себе воображают. Помню свои первые месячные. В Греции, на пароходе.

Неужели теперь принято вести такие разговоры в смешанном обществе? Дороти видела, что Виола думает именно это. И еще: неудивительно, что она не замужем.

– И надо же такому приключиться именно с Нэнси. У нее развитое чувство собственного достоинства. Вы не знакомы. Снобом ее не назовешь, но она… в общем, когда-то я называл ее «парфеткой».

– А! – произнесла Жанет, вложив в это слово одновременно и одобрение, и легкое презрение.

Блэр Кинг скорее всего этого не заметил, он продолжал говорить про свою жену. Что же такое на уме у Жанет? Это что, флирт, вот так он теперь выглядит? Несмотря на внешнюю разговорчивость и оживление, Жанет в душе явно сохраняла полный покой, без тени игривости или запальчивости, почти с отрешенностью.

От врачей они перешли к странам, где тебя запросто могут обчистить до нитки, и о других, где незапертую и набитую всяким добром машину можно на несколько дней просто бросить на улице.

– В Северной Африке у меня украли абсолютно все, – сказала Жанет. – Абсолютно все, хотя я и заперла автодом. Я тогда была одна, наш дуэт распался, а тут еще это…

Выходит, все-таки это был мужчина, подумала Дороти, но тут же поправила себя: хотя могла быть и женщина… Иногда ей случалось пожалеть о том, что она много читает и следит за событиями в мире.

– Дело было в Марракеше, – продолжала Жанет. – У меня украли все, абсолютно все – марокканские платья, ткани, которые я накупила в подарок, украшения – ну, понятное дело, еще и фотоаппарат, и все, что я привезла с собой. Я сидела в машине и плакала. И тут двое юношей-арабов – ну, скорее не юношей, а молодых мужчин, просто они были очень худощавы, и поначалу мне показалось, что они моложе, чем есть, – подошли ко мне, увидели, что я плачу, остановились, заговорили. Один довольно неплохо говорил по-английски. Поначалу я вообще отказывалась вступать в разговор, я тогда ненавидела всех арабов, всех марокканцев, мне казалось, они лично виноваты в том, что меня ограбили. Я даже не стала им говорить, что произошло, но они все не отставали – вернее, не отставал тот, который вел разговор, – и в конце концов я довольно грубо объяснила, что к чему, а они посоветовали мне пойти в полицию. Ха, сказала я, да полиция небось стояла и смотрела, как меня грабят. Но они меня все-таки убедили. Сели ко мне в кабину, стали показывать дорогу. Мне, вообще-то, пришло в голову, что мы, наверно, едем ни в какую не в полицию, а я веду себя как полная дура, но в тот момент мне было наплевать. И знаете что? Я прониклась некоторым доверием к говорившему, потому что у него были голубые глаза. Дремучий предрассудок – у нацистов тоже были голубые глаза. Но эти его глаза меня немного успокоили, и я пошла за этими двумя молодыми людьми, когда мы вылезли из машины и зашагали по путаным извилистым вонючим улочкам арабского квартала, а к тому моменту, когда я окончательно уверилась, что идем мы совсем не в полицию, я бы уже все равно не сумела отыскать дорогу обратно. Вы ведь не в полицию меня ведете, сказала я, и они не стали отпираться. Не сразу, пояснил голубоглазый. Сначала я отведу вас к себе, познакомлю с матерью!

– Весьма учтивый жест. Если говорить в общем смысле, – одобрительно произнесла Виола.

Блэр Кинг только рассмеялся.

– Да, знаю. Познакомлю с матерью. И еще с сестрой, сказал он. В конце концов мы добрались до какого-то дома, вернее, до двери – больше я ничего не увидела, потому что вы же сами знаете, как там все стены жмутся одна к другой. Мы оказались в какой-то голой комнатенке – только кушетка и лампочка без абажура. Подождите минутку, сказал он и вышел в другую дверь. А друг его остался. Друг мне совсем не нравился. Лицо у него было угрюмое. Он все время молчал. Я села на кушетку, прошло довольно много времени, первый наконец вернулся и сказал, что очень извиняется, но мать и сестра уже легли спать. Потом он сказал, что пойдет купит какой-нибудь еды. Я спросила, не может ли он проводить меня обратно, он сказал – попозже. В общем, он оставил меня наедине со своим другом, и едва он вышел, начали происходить самые невероятные вещи. Друг подошел ближе, сел на кушетку, стал гладить мне руки, плечи, попытался заговорить. Я старалась сохранять спокойствие и стала задавать ему… ну, охлаждающие вопросы, сама же дергалась все сильнее. Теперь я уже не сомневалась, что они все это подстроили. Я правда страшно разнервничалась. Он, можно сказать, ползал по мне на этой кушетке, пришлось встать, и тут он отбросил все церемонии и прижал меня к стене, вытащил нож…

– Ах! – вскричала Виола. – Да зачем же ты поехала в такую страну?

– Приставил мне нож к горлу и потребовал… ну, к этому моменту он уже выражал свои намерения совершенно однозначно, а я все твердила нет, нет – и отказывалась на что бы то ни было смотреть.

– А он все держал нож у вашего горла, – проговорил Блэр Кинг, как будто речь шла о чем-то забавном.

– Ну, я как-то сразу поняла, что он это не всерьез. Почувствовала, что ли. Это была такая игра. А потом вернулся голубоглазый. Он действительно ходил за едой; принес сыр и все такое и очень рассердился – или сделал вид, что рассердился, – когда увидел, что происходит. Второй, разумеется, нож сразу убрал. Голубоглазый очень витиевато извинился передо мной, а потом мы сели и стали есть. Совершенно невероятное положение. А потом голубоглазый сказал, что проводит меня обратно. И действительно проводил. Вел себя очень галантно. На обратном пути предложил мне стать его женой.

На этих словах голос Жанет пресекся от смущения – чего до сих пор ни разу не происходило.

– Он, похоже, рассчитывал, что я увезу его за границу. А может, так арабы проявляют особую галантность. До самого моего отъезда он каждый день приходил к гостинице и повторял свое предложение. И разумеется, твердил, что любит меня.

«Интересно, о чем она умалчивает?» – подумала Дороти. У нее был богатый опыт по части выслушивания детей, которые о чем-то умалчивают. Возможно, Жанет переспала с голубоглазым арабом, когда он отвез ее обратно в гостиницу. Или переспала с обоими в том арабском доме. А может, все еще серьезнее. Возможно, она его полюбила. Если не выдумала всю эту историю.

– Думаю, – проговорила Жанет извиняющимся тоном, – думаю, что я в него слегка влюбилась. В таких странах с чувствами происходят непредсказуемые вещи. Особенно когда ты одна.

– Самые непредсказуемые вещи, – подтвердил Блэр Кинг.

– Ну и разумеется, совершенно невозможно понять, как они на самом деле к тебе относятся. Невозможно.

Они с Блэром Кингом вдвоем почти осушили бутылку джина.

Дороти собиралась ложиться спать. Она была взбудоражена и совсем не чувствовала усталости, хотя час для нее был уже поздний. Если на меня так действует спиртное, лучше к нему не привыкать, подумала она. Послушала, как Виола зашла в уборную, потом вернулась к себе, закрыла дверь. Услышала, как у Виолы щелкнул выключатель. Тоже погасила свет. Жанет спала на первом этаже. В доме ни звука.

Дороти сидела в постели в длинной ночной рубашке, волосы, которые днем она собирала в узел, лежали по плечам жесткой седой гривой, все еще довольно густой. Через некоторое время она начала различать в зеркале свое морщинистое лицо. Взошла луна. Вид у Дороти был как у какой-то страшилки для детей, как у старой колдуньи с севера. Это зрелище подвигло ее на то, чтобы спуститься вниз за стаканом молока или чашкой чая – дабы восстановить душевное равновесие.

Она пошла вниз босиком, накинув поверх ночной рубашки старый бордовый халат. Свет включать не стала. В задние комнаты проникал свет луны, в передние – свет от уличного фонаря. Она открыла входную дверь, сошла по ступеням.

Она стояла перед домом в халате, из-под которого выглядывала светлая ночная рубашка, и думала: А если кто-нибудь увидит? Обошла дом по траве. Трава была совсем сырая. Августовская роса. Она миновала кусты спиреи и встала рядом с клумбой, с которой были срезаны все дельфиниумы. Между их участком и участком Кингов не было ни забора, ни изгороди. Сразу за границей начиналась некошеная трава Кингов.

Дороти пошла вдоль клумбы, пытаясь не наступать на растения. Встала на траву Кингов. На освещенной веранде виднелись две фигуры, и, подойдя ближе, она поняла, что это Жанет и Блэр Кинг. Судя по всему, Жанет стояла на коленях на низкой табуретке или скамеечке. Она стягивала через голову свою вышитую блузку. Осталась нагой. Чуть в стороне от нее Блэр Кинг тоже снимал одежду, спокойно и неспешно. Еще бы. Для нынешней молодежи это сущий пустяк. И ведь толчок всему этому дала Дороти, но ничего, не стоит переживать. Завтра они и сами об этом забудут. Ну, не завтра, так через неделю. Разве они влюблены друг в дружку? Ничего подобного. Зато уж верно пьяны в стельку.

Блэр Кинг встал перед Жанет на колени, прижавшись лицом к ее лицу. Она нагнулась, взяла его голову в ладони. В свете лампы на веранде ее загорелое тело казалось золотистым, а его – белым. Тела тесно соприкасались. Дороти наконец проняло. Перехватило дыхание. Теперь, когда одежда, а с нею их жесты и движения, которые она знала – по которым могла их опознать, – были отброшены, они казались ей одновременно неведомыми и привычными, то ли до странности похожими на самих себя, то ли не похожими вовсе. Будто фигуры в музее. Но при этом слишком живые, слишком неуклюжие – ох, если бы она могла заставить их замереть! Они сплетались в свете лампы, будто ничто уже не имело для них значения, сжимали и тискали, ощупывали и познавали друг друга. Будь она в состоянии крикнуть: Прекратите! Прекратите немедленно! – былым своим учительским голосом, она крикнула бы – в качестве предостережения, не укора. При всей своей смелости ей они казались беспомощными, беспомощными перед лицом опасности, как люди на плоту, который уносит течение. И некому было их окликнуть. Они перевернулись, ушли в поток и беззвучно повлекли друг друга дальше, за стекло.

Тут она осознала, что дрожит всем телом, что колени подгибаются, а в голове бьет молот. Она подумала, не так ли чувствует себя человек перед инсультом. Ужасно будет, если удар хватит ее прямо здесь, прямо в ночной рубашке, даже не в собственном доме. Она пошла назад, через клумбу, мимо передней части дома. На ходу ей сделалось легче, а когда она оказалась у лестницы, у нее уже почти не оставалось сомнений, что никакой инсульт ей прямо сейчас не грозит. Она немного посидела на ступенях с закрытыми глазами, чтобы полностью взять себя в руки.

На исподе век четко проступили две слившиеся фигуры, плотные и сияющие, будто те силуэты, что она когда-то – всякий раз этому изумляясь – рисовала мелом на доске в праздничные дни.

А что если и Виола тоже видела? Ей такого не вынести. Тому, кто решил под конец жизни освоить мастерство подглядывания, не обойтись без внутренней силы, а еще без чего-то, что похоже на благодарность.