Дорогие Хью и Маргарет,

в последние несколько недель я подолгу оставалась одна, так что у меня было время подумать о нас – о нас троих, и вот к каким выводам (любопытным, но, наверное, не слишком оригинальным) я пришла.

1) Моногамия – состояние неестественное как для мужчин, так и для женщин.

2) Ревнуем мы потому, что чувствуем себя брошенными. Абсурд: ведь я не ребенок и вполне способна о себе позаботиться. Меня нельзя просто взять и бросить в буквальном смысле. И еще: мы ревнуем (я ревную), полагая, что если Хью любит Маргарет, то он что-то отнимает у меня и отдает ей. Ничего подобного. Либо Хью дарит Маргарет любовь сверх той, какую испытывает ко мне; либо меня не любит, а любит ее. Даже если справедливо второе, это не означает, что я любви не заслуживаю. Если я уверена в себе и радуюсь жизни, тогда для моего самоуважения любовь Хью не очень-то и нужна. И если Хью любит Маргарет, я должна только радоваться – разве нет? – тому, что он обрел счастье в жизни. Да и могу ли я что-то от него требовать?..

Дорогие Хью и Маргарет,

мне больно не только из-за того, что у вас роман, но и потому, что вы так искусно втирали мне очки. Ужасно обнаружить, что твое представление о действительности ничего общего с действительностью не имеет. Ужасно, сколько месяцев Маргарет что ни день бывала у нас в доме, мы всюду ходили втроем и она притворялась моей подругой: к чему весь этот фарс, это изощренное предательство? Как часто, наверное, когда мы были вместе, вы надо мной потешались без всякой жалости, исподтишка переглядываясь, будто заговорщики! Вы устроили жестокое шоу – себе на потеху, а то, что я была такой непроходимой тупицей, только придавало пикантности вашим шашням. Презираю вас обоих. Я никогда бы так не поступила. Никогда бы не выставила на посмешище того, кого прежде любила и с кем делила жизнь, – и даже того, кто хорошо ко мне относился и был мне другом…

Я разорвала оба письма, скомкала их и сунула в ящичек для мусора. Купе спального вагона хорошо оборудовано – до мелочей. В этой металлической кабинке с мягкой обивкой можно прожить всю жизнь вполне уютно, даже с комфортом. Поезд из Калгари идет на запад. Я смотрю на бурые океанические волны суши, постепенно переходящей в предгорья, и плачу, плачу. Меня мутит, как от морской болезни. Жизнь не похожа на рассказы с иронической подкладкой, какие мне нравятся: она как дневной телесериал для домохозяек. Банальность тоже может довести до слез.

Герлфренд. Любовница. Насколько я знаю, любовницами теперь никого не называют. Слово «герлфренд» звучит развязно, но одновременно здесь есть напускная невинность, занятная уклончивость. Ореол тайны и трагедии, витавший вокруг старомодного слова, развеян бесследно. Виолетта никак не могла бы стать чьей-то «герлфренд». А вот Нелл Гвин – да, она ближе к нам, более современна.

Элизабет Тейлор: любовница.

Миа Фэрроу: герлфренд.

Именно такой угадайкой мы втроем – с Хью и Маргарет – и развлекались в прежние наши вечера. Вернее, развлекались мы с Маргарет: наша увлеченность игрой, поначалу забавлявшая Хью, постепенно начинала его раздражать.

И то и другое слово для Маргарет годились мало.

Прошлой весной мы с ней отправились по модным магазинам – купить ей новое платье. Меня повеселили и в то же время растрогали ее прижимистость и закоснелость вкуса. Средств у нее хватает, живет она в Аплендс с мамой преклонного возраста, но ездит на шестилетнем «рено» с вмятиной на дверце, в школу приносит сэндвичи – не хочет выделяться.

Я убеждала ее купить длинное прямое платье из темно-зеленой хлопчатобумажной ткани, расшитое золотом и серебром.

– Я чувствую себя в нем куртизанкой, – возразила она. – Вернее, тихоней, которая пытается выглядеть куртизанкой, а это еще неприличней.

Выйдя ни с чем из модного магазина, мы пошли в простой универмаг, где купили розовое шерстяное платье с рукавами три четверти, поясом из той же ткани и обтяжными пуговицами; такие платья Маргарет всегда и носила: в нем ее высокая плоскогрудая фигура производила обычное впечатление бесстрастной сдержанности и неуступчивости. Потом мы заглянули в букинистический и решили сделать друг дружке подарок. Я преподнесла ей «Лаллу-Рук», а она мне – «Принцессу», строчку из которой мы повторяли, шагая по улице:

Слезы, напрасные слезы – не знаю, что они значат…

Мы частенько дурачились, будто школьницы. Нормально ли это, если вдуматься? Сочиняли о прохожих целые истории. Хохотали без удержу, так что приходилось падать на скамейку у автобусной остановки; автобус подъезжал, а мы, не в силах успокоиться, в изнеможении махали ему рукой, чтобы нас не дожидался. Еще чуть-чуть – и впали бы в истерику. Нас тянуло друг к другу благодаря Хью – или тянуло к Хью благодаря друг другу. Возвращаясь домой, изнуренная смехом и болтовней, я говорила Хью: «Нет, ну что это? В жизни у меня не бывало такой подруги!»

Однажды, сидя с нами за обедом на своем привычном месте, Маргарет сказала, что больше не хочет, чтобы ее звали Мардж, а только Маргарет. Ее почти все называют Мардж, коллеги-учителя – тоже. Она преподает английский и физическую подготовку в школе у Хью – то есть в школе, где Хью директор. Мардж Хонекер – так о ней говорят – девушка что надо, если ближе с ней познакомиться: нет, правда, личность просто замечательная. И по интонации понимаешь: красоткой ее не назовешь.

– Мардж – это какая-то нескладеха. По правде сказать, я такая и есть. А вот если Маргарет – я сразу почувствую себя изящней, – продолжала она за обеденным столом, и я удивилась, уловив в ее шутовском тоне отзвук робкой надежды. Я переживала за нее, как за собственную дочь, и впредь неизменно называла ее только Маргарет. Зато Хью и ухом не повел: всегда называл Мардж.

– У Маргарет красивые ноги. Надо бы ей носить юбки покороче.

– Слишком мускулисты. Точно у спортсменки.

– И волосы отрастить подлиннее.

– Они у нее и так растут. На лице.

– Гадости говоришь.

– Говорю безоценочно: что есть, то есть.

Не поспоришь. У Маргарет заметен легкий пушок около ушей и по уголкам рта. Лицо белокурого веснушчатого мальчугана лет двенадцати. Живой, сообразительный, тощенький, смущается от пустяка. В Маргарет что-то есть, я не раз это повторяла, и Хью со мной соглашался: она из тех женщин, про которых другие женщины именно так и говорят.

Не видят в ней угрозы.

Почему мы всегда удивляемся, обнаружив, что не мы одни способны лгать?

Мы принимали у себя молодых учителей. Юноши в джинсах, девушки тоже в джинсах или в кожаных юбочках. С распущенными волосами, вежливы и не задиристы, но критичности хоть отбавляй. Другие пошли учителя. На Маргарет было розовое шерстяное платье до колен, она пристроилась на пуфике – слишком низком для ее длинных ног, наливала всем кофе и за весь вечер не произнесла и дюжины слов. Я надела одно из своих «павлиньих» платьев переливчато-синего цвета, рассчитывая на эффект. И не прочь была поздравить себя за свое умение идти в ногу со временем, держаться в струе – да, сохранять моложавость в облике и повадке. Рисовалась – только перед кем? Перед Маргарет? Перед Хью? Но настоящее удовольствие доставила ему Маргарет, уже когда все разошлись.

– Беда в том, что я не знаю, общаюсь ли я. Не знаю, есть ли у меня что-то общее с этой общающейся публикой. Понимаете, иной раз мне так не хватает духовной пищи!..

Меня она тоже рассмешила, и я испытала подобие извращенной родительской гордости за тихоню-ребенка, который забавно передразнивает чванных гостей, едва за ними закрылась дверь. Но истинными носителями бодрящего духа всеохватного скептицизма были Хью и Маргарет. Он полюбил ее за остроумие, цинизм, лукавство. Теперь эти милые качества, мягко говоря, не кажутся мне привлекательными. Оба они – Хью и Маргарет – неловко держатся в компании, их нетрудно сконфузить. Но подспудно они холодны, уж не сомневайтесь, куда холоднее нас, любителей легкого флирта, со всеми нашими чарами и победами. Они скрытны. Они никогда ни в чем не признаются, никогда не станут объясняться, голыми руками их не возьмешь, да-да: попробуй расцарапать им кожу – только пальцы в кровь изранишь. Я могу сколько угодно надсаживать глотку – они и бровью не поведут, ни один мускул не дрогнет на их непроницаемых, демонстративно обращенных в сторону лицах. Оба светловолосы, оба вмиг заливаются краской, оба – хладнокровные насмешники.

Плевать они на меня хотели.

Какая чушь! При чем тут я? Для меня у них и этого нет. Все только друг для друга. Любовь.

Я возвращаюсь домой после объезда родственников, разбросанных по стране. К ним я питаю привязанность почти болезненную. Словами ее трудно выразить, однако лишиться их мне чуть ли не страшнее, чем умереть самой. Но говорить мне с ними не о чем, и помочь мне они ничем не могут. Они приглашали меня с собой на рыбалку, на званый обед или посмотреть на город с небоскреба, а что еще им мне предложить? Плохих вестей от меня они боятся. Ценят мой оптимизм, мою миловидность, мои скромные, но вполне осязаемые успехи: я перевела с французского на английский сборник рассказов и несколько детских книжек; можно пойти в библиотеку и убедиться – на суперобложках значится мое имя. Тем из них, кто старше и неудачливей меня, кажется, что радовать их всем этим – моя обязанность. Если мне везет и я счастлива – это одно из немногих теперь для них подтверждений, что жизнь катится не только под гору.

Вот вам и весь расчет на родственников, вот и весь отчет о визитах.

Предположим, я возвращаюсь домой, а они там – Хью и Маргарет. Я застаю их в постели – точь-в‑точь как говорится в письмах читателей к Дорогой Эбби (больше никогда не буду над ними смеяться). Я иду к шкафу и достаю оставшуюся там мою одежду, принимаюсь укладываться и вежливо, не оборачиваясь к ним, спрашиваю:

– Сварить вам кофе? Вы, наверное, ужасно устали?

Рассмешу их. Они засмеются – словно протянут ко мне руки. Приглашая присесть на краешек.

Или же наоборот: я вхожу в спальню и, не говоря ни слова, хватаю все, что попадется под руку, – вазу, флакон с лосьоном, картину со стены, обувь, одежду, магнитофон Хью – и швыряю куда попало: на постель, в окно, об стены; потом сдергиваю постельное белье и рву его в клочья, пинаю матрас, визжу как резаная, раздаю пощечины и колочу по их голым телам щеткой для волос. В точности как разгневанная жена в книге «Божья делянка»: я читала ее Хью вслух с комической интонацией, пока мы бесконечно долго ехали в машине по пыльной прерии.

Возможно, мы рассказывали об этом Маргарет. Выкладывали ей множество забавных подробностей той поры, когда Хью за мной ухаживал, и даже кое-что из нашего медового месяца. Хвастались. Вернее, я хвасталась. Какую цель преследовал Хью – мне неведомо.

Жуткий вопль вырывается наружу – изнутри меня, невольный протест, удивительный мне самой.

Я вцепляюсь зубами себе в руку и кусаю ее, кусаю – лишь бы заглушить боль; потом встаю, опускаю небольшую раковину и умываю лицо, накладываю румяна, причесываюсь, приглаживаю брови и выхожу из купе. Вагоны в поезде носят имена первооткрывателей или гор и озер. Я часто ездила поездом, пока дети не подросли, а у нас с Хью было туговато с деньгами: детям младше шести билет не требовался. Помню эти надписи на тяжелых дверях и как мне приходилось с силой их толкать и придерживать, поторапливая то и дело спотыкавшихся детей. В переходах между вагонами меня охватывал страх: вдруг малыши куда-нибудь провалятся, хотя умом я и понимала, что ничего с ними случиться не может. По ночам нужно было лежать с ними на одной полке, а днем терпеливо сидеть, пока они вокруг меня копошатся, наставляя мне синяки пятками, коленками, локтями. Я думала тогда, как бы хорошо путешествовать свободной и одинокой, попивать после обеда кофе, глядя в окно, или пойти в вагон-ресторан, посидеть там за коктейлем. Теперь одна из моих дочек странствует по Европе автостопом, а другая работает психологом в лагере для детей с физическими недостатками, и если тогда пора забот и тревог казалась нескончаемой, то теперь кажется, будто ее вовсе и не бывало.

Как-то совсем незаметно для меня мы очутились в горах. Я прошу принести джин с тоником. В бокале играет луч солнца, отбрасывая круг света на белую подставку. От этого содержимое выглядит прозрачным и бодрящим, точно вода из горного ручья. Я пью с жадностью.

Из вагона-ресторана лесенка ведет на крышу, где пассажиры, жаждущие полюбоваться горным пейзажем, наверняка заняли места, как только поезд отбыл из Калгари. Опоздавшие поднимаются на несколько ступенек, вытягивают шеи и, не найдя мест, недовольные, уходят.

– Влезут наверх – и готовы неделю там торчать, – ворчит толстуха в тюрбане, оборачиваясь к веренице спускающихся вслед за ней, которые годятся ей во внуки. Ее тучная фигура загораживает весь проход. Мы – все, кто слышит, улыбаемся, словно громогласность этой расплывшейся бабули, исполненной наивной важности, заражает нас оптимизмом.

Мужчина, одиноко сидящий за столиком в конце вагона спиной к окну, с улыбкой поднимает на меня взгляд. Лицом он похож на какую-то кинозвезду из прошлой эпохи. Привлекателен по-старомодному: обаяние осознанное и целеустремленное, хотя и без напора. Дэна Эндрюс. Что-то вроде. Горчичный цвет его костюма мне не очень приятен.

Он не делает попыток пересесть за мой столик, но нет-нет да на меня поглядывает. Когда я встаю и выхожу из вагона-ресторана, то чувствую, как он провожает меня взглядом. Интересно, пойдет ли он за мной. А если да? У меня нет для него времени, сейчас мне не до того. Обычно я была готова откликнуться едва ли не любому мужчине. И подростком – и позже, став молодой супругой. Всякий, кто заметил меня в толпе; учитель в классе, задержавший на мне глаза; незнакомец на вечеринке – все они могли преображаться в моих фантазиях наедине с собой в любовника, какого я искала всю жизнь – пылкого, умного, грубого, доброго, – и потом разыгрывать на пару со мной незамысловатые горячечно-счастливые эпизоды: есть ли кто, кому не знакомы такие фантазии? Позднее, после нескольких лет замужества, мои мечты сделались основательней. На вечеринках, в бюстгальтере пуш-ап, в черном платье на тонюсеньких лямочках, с взъерошенной итальянской стрижкой, я высматривала мужчину, который бы в меня влюбился и увлек за собой в страстный роман. Такое более или менее бывало. Видите, мой случай не так прост и очевиден, как можно подумать, судя по моему нынешнему горю и острому ощущению предательства. Все сложнее. Мужчины оставляли на мне следы, а я даже и не заботилась скрывать их от Хью: есть уголки моего тела, куда он никогда не заглядывал. Мне лгали, но я тоже лгала. Мужчины неистово восхищались моими сосками, шрамом от аппендицита, родинками на спине, но, как им свойственно, порой говорили: «Не думай, что наши отношения что-то значат. Не держи это в голове» и даже «Я очень люблю свою жену». Постепенно я поставила на всем этом крест и стала тайком посещать психотерапевта, который внушал мне, что, заводя интрижки на стороне, я пытаюсь привлечь к себе внимание Хью. Он высказал мнение, что лучше добиваться этого иначе: лаской, творческим подходом, разнообразием сексуальных приемов. Я не могла с ним спорить – и не могла разделить его оптимизм. Мне казалось, он плохо разобрался в характере Хью, предположив, что иногда я получаю отказ только из-за неумения как следует попросить. Для меня же отказ есть отказ, он абсолютен и непреложен. Я не в силах была представить тактику, способную тут что-то изменить. Но кое в чем психотерапевт оказался довольно проницательным. Он пришел к выводу, что мое истинное желание – продолжать жить с мужем. Тут он прав: ни о какой альтернативе я и думать не могла, сама эта мысль была мне невыносима.

Поезд делает остановку в Филде, вблизи границы Британской Колумбии. Я спускаюсь и брожу под жарким ветром вдоль путей.

– Приятно выйти ненадолго из поезда, правда?

Я с трудом его узнаю. Невысокого роста, какими, думаю, были нередко и те самые киношные красавцы. Его одежда и вправду горчичного цвета. Вернее, пиджак и брюки; расстегнутая рубашка – красная, туфли бордовые. Голос выдает человека, по роду занятий привыкшего постоянно общаться с публикой.

– Надеюсь, вы не против, если я спрошу: вы – Лев?

– Нет.

– Я спросил потому, что сам я – Овен. Овен обычно легко распознает Льва. Между этими знаками существует избирательное сродство.

– Увы.

– Мне показалось по вашему виду, что с вами было бы интересно поговорить.

Я возвращаюсь в вагон, запираюсь в купе и читаю журнал вплоть до рекламных объявлений о спиртных напитках и мужской обуви. Однако меня что-то грызет. Возможно, помимо сказанного, он ничего другого в виду не имел. Со мной и вправду интересно поговорить. Я ведь готова слушать все, что угодно. Наверное, умение слушать других во мне развили статьи в журналах, которые я читала подростком: тогда меня завораживал любой заголовок со словом «популярность». Я и сама не рада, что так устроена. Но стоит мне оказаться лицом к лицу с человеком, который в чем-то фанатично убежден или у которого, как у большинства, есть какой-то пунктик, или же мне на голову попросту выливают нескончаемый поток путаных воспоминаний, меня охватывает такая растерянность, что я сижу и слушаю, словно парализованная. «Тебе надо было встать и уйти, – запоздало советовал мне Хью, – лично я так бы и поступил».

– Я спросил, не Лев ли вы, для затравки, лишь бы что-то сказать. А спросить вас хотел совсем о другом, только не знал, с какого конца зайти. Едва я вас увидел, как сразу понял, что мы уже встречались.

– Да нет, не думаю. Не думаю, что мы встречались.

– Я верю, что мы проживаем не одну жизнь.

Разнообразный жизненный опыт, условно говоря – несколько жизней в одной. Он об этом? Быть может, собирается оправдать свою супружескую неверность, если он, конечно, женат.

– Я твердо в это верю. Я и раньше уже рождался и умирал. Это правда.

Вот видишь? – обращаюсь я к Хью, мысленно начиная слагать для него историю об этом человеке. – Их ко мне как магнитом тянет.

– Вы слышали что-нибудь о розенкрейцерах?

– Это те, кто в своих рекламных объявлениях обещает научить «мастерству жизни»?

Ирония, кажется, пропадает впустую, но непочтительность мой собеседник улавливает. Тон его посуровел, в нем слышится наводящая скуку укоризна неофита.

– Шесть лет тому назад я сам наткнулся на одно такое объявление. Дела у меня шли хуже некуда. Брак распался. Пил сверх меры. Но это бы еще полбеды. Понимаете? Главная беда была не в этом. Я ничего не мог, только сидел на месте и размышлял: зачем я все еще здесь. Религия… ее я отбросил. Я уже сам не знал, есть такая вещь, как душа, или же ее нет. А если нет, то какого черта?.. Понимаете, о чем я?

Ну и отправил им письмо, получил в ответ кое-какую литературу и стал посещать их собрания. Когда пошел в первый раз, то боялся угодить на сборище помешанных. Не знал, чего ждать, понимаете? И как же был поражен, увидев, чтó там за люди. Влиятельные. Богатые. С дипломами. Сплошь культурные, образованные, представители высшего общества. Нимало не чокнутые. Все, что они исповедуют, доказано научно.

Я не спорю.

– Сто сорок четыре года. Таков временной промежуток от начала одной жизни до начала следующей. Значит, если вы или я умираем, скажем, в семьдесят, то, получается, до нового рождения нашей души остается семьдесят четыре года.

– А вы помните?

– В смысле – о предыдущей жизни в следующей? Ну, вы сами прекрасно знаете: обычный человек ничего не помнит. Но как только ваше сознание раскрывается и вы отдаете себе в этом отчет, тогда воспоминания и всплывают. Сам я только об одной своей прошлой жизни знаю наверняка – в Испании и в Мексике. Я был конкистадором. Слышали о конкистадорах?

– Да.

– Интересная вещь: я всегда знал, что умею ездить верхом. Хотя ни разу в жизни не пробовал – откуда? Городской ребенок, денег дома вечно не хватало. Сроду не сидел в седле. И тем не менее знал, что могу. А потом, пару лет назад, на конференции розенкрейцеров в отеле «Ванкувер», ко мне подошел один человек, постарше меня, из Калифорнии, и говорит: Вы были там. Вы один из них. Так и сказал, слово в слово. Я не понял, о чем речь. А он: В Испании. Мы были вместе. Он сказал: я один из тех, кто отправился в Мексику, он же – из тех, кто остался. Он узнал меня. И знаете, что самое странное? Еще когда он только наклонился ко мне, еще до того, как заговорил, мне померещилось, что на голове у него шляпа. Которой не было. Такая – с пером, ну вы понимаете. И мне почудилось, что волосы у него не седые и не коротко пострижены, а темные и длинные. И все это привиделось мне до того, как он со мной заговорил! Разве не удивительно?

Еще бы. Удивительно. Но я и раньше слышала разные удивительные признания. Например, кто-то рассказывал, что постоянно видит астральные тела – и не где-нибудь, а прямо у себя в спальне, под потолком; другой ежедневно сверяется с гороскопом; а кто-то в угоду нумерологии переменил имя и место жительства – чтобы численные значения букв, составляющих имя или адрес, ему благоприятствовали. Вот какими теориями руководствуются люди в наши дни. И я понимаю почему.

– Готов спорить на что угодно – вы тоже там были.

– В Испании?

– В Испании. Я сразу догадался, как только вас увидел. Вы были испанской сеньорой. Вероятно, тоже остались в Старом Свете. Этим и объясняется то, что я вижу. Когда я смотрю на вас – нет-нет, я ни в коем случае не хочу вас обидеть: вы очень привлекательная женщина, – вы мне представляетесь моложе вашего нынешнего возраста. Наверное, потому, что, когда я уехал из Испании, вам было всего двадцать лет – или чуть больше. И с тех пор я никогда вас не видел. Вы не сердитесь на меня за то, что я вам все это говорю?

– Нет. Напротив, очень приятно, если тебя так воспринимают.

– Знаете, я всегда чувствовал, что в жизни присутствует нечто большее. Я не материалист – я имею в виду, по своей природе. Потому не особенно и преуспел. Кстати, я агент по торговле недвижимостью. Вероятно, не слишком-то напрягаюсь, а без этого никак, если хочешь преуспеть. Неважно. У меня нет никого, кроме себя самого.

У меня тоже. У меня нет никого, кроме себя самой. И я не знаю, как мне быть. Как мне быть с этим человеком – разве что вставить его в рассказ для Хью: этакая диковинка, анекдотичный случай. Хью хочется видеть жизнь под таким углом, он дорожит бесстрастием. Обнаженных чувств он избегает, как и обнаженной плоти.

– Ты любишь меня, любишь Маргарет, любишь нас обеих?

– Не знаю.

Хью читает газету. Когда я к нему обращаюсь, он неизменно что-то читает. Отвечает он вялым, измученным, еле слышным голосом. Капля крови, выжатая из камня.

– Мне с тобой развестись? Ты хочешь жениться на Маргарет?

– Не знаю.

Когда я аналогичный вопрос задала Маргарет, она вместо ответа умудрилась перевести разговор на керамические кружки, которые только что купила нам в подарок, и выразила надежду, что я, разъярившись, не выброшу их вон, потому как ей, Маргарет, если она сюда вселится, эти кружки пригодятся. Хью встретил ее тираду благодарной улыбкой. Раз мы способны шутить, то жизнь для нас еще не кончена. Как сказать.

Счастливейшую минуту нашего супружества я могу назвать без труда. Это было во время нашей поездки в Северный Мичиган, дети тогда еще не подросли. Под пасмурным небом устроили дешевое празднество. Дети захотели покататься на миниатюрном поезде. А мы вдвоем пошли бродить и остановились перед клеткой, в которой сидел цыпленок. Надпись гласила, что цыпленок умеет играть на пианино. Мне захотелось послушать, как это он играет, и Хью бросил в ящик десятицентовик. Едва брякнула монетка, наверху приоткрылась дверца, на клавиши игрушечного пианино упало кукурузное зернышко, цыпленок клюнул по клавише – и раздался металлический звук. Я была возмущена таким обманом: надпись я почему-то поняла буквально – поверила, что цыпленок на самом деле сыграет на пианино. Но самое поразительное во всем этом то, что Хью бросил монетку, то есть проявил необычное для себя безрассудство. Это было признанием в любви, которое не идет в сравнение ни с какими другими его словами и поступками за все время нашего знакомства, включая минуты острого желания и благодарной радости. В этом его жесте было что-то ослепительно-прекрасное и неуловимое, вроде крохотной пташки с диковинной расцветкой: вот ты краем глаза заметил ее совсем близко – руку протянуть, но почему-то не решаешься повернуть голову и посмотреть на нее в упор. В тот момент нашу взаимную заботу ничто не омрачало – в ней не было никакого расчета, а все наши распри забылись. Перед нами словно распахнулись ворота. Но мы в них не вошли.

Выбрать несчастнейшую минуту я не сумею. Все наши баталии сливаются воедино: по сути, мы без конца разыгрывали, как на сцене, одну и ту же ссору, разя друг друга (я – словами, Хью – молчанием) за то, что мы такие, как есть. Этого повода нам вполне хватало.

Хью – единственный человек на свете, чьи страдания я не прочь понаблюдать. Не прочь увидеть его сломленным – с бусинами пота на лице, чтобы я могла сказать: Ну вот, видишь теперь, каково это, видишь? Да. Он корчился бы от невыносимой боли – и тогда я слегка усмехнулась бы – довольной, ставящей последнюю точку усмешкой. Непременно усмехнулась бы.

– Едва я стал все это постигать, жизнь для меня словно бы началась заново.

В наши дни люди верят, что жизнь может начаться заново. Верят до гробовой доски. У каждого должно быть такое право, как же иначе? Начать жизнь заново с новым спутником, ведь о твоих прежних «я» знаешь только ты один: кто же способен удержать тебя от такого шага? Великодушные люди распахивают двери настежь и на прощание благословляют. Почему бы нет? Раз это все равно случится.

Поезд миновал Ревелсток, горы постепенно становятся ниже. Вагон-ресторан пуст, и уже довольно давно: мы вдвоем с розенкрейцером. Официантки убрали со столов.

– Мне надо идти.

Он не пытается меня задержать.

– Очень приятно было с вами поговорить: надеюсь, вы не считаете меня сумасшедшим.

– Нет. Нет, нисколько.

Он вынимает из внутреннего кармана пиджака несколько брошюр:

– Может быть, полистаете на досуге.

Я благодарю.

Он встает и даже слегка кланяется мне, с благородной испанской галантностью.

В здание ванкуверского вокзала я вошла одна, с чемоданом в руке. Розенкрейцер куда-то пропал – исчез, будто я его выдумала. Возможно, до Ванкувера он не доехал; возможно, ранним промозглым утром сошел на станции одного из городков долины Фрейзер.

Никто меня не встречает, никто не знает о моем приезде. Внутри часть вокзала отгорожена, заколочена досками. Сейчас, в утренние часы пик, как и в вечерние, тут должно царить шумное оживление, но всюду глухо и пусто.

Двадцать один год назад, именно в этот час, меня встречал здесь Хью. Тогда действительно было шумно, вокруг толпились. Я приехала на запад, чтобы выйти за него замуж. В руках он держал букет и, увидев меня, уронил цветы на пол. В ту пору он хуже владел собой, хотя из него и тогда уже было слова не вытащить. Раскрасневшийся, до смешного серьезный, охваченный волнением, которое он стоически терпел, как тайный недуг. Когда я к нему прикасалась, ни один мускул у него не расслаблялся. Я чувствовала под рукой напряженные жилы у него на шее. Он закрывал глаза и упорно продолжал, сам по себе. Возможно, подсознательно он предвидел будущее: платья с вышивкой, восторги, измены. А я далеко не всегда проявляла доброту и терпение. Раздраженная тем, что он выронил из рук цветы; недовольная, оттого что наша встреча похожа на эпизод из комикса; наповал сраженная его невинностью – чуть ли не большей, чем моя собственная, – я не старалась получше скрыть свое разочарование. В нашем браке столько всяких наслоений, просчетов, мстительных выходок, что добраться до дна наших невзгод никому уже не под силу.

Но тогда мы устремились навстречу друг другу, стиснули друг друга в объятиях и долго их не размыкали. Мы поломали все подобранные с пола цветы, мы вцепились друг в друга, как утопающие, всплывшие на поверхность моря и чудом спасенные. И не в последний раз. Такое случалось и позже, снова и снова, до бесконечности. И всегда заканчивалось одним и тем же просчетом.

О-ох!

Вокзальную тишину прорезает крик – реальный крик, рвущийся не изнутри меня. Вижу, как люди, услышав его, застыли на месте. Словно бы к нам вторгся кто-то обозленный, доведенный отчаянием до крайности. Все смотрят на двери, открытые на Хастингс-стрит, будто ожидают, что сейчас оттуда на них обрушится возмездие. Но в следующую минуту становится ясно, что кричит старик – старик, сидящий с другими стариками на скамейке в углу вокзала. Когда-то там было несколько скамеек, сейчас только одна: на ней сидят старики, которых замечают не больше, чем старые газеты. Старик встал на ноги – огласить пространство своим криком, и в его крике не столько боль, сколько гнев и угроза. Крик стихает, старик оборачивается, шатаясь, пытается схватиться за воздух воздетыми руками с растопыренными пальцами, падает и корчится на полу. Другие старики – его соседи по скамейке – даже не шевельнулись, чтобы ему помочь. Ни один не поднялся с места, не посмотрел в его сторону: они продолжают читать газету или глядят себе под ноги. Старик на полу уже не корчится.

Он мертв, мне это ясно. К нему подходит человек в темном костюме – кто-то из вокзального начальства или просто служащий. Люди идут мимо со своим багажом, словно ничего не произошло. В ту сторону никто не смотрит. Иные, вроде меня, подходят ближе и замирают на месте, как будто это не упавший старик, а источник опасного излучения.

– Сердце, должно быть, прихватило.

– Инсульт.

– Умер?

– Наверняка. Смотрите – накрывают пиджаком.

Служащий стоит теперь в рубашке с короткими рукавами. Пиджак ему придется отнести в химчистку. Я с трудом поворачиваюсь, иду к выходу. Кажется, будто уходить мне нельзя, словно крик умирающего человека – уже мертвого – чего-то от меня требует, хотя я и не знаю чего. Этим криком оттеснены на второй план и Хью, и Маргарет, и розенкрейцер, и я сама – все, кто жив. Все наши слова и чувства вдруг стали фальшивыми, малозначительными. Словно всех нас когда-то давным-давно завели и мы по инерции крутимся волчком, жужжим, шумим, однако стоит к нам прикоснуться – и мы замрем; наконец-то увидим друг друга, недвижные и безвредные. Это некий посыл – я правда верю в это, только не знаю, как объяснить.